А скоро я узнал и о дарвинизме… Это было уже в 4-м классе духовного училища. Откуда я услышал и об этом, не знаю. Еще – мальчик, а все эти соблазны лезли отовсюду, точно холодный ветер через щели. Да! Давно уже неверие стучало в двери русской души. И ничем от него нельзя было укрыться…

“Человек произошел от обезьяны”… А нас учили – что Бог создал… Затосковала опять душа моя. Я не только не радовался этому новому “открытию”, а наоборот, всей силой неопытной, но неиспорченной души хотел вырваться из этой ужасной паутины… Что же я сделал?…

Была масленица. Я почему-то не поехал домой; остался в Тамбове. И в свободные дни стал я, почти дитя, ходить в Публичную библиотеку (прекрасная была); и спросил я у заведующего:

– Дайте мне что-нибудь против дарвинизма.

Он принес мне огромный фолиант какого-то Данилевского (если не ошибаюсь; и доселе не знаю, кто он такой?). И я стал читать… Мудрено; а стараюсь… Помню, что он сравнивает череп человека и череп обезьяны; и что-де у человека подъем во столько-то градусов, а у обезьяны меньше.

Не удовлетворился я тогда. Да и сейчас эти “опровержения” не успокоили бы меня. Прочитал биографию Дарвина – издание Павленкова. И тут больше нашел мира для души. Оказывается, сам-то Дарвин был и остался христианином, верующим – чего многие и доселе не знают. Об этом у меня даже выписано где-то в тетрадях (нужно найти и переписать сюда для других). Он учил об эволюции (развитии из низших в высшие) видов живых организмов; но не отрицал ни Создателя мира и особенно – живых существ, ни Его силы в мире. А после я увидел и ложь его теории…

После, спустя 15 лет, когда я был уже в академии преподавателем, а сестра моя, Елизавета, курсисткою, приходит она ко мне и жалобно просит:

– Вениамин! Дай ты мне чего-нибудь против дарвинизма. Ну, заклевали на курсах профессора. Просто никакой мочи нет! А я не люблю этого дарвинизма: не хочу я происходить от обезьяны. Я верующая: нас Бог создал!

Я дал ей книгу того же Вл. Ал. Кожевникова, в которой он собрал лишь имена одних авторов и заглавия их трудов против дарвинизма. Она с этим противоядием ушла к себе на Васильевский остров. Как-то раз прихожу к ней и вижу, что данная мною книга лежит мирно на полочке у нее; и кажется, даже и пыльцою легонько покрылась.

– Читала?

– Нет! – неприятно отмахнулась головой она.

– Почему же?

– Да не хочу даже и опровержения его читать. А вот лежит, и хорошо. Я и спокойна. А если кто придет и будет спорить со мною, – суну ему тогда в лицо: вот читай!

…Да, да! Люди не умом думают, а “сердцем”… Это теперь основа современной гносеологии. Но об этом еще далеко-далеко…

И хоть я не совсем доказал уму своему – сочинением какого-то Данилевского – неосновательность дарвинизма, но перескочил и этот ров – как и первый – о неверующем “безумце”.

Я продолжал верить… И на душе было и ясно, и мирно, и отрадно, и разумно. Но странно: почему ни я, ни другие не обращались к нашим учителям с этими вопросами? Боялись, что ли? Не принято было. И каждый работал в тайниках собственной души. И после, в семинарии, ни у кого не спрашивали. Сам думай… Всего лишь один раз я задал в коридоре вопрос нашему философу Вес-му, не то о творении мира из ничего, не то о бесконечности пространства, и то услышал:

– А вы подумайте сами!

Ну, больше уж никого не спрашивал – до самой академии… А люди были хорошие, умные и верующие…

Нередко думают (да и мы, семинаристы, были заражены этим подозрением), будто семинаристы, а тем более их учителя – безбожники… Слава Богу, это была великая неправда. Я не знал буквально ни одного учителя (не говоря уже о профессорах академии) ни в духовном училище, ни в семинарии, который был бы безбожником.

А про одного преподавателя – З-го И. В-ча – ходила, непонятно почему, молва: неверующий… Каково же было мое потом удивление, когда я узнал, что он чуть не ежедневно ходит в Казанский монастырь к ранней литургии и знает почти наизусть святцы всего года!… Как я был рад этому! Когда я уже был в 6-м классе семинарии, к нам приехал новый преподаватель церковной истории, Фантин Николаевич Альешкин. Талантливый… Живой… Он так нам рассказывал события истории Русской Церкви, что мы иногда аплодировали ему в классе. Небывалое дело. Но и был требователен в спросах; и не считался с установившейся традицией – вызывать нас в очередь… Братья остались недовольные и послали меня, как первого ученика, для ведения переговоров. Прихожу. Он ласково принял. Предлагает даже папиросу. Не курю. Передаю просьбу товарищей… Принял спокойно и согласился сразу… А потом начал рассказывать мне о Киевской Лавре, о пещерах и святых мощах: как он любил посещать их. Я, удивленный, боязливо задаю вопрос:

– Фантин Николаевич! Да разве же вы – верующий? – Что за вопрос? – с изумленными глазами спрашивает он меня вместо ответа.

– Да ведь знаете: у нас, семинаристов, укоренилось убеждение, что если кто – умный, тот – неверующий!

Он даже весело рассмеялся. И долго радостно мы беседовали с ним о вере. И товарищи рады были сдачей его нам… Что касается семинаристов, то я знал почти исключительные примеры неверия. Но, правда, были… В нашем классе двое лишь представлялись “атеистами”: М-в и А-в… Но на них и на их неверие решительно никто не обращал ни малейшего внимания. И даже не уважали их. Пустыми считали. В академии потом был на нашем курсе один студент из Сибири, забыл его фамилию. И на него не обращали внимания. Он даже и не смел вслух говорить с нами о своем “безбожии”. Все это было – верхоглядство… Как у Достоевского в “Бесах” – Верховенский…

Но ворочусь еще к отрочеству.

Остается вспомнить тут очень немногое. Жизнь шла, в общем, тихо, ровно: вера всегда жила в моей душе; я исполнял все церковные уставы – ходил в церковь, говел дважды в год, молился дома, соблюдал посты, старался жить возможно благочестиво, занимался учебой (21 год всего)…

И это тихое житие почти не нарушалось до самого поступления в СПб Академию. Это совсем не значит, что вера была “мертвой”; наоборот, все шло нормально; а это обычно не замечается нами, как мы не замечаем, например, своего здоровья, и лишь когда заболеем, тогда поймем: чего мы лишились.

Однако же припомню еще кое-что из этого возраста, хотя оно и покажется незначительным.

Я никогда не любил неверия. Сердце мое инстинктивно отталкивалось от него; оно искало выхода, если я встречался с подобными людьми, или просто относилось равнодушно к ним. У меня, например, был близкий друг; к концу семинарии он заявил, что он – неверующий. Сын священника. Но я по-прежнему любил его и дружил с ним, гостил у него: и абсолютно не заражался его неверием; да он и не думал уговаривать меня. После он убеждал, правда, меня идти в университет: но я пошел в академию. Однажды я гостил у него (от святок до масленицы, не поехав даже под предлогом болезни в семинарию; да и правда, отчасти болели мы оба, ангиной). И вместе с его матерью, прекрасной христианкой, отправились верст за 50 навестить святого священника, о. Василия Светлова (в с. Шалы Темниковского уезда). Он был семейный и многодетный. При подъезде мой друг сказал, что он не подойдет под благословение: не будет лицемерить. Матушка опечалилась и уже просит меня: “Ну хоть вы, И. А., подойдите: не подражайте моему Г. Н.”.

Я было, по самолюбию, тоже не хотел отстать от “смелого” приятеля. Но когда вошли в дом, после долгих молений над больными, вошел и о. Василий; мне стыдно стало от своего самолюбия – и после матушки я поспешно подошел тоже под благословение. И в течение нескольких дней гощения я утром прежде всего бежал к нему получить благословение… И не знаю почему, но мне это доставляло сладость. Не знаю: доставляет ли ее теперь кому-нибудь получать чрез наше благословение. Этот о. Василий заслуживал бы книги о нем: к нему привозили отовсюду больных, для чего был построен дом (даже не два ли?) особый; молился он часами в церкви, служил над бесноватыми молебны и проч.; своих дочерей не отдал в Епархиальное женское училище, чтобы они там не испортились; но они самообразованием узнали больше; не держал в доме зеркала; одна комната у него была домашнею молельной и т. п.

И какая у него была вера!

Слышал еще об о. Николае Пещенском, тоже женатом иерее; к нему ходили за сотни верст. И вообще священники в нашей местности были хорошие или порядочные… И лишь редкие страдали нетрезвостью, – но мало.

Да и вообще все кругом веровали: легко было идти по общему течению.

…Помню, как однажды заболела девочка в соседнем доме, Л… И уже помирала. Я бросился в хату, упал перед иконами и пламенно молил Бога – сотворить чудо, возвратить ее к жизни. Но она умерла…

И горяча же была тогда молитва!

…Когда я был еще в духовном училище, заболел царь Александр III. Боже, как мы были захвачены этим! Ежедневно бегали на угол улицы читать бюллетени; трепетали за его жизнь, как за родного отца… И вот он скончался. Мы молились. Боже! Как я рыдал!…

Скончался потом инспектор семинарии. О. ректор, прот. П. С., говорил речь: как два вола мы тащили с тобой плуг; и вот ты пал на борозде…

Я тоже плакал и молился…

Службы в семинарии я тоже любил, как и в училище… И искренно всегда молился.

…Но вот мало помню сильных религиозных переживаний. Как-то уж все было очень “просто” и тихо. И кругом тоже не горели… Никогда и никто из учащих не зажигал во мне (и вообще – в учениках) веры. Даже мало и говорилось о ней. А только “учились”…

И только когда приносили в Тамбов чудотворную икону из Вышенской Казанской обители (где подвизался еп. Феофан Затворник) , то это и меня поднимало, как и все эти десятки тысяч встречавшего народа. И когда я, протискиваясь среди толпы, подходил к святой иконе и целовал ее, я ощущал ее точно живую… Но не надолго, а лишь на этот момент…

Любил я архиерейские службы. Бывало, отстояв службу (отрегентовав – последние 4 года я был регентом на левом, а потом и на правом клиросе) у себя, мы спешили в Казанский собор… Там нравилось все: и торжественное служение, и замечательный хор, человек в 50-60, с поразительными голосами; и потрясающего великолепия протодиакон Кр-в – неподражаемый, единственный, какого я видел на Руси святой… И конечно, архиереи… Особенно хорошо помню еп. Александра (Богданова) . Как он искренно и умилительно служил: душу захватывало… После был арх. Димитрий (из ректоров К. Д. А.), но он был слишком артистичен в службе: не нравилось.

А особенно любил я архиерейские службы на престольный праздник в семинарии 11 мая (св. Кирилла и Мефодия) . Еще часа за 2 до обедни приезжали иподиаконы с сундуком облачений… Я становился сзади храма в углу и наслаждался… Вот загремели позвонки серебряные от архиерейской мантии… Слышен в полуголос теноровый разговор между иподиаконами. Потом подходит бас диакон Р. За ним еще больший бас – диакон П. Наконец, “сам” наш протодиакон К. Это – неподражаемый тип: огромные глаза с густыми насупленными над ними бровями, кудрявая шапка рыжеватых волос на голове; короткая раздвоенная борода, широченный нос; перекошенные налево уста под небольшими усами… Но голос, голос!… Потрясающий! Это какая-то мощь Ильи Муромца, Микулы Селяниновича. И вот он вошел в алтарь (еще пока с заплетенною косичкою волос); приложился к престолу и нижайшей, грохочущей октавой заговаривает с ранее его прибывшими товарищами… А я очарованно наслаждаюсь его рокотанием сзади храма…

Любил я это великолепие. А какие у него были выступления, повороты тела, голос! Громоподобный.

Вот уже ждут и архиерея. В монастыре зазвонили: выехал… Духовенство вышло из алтаря, стало рядами, а в середине и позади эти самые протодиакон, диакона, иподиакона… С кадилами… Погромыхивают спокойно ими. И иногда, не оборачиваясь, перешептываются о чем-то, улыбнувшись незаметно. А впереди их три “исполатчика” – семинаристы. Но я больше любил исполатчиков из мальчиков архиерейского хора. Ну что это были за ангельские голоса! Кажется, не ел бы и не спал, только слушал их. Особенно помню одного дисканта, и по фамилии-то – Архангельский… Ну, что за голос… И мне казался он и по душе-то чистым ангелочком… Ах, какие голоса!

Неужели и сейчас еще есть эта роскошь в России?! Хоть бы посмотреть…

Приехал архиерей. Все затихло. Потом полилась волной Божественная служба.

Проповеди архиерейские, однако, никогда не производили на меня впечатления. Не знаю, почему. Сухо было как-то, безжизненно. И только уже после, студентом, я иногда надрывался от слез, слушая проповеди знаменитого оратора Антония , тогда уже арх. Волынского…

Большое значение имеет обряд. В нем сокрыта великая сила духа и действия… И недаром униаты, сохранившие веками православный обряд, легко возвращаются в родную Церковь; а лишившиеся его (поляки, словаки, хорваты, а отчасти и окатоличенные униаты) пребывают в католичестве.

…Вот, пожалуй, и все мои детские и отроческие впечатления. Включаю я сюда не только детство, но и всю семинарию, до 22 лет: в сущности, духовно я продолжал быть отроком. Скажу: слава Богу! И казалось, что будто все было довольно благополучно и устойчиво… Но почему же потом скоро стало все рушиться? А в 1917-18 г. обвалилось на Русь и безбожие… Откуда оно? Вопрос большой… Кратко сказать можно так: видимость была более блестящая, чем внутренняя сила. Быт, обряд, традиции – хранились; а силы веры, горения, огня благодатного уже было мало… Я уже говорил несколько раз, что не видел горения в своих учителях, никто нас не зажигал даже на то и не заговаривал с нами о внутренней жизни… Катились по инерции. Духовная жизнь падала, замирала: одной внешностью не поддержать ее… А тут шла и подпольная работа среди учащихся… Попадались уже и нигилисты среди нас – хотя и очень редко. А еще важнее: кругом семинарии уже зажигались иные костры; дым от них залетал и к нам, но не сильно все же …

Но – повторю – силы духа уже было мало. Очень многие семинаристы уходили по светским путям, пастырское служение не влекло их уже: значит, остывать стали и эти, мощные прежде, классы духовенства…

Приходила “религиозная осень”, скажу так… А когда ударили морозы, то спали и последние листочки. Но совсем ли?! Не верю этому. Дай, Боже, восстать нам…