Вероятно, самое поразительное в книге «Нужная вещь» то, что она сделала вас уважаемым. Вы уже не модный писатель, которого боятся и ненавидят в литературных кругах. Теперь вы знамениты и уважаемы.
– Почти все, что я сделал, это не пародии, рассчитанные на однодневный успех, а то, что так или иначе запоминается. Люди любят насмешку с налетом издевки. В частности, они лучше помнят нечто вроде эссе «Радикальный шик» или «Раскрашенное слово», поскольку, даже если ты по-доброму смеешься над людьми, населяющими мир, в котором мы все живем, или мир искусства, или иной, связанный с экспрессией, они все равно вопят, как будто их убивают. И конечно, у них есть все необходимое, чем ответить обидчику, – так завязывается драка. Все по-своему наслаждаются ею, касается это их или нет. Но «Электропрохладительный кислотный тест» не был пародией, не был насмешкой или сатирой.
Вовсе не обязательно, чтобы литературный мир понимал или одобрял ту или иную тему.
– Ну, литературный мир, конечно, не одобряет тему астронавтов; это не очень популярная тема. Фактически, одна из наиболее интересных для меня тем – не космическая программа, а армейская жизнь. Я видел, что военный контингент, особенно офицеры, в буквальном смысле были «ничейной землей». Примерно в 1919 году серьезные писатели перестали смотреть на военных с сочувствием или даже с восхищением. Именно тогда появляется мода на изображение военного так, как если бы единственным приемлемым героем был солдат, рядовой, солдат-пехотинец, который предстает как жертва, а не как воин, жертва тех же сил, что и гражданское население.
Думаю, астронавты не горели желанием пообщаться с вами. С таким чудаком, который говорил им: «Я из журнала Rolling Stone, и мне хочется расспросить вас о личной жизни». Ясно, что вы так не говорили; насколько сложно было разговаривать с астронавтами?
– Парни не были такими уж грубыми. К тому времени некоторые ушли из отряда астронавтов. Они были не слишком связаны со всем этим, срок их контракта с журналом Life истек. Думаю, многих немало раздражало то, как описывают астронавтов. Если же они соглашались побеседовать, то стремились к открытости. Некоторые отказывались давать интервью. Алан Шепард сказал мне, что сотрудничает только в документальных проектах, проводимых с научной целью… впоследствии он сказал, что читал статьи в журнале Rolling Stone, и они ему не особенно понравились… не знаю почему. Нил Армстронг сказал, что у него такой принцип – не давать интервью, и он не видит причин, почему он должен от него отступить. Мне кажется, он надеялся и, возможно, все еще надеется написать свою книгу. Все астронавты «Меркурия», которые были еще живы – (Гас) Гриссом погиб, – выражали желание побеседовать, и работать с ними было приятно.
Джон Гленн был открытым человеком?
– Очень открытым. Я провел с ним целый день, когда он избирался в сенаторы в 1974 году; в тот год он наконец одержал победу над Ховардом Метценбаумом, который опередил его несколько лет назад. Потом я провел несколько часов с Гленном после его победы; вообще-то он очень дорожил временем, как и все сенаторы, и старался во всем помочь.
Удивительно, как много авторов рецензий считают, что я дал негативный портрет Джона Гленна. Я не пытался осыпать его комплиментами, но, по-моему, он человек незаурядный и довольно мужественный. Он совершил много непопулярных поступков. Он оскорбил многих людей, и его чуть было не отстранили от полета, потому что он сказал руководителю НАСА и всем остальным, что Линдон Джонсон не ступит в его дом, что они с женой не желают его принимать. Для этого потребовалась недюжинная отвага.
Когда вас впервые поразило – конечно, это было всем очевидно – то, что первые астронавты не были бойскаутами, какими их представили Америке?
– Думаю, когда я впервые поговорил с каждым из них. Они вовсе не кичились своими подвигами и не говорили о каких-то там гонках на автостраде. В то же время, как я занялся этим в конце 1972 года, в прессе появились сообщения, из которых явствовало, что в раю астронавтов не все в ажуре. Стало известно о нервном срыве Базза Олдрина. В том же году разразился скандал с марками, в общем-то не слишком серьезный, но все же заставивший людей задаться вопросом: «Неужели астронавты получают некие отчисления с продаж марок?» Один из астронавтов стал миссионером. Появились фотографии двоих или троих с длинными волосами, и газеты и журналы немедленно истолковали это как признак того, что некоторые астронавты заделались хиппи, чего на самом деле, насколько мне известно, никогда не было.
Возможно, из-за того, что с самого начала астронавты представали такими непорочными, теперь даже самая малость раздувалась до невероятных размеров. До сих пор очень многие полагают, что почти все астронавты, слетавшие на Луну, испытывают нервные срывы или стали алкоголиками. Все это неправда.
Некоторое время думали, что этот полет нанес им травмы, потому что астронавты потеряли контакт с привычной для них окружающей средой, что и произвело разрушительное воздействие на них, обычных, не готовых к этому людей. Правда же состоит в том, что их так здорово тренировали, что, оказавшись на Луне, они не увидели там почти ничего нового. К тому времени, как Армстронг ступил на Луну, он совершил уже 500 тестовых полетов на симуляторе командного модуля «Аполлона» с движущимися изображениями Луны, в основу которых легли кадры, доставленные управляемыми и неуправляемыми устройствами. Думаю, Армстронг покривил бы душой, если бы приплел богов или с каким-то пиететом говорил об увиденном, потому что он уже видел все это на тренировках. Так какого черта он стал бы выдумывать, что там оказалось нечто страшное? Вот он и сказал: «Маленький шаг для человека, гигантский скачок для человечества». Когда я его об этом спросил, то он ответил: «Конечно, пару недель я работал над этим».
Как вам пришло решение оборвать книгу именно там, где вы это сделали? Мысль об окончании невинности… полагаю, вы утверждаете, что парад астронавтов был в некотором смысле пиком американской невинности.
– Думаю, это был последний великий национальный всплеск патриотизма. Нечто подобное случилось, когда полетел Гордон Купер, но значительно ярче в случае Гленна. Ко времени полета Купера в 1963 году многое говорило в пользу того, что США и СССР достигают своего рода сближения, поэтому в связи с полетом не возникло напряженности. Во время полета Гленна все еще шла «холодная война».
Мне понравилось, что в прессе вас охарактеризовали как джентльмена в викторианском стиле.
– Никогда не забуду рабочий день в Herald Tribune в день гибели Джона Кеннеди. Меня вместе с другими сотрудниками отправили проводить опросы людей на улицах. Первыми встретились итальянцы, и они уже высчитали, что Кеннеди убили Тонги, и мне стало ясно, что они враждебно относятся к китайцам, потому что китайцы начали переселяться из Китайского квартала в Маленькую Италию. А китайцы думали, что это дела мафии, а украинцы – что пуэрториканцев. А пуэрториканцы думали, что это дело рук евреев. Все нашли козла отпущения. Я вернулся в Herald Tribune и, отпечатав материал, передал его на редактуру. Позднее меня обязали переписать очерк о людях на улице. Я просмотрел ворох материалов, но своего не нашел. Я счел это недоразумением. У меня оставались заметки, и я снова отпечатал очерк. На другой день я развернул Herald Tribune, но своего материала не обнаружил. В газете не было практически ничего, кроме старушек, сидевших перед собором Святого Патрика. Тогда я понял, что, поскольку указаний на освещение материала получено не было, все единодушно решили, что вот это и есть правильный нравственный тон в связи с убийством президента. Надо было выразить горе, ужас, смятение, шок и печаль, но для дурацких пререканий данный случай не подходил. Пресса избрала моральный тон викторианского джентльмена.
Я говорю «викторианский джентльмен», потому что именно он был неисправимым лицемером – настаивал на публичном проявлении нравственности, которую он при этом никогда не проявлял в своей частной жизни. И по-моему, такая же тенденция прослеживается в любой газете. Несколько меньше – в журналах. Похоже, газеты тесно связаны с общественностью. У телевидения такой связи нет. У газет есть. Причина мне не вполне ясна, но именно поэтому для газет работать интересно.
Такие смешные реакции тоже объяснимы. Люди никогда не читают передовиц. Об этом знают все газеты. И все равно газета, вышедшая без передовицы, производит впечатление, что ее издатели кому-то продали свою душу. Все бы наверняка стали спрашивать: «Ну, где же передовицы? Должно быть, их продали. Что-то они замышляют на стороне». Поэтому газеты правильно делают, что публикуют передовицы. Все это имеет отношение к нравственной установке.
Черт, до сих пор из газет ничего невозможно узнать. Кажется, мы живем в период невероятно урезанных новостей. Я убежден, что в Америке сейчас освещается меньше новостей, чем в любое другое время в этом веке. Телевидение делает вид, что передает все новости, но телевидение как средство массовой информации совсем не делает репортажей, разве что косметические репортажи, подготовленные так называемыми вашингтонскими корреспондентами. А те, как правило, стоят перед правительственными учреждениями с микрофонами, обтянутыми пористой резиной, и читают что-нибудь, вышедшее в агентствах «Ассошиэйтед пресс» или в «Юнайтед пресс интернэшнл». Вообще, любой обрывок новостей на телевидение поступает или телеграфом или с несущественных событий (пользуясь выражением Даниэля Бурстина), таких как пресс-конференция, встреча по баскетболу и так далее. Вот тогда приходится спрашивать: «Что говорят телеграфные агентства?» Ну а они полностью созданы местными газетами. При этом крупные телеграфные агентства просто пожирают местные газеты. Вдруг вы оказываетесь перед фактом, что почти на всей территории США совершенно нет конкуренции. Сомневаюсь, чтобы нашлось хотя бы пять городов, где газеты все еще конкурируют. Если это случается, монопольная газета сокращает свои штаты – как всегда. Они просто прекращают освещать местные события – слишком большие затраты.
Поэтому, действительно, телевизионные новости, полученные телеграфом, все ужимаются. Правда, это очень грустно. Не знаю, какова коррупция на местном уровне, но в наш век не было более удобного времени для развития коррупции в местных правительственных учреждениях, потому что пресса и не собирается эту коррупцию обличать.
Телевидение, у которого имеются деньги на репортажи, так прекрасно обходится без репортажей, что даже и не порывается их начинать. Поговорите с этими ребятами, и они скажут: «Ну, меня отправили из Бейрута в Тегеран, и у меня было сорок пять минут, чтобы кратко осветить ситуацию». А им бы следовало сказать: «Я читаю материалы „Ассошиэйтед пресс“». Просто попробуйте вспомнить последнюю сенсационную новость (используя этот старый термин) на телевидении. Ведь оно рассчитано только на поставленное событие. И в этом телевидение проявляет себя с лучшей стороны. Вообще, телевидение оказало бы большую услугу стране, если бы полностью прекратило сообщение новостей и транслировало бы только слухи, пресс-конференции и хоккей. Вот это были бы телевизионные новости. По крайней мере, у зрителей не складывалось бы ложное впечатление, что они теперь в курсе всех новостей.
Мне кажется, в журнале New Republic Митч Тачмэн написал, что вы выступили против либералов потому, что вас освистала толпа снобов в Йеле.
– Да, он написал это после «Раскрашенного слова». Все, чем я когда-либо занимался, это писал о мире, в котором мы живем, о мире культуры, Культуры с большой буквы, о журналистике, об искусстве и так далее, писал в том же тоне, в каком пишу обо всем остальном. С одинаковым почтением, с каким люди, которые больше всех кричат, должны были бы писать о жизни в небольшом американском городке, или в мире бизнеса, или в профессиональном спорте, ведь они пишут безо всякого почтения, и как будто так и надо. Зато ныне, если вы высмеиваете господствующую моду в мире искусства или журналистики, вас называют консервативным. А это просто синоним еретика.
Вы всегда были настоящим франтом, вас действительно интересовала одежда?
– Помнится, я впервые заинтересовался одеждой после просмотра фильма «Поцелуй смерти» (1947) с Ричардом Уидмарком в роли Томми Удо. Это была его первая большая роль, роль злодея; Виктор Мэтьюр исполнял роль героя. Это был гангстерский фильм. Я учился в Школе Вашингтон и Ли, а там было принято носить «форму» – думаю, вы бы так сказали. Это была мужская школа, и все должны были носить форменный пиджак и галстук. Думаю, мне просто захотелось приколоться, не нарушая правил, поэтому я стал носить темные рубашки.
Стиль в мужской одежде имеет очень жесткие ограничения, и если вы действительно экспериментируете, то неожиданно оказываетесь вне игры. Вы, конечно, можете поражать всех своим видом, разгуливая в королевском голубом камзоле, но неизбежно исключите себя почти из всех проявлений жизни. Поэтому если вам захочется таким образом поразвлечься, то вы окажетесь кем-то вроде маргинала. Но интересно, что все маргинальное сначала кажется возмутительным.
Кажется, я единственный в школе носил шляпу. И насколько мне известно, единственный, кто каждый день приходил с зонтиком. Когда я оказался на следующей стадии, в Йельском университете, я очень растерялся, потому что там было полно подлинно эксцентричных людей, и пытаться стать эксцентричным среди такого зоопарка, полного эксцентриков, было бесполезно. Валюта обесценилась. В то же время было бесполезно пытаться одеваться по форме, потому что в школе было полно абитуриентов в форме.
Наконец, когда я приехал в Вашингтон, то стал носить одежду, сшитую на заказ, потому что нашел приезжего британского портного. Вообще их было несколько; их ателье было в гостиничном номере. Выкройки всегда лежали на бюро. Можно было посмотреть картинки и подобрать материал. Они шили все что угодно.
Когда я приехал в Нью-Йорк, то отправился к портному и выбрал белый материал на летний костюм. Твид вообще-то довольно плотный материал, и поэтому я надел костюм зимой. Это была зима 1962 или 1963 года, и все были просто ошеломлены.
Длинные волосы в то время коробили людей. Это был смертный грех. В 1964 году я писал очерк о Филе Спекторе, а у него были такие же длинные волосы, как у The Beatles. То, что ему кричали на улице, было просто поразительно.
Неприятие мельчайших изменений стиля было просто невообразимое. Я упивался жизнью. Я попал в какую-то круговерть вещей. Вспоминаю моего друга Билла Роллинса, в то время одну из ведущих фигур в Herald Tribune. Каждый раз, когда я приходил туда, где собирались газетчики, он говорил: «Вот идет человек в двубортном белье». Как мне это нравилось!
А теперь последнее замечание о стиле. Вы можете продолжать развлекаться одеждой, если вам хочется быть претенциозным. Претензия в одежде все еще раздражает. В общем, этим летом я побывал в Восточном Хэмптоне. Люди, у которых я гостил, взяли меня с собой на тусовку. На мне был пиджак из индийской жатой ткани в полоску, почти под горло застегнутый на четыре пуговицы – думаю, в стиле времен короля Эдуарда, – с очень маленьким воротником, и белый галстук в узкую черную полоску; воротник скреплялся булавкой, а манжеты – запонками. Я был в белых брюках из саржи и в ботинках с белыми носами, в настоящих ботинках английского банкира, только из белой замши. На ногах были гладкие белые носки с черными полосками под стать полоскам на галстуке, представьте себе. Довольно скоро я заметил, что был единственным мужчиной в комнате – а тусовались там более шестидесяти человек – и в пиджаке, и при галстуке. Думаю, все присутствующие имели доход гораздо больше моего. Наконец один человек подошел ко мне; он был немного навеселе, но и зол. Он спросил: «С чего это ты вырядился?» Я спросил: «О чем ты?» Он сказал: «Галстук, булавка, вся эта мишура». И я взглянул на него, а на нем – рубашка поло и мешковатые брюки, а на рубашке спереди, прямо посередине, до самой талии огромное пятно. Я сказал: «Ну ладно, кажется, моя мода устарела для этих краев. А тебе-то как удалось так разукрасить рубашку?» Он взглянул как бы с удивлением и сказал: «Это пот, черт побери, это пот!» Внезапно он очень этим возгордился. Я понял, что оказался в окружении вонючего шика.
Знаете, когда я что-то пишу и оказывается, что я прав, должен сознаться, меня это удивляет. Когда я написал о вонючем шике, то даже не думал, насколько это верно.
Несколько раз, последний из них в клубе Polo Lounge в Беверли-Хиллз, я просто стоял, а люди подходили ко мне с вопросом, есть ли свободный стол, потому что на мне был костюм и галстук. Носите причудливую одежду. Если считаете, что оно того стоит.
Не мешает ли она порой вашей роли наблюдателя?
– Нет, чаще всего мешает что-то совершенно противоположное. В начале моей журналистской карьеры, когда я писал для журналов, то обычно чувствовал, как важно пытаться соответствовать.
Быть хамелеоном?
– Да, и это почти всегда приводило к обратному эффекту, в частности когда я начал работать над очерком о Джуниоре Джонсоне, гонщике NASCAR, над одним из первых очерков, написанных для Esquire. Я отлично знал, что Джонсон родом с холмов Южной Калифорнии. Тогда множество водителей-контрабандистов принимали участие в ралли серийных автомобилей. Джуниор был одним из них. Я подумал, что мне лучше бы соответствовать, поэтому я очень тщательно подобрал одежду. У меня были вязаный галстук, какие-то ботинки из коричневой замши и коричневая шляпа от Борсалино, отделанная бобровым мехом в полдюйма высотой. Во всяком случае, я думал, что это очень практично и удобно для гонок; по-моему, я начитался романов Пелема Вудхауза. Я действительно думал, что соответствую, пока дней через пять не испытал полный крах. Джуниор Джонсон подошел ко мне и сказал: «Ничего не хочу сказать, но все эти люди в Ингл Холлоу уже достали меня – только и твердят: „Джуниор, знаешь, какой-то странный зеленый типчик вьется вокруг тебя?“».
Я понял, что я не только не соответствовал, – оттого, что мне казалось, что я каким-то образом соответствую, я боялся задавать самые простые вопросы, потому что если в тебе видят хиппи, то лучше вопросов не задавать. Я также обнаружил, что на самом деле твои старания соответствовать излишни. Тебя с огромным удовольствием поколотят. Людям нравится, когда есть с кем поговорить «за жизнь». Поэтому, если тебе захочется собрать сведения о деревне, они просто вывалят на тебя весь материал. Мой вклад в психологию как науку – это теория информационного принуждения. Человеческому существу присуще желание повысить свой статус, рассказывая другим о том, чего те не знают. Поэтому это на тебя работает.
После этого, работая над эссе «Банда насосной станции», я с трудом пребывал в чуждом мире. На мне всегда был мой костюм из индийской жатой ткани в полоску. Мне казалось, тем ребятам он очень нравился. Они думали, что я очень старый. Мне было за тридцать, и они считали меня старомодным. Им как бы это все нравилось – такой парень в соломенном канотье, который крутился рядом и задавал вопросы. Потом ситуация обострилась, когда я работал над книгой «Электропрохладительный кислотный тест». До меня стало доходить, что на самом деле пытаться соответствовать этому миру было глубоко ошибочно. Был такой тип людей, которого Кизи и его «Веселые проказники», практически все в психоделическом мире, ненавидели больше всего. Это был так называемый хипстер выходного дня – журналист, учитель, юрист или еще кто-то, кто тусовался по выходным, а в будни возвращался к своей основной работе. Кизи имел обыкновение проверять людей на крутость. Если он вычислял хипстера выходного дня, то придумывал какую-нибудь проверку на хипстерство, например мог сказать: «О’кей, все по мотоциклам, и едем голыми по Дороге номер 1». Они так и поступали, и обычно на этом юрист, который не хотел пятнать свою биографию подобным поступком, сразу же выбывал. Кизи объяснял эту теорию проверки людей на крутость тем, что он знавал многих, желавших быть аморальными, но очень немногие решались на это. И он был прав.
Как вы вышли на «третье великое пробуждение»? Это изначально мыслилось как лекция?
– По-моему, я готовил это для The Critic; там я использовал выражение «третье великое пробуждение».
То немногое, что я узнал на лекциях, которые в основном отменял, было существование новых религиозных движений и некоторые сведения о них. Я познакомился с членами религиозных общин, которые приходили на встречи со мной в надежде услышать о Кене Кизи и «Веселых проказниках», о которых я больше не говорил. Я говорил об искусстве, а меня прежде всего спрашивали: «Чем теперь занят Кен Кизи?» И не сосчитать, сколько раз так было. Я начал понимать, что меня воспринимали как посредника, который мог наладить их контакт с иным миром. И все эти люди терпеливо слушали только для того, чтобы дождаться возможности задать вопрос или отвести меня в сторону и спросить: «Чем теперь занят Кен Кизи? Какой он в жизни? Где мне найти общину? Правильно ли мы руководим нашей общиной?» Боже, я получал столько писем – я мог бы начать строительство колонны с надписью: «Д-р Хип Пократ, Совет для Голов».
Ну, другой вопрос, который все задавали, помнится, звучал так: «Сколько раз вы приняли „кислоту“, чтобы написать „Электропрохладительный кислотный тест“?» И ваш ответ вызывал глубокое разочарование.
– Да, мне кажется, они действительно хотели, чтобы я подсел. Но нет, этого со мной не бывало.
Вы уединялись и употребляли «кислоту», просто чтобы понять, что это такое?
– Ну, вообще я принял ее один раз во время работы над книгой; я начал писать книгу, а потом подумал: ну, осталось кое-что в этом репортаже, чего я не сделал. Поэтому я принял «кислоту»; мне было чертовски страшно. Все равно что привязать себя к железнодорожным путям, чтобы проверить длину поезда. Эффект был мощным. Больше я так не поступал. Хотя кое-где, куда я ездил с лекциями в последующие годы, иногда обнаруживалось нечто подобное в пирогах к обеду – не ЛСД, но с едой запекали много гашиша, марихуаны или мефедрин. Распыляли попперсы у меня под носом и все такое. Думали, что ублажают меня. Но одна из причин того, почему я написал «Электропрохладительный кислотный тест», одна из причин того, почему мне казалось важным написать об этом, заключалась в том, что это – религия: группа Кизи была изначально религиозной группой.
Люди в психоделическом мире всегда были религиозными, но тщательно это скрывали. Быть откровенно религиозным – это дурно пахло. То есть Кизи ссылался на Космо, имея в виду Бога; кто-то в его группе употреблял слово «менеджер». Хью Ромни (известный также как Вейви Грейви) обычно говорил: «Я в пудинге, и мы встретились с менеджером». Или они говорили, если обретали очень религиозное состояние духа и начинали много думать… Как назвать состояние, когда два человека думают об одном и том же одновременно? Вероятно, «совпадение» было бы правильно, но было и другое слово для этого – они могли сказать: «Ну, какой-то поистине душок нисходит», или «Братья, это священный момент», или нечто подобное.
В начале 70-х настроение всего этого становилось все более и более откровенно религиозным, и мысль о том, что это третье великое пробуждение, взорвалась в моей голове. Потому что у меня остались еще со времен высшей школы воспоминания о первом пробуждении и втором великом пробуждении, из которого вышло мормонство. Тогда я начал об этом читать. Я понял, что мормоны, например, были совершенно такими, как хиппи, и такими их понимали. Просто дикие подростки. Они были молоды, когда начинали. Мормонов представляют старыми, с окладистыми бородами. А они были детьми. Им было двадцать с небольшим. Джозефу Смиту было двадцать четыре года – он был руководителем группы. И их ненавидели больше, чем хиппи. И Смита линчевали. Его не повесили, но посадили в тюрьму в Карфагене (Иллинойс), и на тюрьму напали убийцы с завязанными платками лицами и застрелили его. Поэтому Бригем Янг увел группу в леса Юты.
И мне кажется, это движение все ширится. Во всех такое… томление – оно всегда было – по слепой вере. Думаю, что такого явления, как рациональная вера, нет. В таком случае это – не вера. И людям всегда ее не хватает, так или иначе, и мне в том числе, хотя я скрываю это от самого себя, как почти все люди, которые думают, что они действительно мудрые и ученые. Но это именно то, чего не хватает людям, потому что слепая вера – это способ убедить себя в том, что тот образ жизни, который вы ведете или намерены вести, самый лучший. Вот о чем речь.
Ныне настало благодатное время для появления новых религий. Есть люди, которые испытывают религиозные чувства к бегу трусцой, к сексу, и когда вы разговариваете с некоторыми из этих людей, то понимаете, что они пудрят вам мозги. Боже, просто тягостно их слушать. Здоровое питание тоже становится основой религии, конечно, летающие тарелки – все теперь становится живительной почвой. Каждый день рождается новый мессия. Вот почему Джимми Картер допустил такую колоссальную ошибку, отказавшись проповедовать. Он бы вышел сухим из воды и был бы избран как заново родившийся христианин. Вот что нужно людям. Если бы он просто проповедовал и последние три года выступал с речами о бесправии народа, то народу бы это понравилось.
Скажите, к чему вы собираетесь обратиться теперь? Вы ничем не занимаетесь или что-то обдумываете?
– Я занимаюсь кое-чем, о чем размышлял долгое время, а именно о книге «Ярмарка тщеславия», о Нью-Йорке в духе Теккерея. Когда я пошел на вечеринку к Леонарду Бернстайну, у меня была мысль собрать материал для будущей нехудожественной книги, которую можно было написать между прочим, если бы нашлось достаточно событий или сцен, которые можно было бы в нее включить. Впрочем, теперь меня подмывает попытаться написать ее как роман, поскольку у меня нет еще ни одного романа, и просто посмотреть, что получится. Я также сознаю то, что сами романисты почти не затрагивают Нью-Йорк. Как можно пройти мимо него, не понимаю. Город был главной темой в произведениях Диккенса, Золя, Теккерея, Бальзака. Многие талантливые писатели выбирали городскую тему. И сегодня один из самых замечательных периодов в истории городов. Кто после Второй мировой войны написал великий роман о Нью-Йорке? Никто. Или о Чикаго, о Кливленде, о Лос-Анджелесе, о Ньюарке? Боже мой, история Ньюарка была бы совершенно удивительной.
Значит, вы будет разгуливать по улицам?
– Ну, не знаю, буду ли я заходить в дома, но придется сделать много репортажей. На улицах больше хорошего материала, чем в мозгу писателя. Писателю всегда нравится думать, что написанное им хорошее произведение – создание его гения, а материал – это просто глина: девяносто восемь процентов гения и два процента материала. Думаю, что в хорошем произведении материала должно быть, вероятно, от 70 до 30 процентов. Стало быть, репортаж имеет огромное значение; не думаю, что многие писатели это понимают.