Как-то раз вы сказали: «Я фанатически люблю музыку. Я не могу прожить ни одного дня, не слушая музыки, не играя ее, не изучая ее или не думая о ней». Когда началась эта одержимость?

– В 1928 году, в тот день, когда моя тетя Клара, переезжая на новую квартиру, оставила нашей семье диван – а мне было тогда десять лет – вместе со стареньким пианино. Как я помню, у пианино имелась «мандолиновая» педаль: нажав на среднюю педаль, можно было придать звуку инструмента оттенок, напоминающий звучание мандолины. И я просто положил руки на клавиатуру и прикипел к ней… на всю жизнь.

Знаете, это словно влюбиться: одно прикосновение – и все. С тех пор и по сей день моя жизнь принадлежит музыке.

Сначала я стал заниматься самостоятельно и изобрел собственную систему гармонии. Но потом я заявил, что хочу учиться музыке, и стал брать уроки игры на фортепьяно, по доллару за урок. Меня учила одна из дочерей нашего соседа, некая мисс Карп. Фрида Карп. Я ее обожал, я ее безумно любил. Она научила меня играть пьесы для начинающих пианистов. И все шло гладко до тех пор, пока я не начал играть – вероятно, очень плохо – сочинения, которые она играть не могла. Мисс Карп были не под силу мои баллады Шопена, и вот она сказала моему отцу, что меня следует отправить в консерваторию в Новую Англию. А там меня учила некая мисс Сьюзан Уильямс, бравшая три доллара за час. И тогда отец начал страдать: «Хочешь стать клезмером?» Для него клезмер был немногим лучше нищего.

Понимаете, до тех пор ни мой отец, ни я и не представляли, что существует настоящий «мир музыки». Помню, как он повел меня, четырнадцатилетнего подростка, на концерт Boston Pops, благотворительный концерт для нашей синагоги, и на этом концерте я влюбился в «Болеро» Равеля. А по прошествии нескольких месяцев мы ходили на сольный концерт Сергея Рахманинова. Оба концерта состоялись в Симфоническом зале. И отец был удивлен не меньше меня, что тысячи людей слушали, как один человек играет на рояле!

Но он все равно отказывался выдавать три доллара на мои уроки. Один доллар за урок и четверть суммы на содержание в неделю – вот все, что он отпускал мне на музыку. Поэтому я стал играть в небольшом джаз-оркестре, и мы играли… на свадьбах и митцвахах! (Смеется.) Клезмеры!

И я приходил ночью домой с разбитыми в кровь пальцами и, возможно, с двумя баксами, которые уходили на мои уроки музыки.

Ну, моя новая учительница, мисс Уильямс, мало помогла – у нее была своеобразная система, основанная на том, что суставов не должно быть заметно. Можете себе представить подобное исполнение «Венгерской рапсодии» Листа? Поэтому я нашел другого учителя… за десять долларов в час… и поэтому мне пришлось играть еще больше джаза, а также я начал давать уроки игры на фортепьяно соседским детям.

Тем временем после обычной школы я ходил в еврейскую школу; и храм, который мы посещали, также познакомил меня с живой музыкой. Там были орган, сладкоголосый певчий и хор под руководством фантастического человека, профессора Соломона Браславского из Вены, который сочинял литургические композиции, такие величественные и напоминавшие оратории – под большим влиянием «Илии» Мендельсона, «Missa Solemnis» Бетховена и даже Малера. И я плакал, слушая этот хор, певца и грохочущий орган, – все это оказало на меня большое влияние. Спустя много лет я понял, что «клич банды» – то, как Джеты подавали сигнал друг другу – в «Вестсайдской истории», – был ужасно похож на звук шофара, который я слышал в храме на Рош Ха-Шана.

Мюзикл «Вестсайдская история» – ваше самое известное произведение, одно из лучших музыкально-драматических сочинений столетия. Когда вы его сочинили, у вас было ощущение, что оно станет настолько популярным?

– Ничуть. Вообще, нам все говорили, что такой мюзикл невозможен – с точки зрения исполнения вокальных партий.

К тому же кто бы захотел смотреть спектакль, где в первом же действии занавес закрывает два лежащих на полу мертвых тела? «Это не бродвейская музыкальная комедия».

И потом возникла действительно сложная проблема с кастингом, потому что персонажи должны были не только петь, но и танцевать и вести себя так, как ведут себя подростки. В конце концов, отдельные участники спектакля были подростками, но некоторым исполнился двадцать один год, кому-то было тридцать лет, но выглядели они на шестнадцать. Одни были прекрасными певцами, но не умели хорошо танцевать, другие – наоборот. А если умели и то и другое, то не обладали актерским мастерством.

Так или иначе, спектакль получился. И даже спас компанию Columbia Records от финансового краха – хотя изначально она не желала ни инвестировать, ни записывать его. Для поп-музыки это было плохое время. Стиль бибоп практически исчерпал себя, и в основном остались елейные баллады, исполняемые певцами вроде Джонни Матиса.

Ваши «Молодежные концерты», телевизионные программы, книги, лекции и беседы перед концертами более сорока лет служили музыкальному воспитанию людей. Вы сами как-то раз назвали профессию учителя, вероятно, «самой благородной… самой бескорыстной… самой почетной» профессией в мире. И однажды вы упомянули «тот квазираввинский инстинкт», вашу склонность к тому, чтобы «преподавать и толковать». Говорят, что в традиционном иудейском обществе, когда ребенку исполняется шесть или семь лет, раввин впервые приводит его в класс и дает ему чистую грифельную доску, на которой медом выведены буквы еврейского алфавита. Слизывая с доски каждую букву, ребенок запоминает ее, и таким образом занятия для него сладки и желанны.

– У меня нет доказательств, но в глубине души я уверен, что все люди родятся с любовью к учебе. Все без исключения. Каждый ребенок изучает свои пальчики на ручках и ножках; а открытие ребенком своего голоса – это один из самых необычайных жизненных моментов. Мне думается, что у истоков каждого языка существовали, должно быть, какие-то протослоги – например, ма (или его вариации), которые почти во всех языках означали «мать»: mater, madre, mutter, mat, Ima, shima, mama. Представьте, вот младенец лежит в колыбели, гулькая и мурлыкая себе ммм… и вдруг ему захотелось есть. Он открывает рот, чтобы прильнуть к соску, и у него вырывается ммаа-аа!.. и так этот слог начинает ассоциироваться с грудью и с удовольствием, которое ребенок получает при кормлении. Madre и mar по-испански созвучны, а во французском языке mere и mer почти омонимы. Амниотическое море – то место, где вы проводите ваши первые девять месяцев, – это огромный океан, в котором не надо ни дышать, ни вообще что-либо делать. Все существует только для вас. Даже после травмы рождения – непреходящей травмы – все равно остается радость, с какой дети впервые учатся произносить ма!

Но вот наступает день, когда ребенок говорит «Ма!», а соска нет. Так может случиться на пятый день или на пятый месяц жизни ребенка, но в любом случае это для него невероятный шок. Я знаю немало взрослых людей, которые прыгали – буквально прыгали – в объятия женщин-психотерапевтов и плакали в надежде, что их пригреют на груди.

Кстати, МА-лер?

– (Смеется.) Почему бы и нет? Знаете, Малер четыре раза записывался к Зигмунду Фрейду и трижды не являлся, потому что очень боялся узнать, почему он, Малер, импотент. К Фрейду отправила композитора его жена Альма – она, между прочим, в разное время встречалась с (Вальтером) Гропиусом, (Оскаром) Кокошкой, (Францем)

Верфелем и Бруно Вальтером. Малер был на двадцать лет старше своей жены, а она была самой красивой девушкой в Вене – богата, образованна, соблазнительна.

А вы с ней когда-нибудь встречались?

– Разумеется. Много лет назад она, остановившись в нью-йоркском отеле Pierre, пригласила меня на чай – чай оказался водкой, – а потом предложила пойти и посмотреть на какие-то «автографы» ее мужа-композитора в спальне. Я провел полчаса в гостиной и одну-две минуты в спальне. Она напоминала чудесную венскую оперетту.

Тем не менее Малер не уделял ей достойного внимания; он ночи напролет трудился над Шестой симфонией в маленькой лесной хижине, а она изнывала в постели. Малер ужасно виноват во всем этом – когда он подходит к теме Альмы в скерцо Шестой симфонии, то поля партитуры испещрены такими пометками: «Альмши, Альмши, прошу, не питай ненависти ко мне, я танцую с дьяволом». (Напевает тему Альмы.)

В конце концов Малер встретился с Фрейдом в Утрехтском университете, и они просидели пару часов на скамье. И впоследствии Фрейд написал одному из своих учеников примерно следующее: «Я проанализировал музыканта Малера… (Два часа анализировал, заметьте! Фрейд был таким же ненормальным, как и его пациент.) И как вам известно, мать Малера звали Мария, в имена всех его сестер входило имя Мария, а его жену зовут Альма Мария Шиндлер».

«Я только что поцеловал мамочку по имени Мария!»

– Именно. Фрейд считал, что Малер был влюблен в образ Мадонны и мучился дилеммой любовника-католика – мать в сравнении с проституткой. Вы чтите первую и трахаете последнюю. Так или иначе, Фрейд считал, что Малер погряз в этой проблеме… Но вернемся к моему мнению, что все дети родятся со стремлением учиться. Родовая травма, травмы отлучения от груди и многие другие – чуть не забыл об открытии своего пола! – вызывают вспышки раздражения (ужасные три года, опасные четыре года и пугающие пять лет). Моя родная внучка, по словам ее мамы (это моя дочь Джэйми – первый плод моих чресел), в два с половиной года сделала потрясающее признание. До тех пор все крутилось вокруг нее – она была богиней и королевой, – а теперь ожидали появления еще одного ребенка: входи, Эван! И она стала раздражительной! Джэйми гладила, ласкала и успокаивала ее, пока та наконец не призналась: «Знаешь что, мамочка? Я не хочу нового ребенка». И уже то, что она высказала это, вероятно, избавит ее на добрых десять лет от больничной койки! Потому что всякий раз, когда ребенок учится новому приему манипуляции своими родителями – «Буду визжать, не буду обращать внимания, не буду отвечать, когда со мной разговаривают», – он становится более циничным и скрытным. А каждая манипуляция и каждая травма умаляет любовь к учению, с которой родится ребенок.

Более того, каждый, кто вырастает – это не касается людей моего поколения, – полагая возможность внезапного разрушения планеты само собой разумеющейся, будет все более тяготеть к сию минутному удовольствию. Отлучили от груди – значит, он будет включать телевизор, принимать «кислоту», нюхать кокаин, сидеть на игле. «Давай двигай, так, чувак!» И не важно, что ты превращаешься в импотента. Ты оглушаешь себя наркотиками, а потом отключаешься в постели… и просыпаешься, циничный и неудовлетворенный, с чувством вины и стыда, терзаемый маниакальными страхами и тревогой… причем одно подпитывает другое.

Далее. Если тебе случилось родиться у черной матери-одиночки в старой части города – нищим, бесправным, да еще со всеми шоками и травмами, унаследованными человеком, – то к школьному возрасту, если только ты не ребенок какого-нибудь хасида или сикха, которого учат лизать намазанные медом буквы (там, где существует письменная традиция), ты уже упорно сопротивляешься учению. И чем больше бедности и алчности в духе Рейгана/Буша окружает тебя, тем больше влечет улица – сиюминутное удовольствие от приколов, телевидения, фастфуда.

Все серьезное по самой своей природе не бывает «сиюминутным» – невозможно «отмахать» Сикстинскую капеллу за один час. А у кого есть время прослушать симфонию Малера, боже мой?

Во введении к своей книге «Бесконечное разнообразие музыки» [178]1966.
вы писали: «В этот момент, когда я это пишу, да простит меня Господь, мне доставляет гораздо большее удовольствие следить за музыкальными поисками Саймона и Гарфанкела или группы The Association, исполняющей „Along Comes Mary“ , чем за тем, что создается ныне целой когортой „авангардистских“ композиторов. <…> Похоже, только поп-музыка остается той сферой, где еще можно встретить готовность жить, радость открытия, веяние свежего воздуха». Что вы думаете сегодня о рок-музыке?

– У, фью! Я почти полностью в ней разочаровался. В 60-е и 70-е годы было много чудесных музыкантов, которые мне нравились. И для меня The Beatles были лучшими сочинителями песен со времени Гершвина. Впрочем, недавно я присутствовал на одной вечеринке, где было много двадцатилетних ребят, и практически ни один из них не знает таких песен, как «Can’t Buy Me Love», «She’s Leaving Home», «She Said, She Said», и многих других из десяти прочих шедевров The Beatles. Что это? И если я слышу еще один металлический скрежет или еще одно жуткое подражание Джеймсу Брауну, я готов завизжать.

Несколько лет назад я посетил Испанию, и мне запомнились многолюдные хороводы на площади одной каталонской деревни; люди, взявшись за руки, танцевали сардану под звуки своеобразного оркестра кобла – танцы на двадцать семь долей, настолько сложные, что я не смог их выучить. Я говорю о природном танце и музыкальных способностях! Эти люди просто танцевали. Как те пьяные греческие матросы, которые заходят в таверну и начинают отплясывать на пять или семь долей… а оркестр не знает, как такое сыграть. Это удивительная музыка – гораздо более волнующая, чем то, что предлагает нынешний мир рока.

Хочу спросить вас о вашем отказе принять награду за достижения в области искусства от президента Буша и посетить обед, данный Джоном Фронмайером, председателем агентства National Endowment for the Arts, в ответ на решение последнего оставить спонсирование агентством выставки о СПИДе – вследствие блокирования некоторыми конгрессменами правительственного финансирования якобы «непристойного» и откровенно политического искусства.

– Последний раз я посетил Белый дом во время президентства Джимми Картера, когда меня награждали, между прочим, вместе с Агнессой де Милль, Джеймсом Кэгни, Линн Фонтэнн и Леонтиной Прайс – целый букет. Я люблю Белый дом больше, чем любой другой дом в мире – в конце концов, я музыкант и гражданин моей страны, – но с 1980 года я не был там, потому что там такие неразборчивые хозяева и смотрители. Что касается сенатора Джесси Хелмса и инспирированных им ограничений федеральных субсидий, самое худшее – это устранение политики как темы художественных произведений. А значит, тогда придется забыть о Гойе, «Гернике» Пикассо, о романе «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Забыть обо всем. А что касается «непристойности», придется закрыть почти весь Метрополитен-музей – ведь там Марс, прелюбодействующий с Венерой, коллекция картин Рубенса с его большими, мясистыми женщинами с влажными бедрами и обнаженными эфебами, Гермес с вздыбленным фаллосом! И представьте себе маленького Джесси Хелмса, который обегает Сенат, как будто это мальчишечья уборная в средней школе, и показывает грязные картины другим сенаторам, – это настолько неприлично, что я никогда не смогу его простить.

С Рональдом Рейганом мы прожили восемь милых, пассивных, спокойных лет. Как я спорил с моей мамой! «Не смей произносить ни слова против нашего президента!» – говорила она мне. Сейчас ей девяносто один год, – дай ей Бог здоровья! – и она еще в здравом уме и шутит. Ей не нравится, когда родовое имя топчут в грязи; и когда она увидела, что мое имя каждый день появляется в газете в связи с моим отказом посетить званый обед, устроенный Бушем в Белом доме по случаю церемонии награждения (или обед Фронмайера), она позвонила мне и сказала: «Ты на первой полосе The New York Times». И я сказал: «Мама, ты кое-что упустила: я был и на первой полосе Washington Post». И она вскричала: «Ну, это же ужасно!» Поэтому я сообщил ей, что некоторые из моих консервативных друзей со Среднего Запада прислали мне поздравления… а ведь они голосовали за Рейгана!

Сейчас у нас черный губернатор в Вирджинии, правый губернатор в Нью-Джерси и Динкинс в Нью-Йорке. Ужас! В прошлом я встречался с Гельмутом Шмидтом и Франсуа Миттераном; я пессимистически говорил о легкомыслии, беспечности и необдуманных поступках рейганов всего мира. Но, мне кажется, все идет по кругу – взгляните на то, что происходит во всем мире, от Центральной Европы и Южной Африки до Гаити. И я жду не дождусь поражения Джесси Хелмса в ближайшем будущем. Люди вроде Уильяма Бакли-младшего, Уильяма Сафайра и Джорджа Уилла, то есть консерваторы, думают, что я какой-то «либеральный» дурень. В основе своей либерал – это прогрессивный человек, который хочет видеть перемены в мире, а не соблюдать вечный статус-кво. Поэтому да, я – либерал, но либерал, который верит в людей, а не в какую-то «ситуацию». И никогда прежде я не ощущал в себе большей силы и убежденности.

То, что вы называете «либеральным», Том Вулф однажды назвал «радикальным шиком» в его скандальной статье о вечеринке, которую вы устроили в 1970 году, чтобы собрать деньги для «черных пантер».

– Все совсем не так! На самом деле моя жена организовала встречу в нашей квартире в Нью-Йорке для Американского союза гражданских свобод (ACLU) в связи с защитой тринадцати «черных пантер», в то время заключенных в Tombs, без права на должный процесс. На нашем приеме были только одна «черная пантера» и беременные жены двух «черных пантер»; и Фелисия организовала прием, чтобы собрать деньги для защитного фонда ACLU и позволить нашим приглашенным друзьям задать вопросы. Моя жена потребовала, чтобы пресса не освещала это событие; и Шарлотта Кертис, в то время редактор женской страницы в The New York Times, приехала (сама по себе, как мы думали) в сопровождении молодого друга в белом костюме. Оказалось, это был Том Вулф. Так что же мне делать? Спорить с легендами бесполезно. К счастью, легенды со временем умирают. И может быть, мне удастся похоронить и эту легенду.