Каким было ваше детство в Дублине?

– Я вырос в среде, которую вы назвали бы средой «ниже среднего класса». В Америке ей нет эквивалента. Высший рабочий класс?.. Но наша улица была красивая, и жили там хорошие люди. И все же, если быть честным, не покидало ощущение, что за углом подстерегает опасность.

У нас был вполне обычный дом с тремя спальнями. Третья спальня, размером примерно с буфет, называлась «комнатой-ящиком» – вот в ней-то я и жил. Мама рано ушла из жизни, умерла на могиле своего отца. Так что я потерял в течение нескольких дней и деда, и маму, и потом дом стал мужским. Мы были три мачо, как вышло, – и этим объясняется все. Агрессивность – то, с чем я пытаюсь справиться до сих пор. Этот уровень агрессии, внешней и внутренней, ненормален и мне несвойствен.

Вот вы такой смышленый, боевой тинейджер, и живете в таком месте, которое, похоже, предоставляет вам очень мало возможностей. Обычное отношение к вам со стороны отца – вполне ирландское отношение – выражалось так: «Блин, кем ты себя мнишь? Спустись на землю». Правильно?

– Боб Хьюсон, мой отец, родился в центре Дублина. Простой дублинец, но любит оперу. Он – самоучка, повернут на Шекспире. Его страсть – музыка, он – великий тенор. Его жизнь омрачает то, что он не учился играть на фортепьяно. Странно, но детей не поощряли мечтать о большом – в плане музыки или в ином. Мечта означала разочарование. И этим, конечно, объясняется моя мегаломания.

Да, я с раннего детства проявлял смекалку. Потом, подростком, я прошел через довольно мучительную стадию, когда я думал, что глуп. Учеба в школе пошла кувырком. Я не мог сосредоточиться…

Похоже, назревала безвыходная ситуация.

– У нас была уличная компания, очень веселая – просто нереальная. Мы были фанатами «Монти Пайтона». Мы ставили спектакли в городском центре Дублина. Я влезал в автобус со стремянкой и электродрелью. Жуткая глупость. Юмор стал нашим оружием. Просто стоял там, с дрелью в руке, и не двигался. Дурацкое подростковое кривляние.

Просто, чтобы провоцировать людей? Такой спектакль?

– Такой спектакль. Мы выдумали этот мир и назвали его «Липтон виллидж». Когда мы занялись этим, мы были подростками – такой была наша попытка справиться с превалирующей ментальностью футбольного хулигана.

Драк было много?

– О, да. Распорядок дня часто разбивался вдребезги, когда налетали банды из соседних кварталов. Когда вас спрашивали, откуда вы, надо было умудриться дать правильный ответ, не то будет худо. Чем сильнее они нас били, тем более странной и нереальной была отдача.

То есть я с моим другом Гугги – мы и теперь закадычные друзья – дрались довольно хорошо. Могли защититься. Но если одни из нас сами были способны на насилие, то другие – нет. С таких просто спускали шкуру. Мне представлялось это нормальным. Я вспоминаю невероятные уличные сражения. Помню одного недоумка, который хотел со всей силы ударить меня железным прутом по голове – я тогда поднял над головой крышку от мусорного бака, и это меня спасло. Подростки не думают, что кто-то – или они сами – могут умереть.

Значит, это был такой подростковый мятеж?

– Не знаю, был ли это мятеж. Это был механизм защиты. Мы смеялись над тем, что люди пьют. Мы не пили. И мы считали, что мы лучше тех людей, которые вываливались из пабов по вечерам в пятницу и блевали на тротуар.

Вы были бандой умных подростков?

– Мы были сборищем аутсайдеров. Не все были умниками. Больше ценилось, если у тебя была хорошая коллекция пластинок. И если ты не играл в футбол. Это тоже считалось.

Теперь, когда оглядываешься назад, смотришь на это свысока, правда, как будто смотришь сверху вниз…

На лохов?

– На лохов, на скинхедов, на футбольных хулиганов. Быть может, то же высокомерие было у моего отца, который слушал оперу и любил крикет. Потому что это отличало его от остальных.

Вы написали необычную песню о своем отце – «Some times You Can’t Made It on Your Own». Когда я разговаривал с Эджем, он сказал, что вы становитесь похожим на вашего отца.

– Он был занятный и очень смешной. Нужно было быть очень шустрым, чтобы жить рядом с ним. Но не думаю, что я на него похож.

У меня совсем иные отношения с моими детьми, чем были у него со мной. В общем-то, у нас с ним не было никаких отношений. Ему свойственно было думать, что среди нас он один по-настоящему умный. Знаете песню Джонни Кэша «A Boy Named Sue», в которой он называет мальчишку девчоночьим именем, и на каждом жизненном этапе его бьют ребята-мачо, но в конце концов он становится самым крутым мужчиной.

Вы мальчик по имени Сью?

– Не поощряя меня к тому, чтобы я стал музыкантом – хотя он сам всегда хотел стать именно им, – он сделал меня музыкантом. Советуя мне никогда не мечтать о большом, потому что мечта – это разочарование, он внушил мне большие мечты. Он говорил мне, что группа просуществует всего пять или десять минут – а мы все еще живы.

Похоже, есть некая сила в этих отношениях, которые выходят за рамки обычной истории отца и сына. Вероятно, вы были одним из самых трудных детей.

– Должно быть, со мной было несколько труднее.

Он пытался воспитать двоих детей без матери. И вот вы, неумолимый и жестокий, все время хулиганивший, в странной одежде и в компании с разными придурками… Думаю, удивительно, что он уживался с вами и просто не выгнал вас на фиг. Вы когда-нибудь чувствуете свою вину за то, как вы к нему относились?

– Нет, пока я, блин, не встретил вас! Он любил гвалт. В Рождество в нашем доме был вечный скандал. Мы все время орали – мы с братом да еще потом наши дяди и тети. У него было чувство праведного возмущения, такое отношение: «Тебе нечего высовываться с этим дерьмом». Он проявлял большую мудрость в плане политики. Он был из левых, но, знаете, хвалил парня справа.

Чем больше вы об отце говорите, тем больше кажется, что вы описываете самого себя.

– Это очень любопытный угол зрения, и мне кажется, многие бы с вами согласились. Я любил отца. Но мы были воюющими сторонами. Стоявшими на своем до конца. Вообще-то его последние слова были бранными. Я спал на маленьком матрасе рядом с ним в больнице. Я проснулся, потому что он что-то громко прорычал – и это меня разбудило. Входит медсестра и говорит: «С вами все в порядке, Боб?» Он лишь взглянул на нее и прошептал: «От…бись и забери меня отсюда. Здесь как в тюрьме. Хочу домой». Последние слова: «От…бись».

Какими были первые услышанные вами записи рок-н-ролла?

– Мне было четыре года. Песня The Beatles – «I Want to Hold Your Hand». Наверно, 1964 год. Помню, как в день святого Стефана, на другой день после Рождества, мы с братом смотрели выступление The Beatles. Ощущалось, что они были едины во всем – их мелодическая сила, стрижки и сексуальность. Вероятно, это я уловил.

Потом такие исполнители, как Том Джонс. Я видел Тома Джонса субботними вечерами в варьете-шоу – наверно, мне было лет восемь, – и он был весь потный, он – животное, неукротимое животное. Поет свободно. У него сильный черный голос, черный голос в белом парне. И потом, конечно, Элвис.

Кто еще оказал на вас музыкальное влияние, когда вы были в том возрасте?

– Группы The Who, The Rolling Stones и Led Zeppelin и тому подобные – но еще раньше хорошо помню «Imagine» Джона Леннона. По-моему, мне было двенадцать лет; это один из первых прослушанных мной альбомов. Он меня просто зажег. Как будто Леннон нашептывал мне на ухо мысли о том, что возможно. Разные взгляды на мир. Когда в четырнадцать лет я остался без матери, то обратился к альбому «Plastic Ono Band».

В то же время – Боб Дилан. Слушал его акустические альбомы. Потом начал думать о том, чтобы исполнить эти акустические песни. У моего брата был сборник песен The Beatles, и я начал самостоятельно учиться играть на гитаре, а брат как бы помогал.

А эта песня, «If I Had a Hammer», вообще такая гениальная песня, как я теперь о ней думаю, что я не мог опомниться и на другой день после того, как ее услышал.

Это была первая песня, которую вы разучили?

– «If I had a hammer, I’d hammered in the morning / I’d hammered in the evening / All over this land / I’d hammer out justice / I’d hammered out freedom / Love between my brothers and my sisters / All over this land». («Если бы у меня был молоток, / я бы колотил утром, / я бы колотил вечером / по всей этой стране, / я бы выбил справедливость, / я бы выбил свободу / и любовь между моими братьями и сестрами / по всей этой стране».) Фантастика. Эти слова – манифест.

Эта песня до сих пор с вами.

– (Смеется.) Правда.

И вот все это происходило в 60-е годы в Лондоне: The Beatles, The Rolling Stones, The Who, The Kinks. Какое влияние они на вас оказали?

– The Who… Когда мне было лет пятнадцать, они действительно стали меня цеплять. Среди грохота и шума, мощных аккордов и ярости звучал и иной голос. «Nobody knows what it’s like behind blue eyes…» Это был целый мир, который мне предстояло открыть. Одним из важнейших аспектов в музыке – и причиной, почему меня притягивают музыкальные произведения, – является то, что они напоминают мне путешествие в неизведанное, дарят ощущение, что есть иной мир, который необходимо исследовать. Я узнал это от Пита Таунсенда, я узнал это от Боба Дилана.

«Imagine» была первой впечатлившей вас вещью?

– «Imagine» и Боб Дилан. «Blowin’ in the Wind» и все такое – и фолк-музыка. Именно это, по-моему, подготовило меня к Джону Леннону.

Дилан подготовил вас к Джону Леннону?

– Потому что это фолк. Если вам интересен фолк, слова и шепот, все эти тихие вещи. Я сидел в моей комнате и, включив магнитофон, слушал в наушниках «Imagine». Это очень интимно. Все равно что разговаривать с кем-то по телефону, все равно что разговаривать с Джоном Ленноном по телефону. Без преувеличений. Эта музыка меняла форму комнаты. Меняла форму мира вне комнаты, твой взгляд из окна и вид из окна.

Помню, как Джон поет «Oh, My Love». Как маленький гимн. Это, несомненно, своеобразная молитва – пусть даже он был атеистом. Он пел, а мне казалось, что со всего вокруг спадает покров, что пелена спадает с глаз. Вид в окне предстает с той новой ясностью, которую приносит любовь. Помню это ощущение.

Когда мне было уже за двадцать, Йоко подошла ко мне, положила руку мне на плечо и сказала: «Ты – сын Джона». Какой удивительный комплимент!

Вы сказали о своей группе: «Мы вышли из панка». Что это значит?

– Год 1976-й. Я учусь в школе. Несносная подростковая стадия. Учеба заброшена к черту, я злой, в доме кроме меня еще двое мужчин. Все мои друзья готовят себя к большому будущему, потому что они умные. Вероятно, мне не удается достаточно сосредоточиться, чтобы стать таким умным.

У меня в голове всегда звучат мелодии. В спокойные периоды – в местном клубе, в церкви, – если я рядом с фортепьяно, я трогаю пальцем клавиши. Мне казалось, что если я нажму на педаль – бум! – то звук одной ноты заполнит весь зал. Отражение звука, знаете ли. Оно превращает церковь в собор. Я слышу стих для этой ноты в голове – правда. Могу найти еще одну созвучную ему ноту – но не в состоянии это выразить.

В прошлую субботу исполнилось двадцать девять лет, как извлек ноту один мальчишка. Правда, мальчишка – ему четырнадцать, мне – шестнадцать. Он хочет организовать группу. Играет на барабанах. И вот мой друг Реджи Мануэл говорит: «Надо ехать». Сажает меня на багажник своего мотоцикла и везет в тот пригородный дом, где живет Ларри Маллен. Ларри сидит в крошечной кухоньке, расставив все барабаны. Там еще несколько ребят. Дэйв Эванс, похоже, парень с головой, ему пятнадцать лет. И его брат Дик – он еще круче – смастерил себе гитару. Он халтурщик – гений со справкой.

Ларри начинает играть на ударных, Эдж берет аккорд на электрогитаре, каких я никогда не слышал. То есть путь открыт. Отовсюду стали стекаться подростки – одни девчонки. Они знают, что здесь живет Ларри. Они уже визжат, уже рвутся в дверь. Мы видим, что для него это привычно, и он уже берется за шланг. Буквально – за садовый шланг. И вот все начинается. В тот месяц я начинаю гулять с Али. То есть я с ней познакомился раньше, а теперь с ней встречаюсь.

Хороший был месяц.

– Да, очень хороший месяц. Что любопытно, в предшествующие месяцы я, вероятно, был на самом дне моей жизни. Я ощущал только подростковый страх. Я не знал, хочется ли мне жить дальше, такое было отчаяние. Я молился Богу, но не знал, внемлет ли Он.

Вы тогда находились под влиянием панк-рока?

– Нет, это не имело никакого отношения к панку. Сентябрь 1976 года. Тем летом панк только начинался в Лондоне. Адам приедет в Лондон летом будущего года. В Лондоне адская жара. И он возвращается со Stranglers, Jam и Clash. Довольно странно, но во время самых первых наших репетиций мы говорили о том, какую музыку будем исполнять. Все выступали со своими предложениями. Я хотел исполнять The Rolling Stones времен «High Tide and Green Grass» и The Beach Boys. Мне надоел хард-рок.

Потому что хард-рок…

– Длинные волосы и нескончаемые соло на гитаре. Я говорил: «Давайте вернемся к рок-н-роллу». Тогда они сказали: «Ой, а ты слышал Clash?» А потом они увидели The Jam в передаче Top of the Pops в 1976 году: «Они наши сверстники! Это возможно». Потом The Radiators From Space – наша местная панк-группа – спела песню… «Telecaster». А это была довольно сложная вещь для исполнения.

Как много времени вы тогда уделяли группе?

– Репетировали время от времени. Мы исполняли вещи из репертуара The Eagles и The Moody Blues. Но оказалось, что мы попросту жалкое подражание им. Вообще-то мы не были способны исполнять чужие песни. Мы пытались исполнить одну песню «Стоунз» – «Jumpin’ Jack Flash». Получилось плохо. И мы начали писать свои – так проще.

Ramones оказали на вас большое влияние? Или The Clash?

– Скорее Ramones, чем The Clash, хотя мы сначала увидели The Clash, в 1977 году в Дублине, – и это было необыкновенно. Ощущалась агрессия… Но их музыка не так близка нам, как музыка Ramones.

Дэвид Боуи оказал большое влияние?

– Гигантское. Это английский Элвис. Боуи гораздо больше повлиял на эстетику панк-рока, чем обычно думают, и фактически создал самое интересное в музыке 1970-1980-х годов. У меня в спальне его портреты. Мы исполняли Suffragette City, когда еще только начинали, когда играли на свадьбах.

Мы стали слушать Патти Смит; Эдж начинает слушать Тома Верлена. И вдруг оказывается, что эти панк-аккорды – не единственная альтернатива.

Мы обрели другой язык и начали находить другие цвета, отличные от базовых.

Какую роль в вашем детстве играла религия?

– Я знал, что мы не такие, как все на нашей улице, потому что мама была протестанткой. И что она вышла замуж за католика. В то время, когда страну охватило сектантство, я понимал, что это не просто. Мы не ходили в ближние школы – ездили на автобусе.

Я понимал, какой смелостью надо было обладать, чтобы пронести через жизнь свою любовь, как это сделали родители.

Посещая церковь, вы испытывали религиозное чувство?

– Уже тогда я молился чаще вне церкви, чем в ней. Это касается песен, которые я слушал, для меня они были молитвами. «Сколько дорог должен пройти человек?». Для меня это не был риторический вопрос. Он был обращен к Богу. Это один из вопросов, на который мне хотелось бы получить ответ, и я не знал, кого мне спросить. Уж, конечно, не школьного учителя.

Когда Джон Леннон поет «Oh, my love…», эти слова сокровенны для меня, они говорят о тайных связях между людьми, и, как я понимаю теперь, не только о сексуальных. Духовная сокровенность.

Кем для вас в данный момент вашей жизни является Бог?

– Не знаю. Я редко задаюсь такими вопросами в церкви. Я вижу в церкви милых, красивых людей. Временами, когда я пою христианский гимн… о, если бы придумать хороший гимн… «When I Survey the Wondrous Cross» или «Be Thou My Vision», то что-то во мне отзывается. Но в основном я был равнодушен к религии.

Ваши первые песни – о растерянности, о попытках найти духовность в возрасте, когда почти все остальные сверстники пишут о девушках и волнениях.

– Да. Мы как бы действуем по-другому.

Вы пропустили I Want to Hold Your Hand и попали прямо…

– …В мистику. Ван Моррисон был противоположностью, если говорить о направлении движения. Такой турбулентный период в пятнадцать-шестнадцать лет, с электрическими бурями этого возраста.

Был также мой друг Гугги. Его родители были не просто протестантами – они исповедовали какой-то темный культ протестантов.

В Америке это был культ пятидесятников. Его отец как будто вышел из Ветхого Завета. Он постоянно говорил о Писании и ощущал приближение конца света – и к нему готовился.

Вы жили в его семье?

– Да. И ходил вместе с ними в церковь. Хотя мы с Гугги смеемся над абсурдностью некоторых моментов, но риторика до нас доходит. Мы этого не сознаем, но мы погружаемся в Священное Писание.

Вот что мы в нем почерпнули: богатый язык, старинные трактаты о мудрости.

Так вот почему вы писали такие серьезные песни, когда вам было девятнадцать лет?

– Вот что немного странно: почти все люди, вместе с которыми ты впитывал черную музыку, обладают тем же крещением духа, правда? Разница в том, что почти все эти исполнители чувствовали, что не в состоянии выразить свою сексуальность перед Богом. Им пришлось свернуть с пути. Поэтому рок-н-ролл стал музыкой вероотступников. Они бежали от Бога. Но я никогда в это не верил. Никогда не видел в этом выбора: или – или.

Вы никогда не считали, что рок-н-ролл – так называемая музыка дьявола – несовместим с религией?

– Посмотрите на людей, которые сформировали мою фантазию. Боб Дилан. 1976 год – он проходит почти через то же самое. Покупаете альбом «Horses» Патти Смит, и там: «Иисус умер за чьи-то грехи, но не мои…» И она превращает «Gloria» Вэна Моррисона в литургию. Она заигрывает с этими демонами, в ее случае – с католицизмом. И приходит к «Wave», где общается с папой. Музыка, которая по-настоящему меня заводит, устремлена или к Богу, или от Него. В обоих случаях ясно, что Бог – в центре пути. Поэтому блюзы, например, это устремленность от Бога; госпелы, The Mighty Clouds of Joy – устремленность к Нему.

И впоследствии вы стали это анализировать и обдумывать.

– Блюзы подобны псалмам Давида. В них – тот человек, живший в пещере, слова которого звучали одновременно и как критика, и как хвала. Давид пел: «О, Господи, где Ты, когда Ты мне так нужен? / Ты называешь себя Богом?» И так далее. Это блюз.

И псалмы, и блюзы – об отношениях с Богом. Именно так. С тех пор мне ясно, что сердиться на Бога очень полезно. Для альбома Pop мы написали песню об этом – «Wake Up Dead Man», она повергает людей в смятение.

Каково ваше вероисповедание сегодня? Кем является Бог в вашем понимании?

– Говоря простым языком, я сказал бы, что верю в силу любви и логики в мире, в силу любви и логики за пределами вселенной. Верю в поэтический гений Творца, которому удалось выразить с такой неизмеримой силой рождение младенца в «соломенной нищете», то есть история Христа для меня исполнена смысла.

Каким образом исполнена смысла?

– Как художник, я понимаю ее поэзию. Настолько она блестяща. И меня потрясает, что такой уровень творения и безмерность вселенной проявляются в такой беспомощности, как младенец. По-моему, это и делает меня христианином. Впрочем, я не использую это понятие, потому что в жизни ему очень трудно соответствовать. Я чувствую, что я – худший из христиан, поэтому мне лучше помолчать.

Вы молитесь, соблюдаете религиозные ритуалы?

– Я пытаюсь каждый день находить время для молитвы и размышления. Я чувствую себя легко и в католическом соборе, и в палатке. Я также с глубоким уважением отношусь к моим друзьям-атеистам (а они почти все атеисты) и той отваге, которая им требуется, чтобы не верить.

Большое ли влияние оказала Библия на сочиненные вами песни? Много ли вы заимствовали из ее образного ряда, из ее идей?

– Библия меня поддерживает.

Как вера или как литературный памятник?

– Как вера. На эти темы трудно беседовать, потому что говоришь как мудак. Я такой человек, которому нужен якорь. Мне хочется быть среди монолитов. Мне хочется построить мой дом на камне, потому что, пусть даже воды не вздымаются вокруг дома, я собираюсь вызвать шторм. Во мне это гнездится. Поэтому для меня Библия – что-то вроде фундамента.

Я читаю Библию не как исторический роман. И отношусь к ней не так: «Ну, вот добрый совет». Библия говорит со мной по-иному. То, что называется rhema. Это греческое слово нелегко перевести, но это что-то вроде значений, которые меняются в каждый данный момент вашей жизни. Кажется, так со мной происходит.