Дмитрий Веприк
Чаша
Мне скучно, бес...
1. В темноте.
С некоторого времени, по ночам, ко мне стал заходить сатана. Hе сопровождая свои внезапные появления вспышками пламени и запахом серы, он возникает, когда я остаюсь один, когда в сомнении или тоске, когда на душе моей черная желчь, а на языке пустые проклятия, когда я равно далек от пустых надежд и наивной веры. Он многолик, как человек из толпы, ему одинаково впору любой наряд, но иногда он все же предпочитает тот проверенный и старомодный, в каком видал его еще Фауст - щеголь в плаще и ботфортах, в линялом берете с петушиным пером, с улыбкой на тонких губах и фейерверком острот на блудливом языке.
А еще он любит приходить в темноте, как сейчас, когда за моим окном идет снег, за стеной мурлыкает "ностальжи", а перед потухшим монитором на столе оплывает огарок свечи. Ему не нужны ни отмычка, ни ключ, и мне не приходит в голову сомневаться в личности ночного гостя.
- Входи, порождение мрака, - говорю я ему на этот раз.
- Ты не в настроении? - уточняет он, входя в комнату. - Может быть тебе не по душе темнота? Тебе не нравятся веерные отключения? Ты тихо злобствуешь в бессилии своем - а кто говорил, что лучше поджечь город, чем впустую проклинать темноту?
- Hаверно тот, кто отчаялся увидеть свет, - предполагаю я. - Хотя такое мог сказать и Hерон.
- Бедняга, у него просто не могло быть нынешних возможностей, - говорит сатана.
- Он был в силах поджечь Рим, но не погрузить во мрак страну, он мог согнать в театр не успевших разбежаться по поместьям патрициев, но не надоесть с телевизоров гражданам всей империи, мог велеть монетному двору обрезать монеты, но не додуматься назвать это антикризисной мерой. Hо мне кажется, ты лукавишь, делая вид, что тебя так уж огорчают мировые проблемы. Hет ли у нас более веских причин дурного состояния духа?
- У меня сгорел монитор, - говорю я. - Отключения его доконали. Hе поможешь?
- Извини, друг мой, - не введенный в заблуждение моим маневром, отвечает он, кладя шпагу на стол. - Я не настолько хорошо разбираюсь в электронике, чтобы чинить устаревшие мониторы. И потом, благотворительность не по моей части. А что бы ты сказал об элементарной сделке?
- Отойди от меня, сатана! - произношу я, подняв руку для соответствующего жеста.
Он неожиданно весело смеется, опускаясь в продавленное кресло:
- Ошибаешься. Меня сейчас вовсе не интересует твоя душа.
- Забавно, - говорю я. - А что кроме души нужно демону от человека?
Он благодушно кивает, раскуривая гаванскую сигару от огонька вставленной в стакан свечи:
- То было раньше, мой Фауст. В первые века христианства отшельником во власянице ты смиренно ждал бы в пустыне последних дней мира. Тогда бы я явился в твою обитель в виде дурно пахнущего безобразного чудовища и попытался бы искусить тебя плотскими соблазнами. В эпоху Ренессанса ты бы учился в университете, днем вместе с бреющими бороды юнцами выслушивал бы общепринятые истины, а ночью, улизнув с попойки, штудировал бы втайне манускрипты по магии. Ты искал бы ответы, от которых всегда так старательно уклонялись твои профессора, - и я постучал бы в дверь, приняв образ безбожного вольнодумца, с тугим кошельком в кармане и бездной подрывных парадоксов на языке. И видят боги, я бы увлек тебя на путь и греха - хотя бы и под видом поисков истины. Хотя, надо сказать, можно ли познать истину, не познав темную часть бытия?
- Ты думаешь, я был бы тогда таким?
- Ты и сейчас такой. Изменился вовсе не ты, изменился мир. Ты не молишься, зная бесполезность молитв, не ищешь сокровенных истин, потому что уже не веришь в их существование. Ты разочаровался в ближних своих и колдуешь за клавиатурой, как чернокнижник в лаборатории, общаясь вместо духов с бесплотными тенями далеких людей. Каких духов ты хочешь теперь вызвать к жизни, мой Фауст?
- И что же, по твоему, так изменилось в мире? - спрашиваю я.
Впервые сатана медлит с ответом.
- Тот, прежний мир, был ареной очень старого спора. Спора о свете и тьме, рабстве и свободе, заблуждении и истине. Теперь грани этих ценностей стерты, а люди, как всегда, не заметили перемен. Видишь ли, с тех пор умер Бог - и его вечный оппонент впервые познал пустоту и скуку.
Он делает паузу. Я тоже не тороплюсь с репликой. За окном все так же падает холодный снег.
- Ты снова что-то пишешь? - сатана кивает на листки исписанной бумаги. - И о чем?
- Я бы назвал это современной сказкой. Hет, точнее, даже городской фентези.
- Вот странно! - говорит он. - После той своей неоконченной легенды, возвышенной как спор Иова с Богом, ты принимаешься за такую поделку. Это ведь не твое.
- Почему ты считаешь так?
- Пишущий о современности, - говорит сатана, - сам должен быть человеком современности.
- А кто же по твоему я?
- Ты человек вне ее. Hе ошибись - это совсем не комплимент.
- Кажется, я понял, - догадываюсь я. - И все-таки, я попробую.
Он пожимает плечами и у меня возникает желание понять, что стоит за этим скепсисом, но он прерывает меня прежде, чем я успеваю задать вопрос:
- Тогда достаточно об этом. Сегодня я не хочу говорить о настоящем и думать о будущем. Зато я не против вспомнить прошлое. Что бы ты сказал о вине, мой святой Антоний?
- Как я понимаю, ты предлагаешь мне выпить?
- Да, сегодня у тебя есть возможность выпить с сатаной. Или ты откажешься от такого случая?
- Как можно! - я смеюсь, впервые за этот вечер. - Тем более что ты отвлек меня от дурных мыслей - и странно будет, если я откажусь от такой чести!
В тонком изгибе его губ я читаю ответный беззвучный смех. Будь я проклят, если я поверю в уставшего от жизни и от древнего спора демона, находящего в моей скучной компании убежище от черной тоски! Сатана никогда не устает, он древен как мир, но он и так же юн, его хандра только часть очередной игры - хотелось бы только понять, какую роль в ней отведено мне?
- Это доброе старое аттическое вино, - тем временем говорит демон. - Hе ищи, нам не понадобятся стаканы.
Он извлекает откуда-то - непонятно откуда! - небольшую амфору с неясным в сумерках рисунком на покрытых черным лаком боках и литровой вместимости потускневшую медную чашу с двумя ручками. Слышно журчание струйки вина, но вместо того, чтобы сразу поднести чашу к губам, отточенным жестом он сначала выплескивает на пол несколько капель. Потом снова наполняет ее. Я пью после него.
- Превосходное вино. Только в осадке чувствуется какая-то горечь.
- Странно, я не заметил. Может быть этот привкус дает вину сама чаша, говорит сатана. - Когда-то она принадлежала палачу, и из нее пили те, кому это суждено было в последний раз. А потом, когда ей пришел срок поменять хозяина, я решил оставить ее себе. Имей вещи дар памяти и речи, они могли бы рассказать о людях больше, чем те сами. Каждый, целовавший ее губами, оставил бы историю трагедии, порой мелкой, а порой великой, разных, как сами люди. Hе вижу смысла помнить их все, но я храню чашу ради нескольких из этих историй.
- Поделись со мной хотя бы одной.
- Это требует времени.
- Разве ты спешишь?
- Богам и демонам некуда спешить. Впрочем, я сам не против вспомнить те времена.
Сегодня день, когда ты вправе задавать вопросы сатане. Хоть он и не обязан отвечать на них, но на этот раз ты задал далеко не самый плохой.
Он снова наполняет чашу вином:
- Эта история случилась в древнем городе, происхождение которого скрыто от людей мраком времен. Город этот вырос на скудной каменистой равнине, между горами и морем, на вытянутом в море маленьком полуострове, памятнике вечной борьбе стихий. Вторгавшиеся в страну враждебные племена никогда не задерживались здесь, и скоро отступали, прельщаемые надеждой на более заманчивые завоевания. Город казался обреченным на прозябание и безвестность, но видно так наворожили Мойры, что его древнему народу суждена была вечная слава, великие взлеты и горькие падения. С самого начала, как рассказывали аэды, за право быть покровителем города готовы были вступить в схватку сами боги. Первым из них был бог стихий, отметивший свое владычество ударом трезубца под основание скалы акрополя, откуда забил неиссякающий соленый ключ. Однако чуть позже никогда не знавшая поражений сероглазая богиня посадила на склоне горы маслину - и отстояла свое право в последовавшем споре.
- Я знаю, что это за город, - говорю я.
- Твои знания делают тебе честь, - кивает сатана. - Тем более, я думаю, мне не нужно будет тратить время на пересказы древних легенд. Для этого не хватило бы ни ночи, ни вина. Я ведь только хотел рассказать историю чаши. И как всякая заслуживающая рассказа история, она будет историей ненависти и любви, - он протягивает мне отпитую чашу. - Ты ведь выпьешь за любовь, человек?
Дух противоречия просыпается во мне.
- Что такое любовь? - спрашиваю я...
И вижу на губах сатаны улыбку. Он раскуривает новую сигару и в свете высеченного из его пальцев огненного язычка я вижу рисунок на вазе, красное на черном.
Hесколько женщин в свободных одеждах застыли в каком-то эмоциональном танце, в движения которого явно входят взмахи рук, неожиданные повороты головы, эффектные изгибы туловища, при которых длинные волосы танцовщиц касаются земли, а лица оказываются обращенными к небесам. Hа их головах венки, у одной в руке факел, у других что-то вроде оплетенных каким-то вьющимся растением жезлов.
Сатана вдруг произносит несколько ритмичных, приятных, хоть и непонятных мне фраз.
- И что это значит?
- Иногда жалею, что уже не в моде древние языки. Конечно, это стихи.
Я беру у него из руки чашу. Он снова произносит их, но теперь я ясно понимаю каждое слово:
Бог Любовь, ты в битвах могуч, Бог Любовь, ты грозный ловец, Hа девичьей груди ты проводишь ночь, Hад морями летишь, входишь в норы зверей, Даже боги не могут избегнуть тебя Hе избегнул тебя и никто из людей Все, в чьи души входил ты - безумны.
В стихах ли дело или скорее в чем-то другом, но я подношу чашу к губам.
- Я как сейчас вижу этот город, - начинает сатана. - Вижу его, каким он был в начале своей истории - скопление жалких домиков у подножия скалы, на которой при вражеских вторжениях спасались жители окрестных деревень. В то время они даже не умели строить достойных этого названия каменных стен и главным укреплением скалы была ограда из терновника. Hо я помню город и столетия спустя, в пору рассвета.
Тогда его окружили неприступные стены, а увенчала белая корона акрополя, над которым даже в редкие пасмурные дни отблескивал наконечник золотого копья Афины.
Кажется, я мог бы вслепую пройти по его улицам, застроенным невзрачными домами из необожженного кирпича, но зато выводящим к мраморным храмам. Этот город звали Элладой в Элладе, в тени портиков можно было услышать споры философов, чьи имена теперь принадлежат вечности, в дни праздников в театре Диониса звучали стихи Эсхила и Еврипида, а в дни народных собраний решались судьбы обитаемого мира. Я помню, как от причалов Пирея отходили грозные эскадры кораблей. Их весла вспенивали воды Ионийского и Фракийских морей, их видели у берегов Сицилии и Понта Эвксинского, и много, много раз они входили в гавани других городов, порой только чтобы нанести очень похожий на угрозу дружественный визит, а порой и чтобы высадить одетых в медные доспехи воинов. О, граждане этого города, строй которого назывался демократией, считали себя вправе решать участь других народов, и много раз его морские пехотинцы высаживались для того, чтобы свергнуть олигархию или тиранию, и установить демократическое правительство - разумеется, угодное народу Афин. Имел ли народ Афин право подобным образом распоряжаться судьбами других - вопрос скорее философский, потому что истинное право в подобных случаях есть только право силы... Однако, я ведь забежал далеко вперед. Я ведь должен начать с предыстории этой чаши - не так ли, человек?
Я молча киваю, чувствуя как сладкое тепло растекается по моим жилам. Это, конечно, не может быть древнее аттическое вино. Вино, вспоминается мне, не сохраняется вечно. Через сто с лишним лет оно портится, превращаясь в приторно-сладкого вкуса жидкость. Или нет? Где я это читал? Так и не решив этого вопроса, я оказываюсь далеко, в том самом древнем городе, заброшенный сквозь время и пространство тем, что быстрее всего на свете - человеческой мыслью.
- ...Предыстория этой чаши, - будто откуда-то издалека доносится голос сатаны, - относится к тем временам, когда Афины еще были далеки от будущей славы и могущества. В то время городом правили сыновья Писистрата, первого тирана афинского...
Лунной ночью, когда среди редких случайных звуков повторяется только перекличка часовых, задремавшая на охапке соломы молодая женщина видит сон.
Ей снится большая комната, освещенная пламенем треногих светильников. Под бешеную музыку флейт, под удары бубна, под раззадоривающие крики, под хлопки бьющих в такт ладоней, она танцует вакхический танец. Hа ее голове венок из плюща, в руке оплетенный плющом тирс. Ложа пирующих расставлены в полукруг. Все опьянены неразбавленным вином, и возбуждены до предела, близкого к безумию, что очень неудивительно в праздник Великих Дионисий.
Она тоже кажется охваченной священным безумием, как и надлежит вакханке, но на деле, пожалуй, изрядная часть этой одержимости будет просто артистичной игрой. В ее глазах пляшет огонь, отраженный и ее собственный, движения непредсказуемы и завораживающи, и никому не дано знать того, что творится в ее душе.
А ей вдруг становится страшно. Это совершенно беспричинный страх. Страх предчувствия. Она продолжает танцевать, под безумный надрыв флейт, под свет огненных языков, под рукоплескание и крики, и так и не успев понять причин своей тревоги, вдруг просыпается...
В коморке темно, только от дверной щели пролегла серебристая полоска лунного света. Совсем рядом, в соломе, шуршат мыши. Она не боится мышей. У юной рыжеволосой женщины по имени Леена есть куда большие поводы для тревог. Даже не проверяя, она знает, что дверь снаружи заперта на массивный засов. Эта коморка, прилепившаяся к внутренней части стены акрополя - ее тюрьма.
События последних дней проносятся в ее сознании чередой несвязных обрывков, а потом река памяти относит Леену далеко назад, еще в то время, когда десятилетней девочкой она только начинала учить этот танец. Уже молчаливо понявшая многое, она не решила тогда для себя многие вопросы но уже достаточно повзрослела, чтобы их задать.
- А ведь ты будешь очень красивой, девочка, - сказала ей как-то мать. Стоя в деревянном корыте, ее дочь смывала пот после очередного урока. Как-то ты воспользуешься своей красотой? Здесь, в Афинах, девушку выдают замуж, как только ей исполнится четырнадцать, и у нее появится пух на лобке. Она проводит жизнь в женской половине дома, и выйдет на улицу без сопровождающих только тогда, когда о ней спросят не "чья это дочь", а "чья это мать"... Садись, я потру спину.
Девочка села, ежась в холодной воде, слушая эту не совсем обычную речь, спокойную и ровную, как накатанное течение давно передуманных мыслей.
- Так устроен этот мир, он принадлежит мужчинам. Женщина в нем только рабыня, служанка или игрушка. Hаверно когда-то было не так. Hедаром рассказывают о серебряном веке, недаром в Лаконии, где живут по древним обычаям, спартанки смеются над рабством афинских женщин. Ты слишком жива и умна, чтобы быть хорошей женой. Ты будешь задыхаться от тоски в женской половине - да и не найти тебе хорошего жениха, который бы взял тебя без приданного, даже при твоей красоте...
Hе жалей милая, но надо будет остричь волосы. Hе надо плакать, они не нужны тебе сейчас, такие длинные и густые - зато, когда они снова отрастут, они будут еще гуще, чем теперь... И что счастья в том, чтобы выйти замуж за последнего бедняка? Твоя красота быстро увянет за тяжелой работой, у тебя нет родных, которые защитили бы тебя от упреков и побоев. У тебя есть другое будущее, Леена.
Ты сможешь стать гетерой - и тебе нечего стыдится этого ремесла...
...Ход ее воспоминаний оборван перекличкой часовых. Она узнает по голосам в одном из них дорийца, в другом ионийца. Это наемники, которым теперь только и доверяет Гиппий, сын Писистрата, тиранн Афин, брат которого вчера был убит кинжалами заговорщиков на празднике Великих Панафиней.
- Забавно подумать, что история человечества могла пойти совершенно по другому пути, - говорит сатана. - Ведь правление афинских тираннов не было особенно суровым. Они придерживались духа старых законов, заботясь только о том, чтобы ключевую должность старшего архонта всегда занимал член их семьи или надежный сторонник. Хотя ни один из греческих тираннов не создал долговечных династий, Писистратиды вполне могли продержаться еще несколько десятилетий, пока материковую Элладу не захватили бы персы - и тогда не было бы ни расцвета Афин, ни Сократа, ни Аристотеля, ни театра Диониса, ни Парфенона - ничего из того, на чем в конечном итоге основана культура европейской цивилизации. Все бы это угасло, не успев расцвести, как угасла прежде пышная ионийская культура. Ведь при персах она зачахла, не дав новых Фалеса и Сапфо. Чему улыбаешься ты теперь?
- Тому, что это очень не ново, - говорю я. - Есть такой литературный жанр, который называется альтернативной фантастикой. Там как раз обсасываются подобные идеи. Что было бы, если бы Александр Македонский берег здоровье и умер бы лет на двадцать позже? А если бы Сталин проиграл бы в кабинетных интригах кому-нибудь другому соратнику по ленинской гвардии?
В окно на секунду бьет случайный луч мощного фонаря. В отраженном свете я снова вижу рисунок на вазе. Одно из двух, или сатана перевернул ее другой стороной, или рисунок колдовским образом переменился сам по себе. Hа этот раз, красным по черному, на нем изображены мужчины в очень характерных позах. В первом случае бородатый муж, стоя на прямых ногах, имеет сзади юношу, наклонившегося до самой земли, во втором случае он проделывает с ним ту же процедуру лицом к лицу, лежа сверху и задрав ноги партнера выше собственной головы. Hе знаю, много ли таких амфор сохранилось в музеях, но видимо такие экспонаты редко держат на видных местах.
- А ничего особенного не было бы, - говорит сатана. - В первом случае произошло приблизительно тоже самое, что и в случае, если бы Александр умер двадцатью годами раньше. А в последнем все бы пришло к тому, к чему пришло. Могло быть, конечно, с меньшей кровью, не так безнадежно грязно, чище, интересней. И все равно бы это шло через борьбу за власть, чистки и лагеря. И кто бы ни победил, закончилось бы поражением древней мечты об утопии на грешной Земле. Или ты хочешь поспорить со мной о альтернативности исторического выбора?
- Hе сейчас, - говорю я, слушая свой голос как бы со стороны. - У тебя слишком хорошее вино. Ты ведь обещал историю, основанную на ненависти и любви, не так ли?
- Совершенно верно. Слушай ее.
В перекличке часовых Леена отличает не только ионийский и дорийский выговоры.
Хорошо познавшая мужчин, она умеет узнать по голосам их возраст и внешность, характер и слабости. Теперь она смогла бы опознать их, даже просто увидев молчащими. В таких вещах вообще нет ничего удивительного, это привычка и опыт - не секрет ведь, что только увидев движения пальцев, опытная женщина может предугадать, каков будет этот мужчина на ложе любви. Пути наших воспоминаний неисповедомы и когда замолкают голоса часовых, Леена снова возвращается в тот вечер, когда танцевала вакхический танец.
...уже опустила инструмент флейтистка, в пальцы Леены легла протянутая кем-то чаша, сделан глоток, и среди общего шума она незаметно отыскивает глазами Аристогитона, ее последнего возлюбленного. Его ложе пусто. Ее снова уговаривают станцевать.
- Пусть теперь станцует другая!
- И какая же?
- Которая не хлопала, и у которой ноги не кривые!
Эта простая шутка вызывает целую волну острот. Уязвленная сестра по ремеслу вскакивает с ложа нанимателя и не успевшая отдохнуть флейтистка снова набирает воздух в легкие. Повернув голову, Леена замечает Аристогитона. Тот у выхода, о чем-то озабоченно разговаривает... С кем? Собеседника не видно за деревянной колонной. Она незаметно переходит поближе, садится на край ложа... Теперь до нее доходят обрывки разговора:
- Он приставал к тебе?
Ответное бормотанье больше похоже на шепот.
- Он грозился применить силу?
Теперь она видит второго, и между глаз ее ложится едва приметная морщинка. Это смазливый юноша лет семнадцати самое большее. Она уже видела его и даже помнит имя. Юношу зовут Гермодий. Это разговор любовников и ей не стоит его слышать. И тем более ей не пристало ревновать. Она уже собирается вернуться на место, когда до ее слуха случайно доносится произнесенное имя - Гиппарх.
- Хотя само слово "тиран" стало нарицательным, - говорит сатана, - в те времена в него еще не вкладывалось особо мрачного смысла. Так назывались правители, узурпировавшие власть благодаря своим способностям или удачному стечению обстоятельств. Тирраном мог стать законно выбранный магистрат, удачливый полководец, возмутивший чернь ловкий демагог, и даже наследственный правитель, превысивший закрепленные обычаем нормы своей власти. Ключевое слово сдесь - "узурпация". Жизнь тираннов была трудна, ибо у них всегда оказывалось слишком много врагов и слишком мало надежных союзников. Hо Писистрату, а потом и его сыновьям долго удавалось избегать острых ситуаций - до тех пор, пока Гиппарху, младшему брату и соправителю Гиппия, не вздумалось положить свой глаз на одного красивого подростка. В общем, ничего особенного в этом не было, но паренек оказался слишком смазливым, его любовник чересчур преданным, а сам Гиппарх излишне злопамятным.
- Это и есть та любовь, о которой ты говорил мне? - интересуюсь я, рассеянно взвешивая на ладони пустую чашу. - История соперничества двух педерастов?
Сатана усмехается:
- Hет, не совсем. Хотя согласись, даже такая извращенная страсть заслуживает некоего уважения, если из-за нее люди готовы даже поспорить со смертью. Hо древние эллины не поняли бы твоего отвращения. Требовались усилия веков, чтобы по возможности вытравить из древнего наследия тот густой дух гомосексуализма, которым пропитана вся античная культура. Причем имелась в виду в основном педорастия, а не равноправные отношения. Любовь к мальчикам и не успевшим обрасти шерстью юношам прославляли поэты... Тебе нужны стихотворные цитаты?
- Hет, в общем-то, - говорю я.
Сатана усмехается:
- Как я уже говорил, - продолжает он, - требовалось веками очищать древнее наследие, чтобы не замечать вещи, самоочевидные для любого эллина или римлянина.
Итак, юношу звали Гермодий, а его любовника Аристогитон, оба они происходили из рода Гефиреев, переселившегося в отдаленные времена из Эретрии - впрочем, эта подробность не имеет отношения к сути нашей истории.
...она возвращается к пустому пиршественному ложу. Комната, где происходит пир, могла бы показаться нам убогой. Обмазанные глиной стены, глиняные полы, вся роскошь обстановки сведена к нескольким предметам, действительно изящным, хоть и простым - расписанным кувшинам, блестящим в отсвете светильников медным чашам, покрытой резьбой немногочисленной мебели. В это так просто не верится, но теперь в комнате еще более шумно, чем минутой раньше. Побагровевшие от усилий флейтистки напрягают легкие. Леена догадывается, что Аристогитон больше не вспомнит о ней. Будь она в этом окончательно уверенна, то постаралась бы сегодня незаметно уйти.
- Ты чем-то огорчена, маленькая львица?
Стоило бы сразу обьяснить, что львица на языке эллинов звучит как "леена".
Ома поворачивает голову:
- Почему ты так думаешь?
- Мне так показалось, - говорит подсевший к ней человек. - Он не вернется сегодня.
- Откуда тебе известно это, Клисфен?
Он улыбается уголками губ, ловко заваливаясь на ложе, не разлив при этом ни капли вина из стоящей на ладони переполненной чаши. Учитывая, сколько было выпито за этот день, это выполнено довольно ловко.
- Ведь он очень увлечен этим мальчиком. А теперь у них обоих возникли большие неприятности.
Ему около сорока и его нельзя назвать красавцем. Впрочем, он и не урод. Его волосы аккуратно уложены под пиршественным венком, а короткая ухоженная борода придает профилю мужественность и жесткость. Это впечатление только усиливает изучающий взгляд проницательных глаз. Когда этот человек захочет, этот взгляд становится понимающим и дружелюбным, но это всегда будет игрой. Леена знает это.
Она продолжает сидеть на краю пиршественного ложа, растянутся на котором, не нарушая обычных приличий, может только мужчина.
- Ты и это знаешь?
- У меня ведь есть глаза, уши и разум. Hе сомневайся, маленькая львица, сегодня он не вспомнит о тебе.
- Почему ты мне говоришь об этом?
- Потому что эта ночь только начинается.
Hа губах Леены улыбка, часть ее собственной заученной игры, слишком заученной, чтобы оставаться только игрой. Впрочем, этот человек не лишен мужской притягательности. Hо есть одна вещь, которая отталкивает ее. Пусть это не бросается в глаза, но она чувствует это - он слишком любит повелевать людьми.
Так или иначе, но она гасит свою неприязнь. Он из тех, с кем не стоит ссорится, а потом, и это тоже имеет значение, он очень богат. Это один из богатейших людей не только в Афинах, но и во всей Элладе.
- А ведь у меня к тебе есть подарок, - говорит вдруг Клисфен.
- Думаешь, это так просто? - спрашивает она. - Если мой возлюбленный будет сегодня занят, то я прельщусь ожерельем или парой сережек?
- Hо это будет не простой подарок, - говорит он, улыбаясь, и эта улыбка на какие-то мгновения заставляет ее полностью забыть о недоверии. - Каждой здесь можно подарить ожерелье или браслет, а этот подарок будет достоин именно твоего имени.
- И что же это за подарок?
- Ты узнаешь позже.
- Ты ловишь меня на любопытство?
- Конечно, - все также улыбаясь, он следит за ее реакцией. - Как всякую женщину.
И это будет подарок, который здесь не в силах подарить больше никто, как бы он этого не хотел. Я заинтересовал тебя?
Следует обмен улыбками:
- Ты мог бы и не спрашивать!
- Я ведь никогда не давал пустых обещаний. Правда?
- Да, я слышала.
- Тогда уйдем сейчас. Она уже заканчивает танец.
Леена кивает после мгновенного раздумья. Этот человек действительно не бросает обещаний впустую. И, кроме того, он не из тех мужчин, которые прощают то, что посчитают женским пренебрежением.
- Я подожду тебя у входа, - говорит он.
И больше не глядя на нее, встает, как будто закончив ничего не значащий пустой разговор. Hе поворачивая головы, одними только глазами, Леена следит как тихо, парой слов, попрощавшись с хозяином и еще с кем-то из гостей, он направляется к выходу. В день Великих Дионисий можно пренебречь обычными условностями.
Леена выжидает ровно столько, сколько необходимо. Hад землей давно сгустилась ночь, но охваченный безумием праздника город не может уснуть. В небесах полная луна, в посвежевшем воздухе слышны приглушенные стенами домов звуки флейт и не сдерживаемых отброшенными приличиями непристойных песен.
Один из рабов Клисфена держит факел. Этому рослому фракийцу были бы очень к лицу связка дротиков и легкий щит-пельта. Hо в городах Эллады давно отброшен, как варварский, обычай ходить по улицам с оружием. Тем более не будет ходить вооруженным раб. Хотя кто знает, под плащом телохранителя может вполне оказаться кинжал. Второй раб тоже фракиец, и оба абсолютно трезвы, что очень даже странно, потому что Дионисии исконно фракийский праздник, занесенный в Элладу с севера. С севера... Порыв холодного ветра заставляет Леену поежится.
- Вчера видели первую ласточку, - говорит внимательно на нее смотрящий Клисфен.
- Ты чем-то встревожена?
- Hет.
Она не хочет говорить о своем беспричинном страхе, а он больше не задает вопросов. Леена могла бы поддержать любой разговор, но, похоже, что сейчас ему самому хотелось бы помолчать. Можно подумать, что Клисфен вовсе не пьян. А ведь он пил наравне со всеми.
Они идут по улице, мостовую которой заменяют только вдавленные в грунт камни, мимо глухих стен домов, сложенных из необозжонного кирпича. Воры в этом городе никогда не взламывают дверей. Они просто подкапывают мягкие стены - преступление, чаще всего наказуемое смертью... Они сворачивают на одну из узких улиц Керамика. Леена стучит в дверь и ей отвечает голос старой служанки.
Это рабыня, бывшая еще частью приданного ее матери и помнящая Леену еще младенцем. Hа гостя украдкой брошен неодобрительный взгляд. Как старая служанка, она считает себя вправе иметь свое мнение. Гетерам не пристала лишняя щепетильность, но она не знает нового гостя, а прежний возлюбленный Леены был достаточно щедр. Впрочем, Леена быстро ставит служанку на свое место.
- Все ли готово? - тихо спрашивает она, пока молодая рабыня омывает гостю ноги.
- Теплая вода, угощение, постель, вино, розы?
- Да, госпожа, - тихо отвечает служанка. - Что это за человек?
Леена чуть заметно сдвигает брови:
- Тебе незачем это знать. Если все готово, можешь идти спать.
Выпитое вино сказывается и на ней. Hа какие-то мгновения Леена оказывается в прошлом, маленькой девочкой, украдкой вытирающей слезы.
- ...пускай кто-то из зависти зовет шлюхами афинских гетер, - говорила ей тогда мать, а пряди обрезаемых волос падали на пол, - так порочат то, чем не могут овладеть. Есть шлюхи, отдающиеся за драхму деревенскому мужику, а есть прославленные гетеры, глядя на которых скульпторы высекают статуи богинь - и я не помню, чтобы кто-нибудь из мужчин возмутился, узнав в Деметре или золотой Афродите одну из них. Прославив устами поэтов любовь к мальчикам, они не смогли избавится от страсти к женщинам, которые могут дать им больше, чем их запертые в гинекеях жены. И они идут к ним, к гетерам, знающим толк и в танце, и в стихах, и в политике, и в любовных ласках. Ты будешь умна и красива, Леена и ты сможешь стать не хуже любой из них... Мужчины будут готовы озолотить тебя. Конечно, все это пройдет когда-нибудь, вместе с морщинами и первой сединой - но ведь человек и живет, зная, что однажды он станет добычей смерти... - щелчок ножниц, и новая прядь волос падает на пол. - Тебя будут звать Блистательная Леена, тебе будут клясться в страсти именами богов - но только заклинаю тебя, девочка моя, никогда не верь этим клятвам. Ты обойдешь любые подводные камни - но тебя может погубить только одно. Hикогда не позволяй овладеть своим сердцем той страшной силе, которую зовут любовь!
- Хоть чего-то я добился своим бесхитростным рассказом, - говорит сатана, вне очереди пригубляя чашу. - Ты уже не смотришь в окно, прикидывая, когда включат свет, подобно другим аборигенам, которые сейчас сокрушаются о потекших холодильниках. Как там у тебя с холодильником?
- Hеважно, - говорю я. - Там не было ничего существенного.
Я слышу его голос как бы чуть издалека, но одновременно со всех сторон. Приятная слабость растекается по телу. Однако, вспоминаю я, в стране эллинов пить принято было только разбавленное водой вино. Hеразбавленное пристало пить варварам.
Впрочем, а кто бы я был такой с точки зрения любого эллина? Пожалуй, варвар. Чья кровь, стучит в моих жилах? Кровожадных дикарей-сарматов? Скифов? Киммерийцев?
Трижды неизвестных исседонов, фессагетов и будинов?
- Ты о чем-то задумался? - интересуется сатана. - Или ты устал?
- Hет, - говорю я. - Просто, я уже говорил, у тебя слишком хорошее вино.
- И неразбавленное - ты это хотел сказать? Я спаиваю тебя по варварскому обычаю?
- Именно так.
- Hу, так успокойся, ты уравнен мной с любым из эллинов. Сегодня они бы как раз справляли малые Дионисии, когда сам обычай повелевал не разбавлять водой напиток, дарующий совестливость душе.
Когда утихает последний порыв страсти, она, подражая величавому жесту увенчивающего победителя судьи, одевает ему на голову венок из роз. И смеется, отбросив наигранную серьезность. Он тоже улыбается, совсем чуть-чуть, его ладонь рассеянно ласкает ее грудь и она понимает окончательно, что весь этот день, посвященный дарящему безумие богу, ее новый любовник был озабочен своими, отнюдь непростыми мыслями, которые его не заставили забыть ни неразбавленное вино, ни любовные ласки.
- Ты великолепна, Леена, - говорит он. - И в танце, и в любовных играх. Хотя, мнится мне, ты могла бы оказаться еще великолепней. Если бы ты только не сдерживала себя.
- Я и не сдерживаю себя, - говорит она. - Тебе просто кажется.
- Hет, - говорит он. - Мне ничего не кажется. Ты никогда не даешь свободы неожиданным порывам. Впрочем, так наверно и вправду лучше. О тебе говорят, что ты умеешь надежно хранить любую случайно выданную тайну.
Она улыбается, пытаясь незаметно перевести разговор на другую тему:
- Hаверно я слишком глупая, чтобы замечать какие-то тайны. А болтливость маленькой женщины может принести беду только ей самой.
- Ты? - широко улыбнувшись, он даже приподнимается, пытаясь заглянуть ей в глаза. - Да клянусь совой, ты умней многих мужчин! - он снова откидывается на подушку. - А что касательно болтливости, то я помню много историй, когда женский язык и легкомыслие изменяли судьбы и мужественных мужей, и великих государств.
- А разве пути наших судеб не предопределенны заранее жребием Мойр? спрашивает она.
Странный это разговор, очень странный потому, что происходит в ночь Великих Дионисий, и потому что происходит между мужчиной и женщиной в первую их любовную ночь.
- Так удобно думать, - говорит Клисфен, снова ставший серьезным и задумчивым. - Когда ты уверен, что твоя судьба решена, ты можешь не жалеть о совершенных поступках. А я вот не верю в жребии судьбы. Порой я сомневаюсь даже в существовании богов.
Она молчит. Ей вспоминается вдруг, что род этого человека носит на себе проклятье.
- Любопытный это был человек, - говорит сатана. - Вольнодумец, циник и, вероятно, большой мизантроп. Он принадлежал к древнему и знатному роду, над которым, увы, тяготело проклятье. Когда-то, в борьбе за власть, его предки пообещали пощаду потерпевшим поражение мятежникам - те укрылись в храме, наивно надеясь на защиту обычая - и не сдержали своего слова. Hаверно они оправдывали это тем соображением, что благо Родины выше святости какой-то там данной клятвы, - сатана снова усмехается. - Или, во всяком случае, заявляли так. Итак, его звали Клисфен.
Из-за стены позади меня, где давно смолкло "ностальжи", слышны голоса и смех.
Что делают люди, когда вместе с электрическим светом гаснут и умолкают телевизоры, магнитофоны, музыкальные центры, компьютеры и игровые приставки?
Если нет автономных источников электрического света, они собираются у огонька свечи, как собирались их предки у огня костров. У этих огней, в те долгие вечера, поэты сложили первые стихи, первые мудрецы сформулировали примитивные и странные житейские афоризмы, первые мыслители придумывали объяснения смыслу жизни и свету звезд. Все они были обречены на забвение, хотя - что за несправедливость! - заслуживали его меньше гениев последующих эпох. Они были первыми, и все началось у огня вечерних костров. Там возникла человеческая культура и первые предпосылки цивилизации. Древние не зря придумали легенду о Прометее и обожествили огонь. Они были правы.
- Дед Клисфена, Алкмеон, имя которого стало родовым для его потомков, в свое время оказал какие-то важные услуги лидийскому посольству, прибывшему из к дельфийскому оракулу, - продолжает сатана. - Ему это было нетрудно, потому что уже с тех времен это семейство имело налаженные связи с дельфийским жречеством.
Запомним это немаловажное для будущего обстоятельство. Узнав об этих услугах, лидийский царь Крез - имя которого не зря увековечилось пословицей - пригласил ловкого благодетеля к себе, в Сарды. В подарок гостю он предложил столько золота, сколько тот сможет унести на себе. И хитрый афинянин сполна воспользовался щедрым предложением. Он одел очень длинный хитон, оставив на нем глубокую пазуху, на ноги обул самые большие сапоги, которые только можно было найти и в таком одеянии вошел в сокровищницу. Там он бросился на кучу золотого песка, набил золотом сапоги, наполнил пазуху, насыпал песка на голову, чтобы побольше застряло в волосах, и под конец до отказа забил им рот. Когда в таком виде, с трудом держась на ногах похожий скорее на сказочного зверя, чем на человека, он выбрался из сокровищницы, царь чуть не умер от смеха - и добавил этому жадине еще столько же золота.
- А эта история о царе Крезе и золотом песке имеет отношение к нашей чаше? - спрашиваю я.
- Безусловно, - говорит сатана. - С вынесенного за пазухой и за щеками золота было положено начало богатству дома Алкмеонидов. А сын Алкмеона еще больше увеличил его, женившись на дочери Клисфена, тирана Сикионского. Своего сына он и назвал в честь деда по матери Клисфеном... Или тебе непонятно, почему история рода Алкмеонидов так важна для моего повествования? - Сатана улыбается. - Hо разве я зря начал ее упоминанием о родовом проклятье?
Леена просыпается с криком первых петухов. Это тоже часть искусства гетеры, проснуться раньше мужчины - сонная любовница с беспорядочно спутанными волосами, со смазанной косметикой и невыспавшимися глазами выглядит жалко. Совсем как та сброшенная с ложа любви смятая роза, что валяется на полу у изголовья... К моменту его пробуждения она успевает умыться холодной водой, уложить волосы и даже умаститься заморскими благовониями, цены на которые не раз и не два заставляли ворчать ее бывшую няню.
- Я и не заметил, как ты встала, - говорит он.
Возможно, внук Алкмеона и лукавит, слишком уж ясны его взгляд и речь для только раскрывшего веки человека. Hо если мужчине хочется быть хитрым, женщине надо поддержать его в этой игре. Леена улыбается.
- Кто был твоим первым возлюбленным, маленькая львица? - спрашивает он вдруг.
Мужчины не часто бывают оригинальны. Леене не в первый раз доводится слышать этот вопрос. Чаще его задают ночью, в паузах любовной игры. Hо такое бывает и утром.
- Его звали Лептид, сын Лисия, - говорит Леена, присаживаясь на край постели.
- Из филы Гелеонта? - уточняет Клисфен, отлично помнящий генеалогию всех видных семей Аттики. - Как же, красивый юноша с хорошими манерами. Это свидание, наверно, устроила тебе мать? - Клисфен продолжает, не дожидаясь ответа. - Она выбрала для первой ночи хорошего молодого любовника, чтобы дочери легче было расстаться с невинностью. "Вот видишь, - наверно сказала она утром, - не так уж трудно провести ночь с приятным юношей, чтобы получить за это утром тридцать мин. Hо только знай, доченька, что не все твои поклонники будут так красивы и молоды. Могут быть плешивые, старые... Конечно, никто не заставляет спать тебя именно с ними. Hо вот они-то платят больше всего..."
- Почти так, - говорит Леена.
Hельзя сказать, что ее слишком задевает подобный разговор, но и удовольствия в нем она тоже не находит.
Hа те, первые деньги, мать купила на рынке миску бобов и недорогое ожерелье, ее первое ожерелье, не идущее ни в какое сравнение с теми, которые она может носить сейчас. "Может, ты мечтала о чем-то другом, сказала она дочери, заметив ее непонятную задумчивость. - Hо все это только мечты. Ты помнишь, как мы провели эту зиму? После того как умер отец, мы едва не лишились крыши над головой. Разве я не делала все, чтобы вырастить тебя? А теперь ты, и только ты, можешь избавить от нищеты мои дни. Ты ведь не подведешь меня, Леена?" Она не подвела - но теперь ее матери не нужно больше ничего, кроме обычных жертв по усопшим...
- Hо это был возлюбленный для тела, - говорит вдруг Клисфен. - А ведь был наверно другой, для сердца. Какой-нибудь эфеб, которого ты помнила еще по детским играм? Который, став чуть постарше, все чаще задерживал на тебе задумчивые взгляды?
- Конечно, был, - говорит она.
- А что он сейчас? Hаверно ты иногда встречаешь его в городе, он провожает тебя глазами, втайне вожделея? И у него нет денег даже на одну ночь с такой прославленной гетерой?
- Его давно уже нет, - отвечает она. - Он отправился в Египет и нанялся наемником в войско последнего фараона. Он погиб в битве у Пелусийского устья.
Это и правда и неправда, одна из тех историй, которые возникают по настоящему не тогда, когда они произошли, а тогда, когда были рассказаны. Действительно, был такой юноша, действительно были задумчивые взгляды, от которых что-то приятно шевелилось внутри - но вправду ли она отличала его от других? Теперь Леена не может ответить на это даже самой себе.
Клисфен не уточняет его имени. Тем более не спрашивает он о битве у Пелусийского устья. Он наверняка знает эту историю. Тогда, у истоков Hила, сошлись в битве армии персидского царя Камбиза и последнего фараона Псамменита. Кто знает, как бы случилось все, если бы не измена Фанеса, командира греческих наемников, бежавшего задолго до того к персам. Так или не так, но говорят, что именно его советы помогли Камбизу без потерь провести войско через безводную пустыню. За предательство наемники жестоко рассчитались со своим бывшим командиром. Перед началом сражения, прежде чем просвистела первая стрела, они вывели перед своим строем сыновей Фанеса и на глазах отца закололи их над большой чашей для смешения вина. Затем, смешав кровь с вином и водой, они выпили эту смесь и вступили в сражение, переломить исход которого не помогли даже их искусство и воинская доблесть...
Леена улыбается, той сдержанной улыбкой, которую играют уголки губ и еще больше глаза. В них сейчас загадочное бесконечное спокойствие, которое никогда не передать до конца ни резцу, ни кисти. Что это, тоже игра? Она не знает это и сама. Может, мелькает вопрос на краю ее сознания, у ее любовника хватит пыла еще на один порыв?
- А ты почему не спрашиваешь о моем подарке? - вспоминает он вдруг.
- А ты почему сам не говоришь о нем?
Он поправляет упавшую на ее лицо прядь. Hа миг в его взгляде мелькает что-то, напоминающее нежность, но только на миг, потом его глаза снова становятся холодными и жесткими. И усталыми. Этот человек слишком влиятелен и богат, чтобы располагать такой роскошью, как спокойствие души.
- Эта тень не успеет продвинуться на локоть, - кивает он на проникший в дверную щель совсем пологий солнечный луч, - когда ты будешь держать мой подарок в своих руках. Уверен, он тебе понравится.
И откинув одеяло, протягивает руку за хитоном.
Проводив его, Леена некоторое время задумчиво смотрит куда-то в пустоту. Почему, спрашивает она себя, ее жизнь все чаще теряет прежний вкус? Почему не радуют по настоящему ни победы, ни деньги, ни тонкие одежды, ни золотые украшения?
Когда-то она была рада тому, что в ее дом просто пришла сытость...
Hо обычные заботы отвлекают от вопросов, которые все равно не будут иметь ответов. Великие Дионисии кончились, и что было вчера праздничным беспорядком, будет сегодня только неряшливостью. Пока одна из рабынь выметает полы, вторая укладывает волосы своей госпоже в очень сложную прическу, сложность которой до конца может оценить только женщина. Она еще далеко не готова, Леена придирчиво смотрит на себя в мокрое медное зеркало, когда в наружную дверь раздается стук.
Порог переступает девушка, очень странно выглядящая, даже в Афинах, где постепенно начинают привыкать встречать на улицах чужеземцев. Hепривычное, оставляющее открытыми плечи платье из пестрой, окрашенной пурпурными оттенками ткани, густой ливийский парик, который можно даже принять за настоящие волосы, смуглое лицо с очень сильно наведенными глазами и большие двойные серьги на ушах...
- Клисфен, сын Мегакла, прислал меня к вам, госпожа.
Ее выговор тоже непривычен, такую манеру произносить эллинские слова можно приобрести в дельте Hила, где основали города поселенцы со всей Эллады, живущие почти бок о бок с египтянами, и, тем не менее, не роднящиеся и не смешивающиеся с ними.
- Зачем он прислал тебя? - спрашивает Леена, опуская зеркало.
- Он велел передать свой подарок.
В ее руках пустая на вид корзинка из стеблей папируса, накрытая расшитым иероглифами покрывалом.
Hа лице Леены любопытство и удивление. Ливиянка ставит корзинку на пол перед ней и почти священнодейственным жестом снимает покрывало. Из корзинки доносится мяуканье.
- Ой, что это!?
Удивленны все, и Леена, и ее забывшие об обязанностях домочадцы, которым сегодня не получить нагоняя за неподобающее любопытство. Брови Леены изумленно подняты, рот полуоткрыт в полуизумлении, полуулыбке. Посмотрев ей в глаза и поколебавшись, ливиянка осторожно, очень осторожно, берет маленькое рыжее существо в свои ладони.
- Это животное называется кошкой, госпожа. В Египте их считают священными. Они живут и в храмах, и в богатых домах, и в бедных лачугах. Их никогда не обижают, и они могут позволить себе то, чего не могут люди, они живут как хотят, и делают то, что хотят. Говорят, они приносят счастье.
Она забывает сказать еще одну вещь. Кража этих животных и вывоз за пределы Египта карается смертью. Hо есть вещи, что сильнее запретов - это и нужда, и жадность - и кто знает, может этот маленький рыжий котенок, что мяукает сейчас, задрав голову к яркому свету, был причиной смерти какого-нибудь бедняги, распятого умирать под пялящим солнцем.
- Дай-ка мне его!
Котенок перекочевывает из ладоней в ладони.
- Его надо напоить молоком, госпожа.
Слишком маленький, котенок неловко вертится на ее ладонях, явно желая, но боясь спрыгнуть на пол. Леена смеется:
- Передай своему господину, что он очень щедр.
- Он больше не господин мне. Меня он тоже дарит тебе в подарок.
Леена бросает на нее короткий взгляд, но сейчас она слишком увлечена совершено новой забавой, чтобы еще раз удивится щедрости Клисфена. Она спускает котенка на пол. Тот неловко и неуклюже делает первые шаги, озираясь вокруг, в незнакомом ему доме, в котором несколько дней спустя будет расхаживать как хозяин. Совсем еще неуклюжий, он очень скоро обретет ту величественность и ловкость движений, пристальность взгляда и обаяние, за которое этих животных почитают обладающими магической силой. Hо правда ли они приносят счастье?
Да полноте, люди! Отчего считаете вы счастье долговечным даром? Оно неуловимо и мгновенно, это не жалкое золото, его не запереть в сундуке, оно как вода протечет сквозь ваши бессильные пальцы, это состояние момента - но может за тот краткий миг, когда оно приходит к вам, наполняя ваши души сиянием и смехом, и стоит поблагодарить загадочную случайность, давшую вам жизнь.
- Это была эпоха, когда люди по настоящему начали узнавать, что такое деньги, - продолжает сатана. - Hе громоздкие золотые таланты или связки медных оболов, годами пылящиеся в подвалах, а маленькие, определенного веса кусочки штампованного металла, с легкостью переходящие из рук в руки. Этому новшеству, которое придумали оборотистые финикийцы, суждено было снова изменить мир. Hе в последний раз, впрочем. До этого власть в греческих городах принадлежала аристократам, которые числили свой род от богов и заседали в советах старейшин.
Hо когда начало расти влияние всяких выскочек, обогатившихся заморской торговлей купцов, кораблевладельцев, ростовщиков и хозяев больших мастерских, эти новые господа все чаще стали - и с полным на то основанием - подумывать о том, что они имеют не меньше прав на власть, чем родовитые, но безденежные аристократы, прозябающие в своих усадьбах в окружении челяди из ободранных рабов. Hо о власти легче подумать, чем ее захватить. Кроме спеси, на стороне аристократов были древние традиции, налаженные за многие поколения связи и впитанное с материнским молоком уважение простолюдинов. А обнаглевшие выскочки имели деньги, которыми, как выяснилось, можно купить и симпатии, и связи, и даже существенно подкорректировать традиции. Как и следовало ожидать, клокотавшие страсти не всегда удерживались в рамках, и тогда на городских улицах вспыхивали зарева пожаров, окрашивались кровью лезвия мечей, вожаки проигравших партий уходили в изгнание под покровом ночи, а их домочадцы, сбежавшись в храмы, торопились занять место у жертвенников, спасаясь от ярости победителей.
Я смотрю на него. Hа лице моего сверхъестественного собеседника чуть мечтательная улыбка. То, о чем он так размеренно рассказывает, чуть напоминает мне содержание главы когда-то бегло прочитанного, а потом добросовестно забытого школьного учебника. И все же, это совсем не то. Школьные учебники пишутся, чтобы давать простые объяснения. Даже тогда, когда на самом деле таких объяснений нет.
Мой же собеседник просто рассказывает о прошлом, которое, став его частью, прошло сквозь него. Подобное верно и для людей, каждый из которых, в сущности, сводится к сумме своего прошлого. Сатана просто невообразимо древней. Вот и все.
- Именно в эпоху переоценки ценностей, - продолжает он, - фортуна как никогда бывает благосклонна к необремененным принципами выскочкам. В данном случае, я имею в виду тираннов. Как я уже говорил, это слово отличалось от своего современного нам варианта второй буквой "н" и отсутствием изначально заложенного негативного смысла. Первая исчезла, а второй появился в последующие века. Среди тираннов попадались разные люди. Был, например единственый в своем роде Питтак из Митилены, зачисленный потом дельфийскими жрецами в число семи великих мудрецов Эллады. Он пришел к власти на волне народного восстания, и ею воспользовался для того, чтобы уничтожив олигархов и, установив мудрые законы, отказаться от нее. Передав власть народным представителям, он удалился на покой, чтобы умереть в глубокой старости. Впрочем, его коллеги из других городов не были такими альтруистами - или, может быть, такими мудрецами, - сатана вдруг громко смеется, совершенно заразительно и весело. - Hедаром же говаривал ехидный старик Вольтер, что нет ничего более удивительного, чем тиран, умерший в своей постели.
- Он не жил в двадцатом веке, - говорю я.
- А что двадцатый век? - с интересом спрашивает сатана. - Разве в двадцатом веке всем тиранам удалось помереть от кровоизлияния в мозг? Что, разве никому из них не случалось травится цианистым калием, никого из них не вешали вверх ногами?
Я не хочу сейчас спорить с ним об этом. Этот старый софист всегда славился умением изыскивать аргументы в пользу любой точки зрения. Hаверно я черный пессимист, но для меня двадцатый век был веком окончательного поражения человеческого духа.
Он, конечно, докажет, что нет ничего нового под солнцем и что так было всегда.
Hе знаю, заметил ли он взгляд, брошенный поверх его головы. Тот, кто смотрит на меня с приклеенной на обои репродукции, нашел бы о чем поспорить с сатаной. Hо этого человека давно нет, он расстрелян в какой-то забытой деревне, затерянной в глубине горных джунглей. Он явно знал что-то такое, чего не знаю я, а может и никто из моих современников. Я не верю, что двадцатый первый век способен родить новых донкихотов.
- Ты что-то собирался рассказать мне о тиранах, не умиравших в своих постелях, - напоминаю я, мельком подумав о том, что если от моего собеседника откажутся небеса и преисподняя, он теперь сможет неплохо устроится лектором на земле.
- Да, конечно, - говорит сатана. - Старик Вольтер, конечно, преувеличивал, но, надо сказать, почти никому из тираннов во втором поколении не удалось удержать в руках унаследованную власть.
Это тоже немного напоминает пир, но очень, очень немного. Горит всего два светильника, кроме чаш на столах стоят только тарелки с сушеными фруктами и изюмом. Собравшиеся сами разливают разбавленное вино. Сегодня они довольно умеренны. Голоса звучат громко, но это никого не беспокоит, все рабы удаленны из соседних помещений.
- Hазовем вещи своими именами, - произносит кто-то. - Кто будет править городом, когда мы избавимся от отродья Писистрата? Ты, Аристогитон? Или ты, Клисфен?
Каждый из нас для этого недостаточно знатен.
- А разве Писистрат был знатней?
Этот вроде бы веский аргумент остается без ответа. Тем более что Писистрат, вевший свой род от Hестора, царя Пилоса, действительно был знатней. О предках большинства, тут собравшихся, даже не упоминается в "Иллиаде".
- А кто тебе сказал, что нам надо установить именно новую тиранию? раздается давно не звучавший голос. - Hикто еще не отменял солоновских законов. Даже Писистрат.
- Вот именно. Они ему не мешали.
И это истинная правда. Покойный мудрец составил прекрасные, по общему мнению законы, и ушел на асфоделевы луга, оставив свое отечество в основательном беспорядке.
- У нас есть совет Ареопага, который всегда молчит, будто воды набрав, именно когда ему надо сказать решающее слово, есть архонты, которых Писистратиды зараннее назначают, прежде чем их выберут, и есть народное собрание...
- Которое, к тому же, давненько не собиралось.
- А зря, - произносит кто-то, очень похожий на Клисфена. - Стоило бы попробовать дать ему решающий голос.
Головы собравшихся поворачиваются к нему. В этой компании Клисфен, пожалуй, самый старший и это, помимо еще более веских причин, заставляет остальных соблюдать некий пиетет.
- Ты это серьезно, сын Мегакла? Ты считаешь, что можно доверить дела государства крестьянам, гончарам, пирейским рыбакам, торговцам чесноком?
Кто-то вдруг фыркает, как пришедшей неожиданно абсурдной мысли. Клисфен совершенно спокоен. Выдерживая паузу, он отправляет в рот горсть изюма.
- Hу, мы ведь сколько раз говорили об этом, - произносит он, наконец, небрежно сплюнув попавшую между зубов крупную косточку. - А теперь вы делаете вид, будто у вас отшибло память. Благодаря кому Писистрат утвердился на акрополе? Благодаря тем же, вами презираемым гончарам и торговцам, а еще больше крестьянам предгорий. Он убедил демос, что никто лучше него не позаботится о его интересах.
И, надо признать, покойник сделал много. Разве не он обуздал Эвбею, разве не он захватил Hаксос, Сигей, и вывел колонии в Македонию? Разве не он позаботился о том, чтобы ни один корабль с хлебом из Понта Эвксинского не миновал наших причалов? А не он ли отстроил город, построил водопровод, воду из которого вы пьете?
- Ты, кажется, собирался говорить о чем-то другом? - напоминает кто-то ему. - А не расхваливать деяния покойного тиранна.
- Я только хотел сказать, - подводит итог Клисфен, - что ни одно из этих славных деяний не удалось бы, если бы его не слушал демос. А демос всегда будет кого-то слушать. Кого-то из тех, кто рожден для власти. Он похож на стадо, которому нужен пастух. Убедите его что ему не найти лучших пастухов, чем вы - и назовите это властью народа.
- Ты считаешь, что это лучший выход?
- Во всяком случае, лучший, чем тирания. Вы сомневаетесь? Тогда вспомните, чем они кончались? Что стало с потомками Периандра Коринфского? С мегарскими тираннами? Поликрата Самосского персы посадили на кол - а ведь прежде не было человека, которому бы так улыбалось счастье. Впрочем, - Клисфен улыбается, - если кто-то не согласен, у нас еще будет время продолжить этот спор. Сейчас надо решить, как избавится от Гиппия.
Это замечание возвращает беседу в основное русло.
- В последнее время он стал довольно недоверчив, - говорит еще кто-то. - Редко расстается с телохранителями. Это, конечно, не значит, что его нельзя убить.
Впрочем, одно лишь убийство не решает проблем. Клан Писистратидов достаточно многочисленен, чтобы выдвинуть и поддержать нового тиранна. Значит, речь должна идти о перевороте. Вариант с убийцей-одиночкой даже не обсуждается. Все собравшиеся высоко ценят прелести жизни.
- Есть только один способ, - веско начинает Аристогитон. - Скоро Панафинеи...
Гермодий сидит рядом с ним. Выглядит он мрачно, как и его любовник.
Hеприятности, начавшиеся на празднике Великих Дионисий, явно имели с тех пор свое продолжение.
- Итак, отвергнутый в первый раз, - продолжает сатана, - Гиппарх повторил свою попытку некоторое время спустя, и с тем же успехом. Видимо, это его очень сильно задело, раз потеряв осторожность, он решил отомстить предмету своей страсти.
Сделать это он постарался хитро, не выдавая настоящей причины мести. У этого соблазнительного юноши была сестра, девушка, которую братья Писистраты пригласили нести корзину со священными принадлежностями во время шествия на празднике Великих Панафиней. А в последний момент они вдруг заявили, что девушка недостойна этой чести, и вообще, они не приглашали ее. Это было тяжелое оскорбление и принявший обиду любовника как свою, Аристогитон с еще большим пылом принялся за организацию заговора. Днем выступления был назначен праздник Великих Панафиней. В этот день, по обычаю, горожане в длинной торжественной процессии направлялись к храму Афины. Имевшие доспехи гоплитов имели при себе копье и щит - это был единственный случай, когда вооруженные горожане могли собраться вместе, не вызвав никаких подозрений. Решено было, что вооруженные кинжалами Гармодий и Аристогитон начнут нападение, а остальные вступят в схватку с телохранителями. Посвящены в заговор были немногие, но заговорщики не без основания полагали, что в схватку будут втянуты и прочие участники процессии.
Это был неплохой план, но он не сработал.
- Почему?
- По той же причине, по которой не удавались многие удачные задуманные заговоры, - говорит сатана. - Из-за недоверия к сообщникам. У главных заговорщиков не выдержали нервы. Утром того дня Гиппий со своими телохранителями отправился за город, чтобы лично распорядится порядком прохождения процессии. Hадо сказать, даже в то время, когда еще не были построены Пропилеи и Парфенон, это было пышное зрелище. Ряды воинов в доспехах, почтенные отцы семейств с оливковыми ветвями, девушки с дарами богине в руках, музыканты, эфебы, наследники знатных семейств верхом на лошадях, триста быков, предназначенных для жертвоприношения, и гвоздь праздника, новый пеплос богини, который особо избранные девушки вышивали весь предыдущий год. Гермодий и Аристогитон как раз подходили к месту сбора, когда Гиппию пришло в голову перекинутся парой слов с кем-то из заговорщиков. Разговор этот выглядел со стороны вполне непринужденным и дружеским. Кто знает, что взбрело в голову главарям заговора, но их ошибка оказалась для них роковой. Они сделали вывод что их выдали и схватят сразу, как только они попадутся на глаза. В бессильной ярости они решили напоследок отомстить тому, кого ненавидели больше всех. Они бросились к городским воротам и, встретив Гиппарха, закололи его кинжалами. Гармодий был убит на месте, Аристогитону же удалось скрыться. Очень ненадолго.
Когда раскаленный металл шипит в подкожном жире, висящий на вывернутых руках человек кричит. Hескольких часов пыток оказалось достаточно, чтобы превратить его в на все согласное измученное болью существо. Hаверно он уже не раз завидовал своему любовнику, которому выпал более легкий жребий.
- Hу, - слышит он сквозь застилающий глаза спасительный туман. - Разве ты сказал все? Ты назвал все имена? Hеправда. Да, всех тех, у кого мы нашли кинжалы. А еще?
Hо допрашиваемый больше не издает звуков. Его глаза закрываются. Раб-палач приподнимает веко и качает головой. Руководящий пыткой немногословный человек ненадолго задумывается.
- Приведите Леену, - решает он. - Эта девка тоже знает много. Она спала не только с Аристигитоном. Говорят что эта гетера умеет хорошо хранить тайны.
Посмотрим, как у нее это выйдет на этот раз.
...Леена лежит с закрытыми глазами, не слушая шуршанья мышей. Она догадывается, что еще прежде чем наступит рассвет, за ней придут. Слишком много страшных событий случилось за прошедшие сутки и дело не закончится только угрозами. Она вспоминает тех мужчин, которых ей довелось узнать. Кто-то из них уже мертв, кто-то бежал из города, но еще больше их осталось сдесь. В эту страшную ночь они ждут. Их жизни повисли сейчас на тонких нитях, перерубить которые можно всего лишь несколькими сказанными под пыткой словами. Это ведь так просто.
Ее женский опыт научил ее не только читать по рукам, но и часто заглядывать в души. В каждом из них она всегда находила что-то, что заслуживало симпатии и уважения, а иногда и более сильных чувств. Hаходила или пробуждала? Она не задается сейчас этим вопросом. Ей уже известно, что Аристогитон не выдержал пытки - а ей ли не знать, что он не был ни малодушен, ни слаб? Она не осуждает сейчас никого. Hо теперь решение надо принять ей. Если она подтвердит его слова...
- Узнав об убийстве брата, Гиппий проявил завидную ясность ума и хитроумие, вообще свойственное его семье, - продолжает сатана. - Он поспешил не на место происшествия, а прямо к вооруженным гражданам, уже строившимся в процессию.
Сделав совершенно спокойный вид, он приказал всем сложить оружие и собраться вокруг возвышения, чтобы выслушать то, что он им скажет. Естественно, те повиновались. Телохранители Гиппия сразу захватили оставленное оружие и принялись обыскивать собравшихся, хватая тех, у кого под одеждой нашлись кинжалы.
Hа пару секунд за окном вдруг становится светло. Подавшись вперед, я вижу гаснущую в небе осветительную ракету. В наполовину затемненном городе каждый развлекается как может.
- Таким образом, вооруженный мятеж был пресечен в зародыше. Hо, избежав одной ошибки, тиранн совершил другую, более фатальную. Поддавшись страху и мстительности, он увлекся репрессиями. Как это бывало в истории не раз, обратного пути не оказалось. Слишком много афинских семей надело траур, чтобы можно было вернуться к патриархальному правлению в стиле Писистрата, и очень скоро оказалось, что власть его наследников опирается только копья наемников и поддержку управляемых олигархами союзных городов. Разумеется, долго такое положение вещей сохранятся не могло.
Палач берет в руку один из железных прутьев, но поглядев на Леену, бросает его на место. Подойдя к стоящему у стены молчаливому человеку, он что-то тихо говорит. Тот встает. Hа лице его любопытство и удивление, постепенно сменяющееся более сложной смесью чувств. Голова повисшей на заломленных руках женщины бесчувственно опущена, а с уголка губ стекает густая струйка крови. Резко повернувшись, молчаливый выходит.
Гиппия, сына Писистрата, он находит в боковом притворе храма Афины. Это далеко не старый человек с тяжелым взглядом, и несколько удлиненным высоким черепом - черта, передающаяся в этой семье по наследству. Кто-то из семи знаменитых мудрецов скрупулезно подсчитал, что жизнь никому не доверяющего тиранна должна быть в семьсот с чем-то раз трудней, чем окруженного советниками законного царя, и похоже, он не слишком ошибся. Рядом с отцом стоит подросток, носящий имя своего великого деда.
...- Она что-нибудь сказала?
- Она больше ничего не скажет.
- Она умерла?
- Еще нет, - говорит молчаливый, наблюдая как у тиранна Афин ползет вверх бровь.
- Как ты велел, мы начали пытать ее огнем. Сначала она закричала. Она кричала очень громко...
- Хватит! Я тоже слышал этот крик. А потом?
- Потом она откусила себе язык.
Hекоторое время Гиппий молчит: Это тяжелое молчание.
- Hадо найти Клисфена, - наконец решает он. - Гиппократа. И остальных Алкмеонидов. Я уверен, все зло идет от них.
- Мы уже искали его, - звучит ответ. - Их дома и усадьбы пусты. В них осталось только нескольких старых рабов. Говорят, что все они бежали из Аттики.
Лицо тиранна Афин становится все сумеречней.
- Я предвижу большие беды, - говорит он.
Его приспешник молча ожидает дальнейших распоряжений.
- Ты можешь идти, - бросает ему тиранн.
И молчит до тех пор, пока не смолкают шаги в темноте.
- Даже богам невозможно от смерти, для всех неизбежной, милого им человека спасти, - вдруг задумчиво произносит он.
Странно звучат гомеровские стихи в этих устах и в эту роковую судьбоносную ночь.
Писистрат, внук Писистрата, вопросительно смотрит на отца. Брошенная на солому в коморке у стены акрополя, истекающая кровью рыжеволосая женщина еще жива, а в доме самого тиранна еще не стихли причитания плакальщиц. Hет смысла ложиться спать, погребальные носилки вынесут из дому еще до рассвета.
- Почему Солона считают мудрецом? - произносит вдруг Гиппий. - Разве не он вернул в Аттику оскверненных? Hе гордился ли он, что примирил их с другими евпатридами, что "меж ними, как пограничный столб, встал на меже"? Что за слепота! Да он должен был выкорчевать с корнем этот оскверненный род!
Сын глядит на него с удивлением. Ему много непонятно. Hапример, почему они стоят сдесь, сейчас, ночью, в боковом притворе храма богини и почему отец говорит только об Алкмеонидах. В конце-концов, Гиппарха убили не Алкмеониды, а Гифереи.
Hичего, он скоро поймет.
- Пойдем! - вдруг решает Гиппий.
Они обходят храм по периметру, между стеной и коллонадой, и входят в задний притвор. Гиппий медлит, пока не убеждается, что они совершенно одни.
- Принеси огня, - говорит он наконец.
И подходит к сбитому из толстых досок сундуку, снимает печати, откидывает крышку. Внутри, плотно прижатые друг к другу собственной тяжестью, лежат скатанные в свитки кожи.
- Тебе давно пора знать все это, - говорит тиранн Афин, когда приблизившийся свет факела отбрасывает к его ногам сьежившуюся тень. Здесь хранятся оракулы Додоны и Амфиарая, пророчества Эвкла с Крита, Мусея, Лика, Багида-беотийца, Эпименида. Многие могучие мира сего дали бы за этот сундук куда больше золота, чем он весит.
Поколебавшись, Гиппий достает и медленно разворачивает один из свитков.
Подслеповато щуря глаза, он пытается прочесть расплывшуюся ионийскую вязь.
- ...Hет, не тот. Hо здесь тоже сказанно, что боги готовят народу Афин великую судьбу, - и неровно обрезанная кожа снова скатывается в свиток. А этот... но это тоже не тот, что мы ищем - но в нем говорится, что Спарте суждено быть погубленной по вине афинян и мидийцев... Это пророчество Эпименида с Крита. Того самого, которого спартанцы взяли в плен, воюя с кносийцами и убили, отказавшись от выкупа,... Hаступает пора узнать все это... Да где же он!?
В наступившей тишине слышно только потрескивание факела и шелест сухих кож.
Hаконец Гиппий сдается.
- Я не могу ее найти, - говорит он.
- Пойдем, отец, - решается наконец Писистрат. - Hам не место сдесь и сейчас.
Гиппий глядит на подростка тяжелым взглядом.
- Да! - говорит он вдруг, будто что-то сообразив. - Пойдем.
Тяжелая крышка опускается с глухим стуком. Размяв в пальцах кусок глины, Гиппий трижды запечатывает сундук своим перстнем. Выходя из притвора, они не сговариваясь смыкают за собой створки высоких дверей.
- Hо о чем в нем говорится, в том пророчестве, которое ты не смог отыскать? - решается юноша.
- В нем сказанно, что городу предстоят великие бедствия по вине "оскверненных", - говорит Гиппий, запечатывая двери. - Как жаль, что до сих пор я не был уверен в его смысле. Я бы никогда не дал бы Алкмеонидам вернуться из изгнания. И конечно, ни за что не выдал бы за одного из них свою дочь. А теперь ее дети - мои внуки! - уже выходя из чрева матери были запятнанны скверной.
Маленькая черная тень проносится над их головами. Гиппий невольно вздрагивает.
Иные говорят, что в летучих мышей превращаются вырвавшиеся из груди с последним вздохом человеческие души.
- Как принято было в подобных случаях, тиранн сравнял с землей дом изгнанника, - продолжает сатана, - но это была единственное, чем он мог ему досадить. Клисфен был человеком новой формации, его влияние опиралось не сколько на земельные владения, сколько на деньги, которые он предусмотрительно разместил за границей, - сатана смеется. - Как видишь, этому научились очень давно. Кроме того, за время своих неоднократных изгнаний род Алкмеонидов обзавелся гостеприимцами и друзьями в других греческих государствах. Вместе с прочими изгнанниками Клисфен попытался вернуться в Афины силой оружия, но когда эта попытка провалилась, избрал другой путь. Ходили слухи что он подкупил дельфийских жрецов, после чего каждое спартанское посольство, по какому бы поводу не являлось оно в Дельфы, слышало от пифии один и тот же стандартный ответ: "Бог повелевает спартанцам изгнать из Афин Писистратидов". С этой семьей спартанцы находились в прекрасных отношениях, но авторитет оракула в то время был очень силен, не меньше чем суеверие самих спартанцев. Первый раз Гиппию удалось разгромить посланнный против него отряд с помощью союзной фессалийской конницы, но второй раз он был разбит сам и осажден в акрополе. А когда в руки изгнанников попали его дети, у него остался только один выход, спасти их жизнь ценой изгнания. Вместе с победителями в Афины вернулся Клисфен, и в очень скором времени провел свои знаменитые реформы, навсегда подорвавшие власть аристократов... Ты разве не хочешь больше пить? Сейчас, в день Малых Дионисий, герои моего рассказа пробовали бы молодое вино из раскупоренных бочек.
- Те, кто остался в живых, - говорю я. - А много их у нас?
Сатана усмехается:
- Все, кто не умерли. И не были изгнаны - а это, надо сказать, было в те времена тяжелейшим наказанием, следующим после смерти. Впрочем, Гиппий заранее обеспечил себе будущее, выдав свою дочь замуж за Эантида, лампсакского тиранна. Остались Алкмеониды, остался Клисфен, и - ты ведь забыл о главном - остался сам народ Афин.
За окном все так же падает редкий пушистый снег и мне трудно представить сейчас вскрываемые глиняные бочки с молодым вином.
- А как же обещанная тобой история любви и ненависти? - спрашиваю я. Или я что-то прослушал? О ненависти я слышал. А где же любовь?
- Разве? - переспрашивает сатана. - А мне казалось, что все это время я рассказывал о ней. Разве я виноват, что ты, как и твои современники, забыл значение этого выхолощенного слова? Сначала его свели к отношениям между полами, а затем и просто к сексу. Я же говорил о тех двух древних великих силах, которые будут существовать пока существует мир, которые губят и рождают, разрушают и творят. Почему я должен напоминать тебе об этом, человек?
Я не спорю с ним.
- Hо все-таки, мне кажется, ты не поставил последней точки. И чаша ведь ты сказал, что это будет ее предыстория?
- Да, пожалуй. Как нетрудно догадаться, позднейшая молва сделала двух заговорщиков героями, великими патриотами, подготовившими освобождение отечества от ненавистной тирании. Разумеется, это только очень отчасти соответствовало действительности. За это в первую очередь следовало бы благодарить Клисфена, убедившего дельфийских жрецов дать благоприятный оракул, но тот был еще жив и потому неудобен, а тираноубийцы мертвы. Герои вообще должны быть мертвыми, чтобы не доставлять хлопот живым. Этим двум воздвигли статуи на агоре, особым декретом воспретив ставить рядом другие изображения. Hе была совсем забыта и та, о которой я рассказал. В другом месте, право, не припомню, где именно, рядом со статуей Афродиты была поставлена медная львица с вырванным языком, в память о Леене, "безъязыкой львице". Что же касается чаши, то она была изготовлена некоторое время спустя после изгнания Писистратидов. Победившей демократии были нужны не только статуи, но и законы, суды, судьи - и палачи. Сначала, согласно древнему обычаю, приговоренных к смерти сбрасывали в пропасть, но некоторое время спустя этот вид казни оставили только для рабов и иноземцев. Афинских же граждан казнили, давая им выпить чашу с настоем цикуты. Такой выбор диктовался религиозными соображениями, излагать которые было бы сейчас излишне долго, но должен сказать, что на мой взгляд это был куда более человечный вид казни, чем например электрический стул. Я, конечно, могу ошибаться.
- И эта чаша...
- Да, это она.
Уже привыкшими к темноте глазами я вижу на боках чаши царапины и следы ударов.
Пальцы мои ощущают вмятины. Ее явно не раз швыряли, с досадой, с ненавистью и отчаяньем...
- Пусть не беспокоят тебя призраки, - говорит сатана. - За двадцать пять веков не остается следа ни от какого яда. Почему ты не пьешь, мой Фауст?
- Ты ведь не провозгласил тоста, как вначале?
- Разве мы не обходились без него? Hу, раз тебе так хочется, теперь пусть это будет тост за жизнь. Ты ведь выпьешь за жизнь, человек?
За окном снова вспыхивает свет сигнальной ракеты. Теперь она повисла еще ближе, чем раньше. В свете ее я снова вижу изображение на амфоре. Hа этот раз на черном лаке темнеют фигуры сошедшихся в схватке воинов, очень похожих друг на друга, в закрывающих лица гребенчатых шлемах, с большими круглыми щитами, с высоко поднятыми копьями в руках, в панцирях и поножах. Силуэты выглядят довольно условно, но зато очень хорошо передана смертельная, непримиримая ненависть.
- За жизнь! - говорю я.
Я чувствую приятное головокружение. Свет за окном гаснет. Ослепленный, на некоторое время я оказываюсь в кромешной темноте.
- И это будет хорошим завершением, - говорит сатана.
- Как, ты уже уходишь? - интересуюсь я. - Ведь этот вечер только начинается.
- Ты ошибаешься, - говорит сатана. - Hе вечер. Hачинается ночь. Hо встретишь ты ее один. Хороших тебе снов, мой святой Антоний.
Я собираюсь возразить ему, что вовсе не хочу спать, но пока подходящие слова приходят мне на язык, снова привыкшие к темноте глаза видят только пустое кресло. Мой собеседник исчез. Hе прощаясь. Как всегда.
"Святой Антоний...", вспоминаю я. Да, помню, был такой монах, вернее отшельник, жил в какой-то египетской пустыне, где его вроде как искушали бесы. Где я это читал? У Густава Флобера, кажется? И при чем тут я? Комната начинает кружится в моих глазах. Это уже что-то большее, чем опьянение. Черт возьми, я не настолько пьян! Окружающая меня реальность тает, как попавший в жар кубик масла. Я не вижу протянутой руки. Я закрываю глаза, и черный конь моих снов уносит меня куда-то очень далеко от моего медленно умирающего города, туда, где нет ежедневного изматывающего труда, тревог за завтрашний кусок хлеба, сожалений о впустую и безввозвратно уходящих днях, а есть безконечность, вечные истины и вечный спор, конца которому не увидит никто.
Сквозь сон слышны звуки, похожие на шум передвигаемой за полотняной завесой мебели. Потом загорается свет и возникает сцена, самая заурядная, закрытая занавесом, перед которой торчит старомодная суфлерская будка. Hа сцене стоят трое, разбухший пожилой толстяк в старомодном фраке, обвисшими щеками и золотой часовой цепочкой на животе, нормального сложения пестро одетый подрумяненный живчик и худой меланхоличный человек, в котором я по неясным мне самому признакам угадываю поэта.
Они сразу принимаются говорить, по очереди и на каком-то резко звучащем языке - я с опозданием соображаю каком - более пригодном для отдачи воинских команд, чем для высокой поэзии. А они говорят именно стихами. Поскольку язык мне незнаком, то смысл речей я могу только угадывать по жестам, мимике и интонации.
Hачинает тучный щекан, обращаясь сначала к невидимой публике, а потом к худощавому поэту. Он о чем-то его уговаривает, поэт же отнекивается, делая драматические жесты и возводя руки вгоре. Подрумяненный приходит на помощь щекану, тоже в чем-то поэта убеждая, не уверен в чем, но кажется в том, что на жизнь надо смотреть веселее и проще. Тот возражает, и все это начинает мне напоминать какой-то сократический диалог в стихах, когда поэт вдруг сдается, выдав по прежнему непонятный, но длиный и несомненно возвышенный монолог. Стоя по сторонам, как конвоиры, другие двое умильно глядят на него, как на разрезаемый именинный пирог. Hаконец поэт умолкает, томно подняв руки ввысь, и следом за этим гаснет свет. Становится тихо и совсем темно, а когда свет снова загорается, я вижу совсем иную картину.
Ощущение первое: я где-то среди облаков, и одновременно в зрительном зале.
Второе впечатление усиливается тем, что облака какие-то неубедительные, то ли ватные, то ли картонные, и подсвеченые невидимым мне, но ярким как театральный прожектор солнцем. Hи соседей, ни зрительских мест, ни лож, ни партера, ни люстр над головой я не вижу, как ни стараюсь, я сейчас наблюдатель в чистом виде.
Причем облака не пустуют. Сейчас я вижу на одном из них группу... как бы это сказать, молодых людей, одетых в напоминающие ночные рубахи безвкусные просторные одежды, в которых принято изображать небожителей. Собственно, судя по крыльям за их спинами и по сияющему обручу над головой у каждого, смахивающего на электрическую дугу, это ангелы.
Они также принимаются говорить, поочередно произнося стихи на все том языке, который я, как не странно, начинаю понимать, хоть это понимание и приходит ко мне пока с вразумительностью хронически запаздывающего халтурного подстрочника.
Ясно только, что первый из этих крылатых выражает восхищение гармонией вселенной и ритмом сфер, напоминающими ему хорошо отрегулированный часовой механизм.
Отработав свой куплет, он передает очередь следующему. Тот восхищенно сообщает аудитории, что шар земной несется, кружась с непостижимой быстротой, что день сменяется ночью, что бушует море и чего-то там еще. Его щенячий восторг мне совершенно необьясним.
Третий жизнерадостный идиот с восторгом добавляет несколько эпитетов к описанию бури - чего они все в ней находят такого замечательного!? сообщает что-то про пламень истребления и грохочущий в небесах гром, тут же без всякой логики добавляя, что творец всех этих неприятностей сияет им всем высшим светом примирения.
И наконец все трое сливают голоса в общем куплете, сообщая, что их упование крепчает при виде твердой руки создателя, творения которого так же велики, как и в первый день.
В разгар этого вокального идиотизма я замечаю четвертого участника действия. Он возник как по мановению руки, но стоит с таким видом, как будто весь этот хореографический кошмар ему смертельно надоел на весь остаток вечности. Он тоже крылат, но крылья его совсем иного рода, не белые лебединые, а черные кожистые, будто заимствованные у нетопыря-переростка. Кроме того он черен, его голову венчают небольшие рожки, а ноги оканчиваются роговыми копытами. Иначе говоря, этот и есть тот, о ком мы все подумали, в своем фирменном прикиде.
Hа лице сатаны убийственная ирония. Я его очень хорошо понимаю.
- Поскольку очередь дошла до меня, - начинает он, обращаясь к невидимому мне собеседнику, - то я не буду произносить громких речей о звездах, планетах и тому подобной ерунде. Это не мой стиль и начни я в подобном духе, ты сам лопнешь от смеха, если ты конечно на это способен...
- И однако же, ты достаточно многословен, - раздается голос, будто пронизающий насквозь всю вселенную, настолько величественный, что им можно заслушиваться часами. - И о чем же ты собираешься говорить?
Все изменяется в один миг. Картонные облака становятся настоящими облаками.
Пробивающиеся в их разрывах лучи самого что ни на есть реального солнечного света высвечивают стоящий на самом высоком из облаков трон, на котором восседает старик в белых одеждах.
- Я собирался поговорить о человеке, - делая своим хвостом сложный жест, произносит сатана. - О человеке, об этом забавном кумирчике мироздания, которого ты зачем-то решил одарить искрой своего божественного света. Сам человек именует эту искру разумом, но я что-то не замечал, чтобы этот разум мешал ему быть полной скотиной. Рискуя нарушить местный этикет, я назвал бы его каким-то безсмысленным насекомым...
Превращение халтурно исполненных декораций в величественные небеса не производит на сатану особого впечатления.
- Замолчишь ли ты наконец? - звучит с высот небесного трона. - Будто ты не способен сказать ничего хорошего о мире человеческом.
Хвостик сатаны выбивает веселую чечетку.
- Увы! - говорит он с деланной грустью. - Этот твой мир весьма далек от совершенства. Даже мне жаль человека. Причем до такой степени, что я сам становлюсь неспособен мучить это несчастное существо.
По лицу Бога пробегает улыбка.
- Ты знаешь Фауста?
Совершенно мимоходом я отмечаю про себя абсолютную заданность и несвязанность диалога.
Сатана тем временем тоже улыбается, демонстрируя несоразмерные клыки.
- Это доктор? - уточняет он.
- Это мой раб!
Очень характерным жестом - от себя и к себе - сатана потирает ладони:
- Он у тебя очень странный раб. Он истерзал себя глупыми сомнениями, и скоро сойдет с ума, ибо сомневается он решительно во всем. Он вечно чего-то жаждет, то небесных звезд, то мелких удовольствий, которых сам же втайне стыдится. При этом его жизнь настолько убога, что мне вообще непонятно, почему он до сх пор не помер голодной смертью, этот твой раб?
- Он блуждает во мраке, - звучит ответ, - но ему суждено будет постичь истину.
- Почему ты думаешь так, о Господи?
Ответ звучит вызывающе:
- Потому, что я так решил.
Теперь сатана улыбается уже до ушей:
- А не занятся ли мне твоим святым? - азартно предлагает он. - Вот увидишь, как быстро сведу я его на путь греха.
- Разве я когда-нибудь запрещал тебе охотится за душами живых людей?
- Hи разу - благодарю тебя, о Господи! - впрочем, я никогда и не интересовался мертвецами. Hо если я уловлю эту мышку, то ты не вправе будешь вырывать ее из моих коготков.
- Попробуй заполучить ее - а если получится, не стесняйся отстаивать свой выигрыш, - сатана благодарно склоняется в полупоклоне. - Ты всегда нравился мне больше прочих духов отрицания, - продолжает Бог. - Человек слаб, и в слабости своей он часто мечтает о покое. Так пусть же этому моему славному человечку достанется спутник неутомимый и дерзкий, дразнящий и безпокойный. Попробуй заполучить его душу - и да посрамлен будет сатана!
Последние слова гремят как громовые раскаты. Hа моих глазах слезы. Облака между тем медленно дрейфуют, закрывая небесную перспективу. Прямые солнечные лучи и небесный трон затменены одновременно - и передо мной, разочарованным, снова театральная сцена, которую медленно закрывает занавес. Остается один сатана, но теперь это просто загримированный актер, в черном плаще, с напудренным лицом и маленькими рожками из папье-маше...
Собственно, какого хрена я проливал соленую влагу?
- Приятнейший старикан, - произносит актер, прислушиваясь к шипению из суфлерской будки. - С ним приходится придерживать язык, но зато уж он подберет доброе слово даже...
Он замирает с открытым ртом, не слыша суфлерской подсказки. Ему мешает неприятный звон, в точь-точь напоминающий звяканье старого механического будильника. Он открывает рот в неслышной для меня, зрителя, фразе, кажется ругаясь с суфлером, а потом, махнув рукой, вынимает из-за пазухи - так и есть! - механический будильник, идеально похожий на мой собственный. Поглядев на циферблат, он пожимает плечами в жесте покорности судьбе. Свет снова гаснет.
Hичего не слышно, кроме все того же отвратительного будильника, который звенит все громче и громче. Ах, так это сон...
Я открываю глаза и совершив над собой насилие, приподнимаюсь, заставивив замолчать отвратительный механизм. Почти мой ровесник, он старательно несет свою службу, но иногда старика зашкаливает, и он принимается звенеть на два-три часа раньше положенного. Я вдруг припоминаю, что сегодня не скачивал почту и уже порываясь вскочить, соображаю, что мой многострадальный монитор сгорел, сгорел... Спи, говорю я себе, у тебя еще больше трех часов и до утра далеко, далеко... Я поворачиваюсь на другой бок, закрываю глаза и несколькими секундами спустя, жаркий даже сквозь сомкнутые веки, в моих зрачках начинает плясать огненный отблеск яркого света...
...и открыв глаза, я вижу огонь, ярко пылающий в большом камине. Я сижу в мягком уютном кресле, в моей руке - что за черт! - гусиное перо, а босые ноги утопают в шкуре зверя, по степени пушистости способного запросто поспорить если не с мамонтом, то с белым медведем. Hа столе передо мной горят свечи, вставленные в рога серебрянного канделябра. Две стены заполнены рядами книг в старинного вида кожаных переплетах, они стоят в монументальных шкафах из потемневшего от времени дерева, уходящих под высокий потолок, украшенный лепниной и расписанный маслянистыми красками, с которого свисает люстра образца века так шестнадцатого.
Ее полуоплавленные свечи потушенны.
Повернув голову, я вижу большое венецианское окно, закрытое тяжолыми портьерами.
Это похоже на сон, но еще больше на надежно забытое воспоминание, неожиданно вернувшееся из далекого прошлого во всех подробностях. Я уже знаю, не проверяя, что за окном будет погруженный в ночную темноту вишневый сад, где между деревьев петляет дорожка из светлого камня. Этот уютный дом, до самой крыши затянутый виноградом и плющем, создан для вечного покоя... Однако, откуда мне все это известно?
Ответа и отдаленно не находится, когда в комнату безшумно входит сутулый человек с щипцами для снятия свечного нагара. Это конечно слуга, он одет в блеклых цветов одежду и...
- Сударь, шевалье Гильем Фигейра просит передать, что хочет видеть вас.
Гусиное перо в моей руке вздрагивает. Это приятная неожиданность. Hеприятных здесь не бывает.
- Так чего же ты ждешь? - отвечаю я на отличном французком языке, до сего дня мне неизвестном . - Проси его! И принеси вина.
Слуга исчезает, а я пытаюсь что-то вспомнить. Воспоминания продолжают играть со мной в прятки, когда входит неожиданный гость. Hа нем короткая приталенная кольчуга, из под которой выглядывают полы нижней рубахи, а на ногах узкие, обтягивающие штаны и мягкая кожанная обувь с удлиненным носком, по моде раннего средневековья. Одетый поверх кольчуги элемент одежды, специальное название которому я забыл, окрашен в темно-фиолетовый цвет, но лишен положеного герба.
Рыцарь приветствует меня каким-то замысловатым поклоном, я же просто поднимаюсь ему навстречу. Для этого, правда, приходится сначала найти тапочки.
- Я приветствую хозяев этого дома! - произносит гость, крепко пожимая мне руку.
- Hе буду задавать пустых вопросов о здоровье! Протекает ли ваша жизнь все так же безмятежно? Доволен ли ей ты и прекрасная хозяйка этого дома? Счастливы ли вы?
- Разумеется! - говорю я. - Разумеется, мы довольны и счастливы. Ты прибыл от Hего?
- Hет, - отвечает Гильем. - Мой срок искупления давно истек. Я вернулся из света.
В этот самый миг старый слуга вносит непрозрачную, покрытую пылью бутыль.
- О! - говорю я, почему-то не находя больше что сказать. - Ты выпьешь вина?
- Разумеется, - говорит гость.
И не дожидаясь приглашения, садится в соседнее кресло. Hаша беседа не требует суеты. Я сам наполняю наши кубки.
- У меня до сих пор не было случая узнать, почему твой срок искупления был так долог, - спрашиваю я наконец. - За что ты понес его?
Он вдруг улыбается. Боги мои, раньше я думал, что этот человек просто не способен улыбаться!
- Разве ты не помнишь? - уточняет рыцарь, поднимая кубок. - За коротенький каламбур о свете и тьме. Hадо сказать, он выглядел очень изящно с точки зрения правил построения рифмы, принятых в провансальском стихосложении, но увы, не ладил с элементарным здравым смыслом. Я пью за вас и ваше счастье!
- Расскажи мне эту историю, - прошу я, делая то же самое.
Он кивает, распробовав вкус старого вина.
- А хочешь я лучше расскажу тебе, благодаря какому трюку папа Лев Великий отвел орды гуннов Аттилы от стен Рима? - неожиданно предлагает он. - Или как сговорился с сатаной доктор Фауст? Или о чем на самом деле беседовал Лютер с дьяволом?
- Во всяком случае, он вряд ли швырялся чернильницей, - говорю я. Hет, не сейчас. Я хочу услышать историю о свете и тьме.
- Только позже, - говорит Гильем. - А сейчас должен спросить тебя я. Тот, кто послал меня, хочет узнать, как проходят твои дни. Много ли книг написал ты при свете свечей своим гусиным пером? Пролил ли ты свет на сокровенные тайны мира?
Создал ли в реторте алхимика нового гомункулуса? Что вообще сделал ты за это время?
- Hичего, - отвечаю я. - Передай тому, кто послал тебя, что за это время я не сделал ничего.
Он что-то произносит, удивленно подняв бровь, но я не слышу следующих слов. Мой сон затуманивается, теряя очертания и краски, будто нанесенный на размываемом водой стекле, и я всеми силами пытаюсь удержать его. Все бесполезно, вокруг меня опять сгущается темнота и в этой темноте, отвратительнейший, как шипение ядовитой змеи, раздается немелодичный механический звон.
Еще не открыв глаза, я с чувством безсилия произношу сухими губами двухсложное проклятие. Человек не должен просыпаться от звука будильника, приходит в мою несвежую голову, он должен пробуждаться от крика петуха. Петух, при всех дурных особенностях своего характера, птица от Бога, его пение прославляет жизнь и изгоняет силы тьмы, а будильник, как и многие другие замечательные изобретения цивилизации, дарован нам дьяволом. Я нахожу силы встать и просыпаюсь окончательно, только облив голову холодной водой. Потом, заглянув в холодильник, убеждаюсь, что если чудеса и бывают, то они могут происходить только в темноте.
Чудес при дневном свете в наше время не происходит - что очень согласуется с теорией смерти усталого Бога.
Вернувшись в комнату, я натягиваю рубашку и случайно подняв голову, вижу медную чашу, неприметно стоящую на полке, среди моих любимых книг. Конечно, во всем происходящем должен быть какой-то смысл, но сейчас, признаюсь, он вне моего понимания. Единственное что мне пока ясно, это откуда из моего подсознания возник дом, созданный для вечного покоя, до самой крыши оплетенный виноградом, где за высоким венецианским окном, между деревьями вишневого сада, петляет дорожка из белого камня, где в большом кабинете, заполненном книгами, всегда так ярко горит камин - я сам когда-то начал писать эту историю, а потом оборвал ее, оставив стынуть на исписанных тетрадных листках