Легенда о гибели богов

Веприк Дмитрий

Повесть о богах и героях Эллады. Об их дружбе и вражде, любви и ненависти, подлостях и подвигах, честности и интригах. В современном изложении и стиле фэнтези

 

 

Дмитрий ВЕПРИК 

ЛЕГЕНДА О ГИБЕЛИ БОГОВ

 

ПРОЛОГ 

Где-то, в сумеречной стране мертвых, в глубинах недр, заточен древний, проклятый бог, срок заключения которого — вечность.

Нет ничего утомительней вечности. Пытаясь скоротать то, что не имеет начала и конца, бог берет в руки гадальные кости. Сидя на каменном полу, страшный, одержимый отчаянием, позвякивая цепями, с досадой грызя конец разросшейся бороды, бог делает бросок за броском. Раз за разом, с неясной надеждой, он смотрит на выпавшие грани, но сочетания чисел всегда обещают только бесконечный плен.

Только однажды, швырнув кости в последний раз, бог вдруг предсказывает возвращение и свободу. Но уже не остается сил для надежд. С проклятиями, больше похожими на причитания, бог бросается на жесткое ложе и пытается уснуть.

И тогда, взмахнув черными крыльями, в его сон врываются три злобные твари. Рожденные из крови, впервые пролитой на заре времен, жарко дыхнув в лицо оскалами собачьих морд, они с хохотом вырывают богу глаза, выплескивают в окровавленные глазницы яд и, впиваясь железными когтями, выдергивают из груди сердце.

И древний бог просыпается от собственного крика.

* * *

Представьте себе огромные горы, окутанные клубящимися облаками заснеженные вершины, крутые склоны, распахнутые пасти ущелий, пронзительный бешеный ветер, редкий, но продолжительный грохот обвалов — в общем, то особенное сочетание красот, которое обычно приходится по вкусу только сумасшедшим и святым.

Представили? Это только декорация предстоящего действия. С легкостью взбираясь по всем этим склонам и перепрыгивая через все эти бездонные ущелья, к вершине одной из гор идут четверо. Если не принимать во внимание рост, двое из них похожи на людей. Другая пара больше напоминает порождение человеческих кошмаров.

Первые боги.

Вторые демоны.

До висящих над головами облаков можно достать рукой, когда демон, идущий впереди, оборачивается.

— Это произойдет здесь! — говорит он, протягивая перед собой крючковатый коготь.

Один из богов сбрасывает под ноги ворох цепей. Раздается металлический звон.

— Здесь будет удобно размышлять о вечности, — произносит второй.

Его голос полон спокойствия.

— Вся вечность в твоем распоряжении, — соглашается демон. — Исполняй свой долг, бог-кузнец.

Тот снимает с плеча молот. Раздаются удары, каждый из которых сопровождается грохотом лавин и гулом обвалов. Может быть, вы догадались: именно такие звуки и явления имеют место в горах, когда кто-нибудь решит распять там бога.

В глазах распинаемого отражаются вечные небеса. Бог-кузнец и демон вдруг принимаются спорить. Пара подробностей: бог хромает и пахнет дымом, а демон крылат, чешуйчат, и в какой-то степени отражает человеческие представления о могуществе и власти.

— Клянусь Стиксом! — цедит бог-кузнец, бросив молот и развернувшись. — Не указывай мне, что надо делать, и не трави уже бессильного!

В зрачках демона вспыхивает тусклый огонь. Кожистые черные крылья угрожающе расправляются.

— Я исполняю волю Зевса! — ревет он. — Именем его я буду указывать и натравливать! И только ему я дам отчет!

Стоит ли подсказывать имена других участников действия? Испуганный собственной смелостью, хромой бог склоняет голову.

— Я вижу то, на что нельзя смотреть глазами, — говорит он.

— Ты видишь лишь то, как страдает твой враг!

Увлеченные спором не замечают лавины, прошедшей прямо сквозь них. Снова не слышно голосов, только грохот ударов, раскаты обвалов и завывания эха. Кузнец вгоняет в склон последний костыль, и все замирают, как статуи некоей скульптурной группы.

— Дело сделано, — говорит Гефест. — Уйдем.

— Оставайся, титан, — изрекает демон. — Ты крал для однодневок сокровища бессмертных. Так посмотрим же, снимут ли они с этих камней корабль твоей судьбы!

Они уходят. Прометей остается один, на краю Ойкумены, на вершине гор, среди снегов и ледников — наедине с Вечностью.

Пройдут века, прежде чем переменившийся ветер принесет ему весть о приближении кого-то, кто равен ему в бессмертии.

* * *

И вот, эти века почти прошли. Вдали от краев мира, в долине, прилегающей к предгорьям Олимпа, два сатира случайно встречают девушку.

Диск полной луны ярко горит в звездном небе. Девушка раздевается на берегу озера. Оставшись незамеченными и устроившись в прибрежных кустах, сатиры наблюдают за зрелищем. У них много времени, они безнадежно отстали от пьяной свиты Диониса, и достаточно пьяны для совершения неразумных поступков. Распустив пояс, девушка снимает скроенную из козьей шкуры эгиду, сбрасывает хитон и заводит к затылку руки, развязывая головную повязку. Завороженные зрители не упускают ни единой мелочи.

— Боги! — произносит один, почесывая волосатую ногу. — Воистину, она не уступит даже Афродите!

Так или не так, но приятелю не приходит в голову спорить.

Рассыпая по плечам гриву черных волос, девушка встряхивает головой. Потом втыкает в песок подобранное под ногами копье. Голос сатира снижается до испуганного шепота:

— Слушай, я узнал ее. Это Афина!

— Что?! — его приятель озадачен. — Приемная дочь Зевса? В самом деле?

— Мы с тобой чуть не попали в неприятности.

Разбежавшись на мелководье, и по-детски взвизгнув, девушка скрывается в воде, чтобы вынырнуть почти на середине озера.

— Ерунда, — говорит второй сатир. — Ты ошибся. Возьми это и запей свой испуг.

Следя за купанием, оба прикладываются к бурдюку, в котором приятно булькает неразбавленное вино.

— Нет, правда! — испуганный настойчив. — Это она

— М-м-м! — неторопливо выдает второй. — Может быть. Ну и что? — и он делает еще глоток. — А так ли я слышал, что ее истинный отец неизвестен?

— Иные рассказывают байку о рождении из головы Зевса.

— А также материнстве Метиды, отцовстве Итона, или Паланта...

— ...или Посейдона. Сам знаешь, чего стоят подобные рассказки. Ничем божественным она пока себя не проявила.

— Не считая того, что она божественно хороша!

Следует заполненная бульканьем пауза.

— Зевс, как говорят, к ней весьма привязан. Только она осмелилась просить за титана, имя которого запретно на Олимпе.

— Ты о Прометее? Он по-прежнему распят.

— Но и Афина не была наказана.

— В конце концов, женщина — она всегда женщина. Говорят еще, что преемница Зевса до сих пор девственна. Не стоило бы нам научить ее главной радости жизни?

— ?!

— Может быть, потом она будет даже благодарна.

— Безумец... А Зевс?

— Для них все сатиры на одно лицо. И да познает она таинство любви, стоя треножником. А темнота? — сатир смотрит на ясную луну. — В конце концов, у нас с тобой есть маски.

Колебания проходят. Беззвучно посмеиваясь, сатиры извлекают из сумок деревянные личины, без которых с легкостью могли бы и обойтись, ибо данный природой их лик и так достаточно уродлив. На плешивых, сморщенных в вечной гримасе головах торчат крохотные как у ягнят рожки, а конские хвосты, выдавая плохо сдержанное возбуждение, то и дело хлещут по животам и ничем не прикрытым бедрам.

Булькая остатками вина, сатиры дожидаются конца купания.

— Правда или нет, — говорит один из них, — но рассказывают, что именно она открыла Прометею черный ход на Олимп.

— М-м-м... Зачем?

— Будто бы приглашая на свидание.

— Гм... — сатир ехидно скалится. — А не сам ли Зевс пустил этот слух? В истории с титаном он бы его неплохо оправдал. Намного лучше, чем анекдот про розыгрыш с мешком костей.

— И байку про кражу огня.

— Она самая странная из всех.

— Дионис говорил как-то... — сатир задумывается, припоминая, — что познание огня богов дало людям нечто, что могло бы уравнять их с бессмертными.

В тишине ночи тревожно кричит вылетевшая на охоту сова. Летучие мыши мелькают, пролетев через свет лунного диска.

— Не знаю, что это могло быть, — слышится бульканье. — Сколько веков прошло — люди те же. Однодневки родом, дети случая и нужды, их первое, недостижимое счастье — не рождаться вовсе, второе — умереть вовремя. Вакх любит шутить. Разве можно верить Вакху?

— Но ты же не будешь отрицать, что Прометей был привязан к этим игрушкам богов?

— Но не настолько, чтобы из-за них вызвать ненависть хозяев Олимпа... Силен говорил мне, что титан просто зарвался и был наказан за наглость.

— Но наказание было сурово даже для нахала. А?

— Боги жестоки. Пан говорил...

— Да, что говорил Пан?

— Что Прометей владеет каким-то древним знанием, дающим возможность увидеть будущее.

— Хм? Даже люди могут предсказать будущее.

— Я говорю о будущем самих богов.

— А... Но если он прозревал будущее, то почему оказался прибит к скалам?

Бульканье бурдюка заменяет ответ.

— А я всегда считал, что все это лишь предлоги. Нужно было убрать самого опасного из потомков старших отпрысков Урана. Особенно когда восстал Тифон, и стало ясно, что Зевс не всесилен.

— Странно. Эту историю помнят все, но каждый рассказывает ее по-разному.

— Созвучны лишь эпитафии. Может быть, она чем-то задевает нас.

— Но чем?

— Живи настоящим. Глянь-ка лучше на нашу богиню. Кажется, она выходит... О боги! — сатир кривляется и беззвучно смеется. — Я горю священным огнем!

— Я тоже! Какая грудь!

— Какие бедра!

— Идем, а то она первая возьмется за копье.

— Какое?

Хихикая и надевая маски, сатиры выскакивают из кустов. Остановившись на кромке воды, девушка не высказывает ни страха, ни удивления. Когда сатиры приближаются, она поднимает руки. Движения ее хлестки, как выпады змеи. Лапы сатиров будто попадают между спиц раскрученного колеса, их маски сбиты, и вот легкими, как хлопки крыльев касаниями, богиня дотрагивается до их лиц.

И они слепнут. Навсегда.

* * *

Проходят века, прежде чем переменившийся ветер доносит распятому богу весть о приближении кого-то, равного ему.

Принесенный западным ветром, бог Гермес усаживается на уступ скалы. Последний раз вздрогнув, крылышки его сандалий устало опускаются.

— Здравствуй, сын Эвримидонта и Фемиды! — улыбаясь, говорит он.

— Здравствуй, сын Зевса и Майи! — отвечает титан. Покрывшая его лицо известковая корка расползается на тысячу трещин. — Ты несколько поторопился прилететь за моей душой. Я еще не собираюсь в Долину Теней.

— На сей раз я не проводник, а гонец. Боги Олимпа интересуются твоими размышлениями о вечности.

— А им не интересно, что я думаю о справедливости и возмездии?

Безбородое лицо Гермеса расплывается в улыбке:

— Великим богам интересно все. Например: вынес ли некий титан правильный ответ из данного ему урока?

— Я знаю заранее все ответы.

— И поэтому ты оказался здесь?

Клубящиеся над белыми вершинами облака смыкаются, закрыв солнце. На лицо распятого бога падает тень.

— А вы все еще считаете, что вам принадлежит вечность?

— А ты считаешь по-другому?

— Я видел, как под копытами судьбы рассыпались в прах два владыки мира. У меня хватит терпения дождаться, когда то же самое случится с ублюдками Крона.

Почему-то люди считают, что боги всегда разговаривают в возвышенном стиле. Люди ошибаются. Гермес похлопывает по колену перевитым лентами жезлом.

— Ну, раз ты сам заговорил на эту тему... Ведь тебя по-прежнему считают хранителем каких-то тайных знаний. Я-то, допустим, так не думаю. Но другие, кто еще сохраняет к тебе уважение...

Следует пауза.

— Перестань хитрить, — говорит Прометей, — со мной это не пройдет. Неужели вы пытались прозреть грядущее? Следили за полетом птиц? Смотрели, как упадут камешки? Исследовали завитки бычьей печени?

Гермес легонько покусывает губу.

— Зачем тебе это знать? — спрашивает он.

Распятый бог усмехается:

— Потому что так и было на самом деле. Вы чем-то встревожились. А ты вспомнил обо мне и решил узнать больше других? Так как? Потребуешь от меня еще доказательств моих знаний?

— Нет, достаточно. Ты прав. Какая-то темная угроза очень медленно, но неотвратимо надвигается на могущество олимпийцев. И все знамения, к сожалению, очень темны и запутанны.

— Еще бы! — распятый бог гремит цепями. Он смеется. — Стоит ли такое пророчество выпущенной птицы, брошенных камней и вспоротого бычьего брюха? Да последний осел поймет, что все, имевшее начало, рано или поздно найдет свой конец. И тем более, если это власть.

— И ты можешь сказать, что нас ждет, сын Фемиды?

Прометей улыбается:

— Во всяком случае, я догадываюсь.

— Быть может, поделишься своей догадкой?

— Зачем?

— Твое упрямство не приблизит свободы.

— Кого и когда я о ней просил?

— Значит, ты болен, вор огня.

— Если ненависть — болезнь, то да! Вы были многим обязаны мне. И как за все отблагодарили?

— Тебе больше нечего сказать?

— А что ты хотел услышать?

— Ты стал упрямей и злей.

— А ты и вовсе не изменился.

Некоторое время они молчат. Усмехаясь своим мыслям, Гермес, щурясь, разглядывает предзакатные небеса.

— Меня всегда удивляло, — говорит он, словно самому себе, — почему гордые своим умом так часто впадают в ничтожество?

— Разум предполагает знание причин и следствий, — говорит титан. — Понимание сложности мира требует осторожности в совершении необратимого. Мудрый нетороплив и великодушен. Ничтожный коварен и жесток. Один уверен, что всегда успеет выиграть. Другой старается еще до начала игры не оставить врагу шансов. Все просто. Дарю тебе это знание.

Гермес усмехается.

— Взгляни-ка, Прометей, — говорит он. — Видишь ту небольшую точку в разрыве облаков?

— Я заметил ее давно.

— Это орел, — Гермес улыбается еще шире. — Выходит, ты знаешь не все. Я явился сюда не по своей воле. Ты видел этого орла раньше. Тогда он стерег небесный трон. Теперь он будет прилетать к тебе каждый день, и ты будешь кормить его собственной плотью. Пусть имя твое будет предано забвению. Прощай. У тебя впереди вечность.

Взмахнув ладонью, Гермес ступает в пропасть. Вздрагивают крылья сандалий и послушный ветер стремительно, как пушинку, уносит бога-вестника.

Тень орла заслоняет солнце. Потом свет снова бьет в лицо, и Прометей видит огромную птицу усевшейся в своих ногах. Наклонив голову, она сверлит титана немигающим глазом. Потом взъерошивается и принимается деловито расклевывать кожу, добираясь до печени.

И тогда, впервые, бог кричит.

 

ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ

— Третье поколение богов правит Ойкуменой, — говорит седой кентавр одетому в львиную шкуру человеку. — Истоки их власти скрыты в глубинах времен. Ибо кто может уверенно говорить о том, что было в начале всех вещей?

Первым главой богов был титан Уран, называвший себя богом неба.

Его свергнул младший из сыновей, титан Крон — которого иногда звали богом времени.

Крон был свергнут Зевсом.

Час Зевса еще не предсказан.

Эти истории полны крови, предательства и мести, — продолжает кентавр. — Иначе говоря, они похожи на истории людей. Говорят, что Крон напал на спавшего отца и оскопил его серпом из седого железа. Говорят, что умирающий Уран произнес проклятие из числа тех, которым суждено сбываться.

Заняв опустевший небесный трон, и пытаясь избежать своей судьбы, бог времени стал пожирателем собственных детей.

Говорят, что пятеро новорожденных младенцев было проглочено наследником Урана, когда его сестра-жена Рея решила любой ценой спасти шестого. Иные говорят, что и пятый, Посейдон, избежал ближнего знакомства с отцовским желудком. Не знаю.

Рассказывают также, что вместо сына Рея поднесла супругу завернутый в пеленки камень. Тоже не уверен. По-моему, Крон при всей своей божественности переломал бы себе зубы.

Было бы странно, если бы возмужав, Зевс не начал борьбу против отца. И если он победил, то не согласно какому-нибудь божественному праву — боги на то и боги, чтобы сами творить свои права. Зевс преуспел потому, что оказался хитрей и предусмотрительней, заручившись союзниками и овладев силой молний.

Разумеется, новый владыка неба собственноручно, и я полагаю, не без удовольствия исполнил проклятие Урана, оскопив Крона тем же серпом, прежде чем отправить его туда, откуда оскопленный бог времени никогда не вернется к свету и власти.

Поклоняясь потомкам Крона, люди часто ошибаются, думая, что между ними и другими бессмертными есть глубокая разница в степени божественности. Ничего подобного. Вся разница в том, что захватив власть, олимпийцы сумели ее укрепить и расправиться с теми, кто слишком высоко поднимал голову.

Так же поступают и люди.

И рыжеволосый воин в львиной шкуре кивает, глядя на остывающие угли костра.

— Это было давно, — продолжает кентавр. — Но вряд ли забыто хоть кем-то из бессмертных...

* * *

Страна эллинов находится в центре обитаемого мира — на своем языке они называют его Ойкуменой — плоского земного круга, омываемого водами Океана. Затейливые извилины берегов и горные хребты рассекают ее на небольшие долины, каждая из которых служит родиной человеческих племен, настоящих маленьких народов, не признающих над собой иной власти, кроме власти своих старейшин и царей, авторитета неписаных обычаев, и воли богов.

Итак, этой страной правят боги, живущие на Олимпе потомки оскопленного бога времени. Вершина фессалийской горы поднимается над клубящимися облаками, а за обманчивой белизной снегов скрыты чертоги бессмертных, и цветами их служат оттенки мрамора, листва вечно зеленеющих садов и прозрачный купол небес. Наверно это недоступное смертным великолепие все же надоедает богам — потому что они снова и снова оставляют его, спускаясь в долины людей.

Пока кентавр Хирон беседует у горы Пелион со своим воспитанником Алкидом, чье временное изгнание подходит к концу, и Алкид кивает ему, скорее почтительно, нежели внимательно, южнее, в семи днях пешего пути, под теми же небесами мира человеческого, близится к развязке одна из его бесчисленных трагедий.

В тот предрассветный час, когда восточный горизонт еще не выкрашен пурпуром зари, и ночь, эта седая ведьма в черном покрывале, готова царить над миром вечно, два бога, встретившиеся на вершине, разделяющей Беотию и Мегариду, горы Кефирон, беседуют, коротая время и не выпрягая из колесниц своих коней. Свесив ноги с обрыва, боги глядят на Кадмейскую долину, озаренную заревом догорающих вокруг Фив садов, подожженных для освещения местности пришедшими из Аргоса и осадившими город дружинами семи вождей.

— Какая случайность свела нас на сей раз? — сняв гребенчатый шлем, интересуется одетый в медные доспехи рыжеволосый бог.

— Случайностей вообще не бывает, — спокойно отвечает его собеседник.

Никаких доспехов он не носит, хотя его длинные, никогда не стриженные светлые волосы почему-то стянуты головной повязкой, наподобие тех, что воины одевают под шлемы, через грудь же перекинута перевязь колчана, полного отливающих серебристым сиянием стрел.

— Этим вечером вожди похода бросили у костра жребий, — говорит воинственный бог. — Они поделили штурмуемые ворота. Верзила Капаней поклялся Тифоном, что первым взойдет на стену, а неистовый Тидей призвал в свидетельницы Афину, что став у доставшихся ему ворот, вызовет на поединок каждого, кто только решится выйти против него один на один.

— Нельзя все-таки столько пить накануне сражения, — говорит белокурый бог. — Впрочем, я верю, что если Тидей станет у ворот, то желающих выйти против него очень скоро не останется. А что Амфиарай?

— Он единственный из всех был мрачен. Сидел на своем щите, уставившись на пламя костра, а когда подсевший Адраст начал делится планом похода на Калидон, вспылил и заявил ему — но только ему — что такого похода не состоится, ибо он, Амфиарай, предсказывает, что шестеро из семерых найдут смерть под стенами Фив. Вот и пойми этих людей — зачем, спрашивается, нужно было этому царю-огнегадателю выступать в поход, если он знает, что не добудет в нем ничего, кроме посмертной славы?

— Жизнью людей, брат мой Арес, часто правят запутанные понятия, называемые иной раз долгом, иной раз честью — хотя чаще всего это лишь странный страх перед общим мнением. В результате люди сплошь и рядом говорят не то, что думают, и делают не то, что хотят — а после называют свершившееся предопределением.

— Кстати, откуда ты сейчас, Локсий?

Чуть скривив уголки губ, белокурый бог усмехается прозвищу:

— Из страны Гипербореев.

Одетый в доспехи бог скалит зубы в беззвучном смехе:

— Столько наслышан об этой удивительной стране! Взял бы ты меня разок в попутчики?

— Как-нибудь, при случае. Сегодня ты ведь занят? Будет битва.

— Великая битва!

— О, да! По крайней мере, по количеству мертвецов.

— Это я могу пообещать.

— Не стоит. Кстати, забыл тебя спросить, на чью сторону намерен ты сегодня стать?

— Я? Ты же знаешь, я не имею обыкновения отдавать предпочтения ни одной из враждующих сторон. Сражаюсь же по настроению, то за тех, то за других. Я беспристрастен.

— Да, я помню, ты не избаловал людей верностью.

— Они того не стоят.

— Бросая доверившихся тебе, ты спокойно глядишь на их гибель.

— Безответственность и безнаказанность — маленькое счастье бога. Да, не подскажешь ли, претендующий на всезнание, кто из олимпийцев еще намерен вмешаться в эту битву?

— Возможно, Зевс, как это часто бывает, неожиданно и в решающий момент.

— А еще?

— Еще? Быть может, известная тебе сероглазая богиня, не вступающая в схватку первой, но не знающая поражений.

Пламя горящих садов опадает, угасая в золе и пепле. Только теперь видно, что начинает светлеть горизонт.

— Бродячие поэты сложат об этой битве поэмы, — говорит белокурый бог. — Несчастные в сущности люди, их участь не лучше участи рабов, добывающих серебро на рудниках. Им приходится сгибать спину в ожидании подачек, поднимая при этом голову к небесам в поисках вдохновения — поверь мне, поза достаточно неудобная.

— И с чего же, ты думаешь, они будут начинать?

— Издалека. Чем длиннее поэма, тем больше вечеров можно будет ее петь, и тем позже, попрощавшись со щедрым хозяином, придется идти через холод и дождь искать другой гостеприимный очаг.

Один из запряженных в колесницы коней бьет копытом.

— Итак?

— Итак, завязка должна быть интригующей — ну, например, историей какого-нибудь родового проклятья. Проклятье рода фиванских царей. Чем не тема? Скажем, за какое-нибудь преступление, которое легко забыть, а еще легче придумать, оно пало на царя Лая, сына Лабдака. Он, как известно, не имел детей — чем не печать божественного гнева?

Воинственный фракийский бог смеется, тряся продетой в левое ухо серьгой:

— Насколько мне известно, Лай просто избегал своей жены, предпочитая отдавать свою страсть молоденьким мальчикам. Он даже дал этим начало популярному фиванскому обычаю.

— Ты знаешь, Арес, — говорит белокурый бог, — пожалуй, подробность насчет мальчиков могла бы понравиться поэту, но она не везде была бы принята. И разве это начало для поэмы? Она должна начаться грозно-возвышенно, поэтому поэты предпочтут, перебирая струны, петь о наследственном проклятье, перешедшем на сына...

— Которого Лай не имел.

— Вот тут-то и появляется Эдип. У людей коротка память, особенно на вещи неприятные. Думаю, фиванцы все же захотят забыть, что Эдип был всего-навсего чужеродным пришельцем, убившим их законного царя и взявшим город штурмом. Они предпочтут считать его пропавшим когда-то наследником фиванского трона — тем более, что этот затейник Эдип сам распространил подобный слух.

— И как это, по-твоему, будет выглядеть?

— Ну, скажем так. Лай получил как-то оракул бога...

— Аполлона?

— Разумеется. Оракул гласил, что его сын однажды станет отцеубийцей. Когда царица Иокаста родила младенца мужского пола, Лай, не теряя золотого времени, выхватил своего первенца из рук кормилицы, проткнул гвоздем лодыжки и, крепко связав их, отнес младенца на склон горы Кефирон...

— На погибель... — трагическим голосом произносит воинственный бог.

— На съедение диким зверям, — в тон ему подтверждает собеседник. —  Однако волей судьбы беспомощного кроху подобрал добрый пастух. Согласен, пошлый сюжетный ход...

— И далеко не новый.

— Однако всегда охотно принимаемый слушателями. Добрый пастух отнес младенца в долину по другую сторону Кефирона, в город Коринф, которым в ту пору правил царь Полиб. Этот царь тут же усыновил трогательного мальчика, так что хромой подкидыш вырос, оставаясь в заблуждении по поводу своего происхождения. Однако однажды он отправился в Дельфы...

— В святилище Аполлона?

— Именно. Однако стоило только ему переступить священный порог, как сидящая на золотом треножнике пифия вскричала: «Беги отсюда, несчастный, не оскверняй этих стен, ибо ты убьешь своего отца и женишься на матери!» Как ты помнишь, брат мой Арес, претендуя на фиванский трон, Эдип утверждал, что он — брошенный сын Лая, что не помешало ему, взяв город штурмом, укрепить свою власть женитьбой на вдове, верховной жрице Геры. Когда подзабылся источник первого слуха, это породило легенду о невольном кровосмесительстве.

— Как же это оформят поэты?

— Приблизительно так. Выйдя из святилища, добродетельный юноша Эдип решил никогда не возвращаться в Коринф. Отправившись, куда глаза глядят, на узкой дорожке между Дельфами и Давлидой он столкнулся с колесницей Лая, направлявшегося к оракулу, чтобы узнать...

— Отчего у него не рождаются дети? — бросает предположение одетый в доспехи бог.

Хохот богов почти заглушает ржание их коней.

— Я думаю, у него нашлась бы какая-нибудь более веская причина. Разумеется, Лай не стал обращать внимания на одинокого пешего путника и мимоходом наехал ему на ногу. Чтобы избавиться от чувства обиды, славный юноша убил грубияна вместе с его возницей. Потом, отправившись дальше, он мимоходом избавил Фивы от изводившего город чудовища. Оно наверно будет придумано позабавней. Что-нибудь вроде говорящего быка с головой крокодила и ослиными ушами или еще смешнее, крылатого льва с женской головой и грудями. Это забавное чудище попытается извести человека загадками, но добродетельный юноша своими ответами доведет его до самоубийства. Благодарные фиванцы тут же сделают своего спасителя царем, женив его на собственной неузнанной матери, верховной жрице Геры.

Воинственный бог снова смеется, колотя кулаком по набедренным пластинам своего доспеха:

— И люди в это поверят?

— Люди глупы, — пренебрежительно говорит белокурый бог. — Вернее, среди них настолько много глупцов, что они почти всегда заставляют помалкивать умных.

— Ты знаешь, а ведь мне куда больше нравится история об этом весельчаке Эдипе, сочиняющем о себе такие славные басни и берущем штурмом города, чем о добродетельном юноше, убивающем встречных на дороге и женящемся на ком попало.

— Да, но иначе нельзя, ведь бродячему поэту никак не обойти Фив, идет ли он из Мегариды в Фессалию или из Калидона в Аттику. Ему придется петь в лад с прочими, если он не захочет во время пира вместо жирного кусочка кабаньего хребта в поощрение получить по собственному худому загривку от какого-нибудь обиженного фиванского патриота.

— Странно, однако, представить этого Эдипа прижившим со своей матерью, женщиной, стало быть, не первой молодости, четырех детей. Можно подумать, во дворце фиванских царей не было подходящих молоденьких рабынь.

— Или считать его очень добродетельным супругом...

— Или тяготеющим к старым женщинам...

— Или предположить, наконец, — говорит белокурый бог, — что в каждом человеке заложена природой некая необъяснимая страсть, против воли толкающая его к убийству своего отца и к совокуплению со своей матерью.

Боги снова хохочут. Тонкий край солнца между тем выступает из-за морского горизонта.

— Продолжение поэмы будет ближе к истине. Эдип не поладил с советом фиванских старейшин, и те изгнали его, отняв право поедать лопатку жертвенного животного — так что тот погиб в битве, попытавшись силой вернуть трон. Но, мне кажется, завравшиеся поэты и об этом не скажут. Они предпочтут, развивая прежнюю тему, поведать о разоблачении невольного кровосмесительства Эдипа и его добровольном изгнании. Ну, остальное было настолько недавно, что это не успели забыть люди, не то, что мы. Сыновья Эдипа, решив разделить власть, не придумали ничего лучшего, чем царствовать попеременно — год мне, год тебе. Однако делить таким образом власть оказалось не легче, чем ветреную женщину. Заполучив в свою очередь трон, Этеокл решил, что проще будет просто избавиться от надоевшего соправителя. Дело кончилось бегством Полиника в Арголиду, женитьбой на дочери Адраста...

— И возвращением с аргосским войском под стены родного города. Но по-моему, история женитьбы на аргосской принцессе заслужит отдельной песни.

— Безусловно, история забавная. Придется объяснять, как это вышло, что царь-соправитель славного города Аргоса не нашел лучших женихов двум своим дочерям, чем изгнанный за убийство младшего брата сын калидонского царя Ойнея и, едва не убитый братом-близнецом, беглый сын Эдипа.

— А то у слушателей, чего доброго, возникнут предположения, что с этими дочерьми было что-то не того...

— Пожалуй, — соглашается белокурый бог. — Однако ты сам понимаешь, что история о том, как славный и благородный царь не мог спихнуть замуж двух неблагополучных дочерей — это не тема для поэта.

— Принцесса просто обязана быть умной, доброй и прекрасной.

— Вот-вот. Безобразная принцесса недостойна поэмы. Так что, выглядеть это будет так, — белокурый бог щелкает пальцами. — Во дворец Адраста сходилось так много женихов из лучших семейств, что выбрать достойного, не нажив себе смертельных врагов из числа обиженных, оказалось нелегкой задачей. Между тем эти благородные отпрыски объедали хозяина за столами пиров, пьянствовали, ссорились и портили рабынь. Тогда Адраст решил прибегнуть к совету бога. Он отправил гонца...

— в Дельфы...

— ...за советом к всеведущему богу Аполлону. «Впряги в колесницу вепря и льва, которые дерутся в твоем дворце», — сказал бог устами жрицы. Одной бессонной ночью, продолжая ломать голову в размышлениях о неизвестных ему странных животных, которые должны явиться для выяснения отношений в его дворец, Адраст застал в зале пиров яростно ссорящихся Полиника и Тидея. Споря о величии своих родных городов, они держали руки на рукоятях мечей, а над их разгоряченными головами покачивались висящие на стене разрисованные щиты с фиванским львом и калидонским вепрем, задетые в пылу спора. Разведя спорщиков своими дланями и вспомнив об оракуле, Адраст...

— Тут же их женил...

— Пообещав восстановить каждого на отеческом троне. Ну, а так как Фивы ближе...

— То мы любовались сегодня этим заревом...

— К которому не остался бы равнодушен любой поэт.

В пологих лучах утра резки тени. Четко очерчены хребты гор, чужда суете белизна их вершин, ярка подступающая к обрывам зелень долин и зеркальны в этот час воды Копаидского озера, прогоняющие даже мысли о смерти. Неплохая декорация для того, что должно произойти в этот день.

Ржут боевые кони бога войны. Его доспехи пылают на солнце цветами пламени и крови. Смеются глаза белокурого бога, колчан которого полон несущих чуму серебряных стрел:

— Интересно, хватит ли нынче в Фивах вина, чтобы заливать погребальные костры?

* * *

Говорят, где-то в стране мертвых, в глубинах недр, там, где в каменной тверди скрыты темницы древних богов, несет караул великий воин, один из тех трех, равных которым не было под небом. Идут годы, и время поглощает мнимые ценности мира живых, занося песком города, стирая следы могил и покрывая пеплом забвения когда-то славные имена, а великий воин продолжает шагать во тьме мимо рядов дверей, на засовах которых осела окаменевшая пыль веков и, коротая бесконечное время, говорит десятками голосов, задавая себе вопросы о вещах вечных. Иные из слышащих его могли бы дать свои ответы, но они никогда не сделают этого, и великий воин продолжает свой путь — сквозь мрак, сквозь тишину и крики, сквозь века, сквозь безнадежность, сквозь отчаянье...

Никому не дано знать, что положит конец его пути.

* * *

Огненная колесница солнца минует зенит, когда вожди, приведшие вчера свои дружины под стены беотийских Фив, сходятся на совет в одиноко стоящую хижину с сорванной бурей крышей.

Адраст, в этот кровавый день уже потерявший зятя, своих лучших воинов и блестящие надежды, угрюмо мрачен, его царь-соправитель Амфиарай — прославившийся искусством гадать по огню и умением без промаха метать в цель копья — безмятежно спокоен, как подобает мудрецу, уверенному, что его будущее давно предначертано роком и взвешено на весах судьбы. Явившийся же последним Полиник взбешен и выглядит, как человек, которому недостает лишь повода, чтобы отыграться на ком-нибудь, попавшем под руку. Остальные вожди похода мертвы. Впрочем, исход битвы еще неясен.

Присев на деревянную колоду, Амфиарай начинает клочком шерсти вычищать клинок меча, измазанный засыхающей кровью и приставшими человеческими волосами. Полиник снимает с головы шлем — тот самый, из которого вчера семеро вождей вытряхивали глиняные шарики жребиев — и принимается с силой тереть ладонями голову. Гребни шлема иссечены ударами мечей, а лошадиные хвосты на них начисто срублены.

— Что Тидей? — спрашивает он вдруг, резко прервав это занятие.

— Мертв, — равнодушно роняет Амфиарай.

— Кто его убил?

— Некто Меланипп. Потомок одного из воинов, выросших из брошенных Кадмом зубов дракона.

Ленивый ветер тем временем развеивает над фиванским акрополем жирный жертвенный дым. Не найдя тени под деревьями сгоревших садов и набросив на головы плащи, аргосские воины опускаются на посеревшую от пепла землю. Только несколько аркадских наемников еще бродят, как привидения, подбирая камни для пращ.

— Как он умирал? — подняв глаза, спрашивает Адраст.

Несколькими днями назад на погребальных ристалищах он первый привел к финишу колесницу. Теперь же аргосский царь выглядит глубоким стариком. Амфиарай, всегда гордившийся меткостью метания копий не меньше, чем точностью своих предсказаний, бросает на него быстрый взгляд:

— Тяжело, — измазанный клок шерсти роняется на пробитый бледными стеблями пол. — Если это вас утешит, прежде чем он умер, я расправился с убийцей у него на виду.

— Он ничего не говорил перед смертью?

— Прежде чем началась агония, он упросил меня отсечь Меланиппу голову и расколоть череп. Потом, скобля осколки рукой, он начал пожирать мозг.

— Однако! — произносит Полиник, трогая пальцем распухшую переносицу.

— Древний воинский обычай, — Амфиарай невозмутим. — Проглотив мозг врага, наследуешь его отвагу и...

Полиник издает странный звук, не то всхлип, не то фырканье, и оглядывается на Адраста:

— Прости, отец... Однако зачем храбрость обреченному?

— Быть может, ему-то она и нужней всего, — произносит Амфиарай, сам намекнувший умирающему Тидею, что это средство кого-то спасло от смерти, и со злорадством увидевший, как обезумевший от ужаса виновник злосчастного похода измазывает рот мозгами и кровью.

Полиник швыряет в угол искореженный шлем:

— Вздор! Ничего мертвецу не нужно, кроме хорошей могилы.

— Кстати, что случилось с Капанеем? — интересуется вдруг царь-огнегадатель. — Я не видел тела. Он что, вправду убит огнем с небес?

— Лежит обгоревший во рву среди обломков лестницы. Никто из его людей не решился вынести тело. Они боятся, что оно проклято.

— Напротив! Тело человека, убитого рукой бога, всегда будет священно.

Замолчав, вожди слушают перекличку своих воинов.

— И что же будем делать теперь?

Полиник вдруг выпрямляется и в упор глядит на царей-соправителей. Его зрачки расширенны:

— Делайте, что хотите! — заявляет он. — Однако знайте — я не уйду от Фив!

Амфиарай усмехается. Не будь так высоки ставки, можно было бы подумать, что царь-огнегадатель просто забавляется ситуацией:

— Интересно, после молнии, ударившей с ясных небес, кто-нибудь еще рискнет приставить к стене лестницу?

Полиник вдруг бьет кулаком по колену и громко хохочет:

— Я послал глашатая, — хрипло заявляет он, резко оборвав смех. — Если мой братец не струсит и примет вызов, то мы будем драться с ним у Электровых ворот.

— Это же твой брат! — сочувственно произносит Амфиарай. — Ты что же, ни во что не ставишь гнев Эриний?

— Во всяком случае, даже они не страшны мертвым.

И, не тратя времени на продолжение совета, Полиник встает.

— Подумать только! — вырывается у него уже в дверном проеме. — Если мы перережем друг другу глотки, трон достается старому козлу дядюшке Креонту!

И выходит под солнце с непокрытой головой. Следом за ним поднимается Амфиарай, решивший в преддверии уготованного судьбой часа закончить одно задуманное дело.

— Еще один мертвец, — говорит он на прощанье безмолвному Адрасту. — Говорил я тебе — не надо слишком верить богам!

Дневные тени не успевают удлиниться, когда происходит то, что можно было бы предсказать, даже не владея искусством чтения знаков огня, не умея толковать изгибы бычьей печени и не ломая голову над замысловатыми изречениями оракула. Два одиноких воина, два брата, два неотличимых друг от друга близнеца, в чьих жилах течет общая кровь фиванских царей, смешавшая в себе красную кровь переживших потоп смертных и бесцветную кровь любвеобильных олимпийских богов, встречаются напротив Электровых ворот.

— Приветствую тебя, брат! — говорит Этеокл.

— Приветствую тебя, брат! — говорит Полиник. — Мне приятно, что ты не уклонился от боя.

Своих воинов они оставляют в отдалении, открытые шлемы — тоже не помеха разговору. Для развития же беседы одеты бронзовые панцири с чешуйчатыми набедренниками, свинцовые поножи, прихвачено по паре прочных копий и по щиту из семи слоев выдубленной бычьей кожи. О мече — оружии, удобном лишь для боя в замкнутом пространстве и добивания раненых, можно не упоминать.

— Я тоже рад — что ты решился бросить вызов.

— Можно подумать, тебе что-то мешало меня опередить!

— Представь себе, что да — уговоры друзей и женские слезы.

— Стоит ли мужчине унижаться, замечая слезы женщин?

Этеокл усмехается:

— А если это твои сестры?

— Ты прав, — Полиник впервые смягчает тон. — Я вспоминал о них в Арголиде. Это то немногое, что грело на чужбине душу. Как они, брат?

— А как ты думаешь? Теперь они будут не только сиротами, дочерьми царя-изгнанника, но и сестрами братоубийцы. Похоже, боги действительно прокляли наш род.

— Да, стоило бы пожалеть их...

— Эта мысль приходит и мне в голову.

— Неудивительно — мы ведь братья.

— Вот именно, — жестко говорит Этеокл. — Пожалей их, брат мой. Уведи свое войско в Аргос, расскажи заплаканным вдовам, как умерли их мужья, а после, не претендуя на то, что тебе больше не принадлежит — ты же видишь, на чьей стороне народ Фив — посади своих друзей на корабль, если их хватит, чтобы заполнить скамьи гребцов, и, вручив свою судьбу богам стихий, отправляйся искать себе новую родину где-нибудь на другом берегу.

Зрители, наблюдающие за братьями с городских стен и окрестных холмов, не замечают перемен — но пальцы тех уже шевелятся, устраиваясь поудобнее на древках копий.

— Увы, брат! — Полиник усмехается. — Моя родина здесь, на этой земле. В ней лежат кости моих предков. Не знай я, какой ты прыткий, то может быть показал бы тебе родимое пятно на груди, похожее формой на змея, как у всех потомков Кадма.

— Ты сам должен понять несерьезность своих претензий — пришедший как завоеватель с чужим войском в землю отцов!

— А кто заставил меня это сделать? Не ты ли, вероломно изгнавший меня из отечества, лишивший трона, который принадлежит мне по праву, как старшему?

Этеокл смеется:

— Очень ненамного — на те мгновения, на которые ты опередил меня, выходя из материнского лона.

— Не противься справедливости, брат! Уступи мне то, что я и так должен получить по праву — и тогда, милостью богов, попутные ветра наполнят паруса твоих кораблей.

— Видишь ли, у меня ведь такое же родимое пятно на груди, — звучит ответ. — Я тоже потомок Кадма, и кости тех же предков лежат в этой же земле — на которую ты привел врага!

— Твое вероломство заставило меня это сделать!

— Моя предусмотрительность. Я просто опередил тебя, сделав то, что хотел сделать ты.

— Тебе есть чем доказывать это вранье?

— В таких вещах доказательства появляются слишком поздно. Но правда на моей стороне — ибо так считает народ Фив!

— Обычное оправдание всякого предателя. Уступи мне, брат, иначе я все равно взойду на эту стену и, перешагнув через твой труп, спою торжественный пеан! На моей стороне справедливость!

— О какой еще справедливости болтает предавший родину?

— О какой правде говорил изменивший клятве?

— Похоже, наша беседа затянулась!

— Похоже, нам не о чем говорить!

— Тогда начнем!

Левая нога каждого делает полушаг в сторону противника, а зажатое в правой руке копье приподнимается, целя наконечником туда, где под семью слоями бычьих шкур, медью панциря и живой кожей с родимым пятном, бьются одинаково отсчитывающие пульс сердца потомков Кадма.

— Да! И пусть боги станут на сторону правого!

— Пусть они придут на помощь защищающему отечество!

— Пусть они помогут защищающему справедливость!

Шагнув вперед, Полиник и Этеокл швыряют друг в друга копья. Одинаковым движением отбив их щитами, братья перехватывают вторые копья. Расстаться с ними никто не спешит. Маневрируя крадущимися шагами, противники выбирают момент нападения и резким рывком срывают дистанцию.

Рев зрителей заглушает боевые кличи, силуэты дерущихся дрожат в пыли и полуденном мареве, бесполезны гербы брошенных щитов, и вскоре уже не различить — кто есть кто в этих двух бойцах, которых одни и те же учителя одинаково старательно учили искусству убивать.

Решающий удар оба наносят одновременно — и ярость оказывается сильнее боли. Пробив панцири, копья раздвигают ребра, но каждый из противников сперва замечает лишь свою победу.

— Я победил! — выдыхает Полиник.

— Я победил! — выдыхает Этеокл, уже хрипя попавшей в горло кровью.

В их глазах сгущается туман, окружающий мир темнеет, все плывет, и четкими остаются лишь древки вошедших в грудь копий, сердца разрываются болью, за ней приходит удушье и запоздалое понимание последних горьких истин...

— Я умираю, — хрипит один.

— Это конец, — шепчет другой.

Над павшими поют стрелы, но их открытые глаза уже безразличны к исходу сражения. В расширившихся зрачках отражением ужаса мелькает тень черного демона смерти, одним взмахом меча срезающего с почти соприкоснувшихся голов по золотой пряди — и ставшие тенями души, освободившись от бесполезного бремени тел, отправляются в свою последнюю страну — в Аид, к сулящей безрадостный покой Долине Теней...

* * *

Хотя мир человеческий велик, все многообразие, ему доступное, можно обрисовать событиями одного дня.

В то самое время, когда потомки Кадма сходятся в смертельной схватке за фиванский трон, трое бродяг, которые по каким-то причинам забрели в дебри фессалийских гор, устраиваются на привал. И случайно находят старую могилу. Заросшая травой и отмеченная лишь кучей наваленных друг на друга камней, эта могила чем-то привлекает их внимание.

Так уж устроена жизнь, человек — никто и ничто, если нет у него семьи, рода, племени, клана, готового его защитить и поддержать против всегда враждебного мира. Пусть твоей родиной будет небольшая долина или маленький остров, но если ты стал изгнанником, то в глазах других людей ты ненамного больше, чем мертвец. Так вот, эти трое и есть подобные отщепенцы, лишенные помощи сородичей и покровительства богов. Для них нет смысла и соблюдать обычаи, это покровительство обеспечивающие. Так что когда их вожак — здоровенный бородатый детина с немигающим во время разговора взглядом и выбитыми передними зубами — принимается расшвыривать камни и разгребать руками землю, его спутники не пытаются его удержать.

Наверное, это была могила древнего воина. Он был очень высок ростом, судя по размерам костей, темных не от давно истлевшей плоти, а от приставшей сырой земли. Не колеблясь, вожак подбирает бронзовый наконечник копья, вытряхивает из него остаток сгнившего древка и, радостно засмеявшись, хватает выступивший из-под осыпавшейся земли меч с золоченой рукоятью. Под конец, разбросав кости, он срывает со скелета роскошный пояс, целиком составленный из чередующихся друг с другом серебряных и медных блях. Череп древнего воина смотрит на это темными провалами глазниц. Проворно насадив наконечник на древко взамен прежнего, обсидианового, вожак опоясывает свои лохмотья и поднимает спутников.

Остаток дня они плутают по горному бездорожью и козьим тропинкам. К закату дня судьба приводит бродяг в седловатую низину между гор. Уже приготовившись провести ночь под открытым небом, они слышат козлиное блеяние. Двигаясь на звук, бродяги выходят к пещере, которую много веков назад выточил давно пересохший источник. Но войти в нее оказывается непросто. Выскочив навстречу и отскакивая от выпадов копий, большая лохматая собака встречает чужаков яростным лаем.

— Эй, кто там? — орет вожак. — Убери ее, иначе будет плохо!

В ответ слышен негромкий свист. Не переставая тихо рычать, собака возвращается в пещеру. Бродяги входят следом за ней. Сидящий у огня одинокий человек встречает их спокойным взглядом.

У входа слишком темно, так что, переглянувшись, никто не замечает промелькнувшее в глазах других отражение одной и той же мысли. К тому же, людям свойственно забывать первое впечатление. И напрасно. Хозяин пещеры безоружен, они же держат наготове копья, что придает ощущение силы и приятную уверенность. Топча сохнущие у стен пучки ароматных трав, бродяги проходят к костру и, не спрашивая разрешения, садятся у огня. Несколько мгновений проходят в молчании.

— Ты кто такой? — наконец интересуется вожак.

Хозяин пещеры одет в кожух из козьих шкур. Трудно сказать, сколько ему лет. Лежащая у его ног собака, которой не по вкусу запах могилы, скалит зубы и пытается зарычать. Хозяин успокаивает ее, быстро положив на загривок руку.

— Обычай велит пришедшим назваться первыми, — напоминает он.

Его спокойствие вожаку совершенно не нравится.

— А гостеприимство — не заставлять своих гостей томиться ожиданием, — отвечает он.

— Странно. Я не приглашал вас быть своими гостями.

— Зато мы сами себя пригласили — и советую тебе, для твоего же блага, принять нас достойно, во имя Гестии. Так как называть тебя, человек с гор?

— Так и назови.

— А как звала тебя кормившая грудью, Человек-с-гор?

— С тех пор утекло немало воды. Я мог забыть. А как именовать вас, мои гости?

Предводитель оскаливает щербатую пасть:

— Так и именуй — гости. Дорогие гости. Лучшие из гостей, решившие вдруг провести ночь в этой паршивой вонючей пещере.

Его спутники оглядываются. Наибольшее их внимание привлекает пара коз, привязанных у входа и стоящие в ряд самодельные глиняные сосуды. Почти вся остальная обстановка сводится к охапке тростника. Первое впечатление забыто.

— Ты живешь здесь один? — интересуется вожак, в то время как другие бродяги свободными от копий руками начинают копаться в хозяйских запасах.

— По-моему, твои друзья уже это поняли.

Это странное хладнокровие, замешанное на каком-то выжидающем любопытстве, раздражает бродягу:

— А что же люди в долине? Разве они не числят эту землю за собой?

— Они иногда используют это место как дальнее пастбище.

— Ты не их сородич?

— Сосед.

— Странно, что они тебя здесь терпят. На их месте я бы давно скрутил тебе руки у лопаток и продал какому-нибудь финикийцу. Или поставил бы к жернову с колодкой на шее.

Человек-с-гор усмехается:

— Как видишь, этого не случилось.

Один из бродяг находит горшочек со свежим медом и принимается с чавканьем облизывать запускаемые туда пальцы. Другой быстро начинает грызть кусок вяленого мяса.

— Если ты не здешний, тогда откуда ты тут взялся?

— Не все ли равно?

— У каждого из нас есть прошлое.

— Предпочитаю обходиться без него. А ты?

Вожак оскаливает щербатую пасть:

— Я тоже. Так что же, ты живешь здесь совсем один?

— Каждый из нас одинок в этом мире.

— Каждый из нас ищет себе стаю.

— Разве не бывает волков-одиночек?

— Люди не настолько сильны, чтобы оставаться в одиночестве.

Человек-с-гор пожимает плечами:

— Значит, я уже не такой как все.

— И все же, почему живущие в долине не трогают тебя?

— Потому что я бываю им нужен.

Мед съеден быстро, и, облизав пальцы, бродяга пытается заставить приятеля поделиться мясом. Получив достойный отпор, он наугад, на ощупь и на вкус, пытается определить содержимое глиняных сосудов. И тут же жалеет о своей любознательности. Зачерпнутый кончиком пальца порошок обжигает ему язык и глотку. Что-то вопя, он вскакивает и начинает плеваться.

— Там мог оказаться и яд, — замечает Человек-с-гор.

— Так что же ты не сказал? — спрашивает вожак и неожиданно для себя обнаруживает свою руку лежащей на украденном мече.

— Он меня не спрашивал.

— Ты случайно не колдун?

— Нет. Я знахарь.

— Разве в долине нет своих знахарей?

— Таких, как я — нет.

— Ты еще и хвастун?

— Нет, — равнодушно роняет Человек-с-гор. — Просто я знаю себе цену.

Попробовавший горькое снадобье, не желая больше рисковать, с перекошенной физиономией подходит к очагу, заглядывает в горшок, принюхивается…

— Что это еще у тебя? Похлебка... без мяса... Чечевица?

И смачно плюет в кипящую похлебку:

— Эту гадость ты выльешь — и зарежешь нам козу!

Подражая своему вожаку, он пристально глядит на знахаря. Этот взгляд разбивается о спокойнейшую улыбку:

— Я не стану этого делать, мои незваные гости. Эти козы мне нужны.

— Если как подруги, у тебя останется еще одна. А будешь валять дурака, сделаем так, что тебе больше не захочется ни женщины, ни козы.

Знахарь пропускает все это мимо ушей:

— Насколько я помню законы гостеприимства, никто еще не бросал упрека хозяину, который кормит гостей тем, что ест сам. Вам придется есть чечевичную похлебку, мои гости.

— А мед? Он что, тоже накапал с козьего вымени?

— Его передали мне недавно за одну излеченную поясницу.

Слышно рычание.

— Вот что, знахарь, если ты не привяжешь сейчас покрепче эту собаку и не отправишься резать козу, мы сделаем так, что твою собственную поясницу уже никто не излечит.

— Этих коз я бы принялся резать разве что для лучших друзей, — неторопливо произносит Человек-с-гор, — для моих близких, которых я едва ли увижу — ну и еще, пожалуй, для сошедших с небес богов...— он кривит губу в злой усмешке. — Но я не собираюсь этого делать ради трех оборванцев, без спросу ворвавшихся в мою пещеру!

— Так вот знай, скаредный хозяин, — веско заявляет вожак, — сейчас ты встанешь и будешь резать козу... нет, клянусь Зевсом, обоих коз, ибо для тебя, сегодня и здесь, мы — боги!

Человек-с-гор громко от всей души смеется. Так непосредственно смеются дети — с возрастом обычно теряющие эту способность.

— И чем же докажут свою божественность три явившихся без приглашения невоспитанных и вонючих бога?

Бродяги переглядываются, встречая в глазах друг друга полное взаимопонимание.

— Тем же самым, — говорит вожак, — чем и прочие боги. Имей в виду, неучтивый знахарь, мы могучи и всесильны. А я к тому же еще и всевидящ. Предсказываю: если мы не будем сейчас довольны тобой, быть тебе изрезанным на ремни и брошенным на корм птицам. Да что там, птицам! Еще к утру лисы раскидают твои кости. Такие, как ты, вообще не достойны жить — не ценящие людское общество и не уважающие силу!

В первый миг ему кажется, что он добился своего. Опустив лицо, Человек-с-гор качает головой — но, когда он поднимает глаза, в них спокойная ярость:

— Вы мне надоели, — произносит он. — Вы дураки, а не боги. Да от вас же воняет могилой, а за плечами каждого стоит смерть!

Вожак еще раз переглядывается со своими спутниками. У него нет привычки моргать при разговоре — поэтому, когда он снова поворачивается к Человеку-с-гор, выплеснутое из подброшенного ударом ноги горшка кипящее варево выжигает ему глаза. Зажав их руками, он кричит, не слыша ничего, кроме собственного крика — а следующим звуком, который дойдет до него, будет плеск весел барки Харона.

Уклонившись от выпада копья, Человек-с-гор подныривает под руку другого противника. Промахнувшийся, не успев нанести второго удара, вспоминает о собаке — после того как та, даже не зарычав, смыкает челюсти на его горле...

От почти погасшего шипящего костра еще поднимается пар, когда хозяин пещеры бросает окровавленный меч. Почувствовав прикосновение к своей ладони шершавого теплого языка, он опускается на землю:

— Мы остались без ужина, — говорит, наконец, знахарь, поглаживая ей шерсть. — И я, и ты... Однако еще остается исполнить последний долг гостеприимства.

В глубине пещеры он находит продолговатый кусок дерева, чем-то напоминающий лопату:

— Пойдем, поищем, где мягче земля.

Впрочем, как не ищи, в горах она везде усеяна камнями. Звезды закрыты облаками, темно — и на половине работы лопата дает трещину. Заканчивать могилу приходится руками.

Поверх трупов он кидает в нее копья и меч:

— Мне ничего не нужно от вас. Легкого пути в страну мертвых.

Забросав могилу землей, знахарь возвращается в пещеру и, чувствуя озноб, принимается раздувать и подкармливать почти угасший огонь. К тому времени, когда от кучи хвороста остается несколько жалких прутьев, Человеку-с-гор наконец удается уснуть. Это неспокойный сон. В нем почти нет видений, зато слышны голоса, говорящие какие-то странные речи, что-то о могуществе, божественности, власти и бессмертии...

На заре его будит блеяние ждущих дойки коз. Он открывает глаза. Он видит свет. Он смотрит на свои руки. Они чисты.

* * *

Этой ночью в кадмейских горах выли волки, а теперь, днем, над полем битвы каркают вороны и сыто грызутся бродячие псы. На пригорке горит костер, разведенный не ради тепла, а ради дыма, который только и может заглушить тошнотворно-сладкий запах трупов. Устав от всего, трое стражников бросают надоевшие игральные кости.

— Паршивое все-таки занятие, — бормочет один. — Охранять мертвецов! Будто они кому-то нужны в чужом краю!

— Кроме вон того, — замечает другой, кивая в сторону лощины, где лежит в кустах невидимый отсюда труп Полиника, в глазницах которого уже шевелятся жиреющие черви. — Ему повезло больше. Как-никак, а умер он на родной земле.

— И что в том пользы, если никто не решился даже похоронить его? Как все же воняют трупы!

Никто из них не слышит, да и не может услышать, как, проходя мимо, у их костра останавливается бог. Это тот самый, уверенный в себе белокурый бог, который любит приходить в мир людей в роковой час выбора, в который единственное «да» или «нет» решает падение или взлет. Бог, чья стрела не знает промаха, а струна — фальшивой ноты.

Обычному человеку дано увидеть бога только тогда, когда сам бог захочет быть увиденным. И трудно сказать порой, к лучшему это или нет. Сейчас бог стоит за спинами людей…

— ...Все же он мертв. Душа его должна спуститься в Аид, а тело быть возвращенным матери-земле.

Следует резкое:

— Это ты потому такой снисходительный, что в твоем доме сейчас не воют женщины. Хоть и говорят, что это счастье — умереть за отечество, скажем прямо, это довольно жалкое счастье.

— Вот-вот! Насчет матери-земли скажешь Креонту!

Так уж порой получается, что в беспощадной борьбе побеждает тот, кто в ней совсем не участвовал. После того, как сыновья Эдипа решили все главные вопросы у Электровых ворот, фиванский трон достался Креонту по праву брата Иокасты — жены последовательно двух царей фиванских. А так же как дядя двух следующих. Брошенным в поле трупом одного из них ознаменовано начало нового правления.

— Странно представить себя мертвым...

— Слушай, давай-ка лучше выпьем. Придет время...

— Раз тело не погребено, душа не найдет покоя в стране мертвых.

— Она туда просто не попадет. Харон не примет ее в свою барку, и ей придется блуждать в тоске по правому... левому... в общем, по берегу Стикса.

— Но если... А почему бы ей тогда не вернуться назад? Какие прелести ждут ее на том берегу, в стране мертвых? Почему, наконец, никто никогда не вернулся обратно?

— Бродя по земле без приюта, душа будет испытывать голод, — находится ответ.

— Может ли голодать душа?

Ответа не находится. Бог беззвучно смеется:

— Как же глупы, однако, эти смертные!

И продолжает свой путь — к Электровым воротам.

Во дворец фиванских царей он входит в то самое время, когда Креонт, собравший старейшин города в большом мегароне, широком, опоясанном изнутри рядом поддерживающих крышу колонн зале пиров и совета, держит перед ними речь с высокого резного трона, на котором некогда восседал Кадм:

— Я собрал вас, друзья мои, — начинает он, — в это нелегкое для Отечества время, как верных моих соратников. Которые, не сомневаюсь, помогут мне удержать павший на плечи тяжкий жребий власти. Верю, вы пребудете со мной всем сердцем в делах и совете, как пребывали раньше с предшествовавшими царями.

Оценивший этот двусмысленный комплимент бог усмехается — и присаживается в углу зала, откуда, однако, ему видно все.

— Пора, наконец, привести корабль нашего отечества, терзаемый бурями в океане бед, в надежную гавань! Пора, наконец, прекратив раздоры, понять, что главное для каждого — это благо родины! Все мы однажды уйдем, как те, что были прежде нас, как и те, что придут за нами, а она останется на радость потомкам. Так о чем спорить тем, кому Отечество превыше всего? Справедливо то, что на пользу твоей стране, и преступно то, что во вред ей! Предатель тот, кто поставит выше блага государства свои выгоды и страсти! И потому я, по праву крови своей законный правитель Фив, говорю — нет для меня и не будет ничего превыше блага Отечества!

Величавые старцы совета кивают.

— Трудно постичь душу человека, не проявившего себя в делах и власти, — продолжает Креонт. — Я всегда презирал царей, пренебрегающих хорошим советом или молчащих из страха перед согражданами. Совсем ни во что я ставлю считающих дружбу выше блага Родины, а потому — клянусь Зевсом! — друзья мои лишь те, что с ней, а враг ее — мой враг!

Креонт делает паузу.

— Нам еще предстоит обсудить порядок празднования Дионисий, — продолжает он. — Но прежде я еще раз подтверждаю свою волю, касающуюся сыновей Эдипа. Хотя руки обоих осквернены кровью братоубийства, но Этеокл погиб в бою, защищая родной город. Поэтому он должен быть похоронен по обряду, достойному благородства его происхождения. Что же до Полиника, то приведший в родной край врага не будет похоронен в его святой земле. Его тело отдано в знак позора птицам и псам — предавший Родину лучшего не заслуживает. Такова моя воля — я так решил, и так будет! Но что скажете вы, друзья?

Хотя никто из почтенных старцев не возражает, Креонт поименно заставляет их подать голос. И в который раз выслушивает подтверждение того, что он царь, что он волен в своих решениях, что его воля — закон, а перед законом равны все, как живые, так и мертвые.

Креонт удовлетворен:

— Теперь мы приступим к обсуждению празднования Дионисий.

Похоже, ничего интересного сегодня больше не произойдет.

Однако, бог ждет.

* * *

Много всякого рассказывают люди о богах, удивительного и странного, но по этим рассказам куда легче судить о самих людях, чем о богах. Боги мудры! — восклицают люди и приписывают богам чудовищные глупости. Боги сильны, — говорят они и сами вспоминают их неудачи и поражения. Боги добры, — утверждают они и, не замечая того, дают поводы подозревать богов в чудовищной, поистине изуверской жестокости. Боги всевидящи... но уж недальновидность богов настолько очевидна, что просто становится за них неудобно.

Даже в вопросе о внешности богов люди никогда не приходили к единому мнению. Финикийцы, к примеру, изображают своего бога в виде быка, в Стране Меж Двух Рек их считают четырехрукими, крылатыми и извергающими пламя при каждом раскрытии рта, еще удивительней египетские боги, о которых каждая жреческая школа сообщает вещи, с прочими рассказами несовместимые. А еще в храмах Египта, кроме статуй и изображений, поклоняются живым, но необычайно священным кошкам, павианам и крокодилам. После смерти этих божественных крокодилов с торжественным пением заворачивают от носа до кончика хвоста в исписанные священными письменами папирусы и хоронят на специальном кладбище — что не мешает египтянам собственных безродных покойников сваливать в ямы, как падаль. Если же чужестранец попытается по наивности задать жрецам свои недоуменные вопросы, то те, насупив брови, станут высокомерно ссылаться на тайные учения и священные таинства, хотя и без всяких тайных учений должно быть ясно, что боги суть боги, а крокодилы суть крокодилы.

Чтобы понять разницу между человеком и богом, не нужно напрягать даже далеко не божественные мозги. Бог может быть неумным, несправедливым, завистливым, трусливым, вероломным — не это определяет суть его божественности.

Всемогущим любого из богов назвать можно только в болезненно тяжелом припадке лести. Напротив, в этом-то и есть скрытое богохульство, граничащее с открытым издевательством над богами — называть всевидящими, всемудрыми, всемогущими, а еще и всеблагими существ, доведших мир до такого беспорядочного и, рискуем сказать, безобразного состояния.

Между лучшим из людей и каким-нибудь низшим божеством, вроде сатира или когда-то великого, а теперь спившегося бога Пана, лежит единая, труднопреодолимая пропасть разницы. Она состоит в бессмертии. Грандиозный при всем своем ничтожестве вывод! Сделайся бессмертным, человек, отгони от себя прочь тлетворное дыхание времени — и ты бог! Кстати, иные люди носят в себе зародыш божественности — подобный искре, не ставшей пламенем, и зерну, не давшему ростка. Однако подавляющее большинство их уходят из жизни, так и не поняв этого.

Ибо бессмертие есть то, чем боги не делятся с людьми.

* * *

Обсуждение празднования Дионисий подходит к концу, когда отдав копье воину наружной охраны, в тронный зал входит один из стражей, карауливших труп на пустыре напротив Электровых ворот.

— Я пришел с черной вестью, царь! — произносит он, преступив порог.

И замолкает. Старейшины молчат, ожидая, а Креонт, пытаясь вспомнить, кто же это такой. Наконец, он вспоминает:

— По-моему, ты даже не запыхался, — замечает он.

— Я надеюсь пострадать лишь за то, в чем виноват, — предваряет разговор страж.

Креонт поднимает бровь:

— Так говори, в чем ты виноват — и убирайся.

Стража эта фраза ободряет.

— Кто-то похоронил тело, посыпав по обряду сухой пылью, — говорит он.

— Что ты сказал!? — вскидывается Креонт. — Кто посмел?!

Он сразу понимает, чье это тело — можно подумать, чего-то подобного новый правитель ожидал заранее.

— Не знаю, — отвечает страж.

— Хорош сторож!

— Все было сделано быстро — никаких следов. Ни зарубки, ни следа мотыги, ни колеи...

— Когда это случилось?

Страж колеблется:

— В полдень.

— А уже вечер!

— Быть может, это дело рук богов? — изрекает один из старейшин.

Креонт взрывается:

— Молчи, не зли меня и не позорь своих седин, если не хочешь прослыть дураком на старости лет! Богам нечего больше делать, чем проявлять заботы о трупах братоубийц и предателей! Однако кто-то в Фивах уже начинает тяготиться моей властью... А теперь отвечай, сторож трупов, почему ты принес свою весть так поздно?!

— Никому из нас не хотелось быть гонцом, — выдавливает тот. — Сначала мы спорили, кто виноват. Потом, когда дело едва не дошло до драки...

— Жаль, что не дошло.

— И мы решили кинуть жребий...

— Может тебя поблагодарить за то, что ты вообще пришел? А теперь отвечай, и быстро — сколько вам заплачено?

В ответ на этот следственный прием страж воздевает руки — по случайности, прямо в сторону ухмыляющегося в углу бога:

— О великие...

Креонт не дает закончить клятву:

— Не ври! И не приплетай богов! Я знаю, золото может все! Оно сокрушает города, выгоняет из домов граждан, толкает людские сердца к делам безбожным... Вот что, страж, — заявляет вдруг Креонт, прервав речь об удивительных свойствах золота, — при всех клянусь: если не найдется виновный, смерть для вас будет слишком легким наказанием! Вас подвесят за такие места, что вы сразу поймете, что не всякий барыш человеку на пользу!

Странно, но сознание своей невиновности почему-то делает людей уверенней в себе.

— Мне сказать? — интересуется страж. — Или сразу уйти?

— Если бы ты знал, как мне надоел! — надменно произносит Креонт.

— Тебе или твоим ушам, царь?

— Зачем тебе отыскивать, где именно нашел место мой гнев?

— Потому что я ни в чем не виноват!

Креонт пока отыгрывается криком.

— Нет! — величественно орет он. — Виноват! Вон отсюда!! И если не отыщется виновник, то ты еще поймешь, что деньги — зло!

Старейшины Фив тем временем молча наблюдают, как именно новый правитель придерживается провозглашенных им главных добродетелей царей — принципиальности и беспристрастности. Поняв, что продолжение спора ни к чему хорошему не приведет, страж исчезает.

— Хорошо, если отыщется… — бормочет он, пробираясь к свету по темным переходам дворца и забредя в тупик. — Однако если не поворожат боги, тут нам поможет лишь случай... Найду-ка я на эти дни себе прибежище где-нибудь на склоне Кефирона.

Креонт продолжает молча сидеть на троне. Один из старейшин прерывает затянувшуюся тишину деликатным покашливанием. Креонт выходит из задумчивости:

— Пожалуй, наш совет завершен! — произносит он.

— Не избранна еще царица праздника, — напоминают ему.

— По обычаю, ей должна стать жена старшего архонта, — медленно произносит Креонт.

Его мысли сейчас очень далеко.

* * *

Солнце нового дня идет к зениту.

— О боги, как жарко! — один из скрывающихся в кустах стражей утирает лоб. — А ведь еще не полдень.

Резкий порыв ветра бросает ему в лицо горсть мелкого как прах песка. Неприкрытое тело Полиника лежит на самом видном месте. Слышен даже запах. Кстати, а где его доспехи? Все захваченное оружие по обычаю отнесено в храм Зевса. Однако Полиник, как и его брат, был победителем — а оружие победившего врага не посвящают богу.

— Тихо ты! — другой сидящий в засаде страж толкает соседа локтем. — Кто-то идет...

Нагретый воздух дрожит над выжженной землей, но они убеждаются, что бредущая в их сторону девушка — не мираж. Ее лицо скрыто наброшенным покрывалом. Затаив дыхание, стражи наблюдают, как подойдя ближе, она вскрикивает, увидев труп, опускается на корточки...

— Будьте вы прокляты! — доносится до них.

Кажется, она плачет.

— Стой! — яростно шепчет один другому. — Еще рано.

Они ждут — и дожидаются. Набирая в сомкнутые ладони песок, девушка принимается засыпать труп. Потом поднимает кувшин, чтобы по обычаю трижды почтить возлиянием подземных богов. И не успевает этого сделать. Ее локти крепко схвачены. Она не сопротивляется.

— Это ты будь проклята! — орет у ее уха ретивый страж, выкручивая кувшин из рук. — Из-за тебя мы чуть не были покараны правителем Фив! Да кто ты вообще...

Покрывало спадает с головы, и страж умолкает. Сказывается привычка к почтительности. Ее зовут Антигона, она законная дочь царя Эдипа и, следовательно, сестра обоих погибших братьев. Для понимания происходящего этого пока достаточно.

И вот ее ведут к Кадмейской цитадели через Электровые ворота, тем же путем, которым прошел вчера белокурый бог, который ничего не делает зря.

Второй эписодий происходящей трагедии разворачивается на том же месте, при тех же декорациях и действующих лицах. Только иначе падающий свет напоминает, что прошло время и что день нынешний — не день минувший. Единственный зритель сначала скучает — это когда вчерашний страж, выступив вперед, начинает рассказывать, напирая на подробности. Девушка неподвижно стоит, опустив голову. Креонт багровеет и, наконец, не выдерживает:

— Ты, поникшая головой, отвечай: так было или нет?!

Глаза дочери Эдипа встречаются с взглядом правителя Фив. Бог оживляется. Несвоевременно, но любопытно — у нее на груди такое же родимое пятно, как и у прочих потомков Кадма?

— Так, — отвечает она.

— От обвинения свободен! — заявляет Креонт стражу. — Ступай на все четыре стороны. А ты отвечай, и коротко — ты знала приказ?

— Еще бы не знать, — тихо говорит она. — Ты сам объявил его нам.

— Да, верно... И узнав его из моих же уст, ты посмела нарушить закон?

Покидающие дворец стражи тем временем пробираются к свету:

— Тебе жаль ее? — спрашивает один у другого.

— Жаль, — следует ответ. — Но себя мне было бы жаль еще больше.

А в тронном зале гулкое эхо доносит тихо сказанные слова всем, кто их хочет слышать:

— Я не нарушала — я исполнила Закон!

Правитель Фив молчит, подбирая подходящие слова.

— Он был сын моей матери, — продолжает девушка. — Есть старый, неписаный, но крепкий закон древних богинь: тело погибшего должно быть возвращено земле. Если ты считаешь, дядюшка, что твоя воля должна чтиться выше Закона, то ты заставил меня сделать выбор. Я его сделала. Уступивший воле царей будет держать ответ перед богами. Я умру, но моя жизнь и так стала вечным горем.

Фиванские старцы, преуспевшие в искусстве молчания, каждый про себя отмечают, что узнают в этой девушке крутой нрав ее отца. Креонт, наконец, находит слова. Правда, не совсем те, которые искал:

— Тебе не стыдно?

Взгляды их скрещиваются:

— За что же, дядя?

— Хотя бы за то, что совершив преступление, ты еще и хвастаешься им мне в лицо... Эй, позвать Исмену! То-то я смотрю, младшая со вчерашнего дня мечется, как сумасшедшая... Ради чего ты на это пошла?

— Ради своего брата.

— А тот убитый не был твоим братом?

— Был — у них общие отец и мать.

— Зачем же ты оскорбляешь его память?

— Он не подтвердил бы твоих слов!

— Ты предпочла ему предателя!

— Смерть уравняла обоих, — впервые не выдержав, она взглядом ищет поддержку. — Они боятся, но думают так же.

— Враг остается врагом и после смерти! — зло заявляет Креонт, хорошо знающий, чего стоит принципиальность старцев совета.

Она устало опускает глаза:

— У меня нет твоей ненависти. Я рождена любить.

— Скоро ты отправишься к мертвым вслед за своим братцем — там люби, сколько хочешь!

Она снова в упор глядит на правителя:

— Я же сказала, что готова к смерти!

Как человек неглупый, Креонт понимает, насколько относительно его торжество. Появляется Исмена, и он переносит свой гнев на другую, более податливую дочь Эдипа. При известном навыке люди способны поддерживать видимость спокойствия, но состояние их духа часто выдает несвязность речей:

— Ты, вползшая ехидной в мой дом, — начинает он, — сосавшая мою кровь... Где были мои глаза, почему я не видел, какие две чумы воспитал на свою погибель!

Порой очень жаль, что людям не дано слышать хохот своих богов...

— Признаешься во всем или будешь клясться, что ничего не знала?

Исмена выглядит спокойной, но это спокойствие опустошенной души. Ее глаза темны:

— Если сестра признала вину — я готова вместе с ней нести ответ.

Антигона качает головой:

— Ненужная жертва. Ты отказалась, и я все сделала сама.

Эти две, такие внешне похожие, дочери Эдипа наблюдателю внимательному дали бы пищу для размышлений о природе того внутреннего огня, без которого влечение, толкающее мужчину к женщине, никогда не перерастет во всепоглощающую страсть — порой даже более сильную, чем смерть...

— Но я хочу разделить твою судьбу!

— Это лишь слова.

— Зачем ты отталкиваешь меня?

— Потому что ты жива — я же мертва и послужу мертвым.

— Одна из них сошла с ума, — резюмирует правитель Фив. — Другая безумна от рожденья.

Смеясь, белокурый бог трижды беззвучно хлопает в ладоши. Исмена поворачивается к Креонту:

— Горе многих лишает разума! — бросает она.

— Тебя, например, раз ты так стремишься впутаться в эту историю!

— Как я без нее буду жить?

— Что значит «ее»? «Ее» уже нет!

— И ты сможешь казнить невесту сына?

— Для сева земли всякие пригодны! — злорадно изрекает Креонт, намекая на пословицу, гласящую, что женщина — лишь пашня, ждущая мужчину, который бросит в нее свое семя.

— Тебе никогда не увидеть такой любви!

— У моего сына не будет паршивой жены!

Губы Антигоны чуть кривит улыбка — стоящая проклятий:

— О, милый Гемон! Как ты унижен... Так смерть моя решена?

— Да! Готовься к ней.

Один из величавых старцев, так хорошо умеющих молчать, наклоняется к уху другого:

— Однако правду говорят, — тишайше шепелявит он. — Какое-то проклятье нависает над родом фиванских царей...

* * *

В то самое время, пока в семивратных Фивах продолжается далеко зашедший спор — возникший то ли лишь из-за одного не захороненного тела, то ли из-за нерешенного до конца вопроса, должна ли в мире людей власть олимпийских богов быть сильнее, чем законы древних богинь-матерей — на великом острове, что далеко к югу, за россыпью островов Кикладского архипелага, в сердце великого и славнейшего из городов Ойкумены, царь-жрец, называющий себя сыном Зевса, с задумчивой сосредоточенностью смотрит в пустые глаза-прорези рогатой маски.

Нельзя пренебрегать маской, которую хотите надеть — ее черты наложатся на вашу душу. Надев личину рогатого зверя, повелитель Крита входит в святилище, полное статуй и людей, будто подражающих им в неподвижности. Из рук жреца он принимает широколезвийный двойной топор — и через минуту сраженный одним ударом белый, без единой отметины бык, даже не замычав, валится на жертвенник. Жрецы следят, чтобы кровь стекла точно по камням со священными письменами, но она сразу сворачивается, не успев даже окропить жертвенник. Это знак, жертва неугодна богу... а в тот же миг вошедший страж Лабиринта сообщает царю, что заключенное в нем чудовище, порождение проклятия, безумия и похоти, снова ревет, сотрясая ударами ворота и требуя новую жертву...

А в этот миг, накрытая густой лиственной тенью одного из окружающих огромный дворец орошаемых садов, задумчивая девочка, черные волосы которой схвачены искусно вычеканенным золотым обручем, тянет руку к розе — и, как когда-то давно, вскрикивает, уколов ладонь о забытые шипы...

* * *

Но Креонту еще придется иметь дело с собственным сыном, а с ним чувствовать себя царем оказывается труднее, чем с осиротевшими девушками и послушными старцами совета. Кстати, Гемон — значит «кровавый».

Верный своей испытанной житейской стратегии, Креонт начинает оборону с нападения:

— В этом мире, сын мой, — изрекает он тоном усталого правителя и отца, — нам часто приходится делать выбор. Как и тебе сейчас. Ты слышал мой приговор твоей невесте. Что важнее для тебя — лишающая рассудка беспутная женщина или почитающий закон отец?

Ответ воистину достоин вопроса:

— Отец мой, если твои намеренья поведут меня по благому пути, ты будешь мне слаще любой невесты!

В гулком вечернем полумраке большого зала они не одни. Старейшины еще не ушли и теперь, оставаясь в тени, следят за спором, как некий осторожный, боящийся подпеть не вовремя молчаливый хор. Начавшись в приторном стиле, беседа продолжается на все более повышенных тонах. Пока, наконец, вышедший из себя Креонт не начинает кричать:

— Ты еще будешь учить меня уму-разуму!?

— Нет, — звучит сыновний ответ. — Лишь справедливости.

— Хороша справедливость! Кого ты выгораживаешь? Мальчишка!

— Я не один на ее стороне.

—  А я должен править городом чужим умом? Он мой!

— В таком случае ты прекрасно бы правил пустыней!

— Государство принадлежит царю! — с натиском и расстановкой произносит Креонт.

Гемон зло смеется:

— Ты сам впал в детство, если позабыл, что правишь людьми, а не стенами.

— Как же ты все-таки выгораживаешь эту девку!

— Если девка — это ты, то да! — отрезает Гемон. — Ты мой отец и потому мне дорог.

— Ты идешь против меня!

— Ты нарушаешь справедливость!

— Я блюду свою власть!

— Плохо блюдешь — если забыл почтение к богам!

— А ты вообще все забыл, кроме нее!

Креонт делает паузу, совершенно необходимую, чтобы набрать в грудь воздуха — и гуляющее по залу непочтительное эхо вновь и вновь доносит до ушей правителя обрывки обращенных к нему фраз.

— Ну вот что, сын мой, — бросает он аргумент, увесистый, как таран, — тебе не должно быть до нее дела! Она уже принадлежит стране мертвых.

— Следом за ней умру я!

Такие фразы обычно или ничего не стоят, или стоят многого. Креонт не отступает:

— Ты, кажется, грозишь мне?

По мускулистым рукам Гемона прокатывается какая-то волна:

— Тяжело же говорить своему отцу, что он глуп!

Креонт окончательно взрывается:

— Да!? Клянусь Олимпом, ты этим своим словам не обрадуешься! Эй, кто там!? Привести мне эту язву сюда! Пусть она умрет здесь же! На его глазах!

— Не надейся! — кричит Гемон. — На моих глазах она не умрет — но и ты меня тут не увидишь. Поищи других друзей для своих безумств!

И, повернувшись, скрывается в боковом проходе.

— Слишком гордый! — срывая голос, орет ему вслед правитель Фив. — Все равно не избавишь от смерти этих девок!

Шаги сына давно стихли, а эхо все еще повторяет слова отца. Впервые подает голос кто-то из старцев:

— Ты все же собираешься казнить обоих?

Креонт понимает, что хватил лишку:

— Нет, одну. Не ту, что невиновна.

— И какую же смерть ты назначил той?

— Замуровать ее живьем в пещере, — сразу выпаливает Креонт, и становится ясно, что решение это продуманно и взвешено. — Подальше от города. Пусть в ней и сыграет, если хочет, свою свадьбу. Как положено, оставим ей немного воды и пищи, чтобы умерла не сразу. Нет убийцы, нет и убийства, мы будем чисты, кровь не падет на нас...

— Ты так думаешь? — раздается вдруг странный, громкий и гулкий голос.

— Кто сказал!? — истошно орет Креонт.

Тишина и эхо служит ему ответом.

* * *

В один из дней, когда засыпавшая свежую могилу земля не успела прорасти травой, вернувшийся к своей пещере Человек-с-гор встречает двух пастухов из долины, ожидающих его. У их ног опущены носилки — растянутая на жердях бычья шкура. Тот, кто лежит на них, еще жив. Как ни странно.

Над маленьким телом жужжат встревоженные мухи, открытых ран больше, чем кровоподтеков, и из-под лопнувшей кожи торчат края сломанных костей. Лицо в крови. Прежде чем достигнуть дна, малыш не раз бился о камни.

— Это пища смерти! — присевший у носилок знахарь поворачивает лицо к людям из долины. — Зачем вы принесли его мне!? Почему не дали просто истечь кровью? Или вы ждете от меня чудес?

В этом краю скот не пасут рабы, и каждый пастух по праву называет себя воином. Однако пришедшие теряются под напором его бешеного взгляда:

— Мы думали...— начинает один.

— Что вы думали!? — перебивает он. — Что я колдун!? Бог!? Что я воскрешаю мертвых? Вы ошиблись!! Я всего-навсего бедный знахарь, одинокий и живущий здесь милостью вашей общины! Зачем вам понадобилось положить эту тяжесть на мою душу?

Пришедший вспоминает о достоинстве воина.

— Не кричи на нас! — не выдерживает он. — Ты не видел глаза его матери! Тогда бы ты знал, что такое надежда!

Знахарь зло усмехается:

— И какая же надежда, хотел бы я знать, погнала вас сюда?

— Все знают, что ты можешь сделать то, чего не дано делать другим...

— Допустим.

— Ты заставляешь заживать застарелые язвы, изгоняешь за один вечер лихорадку, умиравшие от змеиных укусов встают утром, как ни в чем не бывало...

— Пусть так.

— Под твоими лубками сломанные кости срастаются с первого раза, зубы ты вырываешь с корнем одним рывком и...

Под взглядом знахаря человек из долины замолкает.

— А вам не приходит в голову, что вы ждете от меня нечто несравнимо большее?

— Если богам угодно...

— Мне все равно, что угодно богам!

— Никто не обвинит тебя в его смерти.

— Меня это мало волнует.

На Человека-с-гор падает тень пронесшегося над правым плечом ворона. Не следя за полетом птицы, он снова приседает у носилок:

— Кто это?

— А ты ведь знаешь его.

Вглядевшись в черты лица, знахарь кивает:

— Да... Узнал. Ладно, заносите его в пещеру. И уходите.

— Но, может быть...

— Мне не нужны помощники! А нет — забирайте его с собой.

Его тон не оставляет выбора. Только когда пришедшие исчезают за поворотом тропы, знахарь входит в тень пещеры. Собака остается стеречь коз. В это самое время удалившиеся пастухи обмениваются впечатлениями:

— Однако! — произносит один. — Ты хоть раз видел его таким бешеным? Можно подумать, в последние дни знахарь ел только мухоморы.

Второй качает головой и снимает широкополую фессалийскую шляпу. Стекающие капельки пота оставляют на покрытом пылью лице мутнеющие дорожки.

— Знаешь, что мне показалось, когда я впервые увидел его? — говорит он вдруг. — Что все мы ошиблись. Что это вовсе не смирившийся со своей судьбой отщепенец, без роду, без племени, живущий здесь ради подачек за вырванные зубы, а человек из рода воинов. Из тех, которые опускаются на колени, только умирая. Но это как-то сразу забылось.

Его спутник задумчиво провожает взглядом медленно летящего молодого орла, в когтях которого теряет перья темный комок, в котором уже трудно узнать обещавшего удачу ворона.

— Потому что нам не приходилось видеть его таким.

— Можно подумать, он вдруг забыл, что такое страх.

— И готов бросить вызов даже богу.

— А ведь никто не знает, откуда он взялся здесь.

— Болтали как-то, что его дедом был Флегий. Тот самый царь лапифов, прославивший свое имя отважными набегами.

Пастух мотает головой:

— Не-ет! Концы с концами не сходятся. Это вранье!

— Конечно, это вранье...

* * *

Говорят, в основе этого мира лежит некая справедливость. Ее хранят три Эринии, древние богини меры и мести, готовые настигнуть даже солнце, если оно вдруг перейдет свои пределы.

Быть может, это даже и так. Но такая справедливость, не оставляющая надежды и сулящая лишь месть — о, боги мои! — это грустная справедливость...

Прежде чем войти в пещеру, Антигона последний раз глядит в небеса.

— Поверь, никто из нас не хотел этого, — тихо говорит один из сопровождающих.

— Вы молчали, — отвечает она.

Никто не глядит ей в глаза. Она делает шаг. Тень свода падает на Исполнившую Закон. Потолок пещеры все ниже, миновав кучу валунов, девушка наклоняет голову, делает еще три шага, опускается на колено — и ждет. Звеня общей цепью, четверо рабов из Арголиды, которые всего несколько дней назад считали себя воинами, начинают свою работу.

Когда последний луч задавлен глухо опустившимся камнем, она опускает глаза. Слышен шум последних укладываемых камней, голоса и иногда шаги. Потом все затихает. Антигона остается одна, в тишине и тьме своего склепа.

Течение времени незаметно, но воспоминания приносят лишь боль. Пришедший сон не дарит покоя. Ей снится долгое падение сквозь холод и мрак, она кричит, ударившись о дно, а подняв глаза, видит над собой обещающий свободу осколок небес. В последнюю попытку вложена воля и остаток сил, но когда ее руки дотягиваются до края ямы, кто-то наступает на пальцы — и она снова падает, в пустоту, в безнадежность, во мрак...

Проснувшись, девушка тянется туда, где при свете видела кувшин и хлеб. Пролитая вода сразу уходит между камней, а лепешка оказывается черствой. Всему однажды настает предел, воздух могилы рвет грудь, как боль удара. Она снова плачет, в то время как...

...звучат голоса флейт, и под тысячами взглядов собравшихся на площади, новый правитель Фив режет козленка на алтаре Диониса, как это повелось давно, с тех пор, как пришедший с севера молодой бог в венке из плюща принес в город Кадма необузданное веселье и безумие, смешав смех с плачем, а вино с кровью. Но музыка и голоса смолкают, когда против обыкновения, не загораясь, стекающий с бедренных костей жир шипит в раскаленных углях. Пламя раздувают снова и снова, но так и не сгоревший жир застывает на почерневших головнях. Сомнений нет, жертва неугодна богу. Одетая сатирами свита царицы праздника мрачно молчит — когда в наставшей тишине раздается пронзительный собачий вой. Все еще держа в руке нож, Креонт озирается, напрасно пытаясь увидеть своего сына...

...а в это время в темноте своей могилы, разорвав черное покрывало, знак траура и погребальный саван, Исполнившая Закон ловко свивает из полос тугой шнур — ибо сплетшие нить ее судьбы вложили ей в душу достаточно сил, чтобы самой протянуть руку за своим жребием. Она должна уйти — ибо так хотел народ Фив.

Кажется все? Однако бог ждет.

* * *

Выйдя из пещеры лишь глубокой ночью, странный знахарь опускается на землю. Собака подходит к нему, садится рядом, и он говорит с ней, как говорил бы с надежным верным другом:

— У меня получилось! — бормочет он, рассеянно перебирая в пальцах густую шерсть. — Сейчас мальчик спит и будет спать долго. Ночь, день, еще ночь. Только тогда я его разбужу. Интересно, что он подумает и что скажет? Впрочем, интересно, но неважно. Я бы мог ответить на его вопросы, но я не захочу отвечать на вопросы других людей. Он вернется в долину. А нам придется уходить.

Что-то блестит в его глазах. Он улыбается звездам:

— Можно не сомневаться, что слухи о случившемся разойдутся по округе и обрастут небылицами. Так что немало людей отправятся сюда со своими болячками и дарами. Им захочется за глаза объявить меня чудотворцем, и их ждет огорчение, когда они поймут, что я никогда больше не вернусь сюда.

* * *

В этой стране вообще много пещер, от неглубоких впадин на горных склонах до длинных, разветвляющихся и уходящих в неведомое подземных тоннелей. Некоторые из них, как говорят, ведут в страну мертвых.

Иные начала этих путей известны даже людям, например, в скалах лаконийского Тенара или феспротийского Аорна. В общем-то, никто не торопится в эту последнюю страну, однако находились безумцы, которые, вооружась наглостью и смолистыми факелами, отправлялись туда искать неведомо чего. Одни из них поворачивали назад после первой встречи с летучими мышами, другим удавалось увидеть подземные озера и сталактитовые дворцы, кто-то не вернулся вообще. Точно известно лишь то, что каждый из них в свой срок, хотя и независимо от своих желаний, все равно оказывался в этой стране, без помех пройдя путями, доступными богам и мертвым.

Идущему одним из таких путей богу лучше любого известны эти истины. Это одетый в белое бог с мрачным лицом, наводящим на мысль, что ему неведом смех. Хотя вокруг мрак, его шаги точны, хотя и не совсем бесшумны. Когда впереди начинает брезжить тусклый свет, два силуэта встают на его пути.

— Стой! — провозглашает блеющим голосом один из них. — Кто ты, живущий?

— Ваш хозяин! — отвечает бог.

Стражи пути расступаются — мужчина с головой дикого козла и женщина с головой пантеры, держащие в руках длинные бронзовые ножи. Еще два раза богу приходится давать ответы чудовищам мрака, пока, наконец, он не выходит под небеса страны мертвых, похожие на черный купол, на котором никогда не вспыхнет ни одной звезды. Он минует поросшие бледной осокой топкие луга, где живой человек с трудом выдергивал бы из чавкающей грязи увязающие по колено ноги. Однако боги не оставляют на своем пути следов. Мертвые тем более.

Угрюмый перевозчик, с силуэтом которого игра теней выделывает удивительные вещи, переправляет хозяина через непрозрачные воды всегда спокойной реки, именем которой клянутся боги. Он продолжает свой путь по равнине, полной тумана и колеблющихся теней. Это тени мертвых. Временами слышны даже голоса, тихие и тонкие, как писк мышей, когда встретившись, они произносят вдруг какие-то слова, смысл которых неясен им самим, и слышат ответы, не оставляющие никаких следов в их памяти.

Пройдя Долиной Теней, бог выходит к месту, где смешивают свои воды пять рек. Окруженный семью стенами, там стоит дворец познавшего смерть и воскрешение мрачного бога, получившего во власть эту страну по жребию, выпавшему из шлема после великой битвы. Это его дворец.

Миновав распахнувшиеся ворота, бог проходит в большой, полный сумерек зал, в дальнем конце которого темнеет черный трон. Его ждут ряды странных слуг, созданий мрака, доставшихся ему вместе с властью и верно служащих своему хозяину века — если бездумная покорность заслуживает названия верности. Над их плечами бог видит длинные, вечно оскаленные крокодильи пасти, ослиные головы, кошачьи морды или смиренно свернутые капюшоны кобр.

— Зажгите свет! — велит бог. — Пусть ярко пылает пламя в чашах, пусть составлены будут в ряд столы, пусть будут они накрыты и уставлены всем, что так ценят живущие, пусть будет все готово для моего пира — пира мертвых!

Имя этого бога — Гадес. Однако смертные редко решаются громко произносить его. Его именуют Плутоном, «богатым», ибо каждому человеку доводится в конце своего пути попасть под власть бога, любящего, как старый скряга, перебирать в холодных пальцах остывающие человечьи души.

* * *

Ее склеп взломан. Какая-то сила сдвинула и раскидала каменные глыбы, которые перед тем с трудом сложили четверо сильных мужчин. Но в осевшей пыли угадываются следы одной только пары ног. Дрожащий свет факелов крадется дальше. Нет, это сделали вовсе не боги.

Разбросавший камни человек неподвижно сидит у трупа девушки, горло которой сдавленно прочным и тугим шнуром. Она мертва, он же еще жив. Держа ее голову на своих коленях, он шепчет сухими губами какие-то бессильные слова. Перерубивший шнур меч лежит рядом. Услышав неверный стариковский шаг, человек поднимает глаза. Пламя факелов отражается в них собственным огнем. Он видит правителя Фив — и его ладонь уверенно ложится на меч.

— Гемон! — кричит Креонт, но отчаянный крик тонет в вое, в котором не осталось ничего человеческого. Это вой зверя.

Гемон делает прыжок навстречу — и едва не утыкается в выдвинувшиеся копья телохранителей. Он смеется надрывным безумным смехом, произносит проклятье, а потом, перевернув острие, бросается на стену, одним движением насадив себя на меч. Клинок выходит из-под лопатки. Оставляя на стене следы окровавленных ладоней, Гемон без стона медленно опускается на колени, а потом сразу заваливается на бок, и, вздрогнув, окончательно затихает. Он мертв.

И белокурый бог трижды смыкает ладони в беззвучном хлопке.

...Все кончено, усталая колесница солнца не спеша спускается к воротам заката, а седой правитель Фив, не видя ничего вокруг, глядит лишь вглубь той сумеречной бездны, которой стала его душа. Он сидит у входа в пещеру над телом того, кто был его сыном, и той, которая не стала его дочерью. Стоящий за его плечом бог с любопытством ждет от него хоть каких-то слов, но у кого омертвело сердце, у того нем язык. Его что-то спрашивают, и Креонт, наконец, понимает это:

— Уходите! — бросает он.

Потом приходит еще кто-то.

— Твоя жена мертва, царь, — говорит он правителю Фив.

Однако есть предел, после которого горе просто не может превзойти само себя. Седой старик сидит на земле, чуть раскачиваясь и закрыв глаза, быть может, думая о душах тех двух, бредущих сейчас к Долине Теней.

— От чего она умерла? — медленно и тихо спрашивает он.

— Она кинулась на меч. Старейшины Фив...

— Уходи!

Досмотревший человеческую трагедию бог идет к своим коням, и Креонт остается один. Совсем один.

И тогда к нему приходит голос, тот таинственный, необъяснимый голос, который является иногда человеку в зените его взлета, в час выбора священных «нет» и «да» — или в конце падения, когда выпали все жребии, и все надежды — лишь насмешка играющих твоей судьбой.

— Она победила...— бормочет ему Креонт.

«Да, да, — не спорит голос. — Но она мертва, у твоих ног».

— Я проиграл...

«Да. Но ты жив».

* * *

В Фессалии выше горы, просторней равнины и изначальней люди. Правда ли, нет, но говорят, именно где-то здесь Прометей вылепил из глины первого из них. В один из последующих дней спустившийся на равнину Человек-с-гор выходит к небольшому, обнесенному рвом, земляной насыпью и частоколом фессалийскому селению. Кто-нибудь, живший среди более южных соседей, мог бы посмеяться над этим — но местные жители зовут это селение городом. Впрочем, если считать городом селение, обнесенное стеной, они правы.

У наружного колодца, в нескольких десятках шагов от ворот, он встречает девушку. Она совсем молода, едва ли ей более четырнадцати. В руке ее наполненный водой кувшин. На незнакомца она смотрит настороженно.

— Здравствуй! — говорит он.

— Кто ты такой? — спрашивает она.

— Это неважно, — говорит он. — Здесь все равно не знают меня. Я пришел с гор, чтобы жить с вами.

— У нас не любят чужих.

— А я стану среди вас своим. Ты мне не веришь?

Она качает головой.

— Дай мне напиться.

Кувшин переходит из рук в руки. Он жадно пьет, с уголков его губ стекают тонкие струйки воды, он пьет долго, а когда, наконец, опускает кувшин, девушки рядом с ним уже нет. В просвете ворот мелькает только быстрый силуэт.

Собаки в этом селении тоже враждебны и подозрительны, но Человек-с-гор не обращает внимания на их рычание. Он проходит по улице мимо бросивших игру детей, тоже глядящих на него большими любопытными глазами, мимо домов, у ворот которых свалены большие навозные кучи, и останавливается возле того дома, где вместо навоза высится черная гора выгоревшего древесного угля.

Человек-с-гор застает обитателей за вечерней трапезой. Они смотрят на него с молчаливым вопросом: широкоплечий мужчина со смуглым лицом и обгоревшей бородой, не раз рожавшая женщина, прежняя красота которой еще не совсем ушла в прошлое, трое ребятишек, так похожих и не похожих на своих родителей, как и все дети...

Как велит древний обычай, Человек-с-гор садится на корточки у очага в золу и пепел:

— Да будет благословенен этот огонь! — говорит он улыбнувшись. — Пусть всегда ярко горит он в этом доме, пусть не задуют его ветра раздоров и вражды. Одинокий и чужой здесь, сидя у вашего огня, я прошу оказать мне гостеприимство и покровительство!

 

СТАСИМ

Цвета страны мертвых суть оттенки сумерек и ночи, но расцветшее в треногих светильниках пламя лишает мрак прежней власти, рождает тени и бросает их плясать на черном мраморе. Одежды бога мертвых бледны, еще бледнее его лицо, обрамленное короткой бородой цвета воронова крыла. Оно надменно и в тоже время презрительно насмешливо. Сидя на черном троне могущества, Гадес с усмешкой глядит на гостей, созвать которых во власти только он один. Гости его — это неподвижные тени, избранные им из бесчисленной тьмы теней, обреченных до конца времен бродить без мыслей и чувств по сумеречным равнинам его владений. Там тени шляются в своей изначальной наготе — ибо чего стыдится умершим? — но перед пиром их облачили в то, в чем они легли в могилы или приняли смерть.

Сидящие по сторонам стола обладатели рубищ и златотканых одежд неподвижно уставились на своего последнего бога. Их глаза бездумны и широко открыты. Гадес щелкает пальцами. Следуя вдоль уходящего в неясные сумерки стола, виночерпии наполняют чаши густой и темной кровью.

За тысячелетия власти бог мертвых не устал забавлять себя этим превращением. Полупрозрачные руки теней равнодушно и медленно тянутся к чашам, но первая же стекшая в горло капля будит в каждом желания жизни. Теперь можно услышать человеческое дыхание. Мертвецы жадно насыщаются. Вразнобой стучат поставленные на стол чаши — и вот, на Гадеса смотрят десятки пар глаз, теперь уже полных мыслей и чувств. Это почти живые люди. Почти. Бог мертвых с привычным удовольствием следит за оттенками тревоги, страха, стыда, униженности, интереса, раболепия — и тщательно скрываемой ненависти.

Наверно им есть, что сказать друг другу, но каждый чувствует тяжелую волю своего бога и смотрит только на него. Усмехаясь свои мыслям, Гадес задает вопросы, временами очень странные, спрашивая мертвого то о сокровенном, то о полной ерунде. Бывает и так, что заставив человека быть искренним, он перестает его слушать на самом важном для говорившего месте и, перебив, задает вопрос другому собеседнику.

— Скажи-ка фараон, повелитель Нижнего и Верхнего Египта, — спрашивает он у пожилого человека, которому сейчас мешает высокая двойная корона на голове и два жезла в руках, избавиться от которых он не может решиться, — почему, будучи смертным, ты именовал себя сразу богом Сетом, богом Хором и сыном незнакомого мне бога Ра? Или ты не чувствовал на своем теле бег времени, и жалкие болячки не уравнивали тебя с последним из твоих рабов?

— Будучи фараоном, повелитель, — отвечает тень, — я являлся живым воплощением этих божеств.

— То есть, ты был и смертным, и двумя богами одновременно? Или боги являлись в тоже время и тобой? — спрашивает Гадес. — Мне тяжело это понять. Быть может, мое воображение слишком убого?

— Так говорили мне все, — отвечает тень фараона. — И всегда, повелитель.

— Кто были эти «все»?

— Жрецы, знающие ход звезд. Сановники, ведущие свой род из глубин веков. Писцы, хранящие память прошлого. Слуги. Кормилица. Мать.

— Иначе говоря, — заключает бог мертвых, — ты именовал себя богом, подчиняясь мнениям слуг, невежественных женщин, лебезящих придворных и лживо мудрствующих жрецов? А что подсказывал тебе твой разум?

— Мой разум соглашался с тем, что казалось очевидным.

— А очевидным это казалось потому, что так считали все? Это говоришь мне ты — владыка познания человеческого? Ведь так звучит часть твоего титула?

— Но повелитель, разве я мог поставить свои ничтожные сомнения выше мудрости завещанных предками обычаев?

— Почему же ты считал мудрыми обычаи предков? Они ведь тоже могли оказаться плодами общего заблуждения.

— Но повелитель... — бывший фараон торопливо ищет ответ. Иногда труднее всего выразить словами именно самоочевиднейшие вещи. — В конце концов, я ведь слышал голоса богов! Они обращались ко мне, беседовали со мной, задавали вопросы, удостаивали советами.

— Это интересно, владыка Египта, — когда и как же ты слышал их?

— В их храмах, когда, удалившись, мои подданные оставляли меня наедине с ними — и с моим сердцем.

— Что же за боги говорили с твоим сердцем, фараон?

— Великие и светлые боги: Ра, правящий небесной ладьей, Осирис, что должен судить мертвых, Тот, дающий мудрость.

— Почему ты считал, что это именно их голоса?

— Они называли свои имена, повелитель.

— Эти имена могли быть присвоены любыми низшими божествами или демонами.

— Но повелитель, голоса звучали именно в храмах великих богов!

— Почему бы не предположить, что вечная суетность дворцовой жизни не оставляла тебе в другое время возможности и желания получше прислушаться к своему сердцу? — бог мертвых тянет руку за собственной чашей. — Расскажи мне лучше о Ра. Ибо кому же еще, как не сыновьям, хвалить своих отцов?

И понятная немногим улыбка пробегает по лицу бога мертвых. В колеблющемся пламени светильников он кажется не более живым, чем сидящие перед ним мертвецы.

— Ра — это великий бог, сын творца мира Птаха, — начинает фараон, — каждый день его сияющая ладья проходит по небосводу, неся миру свет.

— И столь великий бог позволил умереть своему сыну — если не ошибаюсь, от весьма жалкой, неподобающей божеству болезни? Но продолжай, фараон, мне интересно. Ты как-то собирался изложить отцу свои претензии?

Растерянно помолчав, тень фараона продолжает:

— После того, как была замурована гробница, по истечении дней траура бог мертвых Анубис должен был зайти за мной, чтобы отвести в ладью Ра. Сев рядом с великим богом, я бы отплыл на заход солнца, на блаженные поля Иллау.

— И чем же ты собирался заниматься на этих блаженных полях?

— Пребывать вечно в почете и славе, окруженный служившими мне под небом Египта людьми.

— Иначе говоря, мир мертвых представлялся тебе увековеченной копией мира живых? — Гадес, усмехаясь, отщипывает ягоду от виноградной кисти. Все протяжение стола уставлено изысканнейшим угощением, но его мертвых подданных не волнует пища живых. — Когда вы, люди, принимаетесь рассуждать о мироздании, то ваши лживые откровения кажутся склеенными из обломков вдребезги расколотых истин. Зачем богам делать мир мертвых подобием мира живых — от того ли, что ваш мир так совершенен или потому, что у богов не хватит фантазии на что-то иное? Зачем бы этому вашему Анубису с собачьей головой мотаться за тенями умерших царей, которым дорога в страну смерти так же открыта, как и любому покойнику? Скажи-ка лучше, фараон, в каком виде ты намеревался предстать перед Ра — тенью, как сейчас, или облаченным в свой труп?

— Я... Я не знаю, повелитель.

Голос фараона растерян. Ничего сейчас в нем нет ни от царя, ни от бога — посеревшее подобие растерянного человека с тонкими, ссыхающимися ногами и вывалившимся животом.

— Но согласись, это важный вопрос, — настаивает Гадес. — Не столько для тебя, впрочем, сколько для твоих подданных. Ведь доходы государства много лет шли на постройку будущей гробницы, ее надо было вырубить в скалах, украсить, набить сокровищами — можно подумать, что Египет существует только для того, чтобы хоронить своих фараонов.

— Так завещали нам предки, повелитель.

— Опять эти предки! — укоризненно говорит Гадес. — Но подумай, быть может твое мертвое тело, лишившись души, а также извлеченных при бальзамировании мозгов и кишок, оставшись в одиночестве, воскресло и, свалив сокровища в мешки и ящики, переправило их ему известным путем на борт ладьи Ра? Или, можно предположить, ему помогла свита раскрашенных статуй, и теперь вся эта компания плавает с Ра по небесному своду? — бывший владыка Египта молчит, словно обнесенный живительной кровью. — Тень фараона, в интересах истины нужно выяснить и это! Нарушитель покоя гробницы, нашел ли ты в усыпальнице труп своего царя?

— Да, повелитель, он лежал в саркофаге, — отвечает тень одетого в лохмотья человека.

— Поведай подробней, как это произошло, — велит бог мертвых.

— О гробнице нам рассказал работавший в Долине Царей каменотес. Нас было четверо, проникших незамеченными в Долину Царей, но один попал в ловушку, устроенную на подходе к погребальной камере. Нам пришлось его добить, чтобы своими криками он не привлек стражей долины. Осмотрев гробницу, повелитель, мы решили заглянуть и под саркофаг.

— Зачем? Разве вам не хватало уже найденных сокровищ? Неужели вы, оставшись втроем, рассчитывали унести все, раз принялись мечтать о большем? Не с караваном же верблюдов вы проникли в Долину царей?

Человек в лохмотьях вдруг разводит руками:

— Я даже не знаю, зачем, повелитель...

— Быть может, вами двигало простое человеческое любопытство?

— Наверно ты прав, повелитель.

— Очень понятное и простительное чувство, — говорит Гадес. Странная улыбка не покидает его лица. — Но продолжай, мы очень заинтересованы.

— Мы с большим трудом сдвинули крышку каменного саркофага. Следующий был деревянным, потом алебастровый... Последний был из чистого золота!

— Мне почему-то кажется, что ты вот-вот сознаешься в ошибке или лжи — тело все-таки отсутствовало. Выбравшись из-под всех этих крышек, оно навело порядок и отправилось навстречу прелестям полей Иллау.

— Нет, повелитель, — говорит человек в лохмотьях. Он вдруг тоже усмехается. Странное зрелище — будто фарс, разыгранный богом мертвых и безродным бродягой, имя которого давно забыто на земле. — Тело фараона лежало в саркофаге, выпотрошенное, безмозглое, просоленное, залитое ароматными смолами и спеленатое, как младенец.

И тень фараона не выдерживает. Он вскакивает с кресла и, упершись животом в край стола, кричит:

— Шакал! Ты заслуживаешь самой жуткой смерти!

— Я и так умер, мой бывший повелитель, — ограбивший гробницу оскаливается искрошенными обломками зубов. — И попав сюда, вижу, что ты такой же бог, как и я!

В черных сумерках зала — смех мертвых. Не всех впрочем, ибо для многих заблуждение фараона — лишь искаженное подобие собственных иллюзий. Властным жестом бог мертвых велит фараону сесть.

— И эта смерть, — подтверждает он, — была не из легких. Как умер ты, человек?

— Нам удалось, нагрузившись золотом, покинуть долину, — говорит тот, — но месяцем спустя в Абидосе меня взяла стража, когда, потеряв осторожность, я истратил несколько больше, чем могло позволить мое положение. Хотя я ни в чем не сознался, меня приговорили к рудникам за преступление, мной не совершенное.

— И ты умер на следующий день после последней пытки, — завершает его повесть бог мертвых.

— Да, повелитель, — соглашается человек, поглядев на свою руку.

Похоже, его все еще удивляет, что ее пальцы способны двигаться. Потом он опускает глаза вниз...

— Ты заслуживаешь и худшего! — все еще задыхаясь от избытка чувств, кричит тень фараона. Став смелей, он швыряет знаки своего достоинства, и они звенят на мраморных плитах. — Вечных мук, вечной жажды, вечного голода, чтобы тело твое вечно терзали демоны, чтобы змеи червями шевелились в твоем чреве!

— Ой ли, несостоявшийся бог Египта? — произносит Гадес. — Как легко вы, однодневки, бросаетесь вечностями! Вечные муки — за нарушение покоя тебе самому ненужного трупа и кражу кучи золотых безделушек! Не жестоко ли это?

— Но великий! — фараон растерян, как это бывает со всяким, обнаружившим внутри себя нестерпимо зазиявшую пустоту. — Разве нарушив установленный богами законный порядок, этот человек не совершил страшное?

— Мы вернулись к тому, с чего начинали. С чего бы считать, что существующий в Египте порядок установлен богами?

— Но повелитель, разве власть земная — не отражение небесной власти?

— И ты считал себя живым отражением великого бога, не так ли? — уточняет бог мертвых. — Опять я брожу по обломкам истин, которые вы, люди, не находя им иного применения, разбиваете на кучу мелких лживых откровений. Да, мировой порядок создали боги — но не как строитель, во время закладки фундамента знающий, каким будет свод. Следуя своими путями, они творили судьбы людских племен, как дети, лепящие фигуры из песка. Мне интересней другое. — Гадес пристально глядит на фараона, затем его взгляд пробегает дальше по рядам теней. — Почему в такой стране, как Египет, где для столь многих людей образованность стала окруженным почетом делом жизни, — почему смысл ее существования подгоняется под кучу глупых небылиц? Истоки твоего понимания мира, фараон, мы знаем — придворная лесть и бормотание пролезших к подножию трона невежд. Ну а ты, дезертир, бродяга и вор — почему ты не убоялся мести богов Египта?

— Мне нечего было терять, повелитель, — отвечает вскрывший священную гробницу. — Всю жизнь свою, борясь за каждый день под солнцем, я вынужден был нарушать священные заповеди. Я крал, когда голодал, лгал, избегая наказания, против воли своей став воином, убивал, не слыша укоров совести — и мне есть что скрывать в своем сердце, так что, когда пришла бы пора взвешивать его на весах во дворе Двух Истин, я не смог бы ответить и на половину из сорока двух вопросов своих последних судей. И, кроме того, я прошел с войском немало стран, видел, как молятся люди совсем другим богам, алтари которых я попирал, штурмуя города. В стране хеттов я познал любовь женщины, верившей в совсем иное, чем я — и все равно ставшей лучшей из всех, знавших меня. И я понял, что рассказы жрецов о богах — лишь лживые басни. Богам безразличны наши горести и беды, они идут своими путями, гордые и презрительные, вмешиваясь в дела людей лишь для развлечения, едва замечая нас живых — и странно думать, что они озаботятся нами после смерти.

В черном мраморе тронного зала отблескивает пламя огненных чаш.

— Вот она, правда отверженного, — произносит бог мертвых. Он смотрит в глаза теням, и они не выдерживают его пристального взгляда. — Спроси я прочих — они, убогие, сослались бы на таинственную волю своих богов, на заветы предков, а главное — на власть общего мнения, самого грозного для них божества. Живущие во лжи, вам правом рождения даруется разум, способный видеть мир таким, каков он есть, вы же используете его, чтобы творить ложь, которая порабощает вас же, становясь заблуждениями. Вы, не боги, создали ваш людской мир таким, а скажи кто о вас правду, его забьют камнями или швырнут в огонь. И поэтому незамутненное изначальной ложью виденье мира — удел лишь отверженных и преступников. Разве за одно только это не достоин презрения человеческий род?

Глядя в глаза ожившим теням, бог мертвых не слышит ответа.

 

ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ

Пускай когда-нибудь, позабыв исконное значение слова, люди назовут «демиургами» богов, но вообще-то «демиург» значит «работающий на людей», иначе говоря, на свою общину. Так издавна зовут кузнецов, людей необычных, знающих неведомое другим, умеющих находить руду, силой огня превращать ее в сверкающий металл, и потому суеверно подозреваемых в колдовстве. Несколько месяцев прожив в фессалийском Трикке, Человек-с-гор в лишний для себя раз убеждается, что нет чудес в навыке и знании. Этим вечером, присев в тени внутреннего дворика, он с любопытством наблюдает, как набрасывая глину на навощенную деревянную модель, кузнец делает полуформу для литья. Почти заканчивая работу, он вдруг поворачивает к гостю свою широкую, вечно обожженную бороду:

— Помнишь девушку, — спрашивает он вдруг, — которую ты первой повстречал у ворот?

Человек-с-гор усмехается:

— Которая дала мне напиться? Высокого роста, хотя и совсем юная, почти ребенок, с каштановыми волосами.

— Да-да, — кузнец разминает в пальцах мокрый глиняный комок. — Так вот, она умерла.

Человек-с-гор удивленно поднимает брови:

— Я не знал. Как это случилось?

Есть поводы удивляться. За месяцы, прошедшие со дня, когда сев в золе очага, он воззвал к обычаю гостеприимства и человеческому милосердию, Человек-с-гор одним из первых узнавал обо всех болезнях и смертях в этом селении. Впрочем, слухи о чудесах таинственного знахаря сюда не дошли, и, оплакивая умерших, здесь по-прежнему винят в черствости лишь богинь судьбы.

— Она умерла незаметно, за одну ночь.

— Ты так и не ответил — почему?

— Как говорят, от горя.

— От какого горя может незаметно, за одну ночь, умереть красивая девушка, встретившая свою четырнадцатую весну?

Кузнец бросает на него косой взгляд и знаком выпроваживает со двора прислушивающихся сыновей.

— Понимай это как хочешь, — говорит он, наконец. — Ее должны были выдать замуж за одного юношу, но прежде чем договор был скреплен клятвой у алтарей, отец жениха передумал.

— Он обнаружил у невесты какие-нибудь скрытые изъяны?

— Нет. У него выпал случай породнится с другой семьей.

— Понятно.

Человек-с-гор кивает — без всякой иронии. Он о чем-то думает, но совсем не торопится высказать свои мысли вслух.

— Расскажи мне об этом подробней. Это странная история. Знаешь, я ведь повидал много смертей.

Кузнец, не оборачиваясь, пожимает плечами:

— Нечего рассказывать, — говорит он. — Она пришла домой задумчивая и грустная, молча посидела у огня и легла спать.

— И?

— И не проснулась. Что скажешь на это?

— Что это выглядит забавно. Брошенная женихом девушка умирает молча и очень тихо, ни с кем не делясь горем, не накинув на шею петлю, не сходив к колдунье за ядом, не вогнав заколку себе в горло — а просто-напросто упав в объятия бога Гипноса.

— Тебе кажется забавной такая смерть?

— Здесь вообще не было смерти, — говорит Человек-с-гор.

Кузнец оборачивается к нему, бросив работу:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я знал случаи, когда удрученные чем-то люди впадали во власть сна — двойника смерти. Тело становится холодным, не слышно ударов сердца, и не запотевает лезвие поднесенного к губам ножа. Но они живы, они просто спят, чтобы однажды проснутся. Часто уже в могиле.

— Ты уверен что...

— Я ни в чем не уверен.

— Тебе надо сходить к ней. Ты-то ведь сможешь отличить сон от смерти?

Человек-с-гор задумчиво смотрит на него. Это что-то большее, чем минутная нерешительность.

— Ну что ж, пойдем, — говорит он наконец.

* * *

Два обитателя мрака, два стража пути, ведущего в страну мертвых, проведя равнодушными взглядами одну из пробредших мимо теней, заводят вдруг странный разговор:

— Они все идут и идут, — нарушив тишину, блеет один. — И никто еще не вернулся обратно.

В темноте бесконечной пещеры раздается хлопанье маленьких кожистых крыльев. Обычно летучие мыши не залетают так далеко.

— Чего же ты хочешь? — мягко мурлычет второй демон. — Это обычный порядок вещей. Так было всегда.

Звук почти бесшумного падения. Заблудившаяся летучая мышь обессиленно шлепается на пол пещеры.

— А что если Долина Теней однажды окажется тесна для мертвых душ? Если их наберется очень много?

— Мертвых душ никогда не бывает много, — мурлычет демон с кошачьей головой. — Много бывает лишь мертвых тел. Мне не нравится, что ты начинаешь задумываться.

Несколько раз вздрогнув, летучая мышь навеки затихает.

— Что в этом плохого?

— Это ведет к сомнениям, — пауза. — И слишком похоже на людей.

— Ну и что же?

— Они смертны.

Снова тишина.

* * *

Кузнец отряхивает руки, и они идут по улице, зажатой между глухих стен, возведенных из скрепленных глиной камней. Приближение отмеченного горем дома узнается по обычному в таких случаях преувеличенно-траурному рыданию. Человек-с-гор проходит между стоящих вокруг погребального ложа людей. Девушка лежит в своем лучшем наряде, в венке из белых цветов. Никто не успевает должным образом отреагировать на его приход, когда знахарь дотрагивается до ее щеки, касается шеи...

— Разве у вас в обычае хоронить живых? — спрашивает он, повернувшись.

Это надо суметь заметить — в глубине его глаз мечется тревога. Так могут сузиться зрачки у безоружного человека, ожидающего удар копьем из темноты. Воцаряется тишина. Не дожидаясь, когда окружающие опомнятся, Человек-с-гор кладет ладони ей на виски...

…Где-то, очень далеко отсюда, демон с козлиной головой, страж пути, вздрагивает:

— Послушай! — возбужденно произносит он. — Это ведь человеческая душа...

— Ну и что же? — мурлычет второй. — Здесь нет ничего обыкновенней, чем человеческие души...

— Ты не поняла! Разве ты не слышишь!?

— Что именно?

— Она возвращается!

...На лбу Человека-с-гор выступают капли пота. За его спиной шелест нерешительных голосов. Потом они умолкают. Девушка вдруг шумно вдыхает в грудь воздух, вздрагивает, открывает глаза...

— Что было со мной?

* * *

На заре нового дня два воина, несущих стражу на стене у главных ворот славного города Орхомена, что лежит к северо-западу от беотийских Фив, коротая оставшееся до сдачи поста время, равнодушно препираются о вещах, едва ли не самых важных для человека — судьбе и случайности.

— Судьба и срок человеческий предопределены заранее, — произносит седой лучник, глядя в долину, где рассеивается рассветный туман.

— Судьбой человека играет случай, — опираясь на копье, возражает щитоносец, не раз прикрывавший его в схватках. — Тот шутник случай, который каждый миг, не уставая, вновь и вновь швыряет свои несчетные жребии. И один из нас выходит из битвы невредимым, вынося утыканный десятками стрел щит, а другой гибнет от первой же, угодившей в прорезь шлема. Как часто не сила, не искусство, не ум, не хитрость — а удача, дочь случая, дарит нам наши падения и взлеты?

Топот копыт, скрип петель — две запряженные парами боевые колесницы вырываются из распахнувшихся ворот Орхомена. Кони переходят на рысь, возницы правят по узкой дороге, вьющейся между холмов и черных после жатвы полей. К полудню, если не будет замедлен бег, колесницы подкатят к вратам беотийских Фив, и глашатай Эргина, царя минийцев, напомнит правителю Креонту и всему фиванскому народу о подошедшем сроке очередной дани.

— Это судьба, — лучник провожает колесницы взглядом. — Пойми, ты только родился, а нить твоей жизни уже спрядена старшей Мойрой, дочерью Ночи. Ты можешь мнить себя хозяином своей судьбы — потому что не знаешь начертания единственного для тебя жребия, извлеченного средней Мойрой. Настанет срок — и младшая, не сожалея, протянув руку к твоей нити, отправит твою душу бродить в Долине Теней.

— Не верю сказкам о Мойрах, — говорит его товарищ. — Давай лучше пораскинем мозгами. Ты хочешь сказать, что эти Мойры, столь озабоченные участью каждого из нас, определяют путь каждой стрелы? Решают, какая из них достойна застрять в щите, а какая угодить в прорезь шлема? Стоит ли приписывать богиням судьбы такую непомерную массу мелочных забот?

— Что мы знаем о путях их могущества?

— Ну хорошо. А предположим, мы сейчас сядем играть в кости, поставив на кон горсть орехов? Что решит выигрыш? Я говорю — случай! Тот же случай, что правит путем стрелы. Не думаешь ли ты, что Мойры, озаботив себя судьбой пяти орехов, определят число очков, выпавших на верхних гранях? Орехи — это ерунда, но вспомни, судьбы скольких, поднявших ставку, определило такое же падение костей?

— Тебе не переубедить меня словами, — пожав плечами, говорит седой лучник. — Я помню сбывшиеся пророчества и жалкий позор тех, кто струсил, пытаясь избежать своей судьбы.

— А сколько было пустых, несбывшихся пророчеств? Почему все забывают это?

Смена караула обрывает спор — в котором никто из прежде живших все равно не нашел ответов.

* * *

Проходит еще день — наступает ночь.

Уже много лет царь Эргин не переживает во сне любовных приключений. Владетелю Орхомена снятся набеги и схватки, военная добыча и пролитая кровь. Этой ночью, забывшись на своем ложе из звериных шкур, Эргин переживает упоение одной из этих иллюзорных битв. Он слышит боевые кличи и стоны умирающих, ржание своих коней, запряженных в бешено мчащуюся колесницу, видит спины бегущих врагов и свою руку, сжимающую окровавленное копье... Ткань его сна вдруг сминается, и, пройдя через хаос обрывочных образов, Эргин видит себя стоящим перед свежесложенной гробницей, вокруг которой темнеет непробитая дерном земля. Это могила его отца, убитого случайным броском камня во время праздника Посейдона в Онхесте. Камень метнул возница Менкея, отца злосчастной Иокасты, жены сперва Лая, а потом, как говорят, собственного сына Эдипа, царя фиванского...

Дружина и минийский народ окружают свежую гробницу. Жертвенный костер сложен рядом. Никто не назовет Эргина недостойным сыном, его отец отправлен в страну мертвых с достойными почестями и свитой: с возницей, виночерпием, любимым музыкантом, парой наложниц. Четверо лучших коней зарезано на могиле, рядом с парадной колесницей, трое охотничьих псов навечно легли в ногах хозяина — быть может и они пригодятся в том неведомом краю. И вот теперь, у свежей могилы, Эргин возносит жертву грозному богу, без помощи которого не обошлось в славном деле сыновнего мщения. Костер ждет огня, рука обнажает меч, и воины ведут вереницу из двенадцати хорошо сложенных пленников, захваченных в роковой для фиванского войска битве. Их руки скручены за спиной.

По разному встречающих неизбежное, их одного за другим подталкивают древками копий. Царь убивает их собственной рукой, вгоняя меч между ребер. Жертвы сразу затихают у его ног, но последний, плюнув в лицо владыке Орхомена, произносит проклятие. Тот усмехается, направляет клинок чуть пониже, и наглец долго умирает, захлебываясь собственной кровью.

Трещат язычки наполненного трупами костра. Разбежавшееся по сухому хворосту пламя прыгает к небесам. Словно просыпаясь, мертвые корчатся от жара, и вдруг один из них, умерший последним, приподнявшись, протягивает руку к горлу Эргина. Она невероятно огромна и длинна, эта покрытая лепестками пламени рука, и сам он тоже огромен, разросшийся в полнеба мертвец, с хриплым смехом схвативший за горло своего убийцу. Задыхаясь Эргин пытается закричать...

...и пробуждается. Настойчиво теребя за плечо, своего господина будет возничий, он же щитоносец, он же старший телохранитель, поверенный сокровенных дум и планов владетеля Орхомена. Эргин открывает глаза...

— Колесницы гонцов у ворот, — слышит он сквозь еще не покинувший душу кошмар.

— Если они прибыли — пусть идут сюда.

— Они не придут, царь...

Услышав черную весть, Эргин, вскочив, опоясывается мечом.

В нарушение заведенного порядка двор цитадели Орхомена полон людьми. Двое воинов, в которых Эргин узнает стражей ворот, держат под уздцы усталых коней, запряженных в хорошо знакомые колесницы глашатаев. Те пусты... Пусты?

Эргин подходит ближе. На днищах колесниц он видит изувеченные тела своих гонцов, отправленных утром в Фивы. Их руки и ноги, словно отсеченные мясницким топором, привешены к шеям, торчащие культи прижжены раскаленным металлом. Носы тоже отрезаны...

Называя имя каждого, Эргин дотрагивается до них, товарищей, деливших с ним тревоги войн и веселье пиров. Один уже холоден, двое без чувств, и лишь четвертый встречается глазами с царем. В них слезы. Бывалый воин, пошевеливаясь, как червь, и по-детски жалобно всхлипывая, что-то пытается произнести окровавленными губами.

Сотни голосов толпы гудят яростью, в глубине ее воет, вырываясь из рук, потерявшая разум женщина. Срывая голос, Эргин требует всех замолчать, и толпа стихает. Воющей женщине зажимают рот.

— Кто!? — наливаясь кровью, кричит владыка Орхомена.

Каждый толчок пульса отдается ему под черепом, как удар молота.

— Воин в львиной шкуре, — бормочет изувеченный. — Мы не знали его...

— Всего один?

— С ним был... оруженосец. Мы встретили их в кадмейских пределах... — с трудом произносимые слова прерываются надрывными вздохами. — Он спросил... кто мы... что за дело... Мы отвечали... как ты велел... что едем напомнить фиванцам о твоей... милости, как ты... поступил с ними... наложив дань вместо того, чтобы... отрезав носы... руки...

Тихо скуля, глашатай глотает воздух. Огни факелов дрожат в слезящихся глазах.

— Ну!! — кричит Эргин.

Его побелевшие пальцы вцепляются в борта колесницы.

— Мы велели ему убираться... с дороги. Он же спросил... вправду ли Эргин жаждал... такой... дани. И он... он...

Рвущий сердца вопль вновь снова несется из толпы, невыносимо слившись с вторящим собачьим воем.

— Не молчи! — кричит Эргин.

Но глашатай его воли в обмороке. Быть может, он уже ничего не скажет. В обращенных к нему лицах Эргин видит отражение собственной ярости.

— Фивы заплатят за все! — произносит он. — Они нарушили обычай! Боги не вступятся за них!

И, подняв кулак, издает воинский клич. Минийский народ вторит вождю, подняв к небесам сверкнувшее в факелах оружие.

Однако люди не всегда способны предугадать замыслы своих богов.

* * *

Вечером бывает приятно, забравшись на плоскую кровлю дома и глядя на затягиваемый дымкой горизонт, лениво перебирать внутри себя мысли, не тревожащие душу. Над поселком поднимаются к небу дымы вечерних очагов, мычит пригнанное с пастбища стадо, и не подгоняемые никем коровы с раздутым выменем сами расходятся по своим дворам. Человек-с-гор щурится на клонящееся к закату солнце. В сущности, приходит ему в голову, подлинное счастье человека не в славе, не во власти, не в силе, а в той сумме мелочных с виду событий и дел, истинная цена которых известна лишь ему одному. Улыбаясь, он припоминает некоторые из этих мелочей — когда его обостренный во время жизни в горах дар предчувствия нашептывает приближение беды. Он надолго задумывается и некоторое время спустя спускается вниз.

Кузнец занимается тем, что раскалывает остывшие полуформы.

— Ты что-то хотел сказать мне? — спрашивает он, оглянувшись и опустив каменный молот.

Человек-с-гор отвечает не сразу. Они уже научились понимать друг друга с полуслова, что не всегда случается между замкнутыми людьми, и ему нелегко начинать прощание.

— Я ухожу, — говорит он.

Кузнец удивленно поднимает брови:

— Почему?

— Я видел знак своей судьбы. Если я останусь здесь, по моим следам придет беда. Не спрашивай меня больше, ибо я ответил достаточно.

Кузнец рассеянно вытирает руки засаленным куском шерсти.

— Куда ты пойдешь теперь?

— Наверно на юг. В Беотию и дальше. Увижу большие города, других людей.

— Люди одинаковы везде.

— Да, наверно. Мне лучше будет уйти сейчас, мастер.

— Мы проводим тебя до тропы.

Такой уж жребий иногда швыряет нам судьба — уходить. И если не держали вас ни долг, ни благодарность, ни любовь, уходите не прощаясь. Не прощаясь с женщиной, которая вас не любила, уходя из дома, не ставшего для вас своим, из страны, не признавшей вас своим сыном. Если с вами случалось что-то подобное, то вы поймете, почему это должно быть именно так.

И все-таки, одно прощальное напутствие ему доводится услышать. Они проходят к воротам узкой короткой улицей, зажатой глухими стенами домов, глядящих внутрь себя, где в до сих пор не высохшей грязи барахтаются свиньи, когда подняв голову на голос, Человек-с-гор видит хорошо знакомую ему девушку, совсем юную, высокую, с длинными каштановыми волосами. Сидя на плоской крыше, она тоже думала о каких-то очень простых и понятных вещах.

— Здравствуй, — говорит он. — И прощай. Я ухожу.

— Надолго?

— Навсегда. Что скажешь на прощанье?

Они улыбаются друг другу. Между ними есть тайна, о которой не знает больше никто из людей.  Для нее она связана с туманными, похожими на сон воспоминаниями о долгом пути через темноту, о небесах странной страны, в которых никогда не вспыхнуть ни одной звезде, о барке, скользящей над темными водами реки, из-за которой нет возврата, и о странной силе, заставившей ее повернуть назад. Она догадывается, что ее сон не был сном, но все это для нее уже в прошлом, в которое уходит теперь и этот странный, непонятный человек. Изгиб ее губ может скрывать и грусть, и жалость, и презрение. Что угодно.

— Ты совсем не изменился с того времени, когда я напоила тебя водой.

— Ты тоже.

— Да сохранят тебя богини судьбы!

— Спасибо, девушка.

Он поворачивается.

— Постой! Это тебе на прощанье. Лови!

Выбросив руку, он ловит яблоко. И не теряя времени, надкусывает сочную мякоть:

— Пусть благосклонны будут богини и к тебе. Прощай!

Проводившие его до тропы возвращаются в сумерках наступившей ночи, а она все еще сидит на плоской крыше, скрестив руки на сомкнутых коленях, перебирая в себе одной ей известные мысли, касающиеся тех мелочных с виду вещей и событий, сумма которых составляет человеческое счастье.

* * *

Впряженные в колесницы кони ржут у ворот Фив. Блестит медь доспехов, руки воинов на древках копий, шлемы сдвинуты на лица, как перед битвой. Но их всего-навсего окликают со стен, прежде чем распахнуть ворота. Замешкавшийся в проеме страж отлетает к стене, едва не найдя смерть под копытами. Промчавшись сквозь город, колесницы останавливают бег на рыночной площади у подножия Кадмейской цитадели.

Не снимая шлемов и не выпуская оружия, новые глашатаи Эргина ждут. Горожане начинают сходиться на площадь, сперва скапливаясь по периметру, а потом невольно сужая кольцо вокруг колесниц. Из ворот акрополя, сопровождаемый двумя телохранителями, выходит седовласый Креонт, хранящий остатки властности, но в последнее время живущий лишь собственным прошлым.

Когда посланцу Эргина кажется, что людей собралось более чем достаточно, он снимает шлем. Возвышение боевой колесницы оказывается неплохой трибуной для подобных речей:

— Граждане Фив! Мой повелитель, Эргин, царь минийцев, владетель Орхомена, велел мне напомнить вам о подошедшем сроке дани, которую вы, скрепив обещания клятвами, обязались платить в течение двадцати лет. Кроме того, мой царь и мой народ требует выдать преступника, напавшего три дня назад на прежде посланных гонцов. Двое из них уже мертвы — жизнь двух других будет горше смерти.

Толпа в ожидании. Слышны дыхание и шорохи.

— Дань минийскому народу собрана, — медленно отвечает правитель Фив. — Но богами Олимпа клянусь — мне неизвестен этот человек!

Лицо Креонта непроницаемо. Что это, маска? Воин в колеснице так не думает. Ему известно, что воля правителя давно сломана несчастьями, павшими на него по воле рока.

— Так отыщи его!

— Что сделал этот человек?

— Он отрубил посланникам моего царя руки и ноги!

Голоса удивления, тревоги... и злорадства слышны из толпы. Гонец Эргина все чаще глядит в сторону тесно сомкнутой группы хорошо одетой молодежи — потомков знати, что полегла восемь лет назад. Сыновья подросли, и можно не сомневаться, жаждут мести. Быть может, правитель Фив не знает преступника, в то время как тот спокойно стоит среди них.

— Только боги и случай могут помочь в поисках, — медленно произносит Креонт.

— Так молись им, чтобы помогли! — кричит воин-гонец. — Или готовься к худшему!

Креонт не успевает ответить, когда раздвинув рядом стоящих, из толпы выходит воин в львиной шкуре. Под ней блестит медь доспеха, на поясе меч, на плече лук, за спиной колчан...

— Ну, это сделано мной! — громко заявляет воин, отыскиваемый тысячью глаз. — А теперь убирайся к своему царю, пока я не повторил того же с тобой!

Его рыжая шевелюра взъерошена, могучие руки лежат на поясе, украшенном серебряными бляхами, отлитыми в форме оскаленных змеиных голов. Он улыбается, и улыбка эта не сулит ничего хорошего посланникам воинственного царя.

— Царь Креонт, — кричит гонец, — этот человек должен умереть!

— Последний раз говорю — убирайся! — орет рыжеволосый, не дав правителю открыть рта. — Ни тебе, ни твоему царю нечего получать в Фивах!

Ожившая толпа издает рев, обещая поддержку воину в львиной шкуре. Что-то взывающий к ней Креонт оглушен шумом, видны только бессильно взмахивающие руки правителя. Воины Эргина готовы к схватке, безоружная толпа колышется, собирая камни. Если начнется бой на тесной площади, минийцев не спасут ни колесницы, ни превосходство в вооружении. Пригнувшийся было, как готовый к прыжку зверь, рыжеволосый вдруг выпрямляется и возвращает в ножны меч:

— Расчистить им дорогу! И скажи своему царю, гонец, что когда я убью его самого, минийцы будут платить двойную дань против той, что имели с Фив!

Толпа повинуется, расчищая проход.

— От кого передать? — кричит глашатай.

— Скажешь — от Алкида, сына Амфитриона, потомка Персея!

Осмелевшая толпа провожает колесницы улюлюканьем и свистом. Кони срываются в галоп.

— Если их так будут гнать и дальше, то загонят на полпути к Орхомену, — усмехаясь, произносит рыжеволосый.

Но когда ворота Фив захлопываются за чужаками, все снова смотрят на него с надеждой и тревогой.

— И что же теперь, Алкид? — устало вопрошает Креонт. — Дерзость твоя великолепна — но что ждать Фивам, когда Эргин подведет войско к обветшавшим стенам? Семь лет назад он разоружил город и повторил то же самое после похода семерых. Чем ты собрался его защищать, воинственным криком или женским плачем?

Но воин в львиной шкуре не слушает правителя. Он смотрит в толпу:

— Оружие будет! Кто готов пойти на смерть за свободу?

Толпу размывают внутренние течения.

— Пошли за мной! — бросает рыжеволосый.

Он ведет добровольцев к святилищам кадмейской цитадели. Оставив их на площадке и взойдя по ступеням, Алкид распахивает двери храма Афины. Тусклого вечернего света хватает, чтобы отразиться в блеске посвященных ей даров: золоченых треножников, драгоценной утвари, развешенном на стене оружии, захваченном поколениями фиванцев в удачных для них войнах. Даже известный решительностью Эргин не тронул его. Он тоже боится гнева богов.

— Вот оно — оружие свободных Фив! — провозглашает воин, входя под священные своды.

Одетая в роскошный пеплос, раскрашенная статуя богини-воительницы глядит на него пустыми глазами. Никто больше не входит в храм. Воин в львиной шкуре оборачивается:

— Или я имею дело с трусами!?

— Но Алкид! — решается кто-то. — Ведь это оружие посвящено богине!

— Она простит поднявших его за свою свободу! Ну!

Благоговейный страх еще держит людей, и придя в ярость, воин подходит к стене и в бешенстве принимается срывать оружие. Оно с лязгом валится на пол, а он, рыча как зверь, шкуру которого носит, шагая вдоль стен, сопровождает каждое свое движение металлическим грохотом.

— Ну! — орет воин снова. — Нет или да? Или я уйду, предоставив Фивы их судьбе!

Один за другим его добровольцы входят под своды. Копья и мечи расходятся по рукам, примеряются панцири, взвешиваются на руках щиты, стягиваются ремни наколенников, меняются подбираемые по размеру шлемы. Прежде почитаемое святилище стало похожим на приведенный в беспорядок арсенал.

Оружия все равно не хватает. Воин ведет людей в храмы Зевса, храм Аполлона, храм Геры. В последнем, где оружие отыскать более чем трудно, рыская по храму, он расшвыривает попадающиеся под ноги дары. Явное кощунство, но остановить вошедшего в раж носителя львиной шкуры ни у кого не хватает духа. Нет признаков божественного гнева — что ж, воля богов неисповедима, быть может, им угодно, чтобы в их храмах хозяйничал буйный пришелец, титулующий себя потомком Персея?

На площади, снова поднявшись на ступени храма Афины, он делает смотр своему ополчению. Облаченное в доспехи разных времен и племен, оно маскарадно пестро. Впрочем, ему не занимать уверенности:

— А теперь — ступайте! Соберемся здесь, на заре. Я же останусь ночевать в храме богини. Если мои поступки неугодны ей, то я сам испытаю тяжесть ее гнева!

Прошедший день умирает последним лучом заката. Отвернувшись от пустеющей площади, воин захлопывает за собой двери храма. Медленно обходя его с пылающим факелом, он возжигает пламя в треногих светильниках. Потом бросает на пол львиную шкуру и садится, чего-то ожидая или просто готовясь ко сну. Его голова задумчиво подперта кулаком.

В тишине храма слышно лишь шуршанье мышей. Но проходит время, и человек ощущает другое присутствие, которое скорее всего не заметил бы обычный смертный. А кто сказал, что он из обычных людей? Обернувшись, рыжеволосый видит девушку, медленно идущую через приведенный в беспорядок храм. Поверх простого хитона скроенная из козьей шкуры эгида. Воин не задается вопросом, кто она. Он это знает.

— Отец недоволен твоим поступком на дороге.

— Поэтому я и отпустил их теперь, — отвечает рыжеволосый. — Хотя чем плохо — сделать угрожавшим то, что они обещали сделать тебе?

Он пожимает плечами.

— Но не с послами, защищенными обычаем! Отец желает быть покровителем справедливости и закона. Тебе не стоило поступать так.

Может воин и признает за ней какое-либо право на превосходство, но это трудно заметить. Все его существо пропитано вошедшей в плоть и кровь самоуверенностью.

— Я уже пообещал, — произносит он. — Но может быть, ты, божественная, недовольна учиненным в твоем святилище беспорядком?

Она впервые улыбается:

— Нет, мне понравилась твоя решительность. Надеюсь, мое оружие не покроется позором.

— Я позабочусь об этом.

— Я тоже. Увидишь ты меня или нет — я приму участие в битве.

— Отец будет доволен мной.

— Я думаю! — она усмехается.

— По-твоему, я должен чего-то опасаться?

— Нет, — говорит богиня, и странная задумчивость скрыта в глубине ее глаз. — Ты сам это знаешь. Твоя судьба в твоих руках. И то, что не убьет тебя,  то сделает сильнее.

* * *

Одинокий воин — будем называть так не только ремесло, но и склад души — чье имущество, за вычетом нестоящих мелочей, состоит лишь в копье, мече и некогда роскошном, но теперь безнадежно истрепанном плаще, сидит у костра под равнодушным сиянием россыпи звезд. Этим плащом он еще засветло накрыл с одного броска двух недостаточно юрких ящериц, и теперь, поужинав изжаренными на прутке рептилиями, этот человек ждет сна, но вместо дремоты его утомленный разум погружается в видения, более живые и яркие, чем любые сны. Пришедшие из прошлого, они часто мучительны, но явись одинокому воину сейчас Гипнос, могучий, хотя может и несуществующий бог, сын Ночи, и предложи он сейчас забрать эти видения, вместе с тяжелыми воспоминаниями — человек, пожалуй, откажется от такого избавления. Ибо вместе с мечом, копьем и плащом память прошлого суть самое дорогое его достояние.

Сейчас он видит прежнего себя, без нынешних морщин и преждевременной седины, шагающего навстречу своему будущему, с двумя копьями в руке и наброшенной на плечи шкуре пантеры. На берегу бурлящей горной реки он встречает ветхую старуху, просящую его о небольшом одолжении — просто перенести ее на другой берег. Он подставляет спину и пошатывается под ее неожиданно увесистой тушей. Он все же переносит старуху через реку и, оставив без ответа россыпи бесполезных благодарностей, бродит вдоль потока, тщетно отыскивая более существенную вещь — сорвавшуюся с левой ноги сандалию.

Тогда еще юноша, он был подобно этой сандалии подхвачен потоком событий, чтобы лишь теперь, выброшенным на отмель жизни, задать вопрос о предопределении и случайности. Какая связь была у этой неожиданно тяжелой старухи с оракулом дельфийского бога, предсказавшего правителю Иолка приход его наследственного врага обутым на одну ногу?

...Повернув голову, воин видит тех, о ком ему подсказал слух бывалого охотника. В руке незнакомца копье с обсидиановым наконечником, у ног собака, одет он тоже в старый плащ, никогда не бывший роскошным, зато явно более теплый.

Встреча у разведенного в укромном месте костра случайна.

— Присаживайся, путник, — приглашает воин. — Окажешь мне услугу, скрасив мое одиночество.

Незнакомец спокойно садится у огня. Собака ложится у него в ногах.

— Как звать тебя, гостеприимный?

— Зови попроще — бродягой. А как величать тебя?

— Величай Человеком-с-гор.

Бродяга усмехается:

— Откуда же ты идешь?

Его протянутая рука в старых шрамах — следах огня.

— Мой ответ в моем имени. А ты, разжегший огонь?

— Начало моего пути лежит в Иолке. Если идешь в Беотию, то нам будет по пути.

— Разделишь со мной трапезу, попутчик?

— Если она предложена от чистого сердца...

Человек-с-гор развязывает свой мешок. Сухой хворост подкинут в угасавший костер.

* * *

Когда восходящее солнце отбрасывает первые лучи на горные вершины, в скрытой от человеческих глаз фракийской пещере просыпается бог Арес, сын Зевса и Геры. Он поднимает еще гудящую после вчерашних событий голову, оглядывается и узнает привычные серые стены своего тайного обиталища. У его плеча тихо дышит во сне юноша, один из тех любимцев воинственного бога, которых он ненадолго, по меркам бессмертных, делает своими спутниками. Бесшумно поднявшись, бог выходит из пещеры под предрассветное небо.

Увидев свою колесницу и распряженных коней, он усмехается и спускается к горной реке, воды которой холодны как лед. Бросившись в бурлящую ледяную купель, верткий как угорь, бог выныривает намного ниже по течению, выбирается на берег и пускается в бег по хорошо знакомым горным тропам.

Прежде чем он возвращается к своей пещере, успевает пройти значительное время. Оттуда уже вьется дымок — паренек знает свои обязанности. Войдя, Арес награждает его улыбкой. Массивный кусок свинины жарится на вертеле. Присев рядом, бог пробует мясо кончиком меча. Конечно же, оно еще сыро, но, не удержавшись, он отсекает ломоть.

Тень падает от входа. Жестом остановив своего любимца, Арес продолжает сидеть. Само спокойствие с виду, на самом же деле он готов ко всему. Кто смог отыскать пещеру великого бога и тем более осмелился войти в нее? Если это человек — он умрет. Если один из бессмертных...

Арес смотрит на вошедшего — и снова погружает клинок в мясо.

— Здравствуй, брат Гермес! — говорит он.

— Здравствуй, брат Арес!

Сын Геры хлопает своего любимца по ляжке:

— Сходи-ка, засыпь ячменем ясли.

Юноша уходит, и Арес уже без улыбки смотрит на бога-вестника:

— Хотелось бы знать, как ты меня отыскал?

— В этом моя миссия — знать, где и когда искать каждого из великих богов, — приветливо улыбаясь, отвечает сын Майи.

— А кому еще известно месторасположение моей пещеры?

— Если угодно, — произносит Гермес, — эта тайна будет схоронена в душе моей.

— Мне угодно, — говорит Арес. — Быть может, разделишь трапезу?

— Нет, благодарю. А куда, позволено мне будет узнать, направляет сегодня бег своих коней великий бог войны?

— Это тоже входит в твою миссию?

— В определенном смысле — как глашатая воли Зевса.

— Что ж, узнай — в Беотию.

Бог-вестник улыбается, с прищуром вдыхая неуловимый запах сгоревшего в огне конопляного семени:

— Боюсь тебя огорчить — тебе не стоит этого делать.

— Это еще почему?

— Отец велел мне удержать тебя от поддержки владыки Орхомена.

— Ему опять угодно перенести свою милость на Фивы?

— Именно.

— И откуда же вы узнали, интересно?

— По руке! — усмехается Гермес. — Не ты ли организовал минийский набег с угоном стад?

— Вынужден признать. Разве не лихо это было проделано?

— Лихо, — соглашается бог-вестник. — Хотя, на мой взгляд, чересчур много крови.

— У каждого свой вкус и стиль. Это возбудило разговоры?

— И даже клятвы, — подтверждает Гермес. — Уцелевшие пастухи присягнули в святилище хранителя стад, что не согреются в тепле родных очагов, пока не убьют по пяти минийцев за каждого из своих товарищей.

Арес смеется — как позабавившей его шутке.

— Эта перемена благосклонности, — предполагает он вдруг, — как-то связана с этим его... гм, отпрыском от Алкмены?

— Ты не ошибаешься, брат Арес.

— Придется, как видно, предоставить старину Эргина своей судьбе. А ведь он еще вчера, навалив в мою честь гекатомбу, и просмердев небеса бычьим жиром, пообещал мне в проникновенных моленьях еще обильнейшие жертвы.

— Желаю тебе, мой брат, не утратив покоя сердца, пропустить эти моленья мимо ушей.

— А что собираются делать фиванцы?

— Их военные вожди совещались вчера в храме Зевса, — говорит Гермес. — Большинство предлагало дождаться врага в городских стенах, но Алкид, стуча кулаком по священной скамье, настоял встретить Эргина в минийском проходе. Твоего бывшего любимца ждут неприятные неожиданности.

— Быть может, отцу угодно мое участие на стороне Фив? — предполагает Арес, швырнув кость завилявшей хвостом гончей.

— Не думаю — им есть кому помогать.

— Она? — спрашивает Арес. Гермес кивает. — Если бы не клятва, опрометчиво данная отцом матери, — задумчиво произносит бог войны, — Алкид, владея Тиринфом, был бы уже сильнейшим из владык Арголиды, да пожалуй и всей Эллады. Но теперь путь к мало-мальски значимым престолам ему закрыт.

— Но не его наследникам, — замечает Гермес.

— Верно, — Арес усмехается, — даже если посчитать тех, что он зачал дочерям царя Феспия — это ж сколько их будет... У Креонта не осталось еще дочери на выданье?

— А как же! Целых две. Было больше, но одну он выдал замуж за Ясона, и она получила от Медеи свадебный подарочек — отравленный пеплос, другую сбросили с городской стены, когда тебе угодно было быть почтенным жертвой за помощь Фивам против семерых.

— Ну что ж, — говорит Арес, почесывая замаслившуюся бороду, — все понятно. А результат один — в Беотию я не еду. Входи, милый! — говорит он нерешительно остановившемуся в проходе любимцу. — Что ж, устрою заварушку где-нибудь в другом месте. Останешься с нами, брат?

— Нет, мне пора, — вставая говорит Гермес. — Встреча как всегда в зале Двенадцати, в срок?

— Безусловно. Легких тебе дорог, сын Майи!

— Успехов и тебе, сын Геры!

И два великих бога, один сразу, другой чуть погодя, отправляются одним им ведомыми путями, путями богов.

* * *

Трахинские горы путники пересекают затерянной среди скал тропой. Миновав топкую малидскую равнину, они находят ущелье, по дну которого струится ручей.

— Ты говоришь, о ней мало кто знает? — спрашивает Человек-с-гор.

— Местным охотникам она наверно известна. Но люди нелюбопытны, и для большинства она не существует. По ней не прогонишь стад, не проедешь на колеснице и не очень-то используешь для набегов. Она доступна лишь диким зверям и пешим путникам, вроде нас.

По мере подъема к перевалу ручей иссякает. Тропа вьется среди камней. Спускающееся солнце удлиняет свои тени.

— Странно, почему такой человек, как ты, бродит по земле, в одиночестве и везде чужой?

Бродяга оглядывается через плечо:

— Это оттого, что я сперва слишком взлетел, а потом, не удержавшись, упал. Люди боятся делить судьбу с теми, кому позавидовали боги. А ты зачем спустился с гор, человек?

— Трудно ответить просто. Скорей всего, чтобы понять себя.

— А что же ты тогда делал в горах?

— Старался познать законы жизни.

— Мне всегда думалось, что понять себя легче в одиночестве гор, а законы жизни познаются в людской суете.

— Мне тоже когда-то так казалось.

— Раз ты такой искусный врачеватель, поселись в большом городе, найдя могучего покровителя.

— Покровителя — а, следовательно, и господина?

— А как еще может обеспечить себе человек безопасность и покой?

— Покой пса на цепи, безопасность быка в ярме?

— Тебе известен другой путь?

— Достаточно того, что я недоволен этим.

— Так уж устроена жизнь. Человек в ней не властен быть самим собой. Он должен определить: кто он, овца или волк. И плохо будет тому, кто ошибся в выборе.

Миновав высшую точку подъема, тропа идет на спуск. Следующий более пологий склон покрыт не каменным месивом, а древним дубовым лесом.

Трусившая впереди собака, вдруг зарычав, срывается. Путники вскидывают копья — но это всего лишь заяц. Возвращенная окриком, она виновато виляет хвостом.

Своды ветвей древнего леса смыкаются над головами. Сколько ему лет? Пробившиеся из желудей прежде, чем эту страну заселили ныне живущие племена, эти деревья будут ронять листья, когда снова сменятся языки и обычаи. А люди, уравненные с богами в стремлении к вечности, будут умирать, одно поколение за другим...

— Вот мы уже и в Фокиде, — говорит бродяга.

Они устраивают привал. Продолжая разговор, бродяга чертит острием меча подобие карты. Штрихи точны. Исправлений делать почти не приходится.

— За Фокидой, — комментирует он, — лежит земля минийцев. Правит ею Эргин. Я его знаю. Злобный, упрямый, настоящий пес войны, безжалостный, как Кербер, но всегда верный своим друзьям и данным клятвам. Со мной там будет безопасно, — кончик меча ставит точку. — Фивы. В них правит Креонт. Его права на власть шатки, всего лишь как брата своей сестры, жены двух царей фиванских, однако, не имея больше наследника, он обрел надежнейшую поддержку совета старейшин, каждый из которых видит себя в будущем на его месте. Быть может, — усмехается бродяга, — одно из тех страшных проклятий, которыми так щедро швыряются боги, пало и на него? Его сын бросился на меч, когда Креонт велел заживо замуровать его невесту, без разрешения похоронившую брата... Да, одного из семерых. Вижу, история эта тебе небезызвестна. Странная судьба начертана Фивам — такое соседство величия и падения... Впрочем, ведь что есть жизнь, как не чередование взлетов и падений? Ночь приходит за смертью дня, за приливом — отлив, цветение сменяется увяданием, страсть — холодностью... Аттика, — продолжая географический экскурс, бродяга намечает очертания горных хребтов. Тут он менее уверен. Лезвие заравнивает неверные наброски. — Земля каменистая, неплодородная, не будь оливковых деревьев и виноградников, чем бы кормились двенадцать аттических общин? Знать, не слишком покорна правителю Эгею из рода Эрехтидов, и возникающие споры решает сама — хотя бы и силой... Спокойней жизнь в Арголиде, где правят владыки, ведущие род от Зевса и Данаи, владетели славных городов и крепкостенных замков. Ну, а чтобы увидеть вершину величия человеческого, поищи в Пирее или Мегарах корабль на Крит. Вот где роскошь дворцов и храмов, народ забыл, что такое бунты, а аристократы — как держать мечи, — бродяга смеется, позволяя предположить, что его слова не слишком точны. — Но могущество повелителя Крита хранит сильнейший в Ойкумене флот, и владыки египтян и хеттов, не говоря уже о других, ищут дружбы царя Миноса. Между прочим, его дворец отстраивал в последний раз Дедал, знаменитый афинский искусник, тоже Эрехтид, изгнанный со своей родины за убийство. Когда-то он был любимцем Миноса, а теперь, пожалуй, вся окружающая его дворцовая роскошь — лишь великолепие золотой клетки. За все, увы, приходится платить. За все...

* * *

В то самое время, когда двое путников пересекают Трахинские горы, обсуждая законы человеческой жизни и тонкости географии обитаемого мира, непроницаемая сероглазая богиня проходит через поле выигранной с ее помощью битвы. Таких битв было много в прошлом, и будет еще больше в будущем, а поэтому, закрыв свое сердце состраданию и жалости, она очень спокойно перешагивает через трупы, едва ли замечая их, и задумавшись... интересно, о чем?

Путь к ущелью, откуда, отбиваясь от преследователей, отходила минийская пехота, усеян павшими. В самом ущелье скучено настоящее месиво из переломанных колесниц, между которыми бьются умирающие кони. Это была не столько битва, сколько бойня, под градом камней и стрел колесницы беспорядочно смешались, путая упряжь, цепляясь колесами и дышлами, обезумевшие лошади сбивали с ног людей, и из всадников уцелели лишь те, кто, вырвавшись из ущелья, присоединился к пехоте. Эргин погиб одним из первых.

Никем не замечаемая, и потому избавленная от обременительного людского поклонения, богиня-воительница идет туда, где ожидают ее собственные кони. Ликующие люди вокруг нее поглощены обычными заботами победителей: роются среди обломков, раздевают мертвых и спорят из-за каких-то мелочей. Почему, мельком приходит ей в голову, людей заботят только мелочи?

Обнаженный труп Эргина выброшен на дорогу. Сделав пару настороженных кругов и готовый вновь взлететь, на него приземляется стервятник, как шутит рыжеволосый носитель львиной шкуры, самая праведная из птиц, не убивающая даже самых слабых. Что-то радостно проклекотав, он выклевывает глаза мертвому царю.

* * *

Ноги человека в углях горящего костра. Человек кричит.

— Пока хватит, — произносит предводитель отряда, пришедшего в эту страну из-за западных гор.

Несчастного выдергивают из огня. Пахнет паленым мясом.

Дюжина собравшихся вокруг костра воинов смотрят то на жертву, то на своего предводителя, в доспехе которого блестит не только медь, но и золото. Это далеко не старый человек предельно мужественного вида — если считать признаком мужественности свирепый взгляд, густые брови, широкие скулы и длинные взъерошенные волосы, больше похожие на львиную гриву.

— Ну? — спрашивает он.

— Я все сказал, господин! — обожженный стонет. — Мы вчетвером пасли в горах стадо. Остальные ушли в Орхомен.

— Врет! — произносит кто-то. — Так уж все помчались в Орхомен — женщины, дети, коровы и куры, позабыв в горах только этого дурака и дюжину коз!

Предводитель кивает:

— Придется повторить. В огонь его!

Его отряд вторгся  в беотийские пределы этим утром. Первая же минийская деревня оказалась безлюдной, так что выслав пару колесниц на разведку к Орхомену, предводитель устроил облаву. Пущенные по следу собаки быстро нашли загнанное в горную лощину стадо коз. Ободранные туши уже поджариваются на лагерных кострах. Что касается пастуха, то он не желает проворством языка искупить неповоротливость ног. Его снова волокут к огню, когда прибегает наблюдатель с ближайшего холма.

— Со стороны Трохинских гор, — докладывает он, — идет отряд. Колесницы и пехота.

— Сколько?

— Они слишком далеко.

— Устроим засаду? — предлагает кто-то.

— Поздно, — отвечает предводитель. — Им уже виден дым костров.

И протягивает руку за шлемом, сделанным из скрепленных полосами меди кабаньих клыков.

Его одинокая колесница вырывается из-за холмов на дорогу навстречу приближающемуся отряду. От того тоже отделяется запряжка. Колесницы останавливаются, сохранив дистанцию, равную одному броску копья.

— Я Мелеагр, сын Ойнея из Калидона! — кричит предводитель в шлеме из кабаньих клыков.

Его несостоявшийся противник сдвигает на затылок закрывающий лицо шлем:

— Я Адмет, царь Фер! — называет он себя согласно обычаю. — Что привело тебя в этот край, Мелеагр?

— Я явился на помощь Алкиду, как друг его и союзник! — объявляет сын этолийского царя.

— Тогда у нас нет поводов к вражде — я здесь по той же самой причине!

Соскочив с колесниц, вожди с улыбкой протягивают друг другу руки.

Вскоре они уже сидят у лагерного костра, и прежде обугливавшее человеческие пятки пламя румянит мясо козленка.

— Не слишком опрометчиво это пиршество на чужой земле? — интересуется Адмет, царь ферский.

— Как видишь, меня трудно застать врасплох.

— Если нагрянет Эргин, за его коз придется платить нашими головами.

— Взыщет за них на берегу Стикса, — усмехается Мелеагр. — Забыл тебе сказать, сегодня утром Алкид устроил ему засаду. Странно, как мог так глупо погибнуть такой бывалый воин. Судьба! Остатки его людей заперлись в Орхомене.

— Бедняга Эргин! — со странным выражением произносит Адмет.

— Ты помнишь его?

— Еще бы! Мы гребли, сидя на соседних скамьях. Там, на «Арго», мы все были как братья, и кто мог предсказать, что нам придется разделиться на друзей и врагов. Похоже, однако, наша помощь Алкиду уже не нужна?

— Разве? А кто же поможет ему взять Орхомен? И разгромить Пирехма, который так и не успел соединиться с Эргином? Завтра свидимся с Алкидом.

— Заметь, я всегда верил в него!

— Еще бы! Но надо сказать, в этой счастливой битве он потерял своего отца... Имею в виду Амфитриона.

— Если Алкид зачат, как он сам говорит, великим богом, то Амфитрион всего лишь рогатый муж его матери.

Мелеагр, смеясь, пожимает плечами:

— Согласись, однако, что эта путаница идет лишь на пользу нашему другу — двойному сыну двух отцов. Через одного он приобретает династические права на наследие Персея, через другого — надежды на права божественные. Он далеко пойдет, наш Алкид. Не суши голову. Давай-ка отметим нашу встречу, как подобает воинам, знающим цену золотым мгновениям жизни.

На закате дня бродяга и Человек-с-гор попадают в засаду. Окруженные шестью воинами, они готовы драться. Не учуявшая чужаков вовремя, собака рычит, готовая напоследок всадить зубы кому-нибудь в глотку.

— Бросьте оружие! — кричат воины, прикрывшись плетеными щитами. — Сохраните ваши жалкие жизни!

Не смущенный соотношением сил, бродяга смеется:

— И какой же славный вождь назовет нас пленниками?

Его движения похожи на крадущиеся шаги готовой к броску пантеры.

— Мелеагр Калидонский, сын Ойнея!

— Что бы ему делать в этих краях?

Услышав ответ, бродяга выпрямляется:

— Лови! — брошенное плашмя копье летит одному из воинов. — Я знаю Мелеагра, — говорит он Человеку-с-гор. — Мы окажемся в хорошей кампании. Если только эти храбрецы с испугу не убьют нас по пути.

И вот, ожидая вождей, пленники сидят у лагерного костра, между смешавшимися в застольном веселье этолийскими и фессалийскими воинами. Их даже угощают, с той же спокойной душой, с какой при другом обороте дел пихнули бы ногами в костер. Жуя прожаренное мясо, Человек-с-гор бросает взгляды на своего невозмутимого товарища. Его собака, устав огрызаться от лагерных кобелей, протискивается поближе к хозяину. Ей тоже достается кость.

Сначала назвавшийся бродягой попутчик занят только едой. Потом до его сознания доходят обрывки разговора, а когда один из этолийцев, уже успевший побывать в фиванском лагере, не жалея красок начинает расписывать достоинства какого-то их военного вождя, он перестает даже жевать. Странно, но эта тема бродягу почему-то задевает за живое. Наконец, он не выдерживает:

— Да кто же в конце концов этот необыкновенный человек? — не очень вежливо перебивает он. — Как имя этого посланца небес? Ты как поэт, описал нам настоящего бога!

— Это Алкид, — следует ответ. — Сын Амфитриона из дома Персея.

— Ах, Алкид! — бродяга хохочет. Все смотрят на него. — Так он божественен?

— Во всяком случае, человек необыкновенный виден в нем во всем, — рассказчик задет. — Говорят, даже рождению его сопутствовали знамения.

— Моему тоже! — заявляет бродяга. — Той зимой в фессалийской долине выпал густой снег. Он не таял даже днем. Чем не знак небес?

Его поведение выглядит даже неприличным.

— Во всяком случае, всем известно, что Алкид не знает себе равных, — слышит он. — Он непобедим и в борьбе, и в бою на копьях, кулаком он убивает быка, а пущенная им стрела расщепляет прежде воткнувшуюся в центр мишени.

— Все? — интересуется бродяга. — Этого достаточно для божественности? Или он может все, как Аполлон, любимец муз?

— Как говорят, для него нет тайн ни в музыке, ни в пути звезд.

Бродяге надоедает смеяться. Он просто пожимает плечами:

— Из лука он стреляет хорошо, но его музыки мне слышать не пришлось. Говорят, ей он не успел доучиться, потому что убил своего учителя лирой, когда тот стал слишком настойчиво исправлять его ошибки.

Он уже в центре внимания.

— Тебя послушать, так ты знал его!

— А может даже мерялся силой?

— Мерялся, — произносит он, уже в полной тишине. — В ней, не спорю, равных Алкиду нет. Мы устроили как-то состязание на выносливость в гребле. После того, как сдали братья Диоскуры, мы остались вдвоем из пятидесяти. — Тишина становится гробовой. — Я начал выбиваться из сил, когда Алкид сломал весло. Хотя в его глазах я не заметил не только божественной мудрости, но и простого здравого смысла, блеска их я не забуду. На берегу Алкид отправился за жердью для нового весла, а по возвращении узнал, что исчез Гиллас, которого Алкид любил, особенно после того, как убил его отца, за то, что тот отказался вернуть ему быка. Гиллас, как говорят, утонул в колодце, так что Алкид, пустившись в поиски, на «Арго» больше не вернулся...

Бродягу перебивают — уже не в первый раз:

— Ты плавал на «Арго»?

— Плавал, раз сказал, — подтверждает он, очевидно махнув рукой на последствия.

— Да кто же ты такой?!

— В лучшие деньки, — ответствует бродяга, — меня звали Ясоном.

Сидящий рядом выбивает у него кость, и, откатившись, та шипит в костре. В следующий миг невежу валит удар в челюсть. Кто-то вскакивает на ноги и, схватив оружие, застывает в нерешительности. Ясон невозмутим.

— Ты зря его ударил, — слышит он. — Он прав. Ты проклят богами, Ясон!

— Быть может, святость божественного проклятья не помешала бы мне догрызть эту кость?

— Пусть это решат наши вожди.

Присутствующие вдруг расступаются.

— Адмет! Мелеагр! — окликает бродяга. — Какая встреча!

— И главное неожиданная, — подтверждает Мелеагр. — Приветствую тебя, Ясон!

— Твои оборванцы, услыхав мое имя, не дали мне даже доесть куска!

— Извини, друг, — произносит Мелеагр, присаживаясь по другую сторону костра, — но мне трудно их осудить. Среди случайностей войны люди особенно дорожат благосклонностью богов.

Дрожащее над костром марево, искажая лица, не затемняет смысла слов. Адмет молчит. Ясон улыбается:

— Насколько я понял, мяса мне больше не перепадет?

— Ты же понимаешь...

— Да, конечно!

Пусть кто-нибудь посчитает себя оскорбленным издевательской улыбкой проклятого богами одинокого воина, что опаленный когда-то бессильным огнем, посеял зубы дракона на поле, посвященном богу войны!

— Ты сам понимаешь, никто не вправе задержать тебя здесь.

— И конечно же, мне и моему спутнику вернут оружие?

— Разумеется. А он тоже не боится гнева богов?

Человек-с-гор кидает кость в зашипевший костер:

— Не настолько!

Прежде чем уйти, в неожиданном порыве ярости Ясон оборачивается к воинам у костра:

— Не вам презирать меня! Ваши имена забудут прежде, чем сгниют ваши трупы, а мое будут помнить вечно — пусть и благодаря проклятию!

Никем не задержанные, Человек-с-гор и Ясон, когда-то наследник трона Иолка, царь коринфский, а теперь отверженный богами и людьми изгой, пройдя мимо закоченевшего трупа с обожженными ногами, исчезают в темноте.

* * *

Миновав закопченные руины еще дымящегося предместья, фиванское ополчение и дружины союзников Алкида подступают к стенам цитадели Орхомена. На сей раз переменчивая судьба решительно склонила чаши своих весов. Ворота цитадели содрогаются под тяжестью ударов. Когда они рухнут, защитникам недолго устоять в открытой схватке. Сверху в раскачивающих бревно людей падают камни, но те прикрыты рядами плетеных щитов, а в каждого высунувшегося из-за стены летят стрелы. Отпрянуть успевают не все.

Под ноги седому лучнику, как-то начавшему спор о судьбе и случае, падает один из таких несчастливцев. Позавчера тому удалось вырваться из кадмейского ущелья, а теперь древко стрелы торчит из его глазницы. На ее хвосте ветерок треплет орлиные перья. Наметанный глаз седого лучника легко находит стрелявшего. Яркое пятно львиной шкуры хорошо видно среди потемневшей меди фиванских доспехов и на фоне черной копоти руин.

Защищенные, один зубцом стены, другой широким щитом оруженосца, они вступают в перестрелку. Протянув руку за новой стрелой, лучник вдруг встречается с взглядом своего товарища, верящего только в случай, и видит в его глазах тоску.

— Молись же своему случаю! — говорит он.

— А ты — своему жребию!

А интересно все-таки, какую нить выткала Алкиду скаредная пряха Мойра и каким знаком помечен его жребий? Воин в львиной шкуре недосягаем, пущенные в него стрелы торчат в щите — и тогда следующая впивается в бок открывшемуся в излишнем усердии оруженосцу. Роняя щит, тот опускается на землю. Алкид в ярости грозит кулаком стенам цитадели. Седой лучник хватает лучшую из своих стрел и слышит треск догрызаемых последними ударами ворот. Натянутая тетива лопается, хлестнув по лицу. Значит, это судьба.

У своих ног он видит знакомый щит. Так уж заведено, что щиты теряют лишь мертвые и трусы. Его товарищ бежал...

— Дурак! — бормочет седой лучник. — Можно подумать, такое уж тяжелое дело — умереть!

Подобрав брошенный щит, он спускается вниз. Под сводами рухнувших ворот тем временем завязывается схватка. Ряды воинов разрываются. Полуослепленные сумерками и поднятой пылью, оступаясь на трупах и обломках, задыхаясь и воя, люди убивают друг друга почти наугад наносимыми ударами мечей. Возглавляющий фиванскую дружину Алкид, не желающий, чтобы кто-нибудь раньше него ворвался в крепость, не жалея ни своих, ни чужих, прокладывает себе путь взмахами чудовищной ясеневой дубины. Седой лучник оказывается на его пути. Даже не успев нанести удар, оглушенный, он отлетает к стене. Один из следующих за Алкидом воинов вгоняет меч в просвет между маской шлема и горловиной войлочного панциря. Смерть мгновенна.

Перешагнув последнего защитника ворот, Алкид входит во двор цитадели. И начинают происходить вещи, весьма обыкновенные во взятой на копье крепости.

Когда крики и рыдания перестают восприниматься усталым слухом, блики огня и краски крови уже не режут глаз, и никакие жалобы не тронут сердец, обшаривающие царские покои фиванские ополченцы находят пытавшегося затаиться в дворцовых закоулках безоружного врага. Его со смехом выволакивают на середину большого мегарона и, продолжая хохотать, начинают пинать ногами и древками копий. Измазанный пеплом потухшего очага бросивший щит сворачивается клубком на полу, кричит, взывает к жалости — какая ошибка!

— Встань, медуза! — говорит ему кто-то, подкрепив слова ударом. — Встань и умри как мужчина!

Бывший страж ворот продолжает выть на полу.

— Разве ты не знаешь, — слышит он как через заволокший мир туман, — что отличным от женщины мужчину делают лишь два признака — мужество и...

— А не освободить ли его нам от этого незаслуженного украшения?

Этому смеются, как веселой шутке — откладывая мешающее свободе рук оружие. Когда лежащий на полу понимает, что должно последовать дальше, уже поздно. Он крепко схвачен, распят...

— Нет! — кричит он, уже готовый умереть стоя.

Но его уже никто не спрашивает. Пронзительный вопль содрогает стены, но не трогает сердец. Не веривший в предначертания судьбы мучительно умирает. Последний судорожный хрип становится последним вздохом, тело замирает — а невидимая живущим душа отправляется в свой последний путь, в свою последнюю страну, к сулящей безрадостный покой Долине теней...

* * *

Ночь длинна, нет смысла лгать, есть время вспомнить прошлое и есть, что сказать.

Ненадолго прервав рассказ, Ясон глядит в пламя их последнего костра.

— Никогда не знаешь того, что тебе уготовано, не сбывается то, в чем был ты уверен, и неизвестны пути судьбы, — говорит он вдруг. — И ведь кому, как не мне, следовало помнить, что эта варварка способна на все! Она пренебрегла дочерним долгом и узами крови, она бросила родину, она выкрала руно, собственными руками убила своего брата, чтобы задержать погоню, не содрогнувшись, заставила дочерей Пелия разрезать на куски их отца... В наших краях нет таких женщин!

Будто ожидая чего-то, он кидает взгляд на Человека-с-гор. Тот молчит.

— Я тоже судил себя и судил жестокой мерой. И все равно эта история лишена справедливости. Проклятие должно было пасть на нее. Да, я не был непорочен в своих поступках. Но каждый из них имел смысл, и я думал не только о себе. Ей же правило безумие, равно чуждое добру и злу. На ней кровь, кровь ее брата, кровь Пелия, кровь многих и многих... быть может, даже кровь наших детей. Она не знала черту, которую нельзя было бы переступить. Есть ли имя у этого безумия?

— Может и есть... — говорит Человек-с-гор.

Случайный звук прерывает их разговор, один из тех звуков, что прозвучав в ночи, никогда не найдут объяснений. Оглянувшись, они снова видят взметнувшееся на горизонте зарево.

— Он горит уже вторую ночь.

Ясон кивает:

— И тот, кто выживет, передаст потомкам свою ненависть. И когда настанет срок мщения... Ты же знаешь, он приходит всегда.

— Я знаю. Но почему-то об этом всегда забывают победители.

Недолгое молчание.

— Ты не довел до конца свой рассказ.

— Да. Но он подходит к концу, — откинувшись на локоть, Ясон трет пальцами сухие воспаленные глаза. — Почему я так сделал... Наверно, это в природе мужчин. Всегда надоест годами делить свое ложе с одной и той же женщиной. Какой бы замечательной она не была... Главка конечно была моложе, но это не было главным. Власть? Конечно, я понимал выгоды брака с дочерью Креонта. И мне следовало бы получше обдумать последствия разрыва с Медеей. Но ведь прошло столько лет, обычно время и частые роды ослабляют волю женщин. Мне казалось, что ее порывы остыли, она стала, как эллинка, эта колхидская ведьма... В общем, все знают, что было дальше. Стоило Главке одеть подаренную Медеей диадему, как пламя охватило ее, в мгновение ока запылал дворец... Погибли многие, я сам спасся, снова пройдя через огонь, выпрыгнув из окна, — он глядит на свои руки. Потом поднимает глаза. — Поверь, я действительно не смог спасти своих детей...

Недолгое время они молчат. Собака вдруг вскидывает уши, оглядывается на хозяина, потом снова ложится и закрывает глаза.

— Так как же назвать это ее безумие?

— Иногда это называли любовью...

 

СТАСИМ

Вырубленные в скальных породах ступени ведут сероглазую богиню сквозь тьму недр Олимпа. Путь ее уверенных шагов подсказан едва ощутимым током воздуха и эхом, доносящимся из подземной кузницы Гефеста. Мерцающий свет брезжит впереди. Пахнет дымом и раскаленным металлом...

Он удивленно кивает:

— Тебе что-нибудь нужно, сестра?

Она качает головой:

— Нет. Если ты не против, я полюбуюсь твоей работой.

— Я буду только рад...

Развешанные на стенах инструменты мерцают в пламени горна. Одни из них имеют вид вполне обыденный, назначение других не удается даже угадать. Рядом с ними, в углах, под стенами, лежат какие-то недоделанные, оставленные до времени заготовки незавершенных замыслов. Задумчивая богиня наблюдает, как льется в литейную форму яркая струя расплавленного металла. Все изменчиво и непостоянно в неверных бликах огня, они дают понимание той простой истины, что нет в этом мире неизменных вещей, вечных понятий и навсегда установленных правил — и этим отличаются от лучей дня, так обманчиво четко делящего мир на свет и тень...

— Тебя не было на совете Двенадцати.

— Нет нужды, — говорит она, — я могу угадать все, что там было сказано.

— Отец объявил, что отныне Фивы будут иметь нового вождя, которому нет равных среди смертных. Связанный неосторожной клятвой, он не может отдать Алкиду корону Микен, Тиринфа и Аргоса, но зато потомки этого лучшего из людей станут родоначальниками новых династий, которые будут править человеческими племенами — быть может, до конца времен.

— «Такова моя воля, — бесстрастно произносит Афина. — Я так решил и так будет».

— Откуда ты знаешь?

— Он всегда говорит так.

Бросив взгляд на застывающий в выпорах металл, Гефест возвращается к верстаку.

— А этот Алкид — он действительно лучший из людей?

Не торопясь с ответом, она протягивает руку за мечом в обтянутых черной кожей ножнах, обнажает его клинок. Меч сделан из железа, этого  до недавнего времени почти неизвестного людям металла. Лишь иногда его оплавленные обломки с грохотом валились с небес, чертя за собой яркую трассу падающей звезды — и их делали святынями, помещая в храмах, или изготовляли украшения, оправляя железо в золото.

— Вот в моей руке сделанный тобой меч, — говорит она. — Не сомневаюсь, он окажется острейшим среди сотни мечей. Вот чаша — она будет красивейшей среди сотни чаш. А вот лопата — металлическая, кроме древка, и деревянные, которыми пользуются люди, не идут с ней ни в какое сравнение. Чтобы убивать — нужен меч, чтобы пировать — чаша, чтобы рыть землю — лопата. Не странен ли будет сам вопрос, что лучше — чаша, лопата или меч? Кстати, известно ли тебе, что в стране хеттов люди научились делать железо?

— Да, мне это известно.

— Странный металл, — произносит она. — Будто хранящий какую-то тайну, манящую разум, как фраза туманного пророчества, обещающий невиданное, но не дающее тепла сердцу и обреченное на упадок величие. Чем тебя привлекает железо, Гефест?

— Тем же, что ты назвала — смущающей разум загадкой.

— Кому этот меч?

— Аресу.

Повинуясь жесту хозяина, механическая служанка с неподвижным, как маска, лицом протягивает хозяину неправильной формы чуть выгнутую электровую пластину. Странная фантазия пришла в голову мастеру, мужу прекрасной и неверной золотоволосой Афродиты изготовить механических прислужников в облике девушек безукоризненных форм. Их бока отблескивают золотым сиянием, и даже трудно угадать места сочленений.

Гефест ставит пластину перед собой. Тонкие руки прислужницы становятся тисками. Он открывает обтянутые кожей футляры, и, стуча молоточком по изогнутому зубильцу, снимает с безликой пока заготовки первую тонкую стружку.

Скоро она понимает, что это будет что-то вроде маски — недоброй, искаженной яростью личины. Торопливая дробь ударов сменяется скребущими звуками точащих металл инструментов, которые один за другим оказываются в пальцах мастера.

— Знаешь, мне захотелось спросить, — начинает Афина. — Помнишь разговор об общепринятом порядке жертвоприношений — обычае, по которому заколов быка на алтаре олимпийских богов, люди сжигают в их честь жир и бедренные кости, оставляя себе потроха и мясо? Напомни мне, будь добр, историю происхождения обычая.

Скользящий в пальцах штихель замирает. Ненадолго.

— Ты же помнишь!

— Меня не было тогда с вами, и я была далеко. Полузабытая история по-новому зазвучит после долгого молчания.

Гефест тянется за чеканом:

— Как известно, — равнодушным голосом начинает он, — однажды в Сикионе среди богов возник спор... что в жертвенном быке принадлежит богу, что человеку. Похоже, что мы все были основательно пьяны, раз третейским судьей был избран титан Прометей, давно раздражавший спокойствие олимпийцев. Можно предположить, конечно, в этом единодушии подвох... хотя никто не отрицал, что был он независим и мудр.

— Что ты называешь мудростью?

— А ты?

— Мужество отказываться от заблуждений — не жалея о потерянных при этом сладких иллюзиях. А ведь мы почти не задумываемся о том, насколько правила, принимаемые нами за устои мира, на самом деле лишь результат случайных стечений обстоятельств.

Гефест кивает:

— И однажды та лужайка видимости, на которой мы все так охотно играем в свои игры, может разверзнуться под нашими ногами.

Пауза.

— Продолжай.

— Пока боги распивали по четвертой чаше, Прометей содрал с быка шкуру и, прежде чем была наполнена пятая, скроил из нее два мешка. В первую он сложил мясную мякоть, прикрыв сверху неаппетитной требухой, во вторую накидал костей, замаскировав их толстым слоем жира. Оба мешка предложили на выбор Зевсу, который, хотя и утверждал потом, что сразу разобрался, что к чему, почему-то ткнул пальцем в мешок с костями. Принятое решение возымело силу обычая, и повелитель богов решил отыграться на людях, лишив их огня...

— Произошедшее следом ты тоже считаешь местью за шутку на пиру?

— Нет, — задумчивый штихель скребет металл. — Конечно нет...

Ничего больше не спрашивая, завороженная течением своих мыслей, богиня следит за оживающей электровой маской. Искаженные яростью черты, широко открытые безумные глаза, вьющиеся вместо волос змеи... Ба, она знает, кто это!

Обретшее краски жизни, на нее глядит лицо медузы Горгоны. Вдохновенные движения мастера молниеносны. Составляя одна к другой отшлифованные до зеркального блеска пластины, в которых Афина давно угадала части доспеха, он продевает в отверстия кожаные ремни, вьющиеся в его быстрых пальцах, как разъяренные змеи,  плюща заклепки стучит молотком — и оглядывается, лишь закончив работу.

Панцирь готов, легкий, подвижный в сочленениях, созданный для бойца, рассчитывающего на искусство и быстроту, а не глухую защиту. Внушающая ужас маска Горгоны укреплена на грудной пластине...

— Ты превзошел самого себя! Кому же эта красота?

Где оно — покоряющее вдохновение великого мастера? На нее снова, снизу вверх, по-собачьи, глядят глаза познавшего ужас падения хромого бога...

— Тебе, богиня, — тихо говорит он.

— Спасибо, брат, — отвечает она.

Ибо ей больше нечего ему сказать.

 

ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ

В предрассветных сумерках, когда невидимое солнце успевает лишь чуть позлатить верхушки гор, четверо верховных жрецов дельфийского святилища входят в уединенную хижину, почти прилепившуюся к одной из крутых скал, отделяющих от мира священную долину. В глубине хижины на подстилке из лавровых листьев спит совсем юная девушка, сон которой крепок, хоть и полон сумбурных видений. Ее не будит проникший в распахнутую дверь сырой воздух холодной ночи, она лишь по-детски сворачивается в клубочек, подтянув колени к животу, и тогда руки седых жрецов, взяв за плечи, властно встряхивают спящую.

— Я хочу спать... — бормочет она.

Но ее будят, мягко, но настойчиво. Еще не раскрыв глаз, она вспоминает, что ее ждет сегодня, и со сразу забытым сожалением рвет паутину своих снов. Шуршат лавровые листья. В руках седой служительницы лежит короткое платье, не прикрывающее даже колен.

Сегодня, если будет на то дан знак, устами девушки заговорит бог.

Единственная дорога в священную долину неожиданными зигзагами взбирается по склонам Парнаса. В то самое время, пока девушка, сбросив платье и покрывало, совершает омовение в холодном, как лед, Кастальском ключе, двое запоздавших паломников спешат по священной дороге. Еще в темноте миновав рощу дикорастущих олив, жадно вцепившихся корнями в каменистую землю, они начинают подъем.

Одного сопровождает трусящая возле ног собака, другой ведет на поводу смирного ослика. Их встреча на окраине Криссы случайна, если случайности вообще есть место в этом мире. Сперва, насколько позволяет дорога, в сумерках подсовывающая под ноги острые камни, владелец ослика рассказывает о славном крае Арголиде, плодородной долине, где брошенное в землю зерно дает сам-шестьдесят. Этот край в прежние времена был яблоком раздора для могучих царей, владетелей крепкостенных твердынь, истощавших друг друга в бесконечных войнах, но вот уже четвертое поколение краем твердо владеют потомки Персея, имеющие свою резиденцию в Тиринфе, величественном замке, стены которого сложены из десятиталантовых глыб и имеют толщину в десять шагов. Говорят что в давние, полузабытые времена, этот замок построили ушедшие в небытие одноглазые великаны... Впрочем, мало ли о чем порасскажут старики?

Потом разговор меняет тему. Уроженец Арголиды хочет узнать, с кем же свела его судьба:

— Как тебя зовут, откуда ты, какого племени? Куда ты идешь?

— У меня нет ни родины, ни племени. Зовут же меня... — говорящий усмехается. — В последний раз меня звали Человеком-с-гор.

— Что же ты делаешь в этом мире?

— Я долго жил в горах, пытался познать тайны жизни и смерти. Я стал знахарем, — добавляет Человек-с-гор, поймав недоуменный взгляд. — И кажется, научился очень многому. А теперь я хочу понять, нужно ли людям мое знание.

— И куда же ты идешь теперь?

Человек-с-гор усмехается:

— Я узнаю об этом в конце своего пути.

— А что ты будешь делать в Дельфийской долине? На твоем месте я нашел бы, о чем спросить жрицу бога.

Извивающаяся тропа ведет их ввысь, открывая недоступные прежде горизонты.

— Я слышал, судьба человека предопределенна жребиями Мойр. Стоит ли знать то, чего все равно не избежишь?

Почти достигнут перевал. Солнце показывает свой край из-за восточных гор. С высоты орлиного полета открываются северные берега Пелопоннеса. Четко высвечены складки скалистых берегов и зубастая цитадель Коринфа на высокой скале, где правил некогда Сисиф, хитрейший из смертных, ненадолго обманувший даже богов.

— Ты, кажется, сам сомневаешься в том, о чем говоришь?

Человек-с-гор поддевает попавший под ногу камень, и тот, исчезнув за обрывом, начинает свое падение.

— По-твоему, люди бессильны изменить свою судьбу, и ничто не изменит жребия Мойр?

— Да.

Достигнув выступа, камень с грохотом разлетается на мелкие обломки.

— Тогда им не нужны боги.

Собеседник качает головой:

— Ты думаешь, что ты сам, по собственной воле пришел в эту долину? Ты забыл о Роке — могучей, непознаваемой силе, которая, стоя над миром, никому не дает свернуть со своего пути. Однажды ты поймешь, что сам Рок привел тебя в Дельфы.

Человек-с-гор пожимает плечами.

Открывшаяся внизу долина дышит прохладой и сосновой хвоей. Низко пролетевший над правым плечом орел набирает высоту в восходящем потоке, они идут навстречу тому, что будет послано им судьбой, а девушка в коротком платье девственницы между тем входит в святилище. Путь в священное подземелье минует алтарь Гестии. На нем ярко горит огонь, шипит смола на сосновых ветвях и жрец-пророк, старательно помешивая раскаленные угли, бросает на них засушенные травы, смешанные с кореньями ладана и белены. Подойдя настолько близко, насколько позволяет жар, девушка жадно вдыхает курящийся фимиам. В это самое время другой жрец, зачерпнув горстью воды, плещет ею на лежащего козленка. Тот вздрагивает и пытается встать с холодного пола — добрый знак. Вдыхавшая фимиам начинает шататься, и, подхватив под руки, ее сводят вниз в святая святых храма, где возле священного камня Омфал в клубящемся мареве исходящих из расщелины паров стоит серебряный треножник.

Когда никуда не торопящийся Человек-с-гор подходит к святилищу, солнце успевает взойти довольно высоко. Он с любопытством смотрит на толпящихся у входа паломников, каждый из которых, держа по обычаю в руке кусок мяса и медовый пирог, пытается пробиться вперед, натыкаясь на поддерживающих порядок общинных стражников. Это не бросается в глаза, но время от времени возникший в толпе жрец подзывает кого-то из паломников, и, минуя привратников, счастливец проходит с ним в тень сводов храма.

Проголодавшийся Человек-с-гор уже собирается уйти, когда, раздвинув почтительно расступившуюся толпу, к нему подходит седовласый жрец-пророк. Смирно сидевшая у ног хозяина собака, вдруг зарычав, показывает желтые клыки. Ей приходиться умолкнуть.

— Я прошу прощения.

— Кто ты, человек? — спрашивает жрец.

— Меня называют Человеком-с-гор.

— Это твое имя?

— Да — с тех пор как я отказался от прошлого.

— У тебя есть вопросы к богу, человек?

— У каждого из нас есть вопрос к богу. Но пришедший поздно и не принесший даров, я не надеюсь задать его.

Лицо жреца непроницаемо:

— Устами жрицы священного треножника бог велел: сошедший с гор и скрывший свое имя, чья собака зарычит на вестника бога, пусть войдет он в святилище и спросит бога о том, что лежит на его сердце.

Не дожидаясь ответа, жрец-пророк поворачивается. Человек-с-гор следует за ним, раздумывая о сути тех вопросов, которые смертный может задать богу.

Холодны струи Кастальского источника, и истерты ступени священного подземелья. Здесь почти темно, и, не отпуская его руку, жрец откидывает тяжелый полог:

— Проходи.

Пламя дрожит в чашах золоченых треножников. Сидящая над расщелиной девушка в коротком платье и мантии пророчицы поворачивает к нему невидящие глаза:

— Входи! — восклицает она. — Входи, человек, не равный другим, которого ждали тут, входи и скажи, что нужно тебе от бога!

Она говорит это, то произнося слова нараспев, то срываясь на истеричный крик, держа в руках лавровую ветвь и ведущую к камню Омфал нить. Непроницаем мрак в дальних углах зала, а под ее ногами, тоже опьяненные исходящими из расщелины парами, лениво шевелятся змеи.

Смолкает эхо.

* * *

В фиванском храме Зевса шумит пир победителей. Сотня быков заколоты в жертву богам, их жир и бедренные кости отданы пламени алтарей. По окончании всех обрядов старейшины и вожди поедают в храме свою долю. Прочие пируют на площади.

Два служителя храма, чьи обязанности сегодня сводятся к поддержанию огня в светильниках, присев в тени бокового придела, комментируют происходящие события.

— Послезавтра свадьба, — говорит один. — Теперь, после того, как мы обрели такого великого вождя, странно будет сомневаться в славном будущем Фив.

Второй служитель храма глядит на своего товарища с сомнением — седина далеко не всегда служит признаком мудрости. Не придумав ничего лучшего, он решает ответить притчей:

— Однажды лягушки, позавидовав по глупости людям — ибо чего еще ждать от глупых лягушек? — решили выпросить у Зевса себе царя, — начинает он. — Милостивый бог швырнул им с неба корягу. Сначала испуганные шумом падения лягушки попрятались, но после осмелели, и мало-помалу убедились, насколько ничтожен их владыка. Когда же им надоело прыгать у него на голове, они взмолились Зевсу о новом царе, более их достойном. Терпение сына Крона истощилось, и он отправил царствовать к ним змею, одну за другой, наконец, пожравшую глупых лягушек.

Седобородый подозрительно смотрит на рассказчика:

— И что ты хочешь этим сказать?

— Ничего особенного. Просто иногда нерадивый и незаметный правитель лучше энергичного и скорого на действия.

Седобородый тут же отделяется от собеседника щитом непроницаемой суровости:

— Не стоит тебе такие вещи произносить — а мне слушать!

В это самое время Алкид, занявший место по правую руку от Креонта, подняв чашу, провозглашает застольную речь:

— В первый раз мы пили в честь богов, — произносит герой в наставшей тишине. — И это правильно, ибо боги могучи. Мы пили за своих отцов, что тоже верно. Но боги бывают от нас далеки, а наши отцы так смертны. И я пью за тех, на кого только и остается рассчитывать человеку, когда беда и смерть решат протянуть к нему руки — за верных друзей!

Чаши подняты — за тех, кто должен быть рядом, когда слабы люди и далеки боги.

Наутро свадьба, Креонт выдает-таки своих дочерей за Алкида и его брата Ификла. На заре дня окруженные подругами невесты совершают омовение в Диркейском источнике и, вернувшись под отчий кров, ждут начала празднества. Две достигшие почтенного возраста жрицы Деметры, следуя обычаю, входят во дворец и направляются к девичьим покоям. На подступах к ним их встречает Алкид. Не пожелавший даже в день свадьбы расстаться с львиной шкурой, герой становится на их пути:

— Чего надо, ста... добрые женщины? — вопрошает он.

— По обычаю, — начинает одна, — мы явились посвятить невесту в священные таинства брачной ночи.

Обычай требует еще посвятить в них и жениха, но жрицы об этом благоразумно помалкивают. Тем не менее...

— Вы?! — вызверяется герой. — На сей раз вы не нужны. Я сам, почтенный заботой богов, посвящу сегодня невесту во все нужные ей таинства!

— Но, быть может...

— Нет!

Однако дело происходит в людном месте, жрицы оказываются настойчивы и, в конце концов, Алкиду приходится уступить обычаю, хоть и скрипя зубами:

— Очень ненадолго! — предупреждает он, и жрица проходит к закутанной в брачный покров невесте.

— Этот человек дарован тебе судьбой, — вздохнув, тихо говорит она. — И потому, когда он отведет тебя в спальню, стерпи и подчинись его желаниям, — она снова вздыхает. — Быть может, тебе это и понравится.

* * *

Иногда бесполезные броски костей надоедают древнему богу. Хрипло выкрикнув какое-то давно забытое под солнцем проклятье, бог с силой запускает их о стену, ударившись о которую, кости раскатываются по каменному полу темницы. Бог прислушивается — и слышит голоса, беседующие, как всегда, о вещах вечных.

И тогда, натянув свои цепи, бог подбирается ближе к стальной двери, той самой, на задвинутых снаружи засовах которой лежит окаменевшая пыль веков. В ритме шагов стерегущего темницу древних богов великого воина, перебиваемые позвякиванием оружия и доспехов, его голоса слышны то тише, то громче — но они слышны всегда. Бог прислушивается:

— Истина парадоксальна, — произносит один из голосов.

— Да, — соглашается другой. — Но таково свойство всех истин.

Голоса снова начинают приближаться — великий воин делает новый поворот во тьме.

— То, что принято называть истинами, всегда есть лишь очень упрощенный слепок одной из сторон реальности, — изрекает третий.

— Иначе не может быть, — развивает эту мысль четвертый. — Ибо реальность неописуемо сложна, а возможности разума всегда ограниченны.

— И потом, один разум не равен другому. Вселенная кошки совсем иная, чем вселенная мыши, вселенная человека несравнима с вселенной бога…

— Раз уж мы заговорили об этом забавном существе, человеке... Он тоже, как кошка и как мышь, сводит, в конечном счете, мир к самому себе, но в отличие от него, эти зверюшки воспринимают окружающую действительность, как некую данность, человек же...

— Пытается найти в ней смысл.

— И в поисках смысла населяет мир призраками.

Новый поворот. В журчании голосов бесшумны шаги в коридоре, пол которого стал гладок за прошедшие века:

— Люди всегда защищаются иллюзиями от горьких истин. Для этого им приходится доказывать не только себе, но и другим, ибо неверие окружающих вызывает неприятные сомнения в собственной правоте — доказывать, что обступившая их неприглядная действительность, жестокая и безразличная к ним, есть лишь часть некоего единого разумно устроенного целого. Окружающая несправедливость, вынуждены утверждать при этом люди, суть лишь часть некоей большой справедливости. В конечном счете, идя по этому пути, человеку придется благословить власть, оправдать силу, назвать свою нищету богатством, а свои страдания — путем к блаженству.

— Однако, назвав окружающую действительность справедливой, человеку придется найти хранителей этой справедливости.

— Вот потому-то человек всегда склоняется перед богами.

Прежде чем сделать поворот, великий воин приостанавливается:

— Заколдованный круг. Раз заведомо справедлив этот явно неблагополучный мир, то заведомо справедливы должны быть и боги.

Прислушавшийся древний бог придвигается ближе к двери, спотыкается о натянувшуюся цепь, теряет равновесие...

— Однако не все люди верят в это.

— Но большинство. Главное же в том, что все они, вольно или невольно, хотели бы в это верить.

— При таких условиях большинство всегда навяжет волю меньшинству.

— Быть может.

— Итак, люди, эти незначительные кирпичики мироздания, хотят понять мир, пользуясь лишь своими смешными понятиями целесообразности, добра, смысла и пользы. Что должно получиться из этого?

Находящий утешение в философии великий воин делает новый поворот:

— Обыграем эту идею. Представим этот мир таким, как порой его представляют эти глупые люди, в виде некоего величественного храма, возведенного неким коллективом мастеров, а еще лучше — неким единым и могучим создателем, воздвигнувшим его по своему заранее обдуманному и выношенному плану, замысел и исполнение которого целиком соответствуют друг другу. Для пущей наглядности распишем, как храм этот прекрасен и велик, так что под его фундаментом чуть не прогибается кора земли, а вершиной своей он рискует оцарапать небеса. Вообще-то, если подумать, это довольно бессмысленное громоздкое сооружение. Непонятно, зачем оно создателю — чтобы тешить свое самолюбие или, забравшись на вершину, плевать вниз с высоты небес? Однако люди не заметили бы этой несообразности — люди вообще не любят замечать неприятных вещей — при условии, что эта странная теория даст этим кирпичикам мироздания какие-то заманчивые надежды. Итак, эти обретшие душу и голос камни и кирпичи, подобно людям, решили разумно осмыслить свой мир. Что бы у них получилось?

Великий воин поворачивается и, следуя давно усвоенной привычке, проверяет, насколько свободно выходят из ножен клинки его мечей.

— Все-таки, даже у кирпича могло бы хватить ума понять, что здание строится отнюдь не для него.

— Да, но что дала бы человеку, то есть кирпичу, эта грустная истина? Надежду, в конце концов, растрескаться и развалиться от перепада температур? Его это не устроит.

— Действительно, чего еще ждать от глупых кирпичей? Они не захотят понять, что для строителя они отнюдь не цель, а лишь средство — каждый из нас в душе своей считает себя первичным, а окружающий мир для него всегда вторичен. С этой точки зрения вечный, прекраснейший и соразмернейший храм едва ли показался бы камням, кирпичам и балкам верхом совершенства. Они стали бы искать других объяснений.

Древний бог задумчиво жует бороду.

— Например, лежащие в фундаменте нашей башни-храма неотесанные камни, не видя света и измученные навалившейся на них тяжестью, принялись бы, ропща на судьбу, мечтать о тех славных временах, когда обретя силу, они стряхнут с себя этот тяжкий груз и среди величественных развалин, лично для них значащих возврат высшей гармонии бытия, подставят солнечным лучам свои облегченные спины. Однако такого славного времечка ни для каких камней не предвидится, и, бросаясь в поисках надежды от гордыни к уничижению, они создали бы миф о Великом Строителе, который к исходу назначенного им срока должен будет совершить Великую Переукладку, осуждая неверные ему стройматериалы на пребывание в нижних ярусах постройки и вознося сохранившие верность булыжники на верхний уровень здания, где они отныне будут, раззолоченные и беззаботные, наслаждаться вечно. Впрочем, чего еще ждать от глупых камней? Итак, прокляв прежнюю гордыню, они наберутся терпения и будут ждать светлых времен, когда этот их Великий Строитель начнет перетряхивать по кирпичику свое странное сооружение.

Слыша смех великого воина, древний бог пожимает плечами.

— В это же самое время уложенные в стенах кирпичи, познавшие свет, хоть от того и не поумневшие, занялись бы для начала выяснением степени их взаимного достоинства. Странно конечно, но им, вылепленным из добытой в одном болоте глины, показалась бы совершенно нестерпимой простая мысль о том, что все они равны друг другу на том общем основании, что все они — кирпичи. Причем заметим, эти примитивные создания из глины и ила взяли бы критерием сравнения не точность лепки, выдержанность обжига и отсутствие внутренних трещин, а лишь то положение, в которое, беря во время работы наугад, их поместил каменщик. Оказавшиеся в западной стене, например, утверждали бы, что они более достойны, чем уложенные в восточной, ибо видящим заход солнца лучше ясна конечная цена всех вещей, а восточные бы возражали, в свою очередь, что более излюбленны своим создателем те, чьи бока первым согревает восходящее светило. И с ними всеми препирались бы кирпичи внутренних перегородок, претендуя на первенство на том основании, что, будучи ближе к сердцевине здания, хоть и не видя света, они глубже постигают некую глубинную Скрытую Суть.

Новый поворот, тихий звон наконечников соприкоснувшихся копий...

— И уж безусловно, вышележащие кирпичи непременно принялись бы третировать нижележащие, а те, чего доброго, заимствовали бы у камней обнадеживающую веру в неизбежность Великой Переукладки.

— Быть может, появился бы еще непременно какой-нибудь философствующий кирпич-пессимист, провозгласивший единственно подлинный идеал каждого кирпича — возврат к состоянию изначального ила в небытие первичного болота. Впрочем, какой еще мудрости ожидать от придуманных нами глупых кирпичей?

— Намного ли умней их люди?

Усталый древний бог, звякнув надоевшими цепями, возвращается на свое ложе, холодное, как объятия вечности, прячет лицо в руках, пытается заснуть...

— В конце концов, стоит ли винить людей? — слышит он. — Их отказ от иллюзий будет равнозначен признанию горьких истин...

Древний бог впадает в дремоту.

— В конечном счете, — прорывается в его затуманенное сознание, — в основе своей мир этот лишен как цели, так и смысла, так и заранее предопределенного пути. В нем нет запретов и потому все дозволено. Но эта вседозволенность, увы, равна признанию грустных истин. Все дозволено, нет возмездия, но нет ни надежды, ни награды...

— Каждый из нас одинок в этом мире...

Древний бог засыпает.

И вскоре кричит.

* * *

Седая вершина Олимпа скрыта клубящейся облачной мглой. В чертогах богов, в зале Двенадцати, откуда зримо все, причастное рождению, идет пир. Кудрявый Ганимед запускает ковш в сосуд с напитком богов — и те становятся свидетелями семейного скандала.

Скандал начинает супруга Зевса, волоокая блистательная Гера, сидящая в таких случаях по его левую руку:

— До каких пор! — неожиданно начинает она, с силой грохнув чашей по столу. — До каких пор я буду видеть здесь, в этом зале, в святая святых, этого фригийского мальчишку!

Боги смотрят в свои тарелки. Как известно, после великой битвы Зевс жребием разделил между ними области и острова Ойкумены, походя обделив при этом Гелиоса, титана солнца. При этом ей выпал славный край Арголида, где волоокую богиню и поныне ревностно почитают, почему-то непременно изображая ее с рогами. Люди сведущие утверждают, что это связано с культом коровы, однако люди непочтительные ехидно намекают на вечные измены Зевса.

— Вспомни, как ты преследовал меня, прежде чем добиться своего! А добившись, принялся унижать своими похождениями! Ты переспал чуть ли не со всеми богинями и нимфами, но и этого тебе показалось мало, ты опустился до смертных женщин — а под конец притащил сюда этого отвратительного мальчишку!

На смазливой мордочке Ганимеда, сына Троза, выступает плачуще-обиженное выражение.

— Ты не права, — изрекает Зевс. — Он прекрасен!

И притянув виночерпия к себе, демонстративно одаривает поцелуем.

— Вот так ты, отец богов, готов пренебречь приличиями, порядком и стыдом ради этого изнеженного...

Закончить супруге Зевс не дает:

— Перестань, это тебе не к лицу. Великая богиня унижает себя ревностью к мальчику, которого я, любя красоту... В конце концов, нам нужен был виночерпий?

— Раньше это делал Гефест!

— Ну да, конечно, хромая и разнося по залу запах кузницы! Хорошее занятие для великого бога!

— До того, как твой взгляд упал на этого пастушка, ты не замечал за своим сыном подобных недостатков!

— Зато ты замечала — оттого он и хромой... — Зевс поворачивается к виночерпию. — Иди ко мне, мой красавчик! Пока ты дорог мне, тебя никто не обидит. Раз великой Гере не по душе твои услуги, то ей, как в прежние времена, будет прислуживать Гефест.

Пока в голове стола идет перепалка, улыбчивый Гермес наклоняется к соседу:

— Я вижу, ты чем-то озабочен сегодня, Феб? — спрашивает он, опершись о подлокотник.

Изящный, украсивший голову цветами, светловолосый бог делает ладонью неопределенный жест:

— Несколько огорчен.

— Быть может, я окажусь тебе чем-то полезен?

— Едва ли, — Аполлон бросает косой взгляд на излишне пронырливого отпрыска нимфы Майи. — Помнишь Гианкифа?

— Как же, как же! — подхватывает тот. — Твоя последняя победа, насколько мне известно. Чудный мальчик... Не хочешь ли ты сказать...

— Мы забавлялись, метая диски, — роняет Аполлон. — Внезапно налетел ветер с Тайгета, швырнув Гианкифу в лицо его собственный диск. Я не успел вмешаться. Мальчику раздробило голову. Вдребезги.

— Ты должен был быть готов к этому, раз избрал в любимцы смертного. Тебе так жаль его?

— Как тебе сказать... Признаюсь, его имя связано для меня с приятными воспоминаниями. Но вид этого кровавого месива, куски черепа, перемешанные с мозгом... Все к лучшему. Счастье должно оборваться на своей сияющей вершине, прежде чем превратиться в сереющие будни. Я воздвиг ему прекрасный курган в Амиклах. Но если я узнаю, что у этой случайности был виновник...

Глаза сентиментального бога вдруг становятся злыми.

— Да, я знаю, тебе завидовали. Тебя, однако, не беспокоит, мой Феб, что люди, склонные перенимать все, особенно то, что перенимать вовсе не следует, сделают обыкновением сожительство мужчин с мальчиками, особенно последовав примеру столь аристократичного бога?

— Почему это должно меня беспокоить? — Аполлон пожимает плечом. — Тем более, что мне не зазорно следовать примеру отца. Я-то, по крайней мере, оставляю своих любимцев на земле, а не затаскиваю на Олимп.

Блистательная Гера тем временем продолжает изводить супруга упреками — и тот не выдерживает:

— В конце концов, — веско произносит он, — иметь привязанности на стороне — законное право мужчин, и не женщинам жаловаться на несправедливость, ибо природа наградила их тем, что в любовных играх они испытывают, по крайней мере, вдвое... втрое больше удовольствия!

Потрясенные этим аргументом, боги, не сговариваясь, отрывают глаза от тарелок.

— Так уж и два! — раздраженно восклицает Гера и вдруг, успокоившись, становится самим ехидством. — И каким же путем ты достиг этого открытия, супруг мой? О да, мы знаем, что пути твои неисповедимы, чтобы похитить Европу, ты превратился в быка, чтобы овладеть Ледой, принял образ лебедя, чтобы соблазнить Данаю, ты обратился золотом, и хорошо еще, что оно не попало в лапы какому-нибудь ювелиру, а то имели бы мы вместо Зевса набор браслетов. Но неужели ты, зайдя в своих изысканиях дальше...

Дальше ей Зевс не дает развить предположений:

— Знай меру, женщина! — рычит он и в свою очередь делается ядовитым. — Для решения такого щекотливого вопроса не помешало бы нам найти судью, чей опыт позволит одинаково добросовестно взвесить все суждения.

— И где же ты найдешь такое необыкновенное существо?

— Сейчас узнаешь! — Зевс взглядом ищет бога-вестника. — Гермес! Где сейчас может быть Гермафродит?

Тот тянет с ответом:

— Затрудняюсь сказать, отец.

— Постарайся найти его незамедлительно и доставь сюда. Это в твоих силах, тем более что...

Взгляд Зевса случайно падает на Афродиту. Щеки богини любви заливаются пунцовым оттенком, что весьма идет к цвету ее ожерелий. Зевс жестом отпускает бога-вестника. Гера опять берется за свое:

— Мне надоело, что ты расплачиваешься за мою верность вечными изменами! Твои похождения со смертными у всех на устах! Даже я их знаю! И давно! Что Европа зачала от тебя Миноса, Даная — Персея, Каллипсо — Аркада, Ио — Эпафа, Антиопа — Амфиона и Зета, Калика — Эндимиона, Семела — Диониса...

— Не сомневаюсь...

— В Спарте от Леды родились Кастор и Полидевк, один из которых, как говорят, тоже твой, что странно, ибо они схожи как две капли воды.

— Отнюдь. У Полидевка на щеке шрам после кулачного боя.

— И который же из них твой?

Зевс ухмыляется:

— Зачем тебе это знать, женщина?

— А хуже всех порожденных тобой этот полукровок, сын недотроги Алкмены, не постыдившейся отдаться Амфитриону, убийце своего отца...

— Ты же знаешь, что это была случайность — Амфитрион в гневе швырнул в корову свою дубину, а та, отскочив от рогов...

— Ну да, конечно, случайно! — Гера полна ехидства. — Цари могут погибать лишь случайно — это так согласуется с идеей их божественного происхождения! А этот ублюдок Алкид...

— Ну хватит! — Зевс взрывается. — Мне надоело! Снисходя до смертных женщин, я наделяю человеческий род расой героев, его украшением, солью земли...

— Чтобы ты ее только не пересолил...

— Алкид — лучший из них, и я намерен помочь ему добыть трон потомков Персея, которым ныне владеет по моей оплошности этот недоделок Эврисфей.

— Тоже, кстати, твой потомок.

— Ты, кажется, позабыла...

Но, прервав скандал на высшей точке взлета, неожиданно быстро возвращается Гермес. Не один. Он вводит в Зал Двенадцати молодого... скажем так — человека.

— Я счастлив предстать перед владыкой Олимпа! — почтительнейше произносит тот. — Владыкой, великим, как Земля, превыше которого нет под Небом...

Несколько озадачивают его манеры, одновременно не то заискивающие, не то кокетничающие. Гермес тем временем возвращается в свое кресло из серебра и слоновой кости — довольно безвкусное сочетание материалов, почему-то предпочитаемое богами — и встречает дружелюбнейшую улыбку Аполлона:

— Этот молодой человек, похоже, размахнулся на целую речь, — тихо говорит он. — Могу поздравить отца, от которого он перенял манеры, и мать, одарившую его своей привлекательностью. Жаль только, что эти черты портит некая двусмысленность...

— Перестань! — не выдерживает Гермес, и в этот же момент Зевс перебивает Гермафродита:

— Все произнесенное тобою очень достойно. Однако мы призвали тебя не для этого. Ты послужишь в нашем споре судьей — справедливым, беспристрастным, не взирающим на лица!

— Я счастлив хоть в чем-то услужить богам Олимпа!

— Ты, как известно, испытал в любовных играх все прелести как мужской, так и женской роли. — Гермафродит кивает, не то с юношеской скромностью, не то с девичьей застенчивостью. — Так скажи-ка богам Олимпа, в каком качестве ты познал наибольшее наслаждение?

Гермафродит медлит с ответом, украдкой бросая косые взгляды. Судьям справедливым и не взирающим не пристало вертеть головой — а то он бы уже хрустел шейными позвонками.

— В высшей степени двусмысленный молодой человек, — роняет Аполлон.

Наконец Гермафродит находится с ответом:

— Воистину, я бы покривил душой, — восклицает он, — если бы не признал, что означив степень мужского удовольствия равной единице, придется исчислить женское наслаждение равным трижды трем!

— Лживый урод! — бросает Гера.

Владыка Олимпа хохочет.

Совершенно неожиданно голос подает редко берущая слово богиня Деметра:

— Не знаю, стоит ли мне мешаться в этот спор, — тихо начинает она. — Однако, увлекшись спором о наслаждениях, все намертво позабыли о том, что кроме них на долю женщины достаются еще тяготы беременности и муки родов. Мужчины любят щеголять воинской храбростью, однако даже самые робкие из них, знай они, что это такое, предпочли бы вместо родов трижды стать под щит.

Пропустив все эти рассуждения мимо ушей, Зевс, все еще хохоча, привлекает к себе виночерпия.

Блистательная Гера молчит.

Достойный этому ответ будет дан со временем.

* * *

Услышав крик древнего бога, великий воин останавливается и прислушивается.

Выглядит он здорово и жаль, что во мраке темницы древних богов некому оценить грозную красоту украшенных конскими хвостами пятидесяти шлемов, великолепие сработанных киклопами доспехов, остроту копий, крепость клинков, затейливость изображений на щитах, способных отразить даже молнии Зевса.

Великий воин ждет, но новых криков не следует, и он снова продолжает измерять шагами тьму, как делает уже века — мимо рядов кованных железных дверей, на засовах которых окаменела осевшая пыль веков, сквозь тишину и крики, сквозь безнадежность, сквозь отчаянье...

— Что ему чудилось? — спрашивает себя великий воин.

— Мучает ли его сожаление?

— Какой кошмар терзает его душу?

— Жалеет ли он о прошлом?

Он прислушивается снова. Тишина.

— Помнят ли о нем под солнцем?

— Невозможно забыть такое величие.

— Забыть можно все.

— И помнят ли под солнцем наши имена?

Эта негромкая фраза будит десятки голосов, которые, стараясь перебить друг друга, превращают в бесполезный шум все сказанное. Потом они умолкают.

— Мы столько раз говорили о том, что нет в мире преград, кроме невозможности, и о том, что все дозволено в нем, — раздается в тишине. — Но каждый раз что-то останавливает нас, когда мы на деле пытаемся вооружить себя этими истинами. Что мешает нам троим, бросив свой пост, выйти под солнце? Кто рискнет поднять руку на первенцев Урана и Геи? И кто останется после этого в живых?

— И что же мешает нам?

— Клятва!! — произносят одновременно несколько голосов.

— Но мы не клялись стеречь эту темницу вечно! Зевс должен вспомнить о нас! И тогда...

— Разве только мы обязаны ему? Он освободил нас, разыскивая союзников — и мы помогли ему справиться с древними титанами. А не мне ли он обязан свободой, когда лежал связанный, как баран, и смеющиеся боги собирались делить его молнии?

— Так что же держит нас? Долг? Но о каких долгах идет речь в мире, где все дозволено? И почему после всего этого мы что-то должны Зевсу?

— Мне следовало не упускать случая избавить нас от клятвы, когда я принес ему последнюю победу. Не так ли?

— Да. Да, — вторят голоса. — Но глупо теперь жалеть об упущенных возможностях.

— Все повторится, — произносят другие. — Нет вечных триумфов, Зевс снова познает беду и вспомнит о нас.

— Мы выйдем под солнце — и не вернемся больше в страну мертвых!

— Да! Так будет! Но, чу! Кто-то идет...

Великий воин знает идущего — и все же, как велит древний долг, сдвигает на лица личины шлемов, берет наперевес копья и накидывает тетивы луков. Шаги приближаются...

— Приветствую тебя, брат Бриарей! — слышит еще трясущийся от пережитого ужаса древний бог.

— Приветствую тебя, брат Коот!

— Я пришел сменить тебя.

— Я сдаю тебе пост.

— Что нового?

— Что может быть нового в стране мертвых?

Тихо заскулив от невыносимой тоски, древний бог хватается за голову.

* * *

Проходит около трех лет, срок незначительный по сравнению с вечностью. Дело происходит в Аркадии, первозданном горном краю, лежащем в центре полуострова Пелопонесс. На его горных склонах никогда не оседала пена великих потопов, его леса никогда не рубили и не выжигали под пашни, здесь прозрачней небеса, ярче краски и чище родниковые струи. Благословенный богами край — как говорят те, кто в нем не бывал.

Иные же говорят, что он населен дикими пастухами, потомками пеласгов, не солящими пищи, не возлагающими на алтари плодов земных, любящих более всего набеги и войны, и до сих пор приносящих людей в жертву Крону.

И то и другое — правда.

Захваченные воинами одного из горных племен во время набега на аргосскую долину, трое пленников сидят в яме, ожидая кто выкупа, кто случая бежать. Набег был не из удачных, особенно принимая во внимание, что желанной добычей был рогатый скот. Людей здесь ценят несколько ниже.

Коротая время, пленники спорят на разные случайные темы. Об этой горной стране они имеют свое собственное мнение. Так уж устроены люди, что их точка зрения на окружающую действительность всегда зависит от угла, под которым они на эту действительность глядят. Они же смотрят в небеса со дна зловонной ямы, до краев которой при всем желании не дотянуться рукой, даже став на плечи товарища по несчастью.

— Счастье человека в его свободе, — вдруг говорит один из них.

Это воин, родом из Лаконики, обладатель развитой мускулатуры, громкого голоса и окрашенного пурпуром плаща, который никто из горцев так и не набрался смелости у него отобрать.

— Что ты считаешь свободой? — спрашивает у него товарищ по несчастью. — Только возможность выбраться из этой ямы?

Хотя его старый плащ никогда не красился пурпуром, он наверняка теплей. По иронии судьбы этот человек тоже родом не из Арголиды. Его схватили по дороге в Спарту.

Третий пленник кутается в длинный козий кожух. Когда отряд горцев нагрянул на его общинное пастбище, он оказался слишком медлителен, не воспользовался случаем бежать и теперь, не надеясь ни на что иное, ждет выкупа, который, может быть, внесут за него сородичи.

— Свободен тот человек, — недолго задумавшись, произносит лаконийский воин, на руке которого белеет старый шрам лошадиного укуса, — кто может делать то, что хочет, не считаясь ни с людьми, ни с обстоятельствами.

— А ты всегда делаешь в жизни то, что хочешь?

— Увы, не всегда. Чаще приходится подчиняться обстоятельствам.

— Судя по твоим же словам, ты никогда не был свободен.

— А что считаешь свободой ты?

Одетый в старый плащ собеседник отвечает не сразу:

— По настоящему свободен лишь тот, — говорит он, наконец, — кто владеет самим собой. Большинство людей не задумывается, в чем истоки их желаний, и, слепо следуя им, они сами делают себя рабами своих страстей. Лишь познав себя, подавив в себе то, что унижает, ведет к слабости и ничтожеству, человек может сделать себя свободным.

Задремавший хозяин кожуха ворочается во сне. Воин в пурпурном плаще прищуривается:

— Какая-то странная свобода, — произносит он. — Наверно она заставляет тебя постоянно копаться в себе, деля свои страсти на хорошие и плохие, необходимые и излишние. Это значит насиловать свою душу. Я знаю, ты сильный и умный человек, но почему ты веришь в такие нелепые вещи? Нет в мире ни хорошего, ни плохого, ни добра, ни зла, а есть в нем лишь голод и сытость, нищета и роскошь, развлечение и скука. Сидя в этой яме, ты волен сколько угодно обуздывать свои слепые страсти, но сделает ли это тебя счастливей? Счастье же человека в том, чтобы не задумываясь следовать каждому своему желанию, всегда добиваясь своей цели.

— Если у тебя в голове завелись вши, и ты волен сколько угодно их искать, означает ли это, что ты свободен?

Уроженец Лаконики смеется:

— Пусть так. Ну а чем лучше твоя странная свобода? Это свобода осажденной крепости. Зачем ты превратил в нее свою душу?

Сверху слышны шаги. Над краем ямы показывается бородатая физиономия аркадского вождя:

— Эй, лакониец! Сколько за тебя дадут?

Обладатель пурпурного плаща поднимает голову и отвечает потоком черных ругательств. Он сейчас слишком горд для торга, даже если предметом этого торга будет его собственная шкура. Горец не смущен:

— И чего ты ждешь?

— Жду, пока сюда не явятся Кастор и Полидевк и выжгут огнем это ваше вонючее паучье гнездо!

Сверху слышен смех:

— Ну так и жди их! Сиди в яме, пока мох на спине не вырастет. Ну а ты, бродяга? За тебя есть, кому вносить выкуп?

— Нет.

— Завтра решим, что с вами делать, — заключает горец.

Некоторое время сидящие в яме молчат. Лаконийский воин вдруг громко смеется и толкает одетого в кожух:

— Ну, а ты, ждущий выкупа? В чем твое счастье?

— В том, чтобы жить в безопасности, — сонно бормочет этот серый крестьянин, — не тревожась за будущее, имея то, что тебе необходимо, не вмешиваясь в чужие дела, поклоняясь богам, не ссорясь с людьми...

И снова засыпает.

— Да, счастье раба, — говорит одетый в пурпурный плащ. И улыбается. — А тебе не кажется, что оно чем-то похоже на твою крепость?

— Пожалуй, — говорит собеседник. — Но только распахнувшую ворота, сдавшуюся на милость врагов, разграбленную и сожженную.

Затягиваемое хмурыми тучами небо темнеет над их головами.

— Мне снился сегодня сон, — произносит вдруг воин в пурпурном плаще. Несколько мгновений он молчит, перебирая внутри себя какие-то приятные воспоминания. — На заре дня я запрягал двух своих коней. Называя их по именам, я скормил им из своих ладоней по медовой лепешке, говорил какие-то ласковые слова. В полдень предстояли состязания, и я знал, как будто мне наворожили боги, что мои кони придут первыми. — Он бьет кулаком по раскрытой ладони. — Но это не объяснишь словами. Что скажешь об этом сне, знахарь?

— Немного, — говорит Человек-с-гор. — Ты правишь колесницей, участвуешь в конных ристалищах. А еще любишь побеждать.

— Да, это так...

Воин хочет сказать еще что-то, сокровенное и важное для него, но его невольно перебивает вдруг проснувшийся хозяин кожуха:

— А мне приснилось, — бормочет он, — будто за меня внесли выкуп, и я получил свободу... Этого тоже не передать.

Воин в пурпурном плаще злорадно оскаливается:

— Зато твой сон нетрудно истолковать. Запоминай, это очень старая примета. Если рабу приснилось, что он получил свободу — это значит, что очень скоро этот раб умрет.

* * *

Над стенами цитадели Тиринфа, огромные камни которой укладывали друг на друга древние киклопы, над черепичной кровлей дворца воет пронзительный ветер Борей. Тот самый Борей, от которого, как говорят, кобылицы порой зачинают без жеребцов. В этот вечерний час, в который как никогда познается цена теплу очага, царь Эврисфей пирует с приближенными в большом мегароне. Низкие столы расставлены вокруг жаркого огня, блики света играют оттенками фресок со сценами охоты и битв, дрожат тени подпирающих крышу колонн, и отдаются эхом голоса и смех.

После второй чаши, постучав опустевшим кубком по столу, Эврисфей требует внимания.

Этот не слишком мощного сложения человек кажется тщедушным и хилым, особенно по сравнению с окружающими его военными вождями, но, встретившись с ним взглядом, вы поймете, что имеете дело с характером твердым и упрямым, способном черпать силу в наслаждении властью и готовности сломать любую противостоящую себе волю.

— У нас гость, — произносит он в наступившей тишине. — И этот гость может рассказать вещи занятные. Их стоит услышать всем.

Общее внимание переносится на светловолосого молодого человека, перед началом пира оставившего в стойке для оружия лук и колчан со стрелами.

— В общем, у нас в Коринфе это давно не секрет, — чуть улыбнувшись, произносит гость. — Слышали ли вы, что у дочери Креонта Фиванского, выданной за Алкида, сына царя-изгнанника Амфитриона, родился первенец? — кто-то из присутствующих пожимает плечами. — Так вот, обнеся новорожденного по обычаю вокруг священного очага, Алкид провозгласил его затем будущим царем Арголиды.

— Править которой он будет из моего дворца, — добавляет Эврисфей, откинувшись на спинку кресла.

Сначала раздается хохот, потом ряд реплик, настолько ехидных, что услышь их сын Амфитриона — занеси его сюда судьба — он бы не выдержал, схватил дубину и, плюнув на святость очага, наполнил бы помещение трупами.

— Еще не выкормив молоком первенца, Мегра забеременела снова, — продолжает гость, — и забывший обычай Алкид заявляет, что если боги пошлют ему второго сына, он сделает его царем Фив, вложив в руку отлитый Дедалом жезл защитника города. Более того, ссылаясь на некий вещий сон, он уже заранее решил, что его третий отпрыск станет владеть Эхалией.

— Плодовитый же мужчина этот Алкид! — произносит кто-то.

— Трудолюбивый!

— И прожорливый! Говорят, он способен за раз сожрать быка.

— Но не поперхнется ли он Арголидой?

Эврисфей смеется:

— Мой брат Алкид желает усидеть одной задницей на двух седалищах, — вставляет он свое веское соображение. — Крича на все стороны, что он сын Зевса, он тут же претендует на наследство другого папаши — Амфитриона. Пусть разберется хорошенько с таким количеством родителей, а также заодно и с тем, чей он сын, божий или человеческий. Либо то, либо другое. Кобыла, покрытая конем, рождает жеребенка, но если на нее взгромоздится осел, она зачнет мула. Что лучше, это дело вкуса, но кому из нас приходилось встречать коня, просившего назвать его еще и мулом, или мула, возымевшего претензию быть конем?

Все хохочут. Белокурый гость веселится не меньше других. Эврисфей вдруг поворачивается к нему:

— Помнится, ты о чем-то хотел спросить меня?

— Да, — кивает тот. — Я спрашивал о некоем человеке, знахаре, пользовавшимся твоим гостеприимством, царь.

Эврисфей прищуривается:

— У него было имя?

— Наверно, — пожимает плечами гость. — Но он называет себя по-разному. Чаще всего Человеком-с-гор.

— Не слышал, — Эврисфей тоже пожимает плечами. — Но я понял, о ком ты говоришь. В моем замке жил такой человек. Он был довольно искусен в вырезании стрел, в лечении сломанных костей и вывихнутых суставов. Да, это был ценный человек.

— Но куда этот ценный человек мог исчезнуть из владений хозяина Арголиды?

— А почему ты считаешь, что он исчез из моих владений, гость мой? — с любопытством спрашивает Эврисфей.

— Право, не знаю. Но ведь когда говорят что кто-то где-то «был», имеют в виду, что теперь он уже в другом месте.

— Или он был убит, казнен, умер своей смертью, — добавляет владетель Аргоса, Тиринфа и Микен.

Гость улыбается:

— Странно, что я не подумал об этом. Конечно, одни Мойры знают, что начертано на его жребии, но мне кажется, что этот Человек-с-гор не был готов умереть.

— Человек никогда не готов умереть, — говорит Эврисфей. — Он способен только смириться со смертью. Но на сей раз ты прав, мой гость. Этот бродяга не пожелал долго пользоваться щедротами моего гостеприимства — а видят боги, я был с ним щедр.

— Он ушел?

— Это было не так просто. Уйти без спросу из этого замка не проще, чем попасть в него. Но он обошел все препятствия. Ему это было тем легче, что я заболел лихорадкой. Он дал мне свой отвар.

— Отвар помог?

— Помог, — отвечает Эврисфей. Он больше не улыбается. — Но я проснулся только через двое суток. Его уже не было. Более того, никто не может сказать, каким путем он бежал.

— Быть может, кто-то помог ему? — бросает предположение белокурый гость из Коринфа.

— Хотел бы я знать... — медленно произносит Эврисфей во вновь наступившей тишине. — Этот помощник заплатил бы дорого. Любое золото того бы не стоило.

— Но ведь не только корысть правит людьми. Этот знахарь мог иметь и друзей.

— Друзей? — Эврисфей пожимает плечами. — Не думаю. Да, я знаю, что он был довольно щедр, быть может, оттого, что не ценил то, что так дорого дается другим, мог помочь кому-то, не потребовав ничего взамен — хотя люди редко ценят такие поступки — он был не из тех, кто наносит удар в спину. Но как ни странно это будет звучать, он не тот человек, который имеет друзей.

— И как давно это все случилось?

Присутствующие замечают, кто шепотом на ухо соседа, кто про себя, что этот незнакомый никому гость давно перешел меру вежливости в своих назойливых расспросах.

— На днях, — говорит Эврисфей. — Интересно, почему ты так расспрашиваешь меня о нем, мой гость?

— Это необычный человек.

— О, да! Возможно. Так поделись со мной и ты тем, что знаешь о нем.

— Я знаю очень немного, — говорит белокурый гость. — Некогда, как говорят, два или три года назад, не упомню точно, он посетил дельфийское святилище, и бог устами пифии велел ему остаться при своем храме, пообещав щедроты и почет, никак не уступающие тем, от которых он отказался при дворе владетеля Тиринфа.

— Вот как? — Эврисфей задумчиво скребет короткую бороду. — И что же он сделал, наш знахарь?

— Отвергнув милость бога, он отправился глотать пыль дорог.

Присутствующие перешептываются. Пожалуй, почти у каждого из них есть, что добавить к уже сказанному. Эврисфей качает головой:

— Выходит, что этот человек, оскорбивший мое гостеприимство, прежде отверг и волю дельфийского бога, бога ревнивого, не останавливающегося ни перед чем ради удовлетворения своей мести? Пожалуй, теперь я не слишком жалею, что упустил этого знахаря.

— И владетель Тиринфа совсем не знает, где он сейчас?

— В тот же день, когда я выздоровел от лихорадки, аркадские горцы вздумали устроить набег. Почти весь угнанный скот мы отбили, но кое-кто из наших людей исчез. Если этот отвергнувший бога знахарь отправился по дороге в Спарту, он тоже мог попасть в плен. Пожалуй, я все-таки дам за него выкуп, если он даст о себе знать.

— Едва ли он захочет сделать это.

— Да, пожалуй, — Эврисфей усмехается. — Но мне надоело говорить о нем. Расскажи-ка лучше о другом любимце богов. Этот Алкид не объяснял, обнося своего сосунка вокруг огня, каким это образом он собирается утвердить его на троне Аргоса и Микен?

— Не имею представления, — белокурый гость разводит руками. — Вероятно, он будет ждать знамения и помощи богов.

— Долго же ему придется ждать! Без зла говорю — он никудышный правитель, этот Алкид. Я думаю, даже фиванцы уже поняли это. Он не умеет создавать, не умеет беречь, он способен только раздавать и разрушать, — Эврисфей возвышает голос. — Вы увидите все, настанет день, и этот выскочка Алкид впадет в ничтожество, в котором ему не поможет ни бычья сила, ни мужская плодовитость, ни воинская отвага! Я их не отрицаю.

Владетель Тиринфа замолкает, и голос подает кто-то сидящий в дальнем конце, по левую сторону стола:

— А не преувеличенна ли отвага Алкида? Чем заслужил он славу? Убийством диких зверей или репутацией меткого лучника? Но воинская доблесть состоит не в умении посылать трусливую стрелу, а в мужестве сойтись с противником вплотную, видя цвет его глаз, отражая удары копий так, чтобы ни один мускул не дрожал на твоем лице!

Эврисфей лукаво глядит на говорившего. Белокурый гость снова вмешивается в разговор:

— Однако же, военное искусство вовсе не сводится ни к безоглядному мужеству, ни к рабству у своих доспехов, — замечает он. — Если в гуще схватки сломается колесо колесницы или единственное копье, тебя не спасет никакая отвага. Если в одном строю с тобой окажутся трусы, твоя слава будет лишь посмертной. Владелец же лука всегда разит издалека. Поражать на расстоянии беззащитного врага из прикрытия, не завися ни от его мужества, ни от игры случая, не давая ему даже увидеть свое лицо — разве не есть это высшее искусство войны?

Пауза.

— Впрочем, похоже, что Алкид тоже не постиг этой истины.

Разговор принимает новый оборот, но белокурый гость больше не принимает в нем участия. Он покидает свое место в разгар пира, и, как ни странно, это остается незамеченным. Он выходит в ночь, под хмуро клубящиеся облака.

Узнавший свое, белокурый бог идет по следу Человека-с-гор.

* * *

Прервав спор о свободе, сидящие в яме пленники пытаются заснуть, завернувшись в свои плащи, холодный ветер продолжает гнать по черному небосводу клубящийся саван туч, белокурый бог еще покидает пир, когда к воротам в частоколе, окружающем аркадское селение, подходит человек.

На его плечи накинута шкура волка, он вооружен луком и топором, его колчан полон стрел. Это охотник. Впереди его трусит собака, будто показывая дорогу, настороженно поднимая уши и оглядываясь. У ворот их встречает оклик.

— Ты что, не узнал меня? — отзывается пришедший. — Это я, Кандаон!

Короткий разговор, и, войдя в ворота, он проходит мимо нескольких беспорядочно раскиданных деревянных хижин, входит в одну из них, ненамного большую, чем другие, хотя и принадлежащую вождю. Слышен смех. Здесь тоже идет пир.

Бородатые воины сидят вокруг сложенного из неровных серых камней очага. Природа огня одинакова везде, и здесь он пытается играть в те же игры. Тускло играют блики на давно не чищеном металле золотых и серебряных чаш, стоящих вперемешку с вылепленной из неокрашенной глины посудой, и пляшут хохочущие тени на завешенных мохнатыми шкурами стенах.

Сидящие у очага поворачиваются к вошедшему. Жир стекает с пальцев приветственно поднятых рук.

— Привет тебе, Кандаон! — произносит кто-то. — Садись у нашего огня. Мы рады тебе, хотя и не ожидали тебя видеть. Ты ведь собирался покинуть Аркадию?

— Да, — он садится у огня. — Я хотел вернуться в Гирию. Но у меня появилось еще одно дело.

Ему протягивают чашу. Пришедшая с охотником собака ложится у выхода. Он выплескивает из чаши часть вина в честь богов. И пьет.

— Видите эту собаку? — произносит он, наконец. — Она нашла меня в лесу. Это очень умное животное. Я ищу ее хозяина. Он должен быть где-то здесь.

Он протягивает руку к огню. Новый порыв ветра заставляет трещать тростниковую крышу.

— А я помню ее, — говорит кто-то. — Ее хозяина мы взяли в плен на дороге из Тиринфа.

Встретившись с взглядом сказавшего это, собака скалит зубы и тихо рычит.

— Где он сейчас?

— В яме.

— Чей он пленник?

— Мой, — говорит еще кто-то. — А зачем он тебе, Кандаон?

— Затем, что я его должник.

— Ты, Кандаон? Разве такой человек может быть кому-то должником?

Охотник в шкуре волка усмехается. Взгляды пирующих скрещены на нем. В этих горах не выживают рожденные слабыми, и уж тем более таким не сесть у костра вождей. И все же — это улыбка человека, не равного другим.

Он протягивает руку к огню и шевелит пальцами, будто пытаясь заворожить язычки пламени:

— Вот эта рука, — он снова улыбается. — Я рассказывал, что получил в нее случайную стрелу на охоте в окрестностях Тиринфа? Наконечник извлекли легко, но на третий день я лежал в жару, слыша сквозь бред, как придворный лекарь владетеля Тиринфа предлагает отрезать мне руку. Так бы наверно и случилось, но в тот день в ворота города вошел Человек-с-гор. На седьмой день я снова смог натянуть лук.

Его улыбка становится спокойной и грустной, как это бывает, когда вспоминаешь нечто, дающее тепло сердцу. Он встречает обращенные на него взгляды:

— Этот человек — мой друг, и я никуда не уйду отсюда без него.

* * *

Небеса над вершиной Олимпа кристально прозрачны. Блестят в солнечных лучах серебро, золото и орихалк, так предпочитаемые богами, все также ярка зелень садов и чисты оттенки мрамора. Не знающая поражений и не испытывающая радости в битвах держит в пальцах ткацкий челнок.

Сидящая у ее ног большая сова, верная спутница ее задумчивого одиночества, открывает глаз и взъерошивает перья. Сероглазая богиня усмехается. Как и всегда, она заранее угадывает чужое приближение.

Еле слышный звук легких, почти танцующих шагов.

— Приветствую тебя, прекраснейшая!

— Здравствуй, искуснейшая!

Золотоволосая богиня, прекраснейшая из всех, рожденных бессмертием и любовью, садится рядом со сдержанной воительницей. Она вдруг смеется звонким, заливистым смехом, которому, как может показаться, нет никаких причин. Потом осторожно касается пальцем недотканного покрывала:

— По-моему, чего-то не хватает в этом узоре.

— Быть может, рано выносить суждение о неоконченной работе?

— Вот здесь он недостаточно ярок.

— Я знаю.

И улыбнувшись, сероглазая богиня протягивает руку, чтобы впрясть в свой узор золотую нить.

* * *

Гремит гром. Из холодного мрака ненастной ночи белокурый бог входит туда, где ярко горит огонь очага. Трещит в порывах яростного ветра соломенная кровля. Достаточно взгляда. Он понимает все.

Он опоздал.

Они сидят у огня, сбросивший волчью шкуру охотник и Человек-с-гор, разговаривая о каких-то вещах, интересных им обоим. Не замеченный никем, бог садится в тени. Он слушает.

Проходит время, и он узнает, что завтра им предстоит расстаться. У одного есть дела в Беотии. Другой собирается идти в Спарту. Впрочем, это недолгое расставание. Скоро они встретятся вновь.

Впервые белокурый бог улыбается. Эти люди ошибаются. Разве не все уловки земли и преисподней известны ему? Каждая из них в его руке.

Этим двоим никогда не встретиться в мире живых.

* * *

Что в людях и животных мы зовем добротой, чаще всего оказывается лишь вызванным сытостью добродушием. Впрочем, та же сытость, помноженная на праздность, может стать причиной бессмысленной жестокости — но на это уже способны только люди.

Залегший в засаде на лесной тропе здоровенный и вконец отощавший волк далек как от доброты, так и от сытости. Проще говоря, он готов на все, так что когда его предупрежденные слухом глаза видят приближающегося человека, он ждет только подходящего момента. Когда же этот момент настает, волк прыгает, не рыча. Однако человек уворачивается, и челюсти напрасно щелкают в воздухе. Приземлившись на четыре лапы, волк готов повторить атаку — но встречает взгляд противника.

Не секрет, что человек отважный может взглядом остановить прыжок зверя, этот же взгляд достигает большего. Волк больше не хочет крови. Более того, его шерсть опускается, утихает рычание, и облезлый хвост начинает нерешительно вилять из стороны в сторону. И вот, послушный, как пес, волк идет за своим новым хозяином.

Это хрупкого, даже изнеженного сложения юноша. Длинные светлые волосы схвачены женской головной повязкой, на плечи накинута шкура леопарда, в руке оплетенный плющом посох. Что-то напевая про себя в такт шагам и тихому приятному всплеску содержимого перекинутых через плечо бурдюков, минуя редеющий лес, он поднимается по склону горы Пелион к тому месту, где отмахиваясь хвостами от мух и изнывая от жары, два молодых кентавра стерегут пустующую пещеру своего вождя.

Заметив чужака с большим опозданием, они резко вскакивают, хватаясь за копья:

— Остановись! Кто ты такой?

— Гость, пришедший к вождю кентавров!

— Это не ответ! Вождь кентавров не любит незваных гостей. Назови свое имя!

— Имя? — он пожимает плечами. — В последний раз меня назвали Бромием.

Кентавры переглядываются:

— Это нам ничего не говорит! Зачем тебе вождь кентавров?

— Я принес ему вина...

— Вождь кентавров не пьет вина! Если тебе больше нечего сказать, человек — уходи!

— Но, может быть, ваш вождь будет рад мне?

— Если он тебя знает!

— Неужели прославленный мудростью Хирон способен радоваться только уже знакомым гостям? И больше никто не может ожидать его гостеприимства?

— Еще тот, кому это позволяет благородство происхождения.

— Например?

— Как же все-таки он надоедлив... — говорит один кентавр другому. — Например, если его посетят боги.

— А если прискачет лягушка и заявит, что она дочь Зевса? Вы во весь опор помчитесь за своим вождем?

— Он еще и нахален, — говорит другой кентавр. — Вот что, человек, мы знаем, какая кровь у бога и какая кровь у лягушки. А какого цвета она у тебя?

— Я не похож на бога?

— Ты похож на блаженного, которого оставили без присмотра. Так какая все-таки у тебя кровь?

Юноша в леопардовой шкуре и женской головной повязке смеется:

— Легче это увидеть, чем об этом рассказать...

В его руке неожиданно появляется нож. Раскрыв левую ладонь, он делает глубокий надрез. Его кровь красна.

— И все-таки, я подожду вождя кентавров здесь.

Он садится на землю. Пожалуй, не прояви он такого открытого пренебрежения властными замашками стражей, те позволили бы остаться у пещеры человеку, за которым, как собака, ходит огромный тощий волк, и который так легко, будто шутя, проливает собственную кровь. Однако племя кентавров известно вспыльчивостью и вздорностью характера, за мудрость же прославлен один Хирон:

— Проваливай отсюда, человек! Наш вождь не ждет тебя.

Быть может, они хотят только припугнуть и сбить с него спесь, но ответный смех заставляет их потерять благоразумие.

— Зато я жду его!

— Если ты не удалишься, мы убьем тебя!

— Посмотрю, как у вас это выйдет.

Кровь бьет им в голову. Гудит рассекаемый копьем воздух, оно впивается в землю, туда, где только что сидел юноша. Его нет. Зато по обе стороны от копья рычит пара львов, а оскаливший пасть волк выскакивает вперед и, подняв шерсть, идет на ошеломленных кентавров. Те встают на дыбы. Все это продолжается какие-то мгновения. Потом снова слышен смех. Юноша сидит на том же месте, копье торчит в земле за его спиной:

— Быть может, вы теперь позовете вашего вождя?

Кентавры переглядываются. Их пыл угас. Они больше не хотят драться.

— Что мы должны сказать ему?

— Что у пещеры его ждет принесший ему вино бог Вакх — «дарящий безумие».

— Что нужно принесшему вино и дарящему безумие богу от вождя кентавров?

Бог в женской головной повязке смеется:

— Скажете: разумной беседы и трезвого совета.

Кентавры поворачиваются и, стуча копытами по каменистому склону, мчатся во весь опор искать древнего седого кентавра Хирона, родоначальника племени кентавров, единственного из них всех, обладающего бессмертием. Пока идут поиски, юноша развлекается по-своему, и к тому времени, когда снова слышен стук копыт, голодный матерый волк приучается приносить брошенную палку, прыгать через нее и...

Показавшийся на тропе Хирон застает зверя стоящим на задних лапах.

— Здравствуй, Загрей! — спокойно произносит он.

Следующие за ним кентавры несут на шесте тушу вепря.

— Приветствую великого отца кентавров, — говорит гость. — С чего бы тебе вздумалось меня так назвать?

Хирон ехидно усмехается:

— А чем это имя будет хуже другого? Кого это ты притащил с собой?

— Одного моего серого лесного приятеля.

— Здорово же ему подвело живот… А как блестят глаза!

— Они подобреют при виде куска мяса. Почему бы твоим скакунам не угостить его жирной косточкой? Кстати, я принес тебе вина.

— Увы, Бромий, я ведь не пью вина.

Хирон оглядывается на своих соплеменников, которые проворно, едва-едва помогая кремниевыми ножами, разделывают жирную тушу.

— Но не забирать же мне с собой уже принесенное, — говорит гость. — Пусть оно останется. Например, на случай, если тебя снова посетят великие боги.

Кентавр бросает на него взгляд, но не угадывает подвоха:

— Присаживайся у огня, дарящий безумие, и рассказывай, что опять принесло тебя в эти края.

— Это нетрудно, — юноша бросает на траву леопардовую шкуру. — Скука.

Куча наваленных друг на друга сучьев дымит, треща еще невидимым огнем.

— Ты способен скучать?

— Что в этом удивительного?

— Скука — удел людей, не богов.

Улыбаясь уголками губ, он лукаво качает головой:

— У людей всегда не хватает времени и никогда нет возможности удовлетворить все свои желания. Боги же в избытке обладают и тем и другим. Я вообще удивляюсь, как до сих пор все боги не пали в объятия черной тоски.

Седой кентавр снова ехидно усмехается:

— Быть может, самое время тебе отхлебнуть вина, которое ты так великодушно уступил неизвестным тебе богам?

— Всему свое время, — произносит называемый Вакхом. — Время поститься и время пить. Сейчас оно еще не пришло.

Зажмурившись от удовольствия, получивший угощение волк грызет бедренную кость. Над разгоревшимся костром взлетает яркое пламя.

— Кстати, куда ты девал своих вечных спутников?

— От них тоже иногда устаешь. Когда понадобится, я их найду.

— Не сомневаюсь, — Хирон сотрясается от беззвучного смеха, в котором почти не участвует его физиономия. — На своем пути они производят столько шума и беспорядка, что отыскать их по следам труда не составит. О них и о тебе рассказывают вещи удивительные.

— Любопытно, какие именно?

— Например, что ты живьем содрал кожу с царя города Дамаска, что строил в Индии города, что воевал с амазонками и гнал их до самого Эфеса, что... Да что там говорить! И после всего этого ты скучаешь?

— Увы!

— Тогда развлекись, как делают это и люди, и боги.

— Как, например?

— Снова устрой что-нибудь шумное. Непонятые тревоги сердца забываются в хаосе битв и катастроф.

— В последнее время мне начали претить людские сборища.

— Хм! — недоверчиво издает Хирон. — Только не говори мне, во имя Зевса, что ты больше не любишь крови!

— Нет, что ты! — юноша бросает взгляд на прорезавший ладонь рубец. — Кровь — сок жизни. Как можно не любить кровь!?

— Найди какое-нибудь занятие.

— Каких только занятий я не перепробовал!

— И ты добивался в них успеха?

— В тех, что пришлись мне по вкусу — да.

— Похоже, по вкусу тебе пришлось... — Хирон хохочет. — Можно было бы посоветовать еще одно средство...

— И что же это? — интересуется бог, часто разгадывающий загадки прежде, чем они были произнесены.

— Любовь.

— Ты же знаешь! — улыбаясь, юноша разводит руками.

— Знаю, знаю, — седой кентавр саркастически усмехается. — Смешной совет для того, кого вечно сопровождает толпа обезумевших женщин, потрясающих своими тирсами и сотрясающих воздух криками, именующих тебя женихом, ласковым быком... и как там еще?

— Стоит ли вспоминать, как именно способны назвать тебя неразумные женщины? — уклончиво роняет принесший вино бог. — Люди не знают меры и не улавливают тонких разниц: между уважением и почтением, почтением и поклонением, поклонением и угодничеством...

— Это ты-то, бог вечных крайностей, берешься рассуждать о мере — золотой сердцевине сути вещей?

— Быть может, именно познавший крайности способен понять цену умеренности... Однако, что это за разговор? Меня не было давно — и может, ты поделишься знанием того, что в мое отсутствие произошло здесь?

— Много чего здесь произошло, — равнодушно замечает кентавр. — Если пересказывать мелочи, то рассказ мой не кончится к полнолунию, а если о вещах важных, то...

— То что?

— Ничего, — говорит Хирон. — И вообще, ничего по-моему не изменилось в мире за годы, прошедшие с ночи, когда один бог сошелся с женщиной по имени Семела и до того дня, в который их отпрыск устроил представление перед пещерой вождя кентавров. Ты запоздал со своим вином, а то имел бы самые свежие сплетни.

— А что было бы, появись я раньше?

— Тогда бог Вакх узнал бы все новости из уст тех, кто ими переполнен, а его вино сразу попало бы по назначению.

— Иначе говоря, незадолго до меня тебя навестил кто-то из олимпийцев?

— Верно. Они появлялись один за другим, так что у меня мелькнула даже безумная мысль — уж не собираются ли ввести незаконного сына Крона на Олимп в качестве тринадцатого великого бога. Но потом я сообразил, что они просто хотели с моей помощью выяснить какие-то неизвестные им вещи.

— И они это выяснили?

— Затрудняюсь сказать. Для этого неплохо было бы все-таки знать, что это за вещи.

— Кто это хоть был, Хирон? Или ты тоже решил говорить загадками?

— Первой появилась непроницаемая сероглазая богиня. По-моему, ее интересовал один мой воспитанник, которому в свое время я преподал несколько уроков борьбы, и какие-то события из забытого всеми прошлого. Вторым появился белокурый сын нимфы Лето, но вот что ему было нужно, я так и не могу понять. Он притащил с собой свою лиру и, наверное, не против был помучить меня своими гимнами, но я отговорился. В последнее время я все больше недолюбливаю струнные инструменты.

— Духовые, кажется, тоже? Какой же инструмент вообще угоден душе вождя кентавров?

— Барабан! — Хирон саркастически скалит желтые зубы. — Прекрасный инструмент — с лихвой заменяющий все остальные. Отлично задает ритм в гребле, в переносе тяжестей, в марше...

— Однако! — бог в женской головной повязке смеется. — Какие же ценные мысли о музыке изрекает вождь кентавров! Если она нужна лишь для того, чтобы задавать ритм...

— А для чего еще?

— Ну, например, чтобы будить спящие в сердце и переворачивающие душу силы...

— Вверх ногами? — интересуется Хирон. — Нет уж, спасибо, пусть лучше душа находится в своем естественном положении. Раз эти твои силы спят, незачем их трогать.

Выудив на свет из своей седой пышной гривы какое-то бледное насекомое, Хирон со щелчком давит его между ногтей.

— А кто был третий? — интересуется гость.

— Гермес.

— И что же было нужно пронырливому отпрыску нимфы Майи?

— По-моему, ему хотелось выведать, зачем ко мне являлись два предшествующих бога.

— И он выведал?

— По-моему, нет! — Хирон смеется. — Вот что я тебе посоветую, приносящий вино и безумие все познавший бог, впадающий в крайности, а сегодня воспевший хвалу мере. Если она тебе так дорога, не забудь, что ее любимая дочь — последовательность. Ты говорил, что лишенного расчета, тебя привели сюда пути твоего сердца?

— Я этого не говорил.

— Но ведь подумал или хотел сказать?

— Пожалуй.

— Так вот, будь последователен. Пройди и дальше этим путем. Если в этом случайном и хаотическом мире есть какое-то место мере и гармонии, то может быть, твой путь сам приведет тебя к чему-то такому, чего ты еще не познал.

С подвешенной над костром туши тем временем начинает капать жир. Еще не успев коснуться пылающих углей, его капли сгорают в языках пламени сериями ярких трещащих вспышек. Юноша задумчиво глядит на Хирона:

— Быть может, я так и сделаю... Любопытно, однако, что именно хотела узнать от тебя сероглазая дочь Зевса?

* * *

Это происходит на Крите, славном острове, где три высочайших горных пика устремлены в небеса остриями трезубца. Где некогда качалась в пещере колыбель Зевса. И где теперь правит царь-жрец, ведущий от него свой род и каждый год приносящий в жертву богу-отцу белого, без единой отметины быка, которого он убивает собственными руками...

Мы уже как-то встречали эту девушку. У нее иссиня-черные волосы, они схвачены искусно отчеканенным обручем-диадемой, попадая на которую солнечные лучи расплескиваются тысячью золотых, ослепительно ярких искр. Только теперь эта девушка стала старше. Вернее, успела повзрослеть.

Сейчас на ней белые одежды жрицы. Стерегущие великий лабиринт стражники почтительно салютуют копьями, и, пройдя мимо них, девушка оказывается перед распахнутыми тяжелыми воротами, оббитыми листовой медью. Отблески солнца гаснут в тени, ворота захлопываются за ней, оставив ее в густых сумерках, почти в темноте. Подождав, пока привыкнут глаза, она начинает свой путь. Она минует повороты коридоров Лабиринта, и каждый ее шаг сопровождает гулкое эхо.

Какие-то из коридоров скрыты мраком, какие-то освещены падающим из отдушин рассеянным светом, одни бросают искру надежды, другие ввергают в отчаянье. Ни один из этих призраков не трогает девушку, потому что она знает, к чему приводит, в конце концов, и то, и другое.

Сделав очередной поворот, девушка входит в просторный, гулкий зал, высокий купол которого погружен во мрак. В центре помещения возвышается массивный каменный трон, очень грубое сооружение, без всяких украшательских изысков. Стараясь не замечать разбросанных у стен желтеющих человеческих костей, девушка подходит к подножию трона и замирает, прислушиваясь. Тишина.

— Астерий! — зовет она.

Эхо катится по запутанным коридорам. Некоторое время спустя она слышит шлепанье неуклюжих шагов и чуть вздрагивает, видя выступивший из черного провала бокового хода грузный, почти человеческий силуэт, увенчанный, однако, уродливой рогатой головой. Убив в себе то, что так похоже на страх, она улыбается, и подошедшее чудовище, дружелюбно мыча, берет ее руку. Они садятся на тростниковую циновку. Девушка открывает принесенную корзинку. Выкладываются лепешки, виноград, комья фиников, нарезанная ломтями дыня, и благодушно мычащее чудовище принимается за еду. Девушка что-то говорит ему, ласково именуя Астерием, и возвращающее ее искаженные слова эхо перестает казаться зловещим.

Идиллия обрывается резко. Человекобык перестает жевать, тупо глядит в стену напротив, а потом, схватившись руками за голову, издает переходящее в резкий вопль мычание. В бешенстве он вскакивает, топча фрукты, и кричит, задрав оскаленную морду к погруженному во мрак куполу.

— О боги! — медленно вставая, шепчет девушка. — Он снова хочет крови!

Сдерживая захлестывающее разум желание сорваться на бег, она отступает, поворачивается и скрывается в коридоре.

Рев ярости, безнадежности и отчаяния несется по переходам Лабиринта. Девушка чувствует себя затравливаемым зверьком, затылок которого вот-вот опалит тяжелое дыхание преследователя, и узловатые пальцы сомкнутся на шее... Но крики гаснут позади, и привычный поворот выводит к выходу. Она стучит в окованные медью ворота. Слышен лязг откидываемых запоров.

Яркий свет солнца бьет в глаза, девушка вдыхает свежий морской ветер и видит яркую зелень орошаемых садов. Наполненный безнадежностью сумеречный мир остается позади. Качнув султаном золоченого шлема, начальник стражи склоняется перед ней.

— Он снова требует жертвы, — говорит она, ощущая сухость в горле.

— Да, госпожа!

...С плоской крыши дворца она провожает взглядом четырех воинов, ведущих ее, одетую в белое ровесницу к воротам Лабиринта. В последнюю минуту жертва теряет дух, вырывается, кричит, и ее с силой вталкивают в распахнутый зев входа. Падает решетка, захлопываются с лязгом ворота, и девушка в золотом обруче медленно опускает побелевшие ладони. Но отчаянный вопль еще долго стоит в ее ушах.

* * *

Восходящее солнце золотит вершину горы Тайгет. На заре дня человек со старым шрамом на руке запрягает в колесницу двух своих коней. Шепча ласковые слова и называя их имена, он скармливает им со своих ладоней по медовой лепешке. Сегодня будет предано костру тело одного из старейшин Спарты. День завершится погребальными играми. Накинув пурпурный плащ, воин берет коней под уздцы. Солнце этого дня должно светить для него.

Когда же наступает час заката, его измазанное в пыли и крови еще теплое тело приносят в дом, хозяин которого оказал гостеприимство Человеку-с-гор. Кони не подвели. Они первыми пришли к финишу, закусив удила и волоча остатки упряжи. Ему же не повезло, он не справился с поворотом, колесницу вдребезги разнесло о поворотный камень, он упал в пыль — и никто из мчавшихся следом не натянул поводьев.

На лице его запеклась кровь, но уронив взгляд на знакомый шрам на руке, Человек-с-гор грустно качает головой. И трогает пульс. Тело еще теплое, но этот человек мертв. И все же, он медлит.

Они не были друзьями, но всех нас сближают совместно перенесенные удары судьбы. Человек-с-гор велит всем выйти. И накидывает засов.

Откладываются в сторону инструменты из бронзы и меди, становящиеся ненужными, когда он пускает в ход свою силу, перестает замечаться время, его разум становится живущим чужой болью, пульсирующим сердцем мира. Он протягивает руки.

И совершается невозможное.

Соединились иззубренные куски сломанных костей, срослись края разорванной плоти, трепещет в преддверии первого удара сердце. Возвращаются ощущения времени. А вместе с ними и сомнения.

Чувствуя навалившуюся усталость, он ненадолго закрывает руками глаза.

Этот человек, душа которого возвращается сейчас с половины пути в Долину Теней, играл в одну из игр, распространенных среди племен человеческих. Игра эта была не хуже других, и он хотел быть первым. Что там было в перечне призов? То же, что обычно.

Нет в мире ни хорошего, ни плохого, ни добра, ни зла, а есть лишь голод и сытость, нищета и роскошь, развлечение и скука, говорил он когда-то. Среди вещей, о которых он забыл упомянуть, была и смерть. А еще в этом мире иногда приходится платить. Платить за все. За сытость, за роскошь, за развлечение, за скуку... Это человек хотел победить. Он знал, чем рисковал. Его судьба справедлива.

Знахарь снова протягивает руку. Лежащий перед ним опять мертв.

С чувством совершенного предательства он выходит под потемневшее небо.

— Я сделал все, что мог, — говорит он тем, кто еще на что-то надеялся.

Тело уносят. Дойдя до своей постели, он падает на тюфяк и засыпает тяжелым сном.

* * *

Шагавшего из Мегар в Афины юношу сумерки застают на горной тропе. Он уже решает переночевать на земле, завернувшись в плащ, когда судьба решает послать ему крышу над головой. Слышны топот и блеянье подгоняемых коз. Следом за ними из-за поворота тропы показывается их хозяин, зрелых лет человек с пастушеской клюкой в руке, похожий чем-то на статуэтку пузатого сатира Силена.

— Зачем тебе, юноша, урча пустым желудком и лязгая зубами, спать на этих камнях? — качая головой, говорит он. — Ночь следует проводить в сытости и тепле.

Отказываться нет поводов, и вскоре под гостеприимной кровлей хозяин потчует гостя лепешками и сыром, наливает козьего молока и разводит огонь под похлебкой из козлятины.

Юноша изысканно благодарит и совсем не по-светски набрасывается на угощение. И то и другое хозяина веселит.

— Как твое имя, путник, и куда направляешься? — дружелюбно спрашивает он.

Юноша называет себя каким-то именем, весьма непохожим на подлинное, и рассказывает, что идет из Трезена в Афины. Там ему следует получить небольшое наследство.

— В Афины? Из Трезена? — хозяин с сомнением чешет жирный волосатый живот. — Неподходящее же ты время избрал для получения наследства, — заплывающими глазами он разглядывает гостя. — У тебя божественное лицо, кожа, как у девушки, осанка подобна...

Юноша неторопливо обнажает меч, и хозяин поспешно завершает дифирамб:

— Ну-ну, я шучу, — и обнаженным мечом гость отрезает ломоть сыра. — Вернее, я к тому, — продолжает он, блеснув вспотевшей плешью, — что не обернулось бы твое вступление в наследственные права путешествием на Крит, к царю Миносу.

— Зачем бы мне туда отправляться? — спрашивает юноша, отложив меч.

Это оружие явно самое дорогое его достояние. На золотой рукояти искусный чеканщик изобразил сплетшихся змей. Хозяин смутно силится припомнить, где он мог видеть подобный символ, но отвлеченный нечастой для него возможностью всласть выговориться, забывает о нем. И больше не вспоминает.

— А ты не знаешь, сынок? Ну и ну! — восклицает он, хлопая себя по ляжкам. — Волей богов, покаравших Афины за преступление своего царя, каждые девять лет город должен отсылать на Крит семерых красивейших юношей и столько же прекраснейших девушек. Этого даже трезенец не может не знать!

— Допустим, — говорит гость, — но представь, что я проделал путь, скажем, из Гелы или Пилоса.

— Ну, хорошо, хитрец, — говорит хозяин. — Началось все это с того, что сын Миноса Андрогей, приехав в Афины, выиграл все призы Панафинейских игр. Богам лишь известно, отчего, но царя Эгея это страшно задело. А тут еще Андрогей свел дружбу с семьей Паланта, а его сыновья давно точат мечи на старого хрыча.

Мимолетная тень пробегает по лицу гостя, но увлеченный своим рассказом, хозяин ничего не замечает.

— Он сговорился с мегарийцами, чтобы они устроили засаду в Эгае, когда Андрогей направлялся в Фивы на погребальные игры в честь Лая, которого его сынок Эдип уложил вместе с возницей на дороге в Дельфы. Андрогея убили, Минос начал войну и с помощью Зевса, наславшего землетрясения и голод, вынудил Афины платить эту дань. Так что гляди, юноша, у афинян ты будешь чужак, и они, пожалуй, будут не против отправить Миносу тебя — во искупление преступлений царя Эгея. А нужно ли это тебе?

— А что Минос делает с этой данью?

— Скармливает в лабиринте Минотавру — по слухам, плоду неестественной связи царицы Пасифаи с белым быком, которого Минос по уговору должен был пожертвовать Посейдону, но пожадничав, подменил другим, меньшего достоинства. Может и врут. Известно только, что это проклятие своей жизни Минос держит в Лабиринте, запутанном сооружении с множеством коридоров. Говорят, его отстроил Дедал. Впрочем, чего теперь только не приписывают искусству Дедала. Даже изобретение пилы.

— А Эгей по-прежнему правит Афинами?

— А то как же! Под старость он даже сумел обзавестись — в кои веки! — наследником от Медеи, прославленной колхидской колдуньи, которую Ясон привез в Элладу вместе с руном. По совести говоря, если бы не она, белели бы кости ее первого мужа где-нибудь в горах Колхиды. Ясон клялся Медее в верности именами всех богов Олимпа, но запасов этой самой верности на родине надолго не хватило, и кончилась для него эта история очень плохо. Разделавшись с ним, она вскружила голову нашему старику, так что теперь он без ее совета и на ветер не сходит. А Ясон... Вот кто, воистину, был любимцем богов, баловнем судьбы. Три славных города предлагали ему трон — а что теперь? Он бродит по Элладе, как бесприютный нищий. А почему? Не знал меры, нарушал клятвы, злоупотребляя благосклонностью богов... А мера — это самое главное для человека, а над крайностями полностью властны лишь боги. Лишенный меры человек похож на накренившийся корабль. Хватит сильной волны, чтобы пустить его на дно жизни.

С этим гость согласен. Более того, он и сам уверен, что не знающий меры человек сродни опасному безумцу. Но воздав похвалу мере, хозяин начинает изрекать странные вещи.

— Не знаю, зачем богам пришло в голову сотворить людей, — произносит он, — но их нельзя было делать такими, какие они есть — слишком разными. Одни умней, другие красивей, третьи сильней, четвертые хитрей, пятые слишком высокие, шестые слишком низкие, и все это разнообразие приводит к невыносимой путанице, поминутно порождая зависть и жажду превосходства. И потому нет для человека страшней существа, нежели его ближний. Звери все же лучше людей. Они не воюют с себе подобными. Людям следовало бы рождаться одинаковыми. Может тогда бы они знали, что такое счастье.

— Ну, хозяин, это был бы унылейший мир! — возражает гость, от удивления даже прекратив зевать. — Прелесть жизни в том и состоит, чтобы доказывая свою непохожесть и утверждая превосходство, возвышаться над другими, совершая им непосильное.

— Ты считаешь себя настолько превосходящим других? — глядя с сомнением, говорит хозяин. — Ну, допустим, так... А каково обыкновенным людям, топчась по которым ты будешь совершать свои подвиги?

— Пусть подчиняются сильнейшим! И пускай рожденные шакалами не пытаются наложить цепи на созданных львами. Может это и выйдет у них ненадолго, но однажды рожденные сильными порвут эти цепи и станут их господами. Разве справедливость природы не в том, что лучший выше худшего и сильный выше слабого?

— А после, становясь господами, сильнейшие начинают выяснять отношения друг с другом, делая мир людей звериной свалкой?

— А разве лучше твой, хозяин, как стадо баранов, подстриженный под одну гребенку человеческий род? Ему не хватит лишь пастуха — и он рано или поздно найдется, по своему выбору стригущий шерсть и режущий глотки. Разве такой мир угоден богам?

— Знаешь, юноша, по-моему, я слышал где-то и когда-то подобное, — хозяин впадает в задумчивость. — И ты считаешь, что большинство людей — это шакалы?

— А разве не так?

Тряся животом, хозяин вдруг смеется:

— Ну, тогда звери действительно лучше людей! Два льва могут подраться из-за куска мяса, но им никогда не придет в голову устроить войну за власть над стаей шакалов.

Внутренне уязвленный гость пожимает плечами.

— Ну а потом, юноша, — продолжает хозяин, вспоминая услышанное им когда-то, — стаей шакалов не может править лев. Это может делать только шакал. Самый большой, самый хитрый, самый сильный, самый ловкий — но все равно это будет только шакал.

Не найдя ответ, но задетый за живое, юноша готов вспылить. На этот раз хозяин очень тонко улавливает его настроение.

— Давай-ка спать, путник, — дружелюбнейшим тоном говорит он вдруг. — Мы слишком натрудили сегодня ноги, чтобы так работать языками.

Он гостеприимно стелет гостю козьи шкуры и уходит в другой угол хижины. Ложе оказывается несколько коротким. Пятки вытянутых ног гостя повисают в пустоте. Он пытается устроиться поудобнее, когда срабатывают хитро замаскированные зажимы, плод долгих изыскательских потуг любящего поговорить на общие темы гостеприимного хозяина. Юноша чувствует себя стиснутым по рукам и ногам. Хитроумное сооружение из дерева, кожи и кости жалобно скрипит, но выдерживает натиск. Непризнанный изобретатель подкидывает в очаг сухого хворосту. Становится светлей.

— Так я и знал, так и знал! — укоризненно приговаривает он. — И ты не укладываешься в размер! Преклоняясь перед чувством меры, тебя придется укоротить.

— Что это значит? — спрашивает юноша, тщетно испытывая крепость зажимов.

— Я всего лишь мечтатель, в пределах своих скромных сил тщащийся внести единообразие в этот искаженный мир, — говорит хозяин, извлекая откуда-то зловещего вида двулезвийный топор. — Это ложе, путник, сделано по мерке человека идеальных пропорций.

— А что если бы оно оказалось мне длинно?

— Мне бы пришлось тебя несколько... э-э-э... растянуть, — говорит хозяин, пробуя пальцем надколотое обсидиановое лезвие. — Прости, путник, мою невежливость и свою невнимательность, я ведь так и не представился тебе. Местные жители иногда именуют меня Прокрустом, — продолжает он, развязывая сумку гостя. — Послушай, спорщик, где это ты стащил эти знаки царского достоинства?

С немалым удивлением Прокруст извлекает на свет пару золоченых сандалий.

— Я их нашел.

— Они, наверно, валялись посреди дороги? Как и твой меч?

— Клянусь громовержцем Зевсом, колебателем земли Посейдоном и владыкой Аида — я нашел их, отвалив камень в окрестностях Трезена!

— Ну, пусть будет так. — Прокруст с сомнением качает головой и откладывает сандалии в сторону. — Сам бы поносил такие, но еще увидят люди и испытают разочарование, узнав, что я не царь... Хотя, скорее всего ты мне весь вечер морочил голову, издеваясь над моим простодушием. Трезенец, получающий наследство в Афинах! Мало того, что ты несусветный гордец, обманщик, опасный человек, находящий золотые сандалии и мечи там, где другие, начав шарить, нагребут лишь кучу скорпионов... Нет, пора, пора тебе юноша быть подведенным к единой мере.

И хрупко сложенный гость вдруг вскакивает, неожиданно сорвав оковы. С легкостью выбив топор из рук замешкавшегося собеседника, он точным пинком отправляет его на злополучное ложе.

— Милейший хозяин! Прости, но я тоже оказался невежей и действительно обманывал тебя. Мое настоящее имя Тесей, сын Эгея. Пусть это останется между нами, но моя мать утверждала, что на самом деле я зачат Посейдоном. Наследством же моим будет вся Аттика. Почтенный Прокруст, если меня не подводит зрение, то ты сам перерос свое ложе на одну голову!

Прокруст стонет. Рука Тесея тянется за мечом.

* * *

Храня в себе свое прошлое, свои сомнения, свою силу, Человек-с-гор продолжает жить в Спарте, занимаясь тем, чем занимался всегда. Хотя почти каждый день приносит что-то новое, внешне эта жизнь состоит из череды будничных мелочей. Иногда он пытается угадать стоящую за иными из этих мелочей чью-то сильную волю, но всякий раз убеждается, что нет в происходящих вокруг него событиях ничего такого, чего нельзя объяснить игрой случая или обычным столкновением людских характеров.

В один прекрасный день к нему является некий верный раб. Его хозяин, рассказывает он, человек знатный, достойный и богатый, потерял зрение после удара дубиной по голове. Может быть, знахарь попробует сделать что-нибудь?

— Может и попробую, — говорит Человек-с-гор. — А твой хозяин готов заплатить за мои усилия? Если, конечно, они увенчаются успехом.

— Кто же не заплатит за то, чтобы снова увидеть свет? Мой хозяин...

Естественный здравый смысл подсказывает, что если можно поговорить с хозяином, то не стоит тратить время на долгий диалог с рабом.

— Я знаю твоего хозяина. Впрочем, я не отказываюсь. Идем.

Пройдя по улице славного города, они входят под крышу богатого дома. Несмотря на ранний час, хозяина они застают за обеденным столом.

Так уж повелось, что среди слепцов куда больше поэтов и пророков, чем среди зрячих. Хотя ведь каждый поэт — немного пророк, а каждый пророк — немного слепец. Впрочем, это совсем иной случай. Знахарь немного знает его, а вот слепец — нет. Что, впрочем, не мешает ему иметь собственное самостоятельное мнение.

— Я знаю, кто ты такой! — слышит о себе Человек-с-гор. — Ты проходимец!

Получив по голове дубиной, этот слепец не обрел ни пророческого дара, ни поэтического вдохновения. Знахарь улыбается, но чтобы оценить значение этой улыбки, хорошо бы иметь зрение.

— Ладно, — произносит слепец, найдя на ощупь чашу с вином. — Твоя цена, знахарь!

Человек-с-гор снова улыбается и называет цену, от которой незрячие глаза слепца вылезают на лоб:

— Три таланта золота!? — задыхаясь от избытка чувств, повторяет он. — Да ты с ума сошел, бродяга! Ты даже не поднимешь такую тяжесть.

Это не так — но Человек-с-гор не спорит.

— Я и не стану этого делать. Мы вместе истратим это золото на посвятительные дары великому и светлому богу Аполлону. Так что, прозрев, ты еще и получишь случай прославить себя своим благочестием.

Слепца эта перспектива не слишком вдохновляет:

— А что если у тебя ничего не получится? — интересуется он, ловя обостренным слухом перешептывание слуг и домочадцев. — Чем ты тогда возместишь свое нахальство?

— Каждый из нас может ошибаться.

— Я позабочусь, чтобы прогнали тебя палками до лаконийской границы.

— Это жестокое и несправедливое условие, — слышит в ответ слепец. — Но я принимаю его.

— Что же требуется от меня?

— Сейчас — сидеть тихо, не задавая пустых вопросов.

Затихает даже шепот. Сперва слепец чувствует легкие прикосновения пальцев знахаря. Потом приходит странное ощущение тепла, перед внутренним взором вспыхивает ожерелье огней, чуть кружится голова и немеет тело. Ему чудится падение — а потом он видит свет.

Не выдворенные домочадцы следят за происходящим, как за священнодействием.

— Теперь можно взвешивать золото.

Однако убедившись в исцелении, слепец начинает торговаться. Три таланта золота, заявляет он, за такой недолгий труд — вещь неслыханная:

— Особенно для такого оборванца, который не сумел даже обзавестись новым плащом.

Человек-с-гор глядит на него, улыбаясь:

— А годы, потраченные мной на обретение моего знания — они ничего не стоят? — интересуется он. — Годы поисков, лишений, одиночества?

— Я собираюсь платить тебе за выполненную работу, а не за неприятности прожитой тобой жизни!

Он еще улыбается:

— Ну, если цена чрезмерна...

Быстрое и легкое движение руки. Излеченный хватается за глаза. В них снова темнота. Уже навсегда. Знахарь уходит, и никто не решается задержать его.

Однако вечером, садясь у общего очага, Человек-с-гор знает, что это последний такой вечер.

— Только что в мое окно влетела стрела, — говорит он замкнувшемуся в себе хозяину.

— Ты сам виноват, — слышит он в ответ. — Ты не уважаешь людей. И ни с кем не хочешь считаться.

Знахарь протягивает руку за миской с пшенной кашей:

— Это люди не хотят считаться со мной... Впрочем, я уже понял, что для меня пришла пора покинуть славный город Спарту.

* * *

Ночью Медея, дочь Ээта, жена Эгея, царя Аттики, видит сон.

Ей снится могучий воин, запрягающий в парное ярмо двух огнедышащих быков, от дыхания которых осыпается пеплом трава. Однако огонь бессилен против воина, спокойны великие горы ее страны, увенчанные короной вечных снегов, и она глядит во все глаза, как укравший ее сердце гонит упряжку под стены замершего в трепете города, чтобы вспахать каменистое поле, посвященное богу войны...

Медея просыпается от детского плача. Ее сын испуган каким-то ночным кошмаром, и жестом прогнав прибежавших служанок, она переносит его на свою постель. Успокоенный, он, наконец, засыпает.

Медея закрывает глаза — и видит прежний сон.

...Поле вспахано, и одинокий воин, шагая по пашне, бросает в глубокие борозды зубы дракона. Когда брошено последнее зерно невиданного посева, человек поднимает голову. Он смотрит на гребень крепостной стены, на нее, на стоящего рядом царя Колхиды. «Я выполнил условия, царь! — кричит человек — Твой черед платить!». «Погоди, Ясон, — отвечает Ээт, — дождемся урожая». Ясон не успевает возразить. Он видит ползущие из земли верхушки бронзовых колосьев — которые оказываются наконечниками копий. Сомкнув ряды, выросший из земли отряд наступает на посеявшего зубы дракона. Медея слышит хохот отца, вскрикивает — и просыпается.

Ее единственный сын испуганно всхлипывает с открытыми глазами. Она снова прогоняет служанок, снова усыпляет его, засыпает — и сон возвращается.

...Оттесненный рядами копий, человек отступает к городской стене. Бросив на землю свой щит, он вдруг поднимает тяжелый камень — и швыряет его в центр строя. Ряды воинов разрываются. Теперь они дерутся друг с другом, ломая оружие и с воем сходясь в рукопашной. Бросившись вперед, человек смешивается с ними и его меч сразу окрашивается кровью. Воины гибнут один за другим...

И вот как прежде, одинокий воин стоит под стенами города. Вокруг него только трупы. «Я выполнил условия, царь! — кричит он. — Я вспахал поле, я засеял, я же еще и собрал урожай. Плати!»...

Медея просыпается — и долго лежит с открытыми глазами, пытаясь понять вещий смысл знака судьбы. Теперь уже в полном сознании происходящего она видит себя усыпляющей стерегущего священную пещеру дракона, снимающей руно и выносящей эту добычу тому, кто опьянил ее любовью.

Разбудив служанку, задремавшую в смежной комнате, Медея отправляет ее сидеть возле сына. Божества не посылают с такой настойчивостью беспричинных снов. Если ее разум бессилен понять их значение — придется прибегнуть к магии.

В запретной для всех прочих комнате Медея смешивает мирру, смираксу и ладан перед статуей черной богини Гекаты. Статуя вырезана из корня дикой руты. Серебряный свет полной луны падает через узкие, пробитые под потолком окна.

— Услышь меня и приди, ходящая ночью среди дорог и перекрестков, — рисуя на плитах пола магические знаки, произносит Медея, — земная и небесная Бомбо, приносящая воздух, враждебная свету, спутница Ночи, радая лаю и пролитой крови, тысячеликая лунная Мормо, страшная мертвым — приди и прими мою жертву!

Шуршат шныряющие под ногами маленькие серые ящерицы. Медея бросает на пол горсть черного порошка, роняет на него искру.

И в мерцании огненных знаков постигает страшный смысл вещего сна.

* * *

Недобрую ночь, когда взбесившийся ветер гонит грозовые тучи над Пелопонессом, Человек-с-гор проводит в пещере, скрытой в зарослях одного из склонов Тайгета. Из стебля фенхеля вытряхнут тлеющий уголек на собранную кем-то прежде кучу хвороста, и раздутое дыханием пламя разбегается по сучьям. Протянув к огню озябшие руки, Человек-с-гор оглядывается, разглядывая свое убежище.

Оно служило прежде многим и многим. Толстый слой утоптанного пепла устилает пол, потолок почернел от дыма, а проведя ладонью по стене, он случайно снимает отвалившийся единым куском слой копоти. На оголившемся камне не столько виден, сколько угадывается нанесенный безнадежно потускневшей краской силуэт невиданного зверя, быть может бродившего по лику земли до одного из опустошавших ее потопов.

И тогда приходит тоска. Пламя способно обжечь пальцы, но не согреть душу. Человек-с-гор вспоминает о пройденном пути, и нанизанные на единую нить клочки прошлого проходят через его разум чередой ярких вспышек, он снова следит за укрощением яростно бьющихся фессалийских кобылиц, видит блеск руна в глубине орхоменского храма, слышит голоса дельфийских паломников, боевые кличи копейщиков Эвбеи, зачерпнув ладонью, пробует влагу журчащего у подножия афинского акрополя соленого источника и жадно пьет холодную воду пресного ключа, журчащего в сердце коринфской цитадели, того самого ключа, ради которого, как говорят, бросил вызов богам Сисиф, хитрейший из людей, ненадолго обманувший даже смерть. Однако и он не избежал общей для смертных судьбы — и Человек-с-гор снова думает о силе, которая каждый раз срывала его с места и гнала дальше, как травимого зверя, гнала на новые места и к новым людям, которые, в сущности, одинаковы везде... Колесо памяти продолжает вращаться — и он вспоминает растерянного маленького мальчика, узнавшего вдруг, что в мире этом есть смерть. И что пользы в том, что он неизмеримо превзошел других, протянув руки к сокровеннейшим тайнам жизни и смерти, он, одинокий изгнанник, сидящий в древней пещере на склоне горы Тайгет...

Что-то проскулив во сне собственному кошмару, его собака тесней прижимается к хозяину, напомнив невольно, что все эти годы он никогда не был до конца один. Человек-с-гор тоже начинает засыпать, припоминая почему-то древние, рассказываемые стариками у вечерних очагов легенды о людях века золота, поклонявшихся Крону, не знавших труда и умиравших, не боясь смерти, людях века серебра, живших по сто лет, во всем слушавшихся своих матерей, не приносивших жертвы богам и уничтоженных Зевсом, грубых и воинственных людях первого из веков меди, погубленных черной смертью — а заснув, он слышит голос, не тот спокойный, рассудительный голос, которым говорит с человеком его судьба, а властный, требующий повиновения приказ, к чему-то призывающий и что-то сулящий. Но проснувшись в ночи, Человек-с-гор не может вспомнить ни обещаний, ни угроз — одно лишь только брошенное им самим «Нет!».

Он снова засыпает, в то время как стоящий в тени вершины Тайгета белокурый бог пускает, натянув лук, бесшумно сверкнувшую во мраке серебристую стрелу. Бог знает, что наступит день, и в городе, где упадет стрела, начнут вылезать на свет из канав и подвалов потерявшие страх крысы с окровавленными мордами, чтобы найти смерть под солнцем, а на исходе дня кто-то из людей ощутит головокружение и тошноту, на его теле выступят смрадные струпья чумы...

И через погруженный в ужас и мрак город пройдет бог мертвых.

* * *

Одетый в черное, из ночной тьмы старший жрец Аполлона входит в храм, переступив через разбросанные у входа затушенные факела. То, что происходит внутри, не нуждается в лишнем освещении. Его встречают взгляды старейшин города, собравшихся в круг при свете единственного зажженного светильника. Они глядят на него, как на призрак, в то время как жрец неторопливо проходит к своему пустующему месту, садится, произнеся приветствие — и двое его невольных соседей начинают ерзать, отодвигаясь каждый раз на ширину ногтя. Все уже слышали, что он недавно слег в постель с головокружением и рвотой.

Чтобы отмести все сомнения, жрец сбрасывает с седой головы край плаща и смотрит в глаза ближайшим соседям:

— Да, я жив и здоров. Пусть пришедшее исцеление окажется знаком благоволения бога.

Может благоволения, а может — и нет. Иногда в вымершем от чумы городе в живых может остаться лишь раб, без передышек обмывавший мертвецов.

Вопросительным взглядом пришедший указывает на лежащий на полу сосуд для бросания жребиев. Ему подают сосновую табличку с выжженным ответом оракула: бог требует жертвы. Его служитель пришел вовремя и должен будет исполнить положенный обряд. Жрец энергично берется за дело.

Сперва в жертву богу собирались отдать с рождения обиженного судьбой хромого полуидиота с несимметричными чертами лица, но тот, почувствовав недоброе, скрылся, несмотря на хромоту. Теперь он заменен ни к чему не годным недалеким сухоруким детиной, несчастьем своих родителей, получившим наконец случай принести пользу своему отечеству. Сначала его по обычаю кормят ячменным хлебом, сыром и сушеными фигами. Еще не осознавшая своей участи, жертва покорно поедает продукты, но когда, сняв одежду, под музыку флейт его принимаются стегать между ног едким корневищем морского лука, он начинает вырываться и кричать. Отсчитав до семи, жрец велит отвести жертву на алтарь. Продолжая дергаться, детина обзывает его нехорошим словом и, не теряя достоинства, жрец кивает, пробуя кончиком пальца остроту ритуального меча...

Наконец, развеяв на морском побережье пепел сожженного на алтаре отечества, жрец отпускает служителей храма и, вернувшись в город, отыскивает прилепившуюся к его наружной стене неказистую хижину. Он стучит в дверь...

— Кто беспокоит бедную вдову в этот поздний час и это страшное время? — раздается в ответ.

— Человек, — произносит он, — желающий знать нечто.

— Пришедший поздно, чем заплатишь ты за это знание?

— Золотом! — говорит жрец, и неведомо откуда сверкнувший луч падает на протянутую ладонь с золотым слитком.

— Тогда толкни дверь.

Известно, что пророки, специализируются ли они на толковании полета птиц, движения звезд или рисунков печени, получают свои знания по наследству, кроме тех, конечно, кто сподобился получить этот дар прямо от какого-нибудь бога. Так стоит ли удивляться женщинам, передающих дочерям свое ремесло колдуний? Она пытается разглядеть пришедшего, он же видит перед собой ее сухую фигуру и когда-то довольно красивое, но отмеченное близко подошедшей старостью лицо. Но ее голос звонок:

— Я все равно узнала тебя. Ты жрец Аполлона. Зачем избраннику бога искусство простой ворожеи?

— Я спрашивал у своего бога, — говорит он, садясь у огня. — Но бог молчит.

Пошарив среди стоящих в углу горшков, она кидает в очаг пучок сухих трав. Вспыхнувший огонь наполняет хижину ароматным дымом.

— Так что же ты хочешь узнать?

— Свое будущее, колдунья.

Она качает головой:

— Ты явился не туда. Иди в Дельфы, и дух убитого твоим богом змея скажет тебе что-нибудь, а нет, так ступай в Додону, и жрец Зевса нечто напророчит тебе по шелесту священного дуба или звону качающегося колокола, или отправляйся в Патры, где жрица Деметры что-то разглядит в опущенном в колодец зеркале, а в Фарах достаточно будет слитка меди, чтобы милостью Гермеса...

— Довольно! — обрывает пришедший. — А что можешь ты, старуха?

Она смеется. В двух рядах ее необыкновенно белых зубов не оказывается ни одного темного провала:

— Я могу снять заклятье, навести порчу, сварить приворотное зелье, вывести видимого лишь мне духа умершего...

Он бросает слиток на стол:

— Тогда выведи мне духа моего отца!

— Протяни мне руку.

Он протягивает.

— На ней свежая кровь, — говорит она. — Дай левую!

Ее руки холодны, а прикосновения почти неощутимы. Ладонь вложена в ладонь — и быстро вскинув голову, она снова пытается увидеть его лицо. Потом опускает глаза:

— По неведенью или умыслу, но ты солгал мне. Твой отец жив.

— Быть может, ты и права, — медленно говорит он. — Видишь ли ты его?

— Вижу ли я его? О да! В далекой стране, где кончаются пути всего, закованный в цепи и сломленный тоской, он спит в свой подземной темнице, и порождения Ночи не тревожат сейчас его душу. Измученный, он видит сон...

Пришедший взмахивает рукой, и горсть золотых слитков рассыпается у ног колдуньи:

— Говори!

— Не стоит... Он видит себя восседающим на троне, на недосягаемой высоте, выше любых гор. Необозримая Ойкумена кажется распростертой у его ног. Толпами людей заполнены равнины. Стоя на коленях, все опускаются ниц и, скрыв лица, произносят какие-то слова, из которых внятно лишь одно: «Господин!»

— Быть может, ты и права, — медленно говорит он. — Расскажи тогда... о моем деде! Жив ли он?

— Так дай снова руку! Да, я вижу его... Вокруг мрак, и он падает среди клубящейся мглы, падение это бесконечно и длится века... много веков... Его губы устали произносить слова проклятий, они зовут лишь смерть, но смерти нет места в вечной бездне... Что же ты встаешь, пришедший в ночи? Ты дал так много золота — так давай же я попробую увидеть пути твоей судьбы! Дай руку... нет, теперь ту, на которой кровь!

Он протягивает ей ладонь, мгновенно отнятую от рукояти меча.

— Ты, правящий мертвыми и любящий тьму... — начинает она. — Но постой, я слышу, как пробудился твой бог-отец! Он открывает глаза, обводит ими свой каменный мешок — и рыдает, колотя кулаками об пол, поняв, как смеялись над ним его сны. Он проклинает все, порожденное собой, в том числе и тебя, однажды умершего, снова воскрешенного и видящего каждую ночь свою смерть...

— Да кто же ты такая!! — кричит он.

Сомкнувшиеся на ее горле пальцы не ощущают ничего. Трупный запах бьет в лицо бога, на его ладонях лишь гниющая слизь, обнажившиеся кости падают на пол и последним, проскользнув между растерянно разжатых рук, шлепается череп. Его по-прежнему белые зубы смеются над богом мертвых, а из пустой глазницы медленно выползает змея.

— В добрый час ты заговорил со мной о будущем, — раскрыв пасть, шипит она, обвиваясь вокруг черепа, уже не человечьего, а ослиного — Я ведь искала тебя.

Ее кольца наливаются силой, череп хрустит, покрывшись сразу тысячью трещин, и все вдруг исчезает в ярко вспыхнувшем синем пламени — которое опав, открывает странного зверя. Три головы пристально глядят на бога, а тело колеблется в мареве.

— Здравствуй, тысячеликая! — выдыхает бог мертвых. — Что делаешь здесь ты, в этой хижине?

— Ее хозяйка умерла вчера от чумы. Ей не помогли ни заклинания, ни искусство ворожеи, — говорит львиная голова. — И я, — тявкнув, продолжает собачья, — решила, поджидая тебя, ненадолго заняться ее ремеслом... — Лошадиная голова громко ржет. — Глянь-ка, какой доход приносит оно в дни чумы!

Оканчивающийся кисточкой хвост хлещущим ударом раскалывает глиняный стамнос. Засыпая черепки, куча слитков рассыпается по полу. Золото проблескивает среди серебра и меди.

— Впрочем, ты тоже неплохо сыграл свою роль, бог.

— Так ты искала меня, тысячеликая?

— Да! — говорит Геката, дочь Ночи. — Близится тот час судьбы, в который всемогущий Рок снова решит бросить свои безразличные жребии.

— Вот как? — бог мертвых снова садится на скамью. — И какие же перемены сулит Рок потомкам Крона? Они на вершине власти и могущества, и значит...

— Значит, Рок может послать им лишь падение.

— Объясни, богиня Ночи. Хотел бы я знать, в чем найдут опору подобные пророчества.

— Что ж, слушай...

Три ее головы впиваются друг другу в глотки — и вот с них течет кровь, она пузырится на трех прокушенных шеях, растекается вокруг, наполняет марево своим цветом, шипит и разбрызгивается фонтанами. Уже видна только кровь — которая вдруг, исчезнув бесследно, оставляет вместо извивающегося чудовища женщину, почти старуху, с наполовину седыми, наполовину черными волосами, одетую в серое, в широкой железной короне

— Мне ли напоминать тебе, бог, что история этого мира могла бы сложиться иначе, и он стал бы совсем иным, — начинает она. — Например, тучи никогда бы не закрывали небо и не проливали дождей, однако никто бы не страдал ни от жажды, ни от зноя, брошенный вверх камень не стремился бы упасть обратно, на голову кинувшему, и чтобы взлететь в небеса, не нужны были бы крылья. Это вовсе не значит, конечно, что тот мир стал лучше нашего, он мог оказаться еще более безжалостным и страшным. Просто он был бы иным. Некоторые из нас любят посмеяться над наивной глупостью фантазий человеческих — но кто знает, как часто эти фантазии суть лишь отражение когда-то несбывшихся возможностей.

— Да, — произносит Гадес, завороженный совсем другой мыслью.

— В отличие от людей, нам известно, что Рок не кидает жребиев, не оставляющих выбора. И в этом сложившемся мире снова могут случиться перемены, которые нарушат равновесие, так что новый порядок вещей не оставит места ни величию аристократов Олимпа, ни сумеречной власти подземных богов. Был бы этот мир таким, к какому мы привыкли, если бы, к примеру, не был заточен в стране мертвых один так хорошо нам известный древний бог и не был распят другой, где-то на краю Ойкумены? Кто знает, вернись они в этот мир, не превратится ли он в поле огненной битвы, перед которой померкнут битвы древних гигантов?

— К чему это все? — говорит Гадес. — Тем двоим никогда не вернуться.

— Быть может да, а может — и нет. Но сегодня я хотела бы поговорить с тобой об одном смертном.

Бог мертвых вдруг смеется, поняв, что угнетавшие его мысли оказались лишь пустыми страхами:

— Всего об одном?

— Тебя ведь прозвали Плутоном, не так ли, бог?

— Да, — бог улыбается, хоть уже и не смеется. — Я сам не знаю, сколько теней бродит в моей тихой долине, и кажусь самому себе старым скрягой, который, набив подвалы золотом, тешит себя мыслью о своем богатстве, хотя на самом деле именно он сам и его скупость лишили эти сокровища их настоящей цены.

— Так знай, скупой бог, в мире людей завелся вор душ человеческих.

— Я знаю его.

— Знаешь, сын Крона?

— Время от времени он, как рыбак, забрасывает свой крючок в мой омут, чтобы на время выловить одну из моих рыбок. Что за нужда, никто из них, в конце концов, не избежит Долины Теней.

— Тебя это так забавляет?

— Как забавляет все новое и необычное. Мне до сих пор неясны загадочные пути его силы.

— Быть может, они загадочны и ему самому. Но не приходит в голову богу, что однажды этот ловец подсечет его самого, и он, как пойманная рыба, будет биться в удушье на чужом ему берегу?

Бог усмехается:

— И что же вдохновляет тебя на такое пророчество?

— Знание сути вещей, сын Крона. Что если то новое и необычное, которое так забавляет тебя, станет вдруг частью повседневного порядка вещей?

— Я понял твою мысль. Но этот человек не сумеет впустить в мир неведомое. Пусть даже он возомнит себя рыбаком, на самом же деле он — лишь дичь, которая скоро забьется в силках.

За дверями хижины вдруг раздается шелест, похожий на усталые взмахи огромных кожаных крыльев.

— Как пророчица, я предрекаю — это не конец его пути!

— Пусть так. Но путь этот обставлен флажками и ведет в сети.

— Кто может расставить сети человеку, не равному другим?

— Тот, кто сильнее его.

— Значит, только бог.

— Это я и имел в виду, ночная госпожа.

* * *

Вечером восьмого дня месяца Крония Эгей, царь афинский, пирует с приближенными в храме Аполлона Дельфиния, когда один из телохранителей докладывает ему о приходе посланца из Трезена. Эгей переглядывается с Медеей. Та чуть заметно кивает.

— Зови! — велит он. — Благо есть свободное место в конце стола. Но предупреди, сегодня мы отдыхаем. И потому ни слова о делах.

Медея тем временем встает, чтобы из своих рук поднести кубок гостю, как ей показалось, обделенному вниманием. Порой трудно поверить страшным вещам, которые рассказывают об этой внимательной хозяйке пира, но следы шрамов огня на руках свидетельствуют о том, что хотя бы часть этих рассказов — правда.

Удерживая нить ведущейся беседы, Эгей бросает короткие взгляды на трезенского незнакомца. Тот, одетый в подобающие случаю длинные одежды, с аккуратно уложенными волосами, сидит на отведенном месте, не говоря лишнего и не упуская случая подкрепиться.

— Что могу тебе сказать? — тихо говорит Эгей жене. — По-моему, вполне приятный юноша. Во всяком случае, ему не откажешь ни в хороших манерах, ни в аппетите.

— Вчера на заре, — еще тише произносит Медея, — сыновья Фитала совершили над ним обряд очищения от крови на берегу Кефиса, у алтаря Зевса Милосердного.

— Так он еще и благочестив... а чью кровь ему случилось пролить?

— Этого я не знаю... Не смотри на него! — умело улыбаясь, Медея вставляет в общий разговор удачную фразу и тихо продолжает. — А утром этот приятный юноша, едва войдя в город, устроил драку у храма Посейдона.

— С кем?

— С работавшими там каменщиками. Им показалось, что его облик и манеры слишком женственны, и они высказали ему это вслух, посоветовав больше не ходить без сопровождающих. Тогда, избив их...

— Этих-то здоровенных верзил? В таком случае, юноша этот — само совершенство. Вот только... Ему не следовало бы, нарушая принятые приличия, резать на пиру мясо мечом. Откуда тебе все это известно, Медея?

— От твоего лучника, Фалера.

— Он мне ничего не говорил.

— Однако ты с ним сегодня и не разговаривал.

— Да, верно...

— А напрасно, это твой телохранитель. Этот юноша, сказал он, великолепно уклонялся от ударов, его же выпады ни разу не прошли мимо цели.

Кто-то из присутствующих вспоминает о снаряжаемом в Пирее корабле под черным парусом, и разговор, взлетев на тон выше, приобретает ту самую, неподходящую для пира остроту — однако Эгей и Медея уже не слышат его.

— Тогда это действительно более чем необычный человек, — серьезно произносит Эгей. — И ты считаешь, что этот юноша...

— Этот юноша, — продолжает она, — который само совершенство, такой благочестивый и умеющий хорошо работать кулаками, воспитанный, хоть и режущий на пиру мясо мечом — он принесет горе и гибель всем нам, тебе и твоему сыну.

— Ты уверена?

— Много ли моих предсказаний оказались пустыми?

— Ни одного.

Едва заметным движением Медея роняет в золотую чашу крохотный шарик аконита:

— Ты совершишь это ради своего сына.

Они смотрят друг на друга, и Эгей преодолевает в себе остатки сомнений. Он подзывает гостя, задает ему вопросы о вещах, значения не имеющих, подает чашу и произносит тост.

Только когда золоченый край чаши готов коснуться губ гостя, взгляд старика случайно падает на рукоять меча. С несвойственной своему возрасту быстротой Эгей выбивает чашу из рук незнакомца. Звеня на плитах пола, она откатывается вглубь храма.

Наступает тишина.

— Прости старика, благородный Тесей, — произносит царь Аттики, — но это вино и этот кубок, кажется, недостойны тебя. Не удивляйся вопросу — откуда у тебя этот меч?

Похоже, что благородный Тесей действительно не из тех, кого легко удивить — будто его каждый день пытаются угостить настойкой из аконита:

— Я обзавелся им и еще парой сандалий, сдвинув валун в окрестностях Трезена, на дороге в Гермий.

— Кто надоумил тебя сделать это?

— Моя мать.

— Как имя матери? — голос старика дрожит.

— Эфра!

— Так обними же меня, сын мой!

Еще не освободившись от отцовских объятий, Тесей пытается отыскать глазами подавшую яд — но слышит лишь задержанный эхом отголосок отчаянного женского вскрика.

* * *

Спустившись на мессенскую равнину и выйдя к перекрестку трех дорог, Человек-с-гор оглядывается на садящийся за зубцы гор солнечный диск. Его собака вдруг рычит и, сорвавшись с места, исчезает в придорожных кустах. Оттуда сразу несутся вопли. Знахарь опускает копье. Издающий такие крики человек едва ли может быть для него опасен.

Увидев же кричащего, он смеется. Потом замолкает, устыдившись своего смеха. Этот человек никому не способен принести несчастий, кроме самого себя. Все еще отмахиваясь от ничего ему не сделавшей собаки, приземистый уродливый человечек с несимметричными чертами лица тянет к нему руку и, заикаясь, просит есть.

Человек-с-гор развязывает свою сумку. Глядя, как обиженный судьбой неровными зубами рвет лепешку, съев сначала кусок сыра, он усмехается и задает первый из своих вопросов. В ответ он слышит нечто, похожее на поток жалоб, жалоб человека, не способного ни сформулировать мысли, ни четко произнести слова. Ему надоедает строить догадки.

— Так что же творится в твоем городе?

— Чума! — произносит беглец.

Это первое ясно произнесенное им слово. Потом он опять начинает подвывать и заикаться. Человек-с-гор понимает лишь, что из родного дома его выгнал страх, страх перед чем-то более неотвратимым и безжалостным, чем даже чума. Перестав вслушиваться в поток звуков, он глядит на прощально светящийся из-за гор край солнца.

Когда же потемневший небосклон прочерчивает яркая трасса падающей звезды, он выносит свое решение:

— Через три дня возвращайся в свой город. К слову, как он называется?

— Трикк.

Это второе четко произнесенное слово. Человек-с-гор пожимает плечами. Его перестали удивлять совпадения.

На всем пути к городу он не встречает ни одного человека. Он входит в распахнутые, никем не охраняемые ворота и проходит по темной улице, переступив через неубранный труп. Он слышит тишину, рыдания, и один раз даже безумный смех. Человек-с-гор входит в распахнутую дверь наугад выбранного дома.

Лежа на полу у потухшего очага, его хозяин поворачивает к нему лицо. Иначе как бредом не объяснить слов, сорвавшихся с запекшихся губ:

— Ты принес мне смерть?

— Напротив, — Человек-с-гор садится у изголовья. — Я принес вам жизнь.

* * *

Иные считают месть уделом лишь душ отчаявшихся и низких. Однако стоит вспомнить легенды или развернуть свитки священных книг, чтобы понять — никто и никогда не был так настойчив, изощрен и неутомим в мести, как боги.

Оставив свою колесницу в укромном месте, блистательная богиня входит в чащу фессалийского леса. Пройденный путь неузнаваемо преображает ее, и к разведенному на укромной поляне костру она выходит уродливой, опирающейся на клюку старухой.

Вокруг костра, сбросив свои одежды, пляшет дюжина фессалийских ведьм, от маленьких девочек, чьи натертые маслом тела гладко блестят в лунном свете, до старух, трясущих складками дряблой кожи. При ее появлении пляска прекращается. Все опускаются на колени:

— Приветствуем тебя, повелительница ведьм!

Изменившаяся до неузнаваемости супруга Зевса проходит к костру:

— Сегодня вы будете делать то, что прикажу вам я!

И они повинуются.

Лепится из воска фигурка, произносятся какие-то заклинания, чертятся загадочные знаки, льется кровь — и остро отточенные иглы вгоняются в еще теплый воск, в то самое место, где у живого человека должны быть разум и сердце.

* * *

Среди белизны и блеска, буйства красок, сияния и великолепия, которыми так изобилуют скрытые в заоблачной вышине чертоги олимпийских богов, сероглазая богиня находит Афродиту — в тот момент, когда, примеряя серьги, та кружится перед большим зеркалом, так не похожим на медные зеркала смертных, разглядеть себя в которых можно, лишь предварительно погружая их в воду.

— Как мне идут эти?

— Великолепно.

— А как я в этих?

— Ослепительна.

Обольстительная богиня любви наклоняет голову, меняя серьгу, и оглядывается через плечо на Афину, по обыкновению одетую в неприглядную козью эгиду, поверх белой туники.

— Судя по твоей покладистости, сестра, тебе что-то надо?

— Да. Я хочу использовать силу твоего пояса.

— Тебе его одолжить?

— Нет уж. Лучше будет, если он останется на тебе.

— Ты его боишься?

— Пользование им всегда чревато сюрпризами.

Афродита звенит лежащими на ладони серебряными серьгами.

— И на ком же я должна применить его силу?

— Скоро узнаешь.

Афродита низко склоняет голову, так что золотистая россыпь ее волос падает вперед, закрыв ей лицо и касаясь пола, потом, резко выпрямившись, взмахом головы забрасывает их за спину:

— Помнишь, как было связано золотой цепью сердце Медеи? — вспоминает вдруг она. — Мы пришли как раз тогда, когда Ээт объявил цену руна. Ясон раздумывал над его словами, держа в руке шлем, полный зубов дракона, оставшихся от посева Кадма...

— А перед этим Ясон надеялся заинтересовать Ээта предложением покорить савроматов, — добавляет Афина. — Неудивительно, что царь Колхиды ответил ему смехом. Представляю, что смогли бы сделать эллины в гоплитских доспехах против не сходящих с коня лучников!

— ...и тогда вошла Медея, — продолжает вспоминать Афродита, — совсем не такая, как сейчас, совсем юная робкая девушка... Кто мог предполагать в ней такую силу?

— Мы.

— Кто же еще... Я применила тогда новое приворотное средство, живую вертишейку, распластанную на раскаленном колесе. Это только теперь оно известно каждой фессалийской ведьме. И чем кончилось все это? Ясон бродит по земле, отвергнутый людьми и проклятый богами, а Медея — сколько раз она обагряла свои руки человеческой кровью?

— Это все потому, сестрица, что ты никогда не доделываешь до конца своего дела.

— Тебе не... — начинает Афродита и замолкает, не продолжая рискованную мысль. — В конце концов, я тоже женщина, что должно меня оправдывать.

— Не в моих глазах!

Та смеется, протягивая руку за виноградной кистью:

— Может не стоит отправляться куда-то? Зачем утруждать себя ради людей? И шли ли им когда-нибудь на пользу наши старания? Не спорю, моя сероглазая сестрица, первой посадив маслину, ты доказала, что кое-что понимаешь в садоводстве, но известно ли тебе, что садовник может вырастить большой сад красивых цветов, но где распустится по настоящему прекрасный, не предскажет никто? — снова слышен серебристый смех. — Давай-ка найдем другое применение моей силе. Вот ты, например — почему бы тебе наконец не занять свое сердце?

Лукавая улыбка — и выдавленная из виноградной ягоды мякоть исчезает между белоснежных зубов, оставив в пальцах лишь дряблую кожуру. Афина тоже смеется, так непохоже, металл ее смеха — скрытая в глубине сердца сталь. Ее палец аккуратно трогает кончик носа златовласой богини:

— Сестра моя, для дел своего сердца мне не нужен твой пояс!

— Да? И почему же оно в таком случае не занято?

— Куда спешить владеющему бессмертием?

— Оно не равно вечности, — резко мотнув головой, Афродита разбрасывает по плечам волосы и снова смотрит в зеркало. В ее глазах появляется столь несвойственная ей задумчивость. — Ты знаешь, мир людей иногда так похож на эти зеркала. То, что делаем мы, боги, почти всегда повторяется смертными.

— В таком случае, это довольно кривые и тусклые зеркала, сестра моя.

— Люди несовершенны.

— Вот именно. Кстати, о людях. Ты не знаешь, где может быть сейчас Зевс?

— Отец не открывает мне своих путей. И кому же не знать их, как не тебе, любимице Зевса?

— Любовь не равносильна доверию.

— Хоть в этой стороне любви ты разбираешься... Но ты вроде собралась заговорить о людях?

— О них... Хотя может все и к лучшему. Никто не радуется роли черного вестника.

— Ты меня заинтриговала. Что же это за весть, которую боишься принести отцу даже ты?

В серых глазах богини-воительницы вспыхивает пламя:

— Я не боюсь ничего!

— Прости, я произнесла не то слово. Так что это за новость?

Афина усмехается — и пожимает плечами:

— Алкид Фиванский, впав в безумие, напал на своего любимого племянника, оруженосца Иолая, которому удалось спастись, только обратившись в бегство. Потом он убил двух сыновей Ификла, бросив их тела в огонь — и не остановился на этом.

— Что же он сделал еще?

— Потом он сделал вещь, еще более страшную...

Заходящее солнце бросает свои последние лучи на вершины гор. Дольше всего их свет задерживается на вершине Олимпа, обители великих и могучих богов...

 

СТАСИМ

Тростниковые факелы догорают, осыпаясь пеплом. Ночная мгла сгущается в тронном зале фиванских царей. Герой, не знающий равных, чьи руки в крови, лежит в забытьи на каменном полу, не видя тьмы и не чувствуя холода.

В своем бредовом сне он шагает сквозь дикий, полный ненависти и страха сумеречный лес. Кроны деревьев густо сплетены в борьбе за место под солнцем, не видно неба, попавшие под ноги сучья ломаются с хрустом сухих костей. Он слышит звериный вой, лязг оружия и боевые кличи, и он знает, что пройти этот лес можно, лишь убивая. И он убивает, без сомнений и содроганий сердца.

Впустую лязгнув зубами, гигантские кошки падают с разбитыми черепами, мохнатые вепри вспахивают землю окровавленными клыками, сбитые стрелами хищные птицы падают вертящимися пучками перьев, а головы ядовитых змей хрустят, как скорлупки гнилых орехов. Но страшнее всего люди. Они хуже любых зверей. Их тоже надо убивать.

И он убивает всех, и воинов, рискнувших сойтись вплотную, и лучников, посылающих из зарослей трусливую стрелу. Оставив пустыми ловушки и прорвавшись сквозь пламя пожаров, герой выходит из дикого леса.

Дубина разбита в щепы, сломан застрявший в панцире меч, порвана последняя тетива и расстреляны все стрелы — однако никто из живущих не способен прервать его пути, ибо таковы знаки жребия. Манящие и тревожащие призраки пытаются отвлечь его, но он проходит мимо, и они развеиваются дымом и распадаются пеплом. В поисках своей цели, продолжая убивать все на своем пути, усталый герой бредет к Горе Щитов.

Солнце — как знойный палач, в дрожащем воздухе колеблются гребни барханов. Задумчивый сфинкс, чертя кривым когтем иероглифы на песке, скрещивает с человеком грустный взгляд — и, взмахнув кулаком, герой переступает через его труп, стирая письмена своими следами. У подошвы седых гор перед ним опускается дракон, в каждой чешуйке которого, как в алмазе, переливается солнце — которое тускнеет, когда он утыкается в песок разбитой головой. У входа в пещеру герой ломает шею жалобно взвизгнувшему грифону и проходит мимо. Выше клубящихся облаков, где разреженный воздух обжигает льдом легкие, он встречает свернувшегося кольцом змея, задумчиво сжавшего в зубах кончик хвоста. Его зеленые глаза играют перламутром, в них тайна и вечный вопрос — а потом они гаснут, когда герой мимоходом и равнодушно убивает его, следуя к цели своего пути.

Клубящаяся мгла повисает над миром, он минует плоскую равнину, где нет горизонтов, где туман, где холод, а вокруг огненные призраки ведут вечную битву, умирая, чтобы снова воскреснуть. Дорога идет на подъем, и по сторонам ее, сколько видит глаз, лежат мертвые тела, и нет ни одного живого среди них — а он все идет, чуждый печали и жалости, и тогда вихрь сдергивает серый саван тумана, открыв вершину Горы Щитов. Одинокая женщина на ней медленно поворачивает к нему лицо и, улыбаясь, протягивает ему мягкие, теплые руки, единственные руки в мире, способные подарить покой.

Подчинившись магии этих рук, он душит в себе предостерегающий внутренний голос — и вот он в их надежном плену, вернувшийся туда, откуда пришел, и вся жизнь, прошедшая с момента первого крика, оказывается лишь затянувшейся историей долгого возвращения. Нет героя, нет воина, есть лишь маленький, свернувшийся в комок ребенок, нашедший спасение от бурлящего ненавистью мира. Не нужно ни мудрости, ни бесстрашия, ни силы — и слыша нежные, не нуждающиеся в смысле слова в центре всего, без тревог, без сомнений, он погружается в блаженное небытие... когда вдруг вспыхнувший огненный водоворот, вернув тревогу, боль и силу, бросает его на холод каменных плит тронного зала дворца фиванских царей...

Его разум ворочается под лохмотьями бредовых иллюзий. Сперва он видит огонь, огонь яркий — ни чета язычкам коптящих факелов! — а потом начинает воспринимать то, что этот огонь освещает. Он видит высокий, поддерживаемый колоннами потолок, смутно знакомые фрески, пылающий очаг в центре зала, перевернутые скамьи на выложенном плитами полу среди обломков и разметанного пепла. Он пытается встать и встречает взгляд незнакомой женщины, женщины прекрасной, несмотря на предательски подчеркнутые бликами огня тонкие морщинки на лице — те, что как печать, оставляет до конца дней страдание.

— Где я? — произносит он, с силой выдохнув из легких горелый воздух дикого леса, обжигающий жар пустыни и холод ледяных вершин.

— В большом мегароне фиванского дворца, — говорит она.

Его голова слишком тяжела для шеи, а разум слаб для понимания происшедшего. Если бредовым сном был кровавый путь к Горе Щитов, то отчего тело так измучено усталостью и болью? Если это большой мегарон, то почему пусто возвышение, где всегда стоял древний трон Кадма? Он помнит — он убивал...

— Кто ты?

— Та, которую уже третий раз в жизни заставляет пускаться в бегство людское предательство, — говорит она, — и которой ты, сын Зевса, пообещал как-то свое покровительство.

— Да, — говорит он, наконец, — узнаю тебя... А что же Эгей? Он убит, изгнан, свергнут? Ведь он так любил подарившую ему сына.

— Теперь его любви хватило лишь на то, чтобы подарить ей колесницу для бегства. Он по-прежнему жив и при власти, но теперь ему не нужен мой сын. Он объявил им Тесея, пришельца из Трезена, того, что воспитывался в доме Питфея — и опьянен своей новой отцовской любовью.

— Помню его. Львенок...

— Он вырос — и показал клыки.

— А я? Что было со мной? Я был...

— Безумен, — говорит она. — Кто-то из могущественных бессмертных ненавидит тебя.

— А где все? Мои друзья, воины, слуги?

— Ждут — те, кто не были убиты тобой в первом припадке. Приняв за врага, ты напал на своего оруженосца Иолая и, хотя тому удалось спастись...

— А ты?

— Я прибыла позже.

— И разожгла священный очаг?

— Да! И вытащила тебя из безумия.

Разбит в щепы древний трон Кадма, сломан жезл, обманчивый дар Дедала, раскиданы клочки чьих-то одежд. Обо всем этом надо будет подумать. Потом. Улыбнувшись, он протягивает ей руку — которая замирает на полпути. На ней...

— А эта кровь?

В первый раз Медея колеблется:

— Эта кровь... Это кровь твоих детей.

 

ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ

Настает день, когда несколько почтенных старейшин мессенского Трикка — но далеко не все — входят в опустевший дом, где поселился избавивший город от чумы Человек-с-гор.

— Посвятительные дары готовы, — говорит один из них.

— Благодарю вас, отцы, — произносит тот, встав им навстречу.

Его многое больше не удивляет. И он знает, что это лишь начало. Не для того они пришли, чтобы поведать о завершенной ремесленниками работе.

— Стрелы чумы скосили прежних царей города, — торжественно произносит один из старцев. — Срезан под корень их род. Получив оракул дельфийского бога, мы пришли предложить тебе корону царя Трикка.

— Дельфийский бог посоветовал вам это сделать? — с интересом спрашивает Человек-с-гор, слыша в ответ нестройное «да». — А что скажет народ Трикка?

— Народ будет рад видеть своим царем того, кто приведенный сюда рукой бога, спас его от чумы.

Недолгая пауза. Ему подают табличку, текст на которой выжжен раскаленным металлом.

— Что же, если таково решение старейшин, воля народа и совет дельфийского бога, я принимаю власть в Трикке...

Оставшись один, Человек-с-гор не может избавиться от странного чувства — все произошедшее было фальшивой игрой, в которой никто так не сумел убедительно сыграть своей роли.

* * *

Усадив гостя поближе к жаровне и подальше от сквозняка, Тесей подает ему чашу.

— Превосходное вино!

— Благодарю. У меня к тебе важное дело, Феак.

Темные глаза бывалого кормчего, видавшего, как вымеривают глубины нильские лоцманы, как сплавляют ливанский кедр, как промывают золото в реках Колхиды, как, суля перемену ветров, стелется дым над вулканами островов Эола, непроницаемы:

— Я весь во внимании, — подтверждает он.

— Никто лучше тебя, Феак, не проведет корабля в путанице Кикладского архипелага, не выберет наилучшего курса, не найдет пути по звездам...

Тесей делает паузу, достаточную для того, чтобы кормчий сумел блеснуть своей скромностью:

— Не такая уж хитрая штука. У меня нет секретов от наследника Эгея. Все просто. Есть в небесах созвездие, которое критяне называют Быком, прочие же народы — кто Повозкой, кто Медведицей, и созвездие это единственное, непричастное к купанию в водах Океана. Четыре звезды сложены в неправильный четырехугольник, остальные же подобны кривому хвосту, у кончика которого приютилась еще одна звезда...

— Ну хватит, Феак! — наследник Эгея улыбается. — Будь все так просто, в море мог бы выйти любой дурак. Однако я послал за тобой.

— Так что же нужно сыну Эгея?

И почему эти финикийцы — такой пронырливый народ? В их жилах до сих пор стучит кровь степных кочевников, носовые окончания кораблей украшены конскими головами, в поисках мест добычи пурпура они бросали якоря во всех концах Моря Среди Земель, их фактории торгуют со всеми народами Ойкумены — когда это выгодно, разумеется. Когда невыгодно, их просто грабят...

— Очень скоро я отправлюсь в плаванье.

— Подходящее время. Говорят, уже видели первую ласточку — так что скоро задуют западные ветра. Хотя, лучше всего...

— Мне нужен кормчий, Феак. Знающий море, отважный, решительный — и умеющий ждать. Я согласен довериться только тебе.

— От такого предложения невозможно отказаться.

— Тогда еще одна просьба — сказанное сегодня должно остаться между нами.

Тесей делает паузу.

— Клянусь Меликертом! — произносит Феак.

Тирский бог Меликерт в Афинах — клятвозаверитель редкостный. Впрочем, кем только не клянутся люди?

— Близится срок платить критскую дань, — говорит Тесей. — Жребий уже выбрал жертвы, так что осталось только столкнуть на воду корабль, укрепить весла в уключинах и развернуть черный парус. Пока очень немногие знают, что я отправлюсь в числе семерых.

— Жертвой?

— Нет! Избавителем. Подумай, Феак, еще не поздно. Принесешь новую клятву и уйдешь, оставив все узнанное при себе.

— К удаче или смерти — я намерен последовать за сыном Эгея!

— Поверь мне — этого я не забуду.

Говорят, финикийцем был и Кадм. Родом из страны Ханаан, причудами судьбы он оказался, в конце концов, занесенным в Беотию, где следуя пророчеству пифии, основал Фивы в том месте, на которое улеглась священная корова. Хотя, может быть, это и сказка. Города не строят где попало, а в корове, животном почтенном во многих отношениях, не стоит предполагать особой стратегической и коммерческой мудрости.

— Ты ведь бывал в Кноссе, Феак? Что знаешь ты о Лабиринте?

— То же, что и все — слухи, очень похожие на затейливое вранье.

— А именно?

— Говорят, что его выстроил Дедал, чтобы Минос имел куда упрятать от людей и света солнца Минотавра — жуткое порождение противоестественной связи царицы Пасифаи с белым быком Посейдона.

— Странно звучит, а, Феак? Как может женщина, да еще царица, воспылать страстью к быку? Не говоря уже о способе...

Улыбка Феака скрыта под ухоженной бородой:

— Но ведь женщина! А разве дано кому-нибудь понять причины женских причуд? Почему так часто они выбирают предметом своей страсти подлинные исчадия преисподней? Очевидно, их сладострастие, когда ему дается воля, требует, в конце концов, чтобы красота была униженна уродством. Что же до способа, то опять же, рассказывают, что изнывающая от страсти царица упросила Дедала изготовить деревянную корову, находясь в которой...

— Что ты знаешь о самом Лабиринте, Феак?

— Говорят, что это огромное, запутанное здание с множеством комнат и галерей, что незнакомый с его переходами человек должен неминуемо заблудиться в нем... Впрочем, то же самое, теми же словами, рассказывают о Кносском дворце — можно подумать, люди путают одно с другим.

— Кто был там? Имею в виду — был и возвратился?

Кормчий разводит руками.

— Подумай, Феак. Не может так быть, чтобы в Лабиринт не входил никто, кроме жертв.

— Не должно. Но...

— Ладно, оставим пока это. Что ты скажешь об этом предмете?

На ладони Тесея — отчеканенный кружок золота с отверстием для нити или цепочки.

— Насколько я вижу, этот медальон сделан из золота очень чистой пробы...

— Феак, ты заговоришь мертвого! Скажи лучше, что ты думаешь об изображении на нем.

Маленькая вещица ложится на загрубелую ладонь и неожиданно ловко переворачивается в толстых пальцах:

— Да, может быть. Если эти линии обозначают ходы Лабиринта... Хотя не думаю, что он так выглядит. Они сходятся к... ну это, конечно, серп молодой луны.

— Луна в Лабиринте, — говорит Тесей. — Ты видишь в этом какой-то смысл, Феак?

— Критяне почитают Луну, как божество, как Зевса, как Афродиту, как Артемиду. Это ночное светило, нарастая и убывая в своих фазах, загадочным образом может задержать или ускорить рост злаков, изменить нрав животных и даже поступки людей. Известно, что в пору полнолуния, когда ее сила особенно велика, они становятся порывистей и вспыльчивей. Благородные духом чаще обычного хватаются за мечи, не обладающие подобным величием души — за сосуды с хмельными напитками, женщины же в эту пору оказываются менее осторожными и более распутными, а... Критяне считают еще, что бык, это божественное животное, несет в изгибе своих рогов лунный символ.

— Бык, луна, лабиринт...— Тесей задумчив. — Ты знаешь, глупы люди, смеющиеся над священными изображениями. Они бывают лживы, но они никогда не бессмысленны.

Кормчий разводит руками:

— Тогда стоит поговорить со жрецами. Или отправиться за оракулом бога.

— Возможно, я так и сделаю.

Красивый, но до странности бледный юноша, будто месяцами не выходивший под солнце, вбегает в комнату.

— Леос из рода Агниев...— быстро говорит он и замолкает, выразительно посмотрев на Феака.

— У меня нет секретов от кормчего. Ну?

— Он сказал: двадцать пять родичей Палланта ждут тебя в засаде у Горгета.

— Так!

— Остальные со множеством слуг, домочадцев и челяди готовы войти в город со стороны Сфета — как только будет ясно, что ты мертв.

По лицу наследника Эгея пробегает недобрая улыбка:

— Я ждал этого. Сегодня они узнают, кто настоящий хозяин Афин!

Протянув руку за мечом, он встает. Потом оглядывается на Феака:

— У меня ненадолго появились дела. Чувствуй себя как дома, мой кормчий.

Затихают шаги. По-прежнему спокойный, Феак остается допивать вино в тепле и одиночестве.

* * *

В конце концов, она всегда возвращалась сюда, к этому куску суши, обточенному с трех сторон зубами морских стихий и огражденном с третьей хребтами гор. Иногда, впрочем, ей казалось, что что-то охладевало в ней, и тогда, с облегчением отбросив остатки былых привязанностей, она отправлялась туда, куда звали ее причуды, иногда очень далеко, к краям Ойкумены. И все равно она снова возвращалась сюда, к своему городу, к своему народу, к этой каменистой земле, на которой проросла однажды первая посаженная ей маслина.

Стоя на самом краю обрывистой скалы акрополя, глядя на пустынный ныне морской горизонт, на изломанную линию берега, на черные вспаханные поля, на зеленеющие древним лесом склоны холмов, на лежащий у ее ног нижний город, она думает вдруг о том, что где-то здесь навсегда осталась часть ее сердца.

Потом она пожимает плечами, удивляясь странным порывам своих чувств, и, повернувшись, идет в сторону спуска. Этот день будет памятен многим, но чем кончится он, не составляет для нее секрета. У бессмертных иногда такие странные причуды. Из всех действующих лиц этой небольшой человеческой трагедии ее интересует сейчас седой старик, отец многочисленных сыновей, немало в своей жизни думавший о власти, а теперь одиноко ждущий в запертом на все запоры и ставни доме вестей с горгетской дороги.

Пройдя по улицам своего города, невидимая смертным сероглазая богиня находит большой дом, сложенный из крупных блоков необработанного камня. Хотя окружающий мир наполнен ярким солнечным светом, внутри дома тень и сумерки. По-прежнему невидимая, присев в углу, она задумчиво наблюдает за ждущим гонцов стариком. Пусть для других его душа заперта, как этот дом, для нее же, следящей, как он, тяжело вставая, начинает бродить из угла в угол или, утомленно опустившись в кресло, вздрагивает при каждом звуке шагов, эта душа как развернутый свиток не раз прочитанной книги.

Наконец происходит то, что должно было произойти. Кто-то стучит в наружную дверь. Тяжело дыша, входит гонец. Он приносит черную весть. И сероглазая богиня, не раз подававшая повод говорить о своей жестокой мстительности, с задумчивым любопытством следит, как без криков и слез находит себе выход человеческое горе.

Проходит время. Наконец старик Паллант зовет оставшихся при нем слуг. Они приносят черный плащ. В трауре и горе он идет к новому хозяину Афин просить выдать тела своих сыновей.

* * *

На закате дня загадочный путь сердца приводит дарящего безумие бога в укромную бухту на магнесийском побережье. Он видит корабль, вытащенный кормой на песок, а в людях, коротающих время у костров, узнает пользующихся недоброй славой уроженцев тирренского побережья. У самого большого из костров идет игра. Серебро и золото, дорогая посуда и оружие ждут своей судьбы на песке, а собравшиеся вокруг игроков матросы, то затаивая дыхание, то разражаясь несдержанными возгласами, переживают каждый бросок изогнутых костей-астрагалов. Одетый в леопардовую шкуру, бог в женской головной повязке приветствует собравшихся, и те отвечают, задержав взгляды и даже позабыв ненадолго о выпавших очках.

— Мне нужен корабль, — говорит он. — Идущий... Ну, скажем, пусть он идет на Наксос.

— Ты пришел туда, куда надо, незнакомец, — говорит один из сидящих у костра. — Я капитан Офельт. Если боги стихий даруют нам попутный ветер, завтра мы поднимем паруса. А у тебя есть чем заплатить?

Юноша поднимает раскрытую ладонь. На ней золото. Как может показаться, его очень много.

— Тогда садись с нами, выпей вина и раздели нашу игру.

Юноша садится и, дождавшись своей очереди, берет кости. Первые броски встречаются восторженным криками, последующие молчанием и тихим шепотом. Ему, не переставая, подливают вино, но он, не отказываясь и не пьянея, продолжает игру, которую никто не сможет играть нечисто, не глядя швыряя чужие кости. Взошедший лунный диск бросает серебристый свет на лежащие на песке сокровища, поменявшие за вечер хозяев, и теперь всецело принадлежащие чужаку в леопардовой шкуре. Однако капитан Офельт продолжает повышать ставки. Он надеется, что удача, в конце концов, изменит его пассажиру, ибо только свое счастье люди склонны считать постоянным, глядя же на чужое, они всегда ожидают неожиданного удара судьбы — и, в конце концов, редко ошибаются.

Тихо шепча ругательства на этрусском диалекте и теряя голову в приступе азарта, Офельт собирается поставить на кон свой корабль, от киля до клотика, когда его юный пассажир разочарованно бросает кости:

— Мне это надоело.

И слышит нестройный, но дружный рев:

— Не было уговора бросать игру!

— Да, конечно, — соглашается он. — Но зато я согласен отказаться от выигрыша, если вы не передумаете доставить меня на Наксос.

От такого предложения невозможно отказаться. Ночь и сон, пусть не сразу, но берут свои права. Случившиеся под покровом тьмы происшествия не стоят упоминания. На заре капитан Офельт, подняв своих людей, спускает на воду корабль, готовясь поднять паруса. Выпивший накануне немыслимое количество вина, бог удивлен:

— Однако, куда это нас занесет западный ветер? Надо дождаться, когда задует Борей.

Капитан Офельт ухмыляется:

— Да, это верно — для других. Но ведь каждый моряк имеет свои секреты, известные ему одному знания примет, смен течений и перемен ветров. Увидишь, ты будешь в подходящем месте еще раньше, чем думаешь.

Испытывающий похмелье бог не спорит. Когда же берег удаляется на три полета стрелы, капитан меняет свои манеры. Впрочем, не сразу:

— Да, ты ведь так и не назвал свое имя, юноша! — начинает он.

— Зови меня Сабазием, — отвечает бог, приведенный в себя брызжущим соленой влагой ветром.

— Ты часто играешь в кости, Сабазий?

— В них и другие игры — но только когда захочу.

— И постоянно выигрываешь?

— Каждый может неожиданно встретить более сильного противника.

Офельт кивает, кому-то при этом подмигивая:

— Дай-ка я погляжу на твой прошлый выигрыш, — произносит он, протягивая руку за сумкой пассажира в женской головной повязке.

Тот удивленно поднимает бровь:

— Однако! Такого уговора между нами не было!

— Да-да, конечно, — улыбаясь, вторит капитан, упиваясь собственным коварством. — Но постарайся понять меня правильно, Сабазий, во мне говорит естественнейшее человеческое чувство — любопытство.

И встречает лучезарную, не оцененную им по достоинству улыбку бога:

— Только и всего? Ну хорошо, я удовлетворю это твое чувство, но чуть позже. Когда придем в Наксос.

— Увы, славный юноша, нам не доведется быть там.

— Почему же?

— Течения и ветра не благоприятствуют такому курсу.

— Ты же упоминал о каких-то своих секретах, — все шире улыбаясь, капитан разводит руками. Юноша тоже улыбается ему. — Так и куда же мы идем?

— Сначала к берегам Дардании, а там, может быть, и дальше — в Лидию, в Карию, в Ликию. Ты увидишь мир, юноша!

— Я уже видел его.

Не встречая сопротивления, капитан Офельт завладевает сумкой гостя, тяжесть которой чуть не отрывает ему руку.

— Однако! — вырывается у него.

Сумка глухо шлепается о палубу, издав одновременно звон и плеск. Покачав головой, капитан пытается развязать туго затянутые непослушные ремни:

— Ты увидишь дельту Нила, — продолжает он тоном доброго наставника, вдохновенно поучающего внимающего юного ученика, — красоты Кипра или славные города Сидон и Тир. Может быть, будут тебе рады в Дамаске...

— Едва ли.

Старый моряк Офельт вдруг поражается, обнаружив, что не все тайны плетения узлов оказываются ему известны. Потом он находит незамеченный ранее кончик ремешка и вновь обретает надежду справиться с узлом без посторонней помощи.

— ...и везде, — продолжает он, — где имеют цену такие светловолосые и стройные мальчики с хорошо подвешенным языком, умеющие позабавить хозяев — хоть бы и игрой в кости. Мы продадим тебя, торгуясь умеренно, а последующие перекупщики нарастят цену. Быть может ты достигнешь даже той далекой страны, где течет река Ганг — там, говорят, в почете бездельники, умеющие бросать кости — и ты еще добром вспомнишь подаривших тебе такую судьбу.

— Да, там в цене такие люди! — спокойно подтверждает юноша. — Я сам мог бы рассказать тебе историю о семи братьях, имевших на всех одну красавицу-жену и ухитрившихся как-то за один день проиграть в кости целое царство.

— Великолепно! — злобно произносит Офельт, в своих попытках до отказа затянувший узлы и оборвавший кончики ремней. — Ты и расскажешь нам ее — во время пути!

— Однако! — продолжает юноша. — Я уже был во всех этих странах! И мое возвращение туда, да еще в таком качестве, было бы неправильно понято.

Бросив сумку на дно корабля, уязвленный Офельт поднимает на него багровое лицо:

— Увы, Сабазий! — заявляет он. — У тебя нет выбора! Выбор — это слишком грубая ноша для таких нежных рук, а свобода — слишком тяжкий груз для таких женственных плеч. Ты хорошо кидаешь кусочки костей, но ты слишком наивен, чтобы играть в игры взрослых мужчин — игры жизни, и поверь, что все случившееся с тобой случилось к лучшему, — Офельт повышает голос. — Так что держите-ка его покрепче и оденьте цепи, чтобы радость от перемен в судьбе не сказалась бы как-нибудь дурно на рассудке нашего пассажира!

Повторять приказ не приходится, но к всеобщему удивлению наложенные оковы вдруг спадают с рук юноши. И в этот момент забытая сумка развязывается — сама по себе. В ней оказывается вино, очень много вина — целый поток, целый водопад! — оно заполняет дно судна и растекается дальше, угрожая подняться на уровень скамей гребцов.

В поисках ответа капитан оглядывается на пассажира — и видит вместо него оскаленную львиную морду со стекающей с клыков слюной. Это не единственное животное на его судне. Целая стайка львов, тигров и пантер разгуливают по колено в вине, рыча и скалясь на людей, а недавно чистые снасти стремительно обрастают побегами плюща, сплетающими свои завитки со скоростью ползущих змей. Люди не выдерживают и один за другим прыгают за борт, смутно надеясь доплыть до берега — которого не достигает никто.

Один только из них остается на корабле. Продолжающий сидеть на кормовой банке кормчий вцепился в рулевое весло побелевшими пальцами. Его ужас велик, и он не нашел в себе сил даже утонуть. Теперь кормчий видит, как исчезают звери, как переливавшееся по днищу вино, скручиваясь в водовороты, утекает в невидимые щели, и как по мгновенно обсохшим доскам к нему приближается тот, кого он, подобно Офельту, очень недооценил.

— Из всех, бывших здесь, — произносит молодой бог, — только ты все время вел себя ко мне достаточно уважительно, хотя и не признал во мне бога. Впрочем, все это говорит только в твою пользу, ибо уважение, проявляемое людям к себе подобным, следует ценить больше, чем их обычно неискреннее почтение к богам. Поэтому ты и остался жив. Как тебя зовут?

— Акет! — произносит кормщик, икнув и щелкнув зубами.

— Однако! — продолжает бог. — Проявив почтительность, ты не был настойчив в попытках вступиться за меня. Не оправдывайся! За эту нерешительность ты заплатишь мне своей службой. Ты будешь моим кормщиком, Акет. Благодарить тоже не надо.

Сказав это, молодой бог задумчиво смотрит в сторону берега.

— Хорошо было бы вернуться в ту же бухту, — высказывает он пожелание. — Что скажешь, Акет?

— Нас несет в море, — мрачно произносит новоявленный кормчий бога, — двух пар рук не хватит, чтобы управиться со снастями, да и толку в них, если ветер...

— Ветер скоро изменится, — усмехается бог, — и если мы просто спустим парус и отдадимся ходу событий, то к полудню нас прибьет вон к тому мысу. А там, на берегу, я найду тебе команду, подобная которой еще никогда не поднимала парусов под небесами Ойкумены.

* * *

В темный ночной час, когда так сладок сон, четверо вооруженных людей входят под кровлю дворца правителя Трикка. Бесшумно ступая босыми ногами и освещая себе путь единственным факелом, они крадутся осторожными шагами воров и убийц. Разделившись, они входят в покои правителя через оба хода.

Он крепко спит на своем ложе, завернувшись в плащ. Тихо подойдя, один из заговорщиков заносит короткую охотничью рогатину. Удар нанесен мастерски и твердой рукой. Тело правителя прошито насквозь, и пробивший доску наконечник звенит об пол. Но, к их удивлению, не слышно ни вздоха, ни стона, ни плеска крови. Откинув одеяло, они видят вместо трупа кучу тряпья. Обсудить неожиданное открытие времени не остается. Отлетевший в угол конец перерубленного факела гаснет. Вести бой приходится в темноте.

Еще выдергивая меч из тела факелоносца, Человек-с-гор уклоняется от прошелестевшего над головой лезвия тяжелого топора. Отрубив кисть ударившему, он бьет ногой в пах рванувшегося ему навстречу хозяина рогатины. Никто не кричит, не зовет на помощь. Слышны выдохи, тихие стоны и стук переворачиваемой мебели.

Впрочем, все заканчивается очень быстро. Четвертый противник бежал, и где-то в отдалении гаснет эхо шагов. Никуда не торопясь, Человек-с-гор зажигает светильник и проходит по комнате, останавливаясь над телом каждого из убийц. Он задумчиво смотрит в застывшее лицо нанесшего первый удар, когда его третий противник, держась за отрубленную кисть, подползает к стене и сгибается, пытаясь встать. Правитель Трикка поворачивается к нему:

— А ведь я помню тебя. Я сам, своими собственными руками накладывал на твои струпья смоковничные пластыри.

Тот не выдерживает взгляда:

— А теперь убей меня! Чего ждешь?

— Я не для этого оставил тебя в живых. Зачем тебе нужна была моя смерть?

Его лицо недобро корчится:

— Я-то против тебя ничего не имею...

— Да!? Так зачем же ты оказался здесь?

— Мне пришлось.

— Тебя заставили?

Раненый не выдерживает иронии:

— Будто ты не знаешь, что бывают обстоятельства, которые просто не оставляют человеку выбора...

Он замолкает.

— Я что-то слышал о подобном заблуждении. Но это ошибка. Поверь — у человека всегда есть выбор.

В переходах дворца слышны голоса и торопливые шаги. Человек-с-гор качает головой.

— Вы пришли слишком поздно! — бросает он появившимся на пороге. — Ступайте! — и снова глядит на раненого. — И какие же обстоятельства не оставили выбора тебе?

Тот пытается стянуть культю тканью хитона, но кровь, сок жизни, капля за каплей сочится между слабеющих пальцев.

— Приняв корону Трикка, ты стал на пути других — тех, кто мог бы на нее претендовать по праву своей крови.

Человек-с-гор кивает. Так кивает знающий ответ, выслушивая самостоятельно решившего ту же задачу:

— Но эта корона была предложена мне старейшинами Трикка.

— Они тоже действовали, как к тому принуждали обстоятельства. Любой из них предпочел бы оставить корону себе.

— Мне, видимо, вообще не стоило появляться в этом городе.

Слабеющий от потери крови издает не то всхлип, не то усмешку:

— Раз тебя привел сюда бог, то в твоих поступках нет ни подвига, ни заслуги.

— Ценю твой юмор. Ну, а зачем сюда явился ты, с этим топором?

— Один из тех, кого ты убил, был моим лучшим другом, — раненый кивает на хозяина рогатины. — Державший факел был моим братом. Кто был бы я в этой жизни, откажись я помочь другу и брату?

— Что ж, поздравляю, ты умеешь оправдывать предательство. Качество незаменимое для настоящего правителя. Может быть, и у тебя есть права на этот золотой обруч?

Человек-с-гор держит в руке корону.

— Может быть... теперь... Я устал... Добей!

— Зачем? Держи ее! — он швыряет корону. — И попробуй ее удержать одной рукой. Мне надоело. Я ухожу из Трикка.

* * *

Первые лучи зари золотят вершину горы Крона.

Утро следующего дня Человек-с-гор встречает на левом берегу реки, берущей начало свое истоками ручьев в аркадских горах, а здесь, в Элиде, разлившейся так, что ее и думать нельзя перейти вброд. Верткий челнок скользит по воде, им правит старик, неторопливо погружающий весло в бесшумные струи. Зато звук каждого гребка хорошо слышен у берега. Наверно, именно так должны звучать гребки весел Харона.

— Эй, чужак! Могу переправить тебя!

— Так переправь!

— Плати два обола!

— Даже Харон, говорят, берет со своих пассажиров лишь по одному оболу.

— Так ты ведь не один!

— Ты приравнял меня к собаке?

— Гм... Зато этот бездельник Харон еще никого не переправил обратно. Я же обещаю при случае сделать это для тебя бесплатно.

— Хорошее условие! Ну, будь по-твоему.

Старик правит к берегу.

— Сегодня я видел сон, — тихо произносит Человек-с-гор, встретив взгляд собачьих глаз. — Будто стоял я на берегу черной реки, под черным беззвездным небом. Что-то говорило мне, что переправившись через нее, я никогда не вернусь обратно.

* * *

Это происходит на Крите, в славнейшем из городов Ойкумены. У подножия холма, на котором выстроен дворец, группа девушек играет в мяч возле бассейна, выложенного ярко расписанными плитами. Они громко смеются, весело шутят, меняя правила игры сразу же, едва наскучив прежними. Солнце пылает в безоблачных небесах, и когда становится жарко, девушки бросаются в прохладную воду, резвясь в ней со смехом, такие же беззаботные, как нарисованные на стенках ярко-голубые дельфины.

Когда закончена последняя партия, одна из них поворачивается к подругам:

— А теперь вы оставите меня одну!

И они склоняют головы, сразу вспомнив о разделяющей их дистанции. Знаком руки принцесса Крита подзывает служанку. Та помогает госпоже растереться благовониями, расчесывает и укладывает густые длинные волосы цвета вороньего крыла. Потом подает голубых и гранатовых цветов платье с пышным кринолином. Обтягивающий тонкую талию корсаж не прикрывает груди, как это принято при дворе Крита. И в заключение подает девушке искусно вычеканенный золотой венец.

Отпустив ее, черноволосая девушка идет по тенистой аллее в сторону величественного дворца, возвышающегося на холме ярусами взбирающихся одна выше другой стен, арок и колоннад.

Этот дворец легендарен, огромен и древен. Разрушаемый землетрясениями, он возводился вновь и вновь, и поколения мастеров, чьи имена стерло время, укладывали камни новых фундаментов поверх прежних.

Его внутренние переходы извилисты и запутанны, как сама жизнь, но в них нет ничего, пугающего душу. Стены расписаны фресками и освещены падающим из колодцев солнечным светом, а отброшенные в углы сумерки делают эту красоту еще загадочней и прекрасней. О, фрески на его стенах великолепны! Их краски как живые цвета оживших грез, они веселы, безмятежны и просты, будто написанные в ином, радостном мире, где нет места ни мечтам, ни сомнениям, где нет ни томления духа, ни жажды неведомого, вся жизнь как сплошная игра, нет ни трепета, ни страха перед неумолимым Роком, ни перед беспощадными богами, ни перед самой смертью.

Сложность планировки способна испугать лишь чужаков. Широкий коридор выводит девушку на большой двор, вымощенный раскрашенными гипсовыми плитами. Снова войдя в тень сводов, она проходит в святилище богинь-матерей, где, не преклоняя коленей, задумчиво глядит в неподвижные лики раскрашенных статуй. Потом, поговорив с седой жрицей, принцесса покидает святилище, и снова идет, погрузившись в известные ей одной мысли, через сумрак и свет с детства знакомых коридоров, не обращая внимания на почтительно отступающих в стороны придворных и слуг, салютующих копьями воинов охраны, на пройденный путь, на время...

Скорее это блуждания по закоулкам собственной души.

Ее путь лежит в левое крыло дворца, в трехъярусный массив не столь красивых и не так ярко освещенных помещений, в одном из которых так странно проводит время великий мастер, когда-то любимец ее отца, теперь пленник — и однако же, один из немногих, если не единственный человек, которому она может открыть душу. Ибо окруженная почетом, достойным ее происхождения и ранга, она часто ощущает в своей душе нечто, очень похожее на одиночество.

Холоден давно не знающий огня горн, не слышно ударов молота или скрежета точильного камня — а на ладони мастера подрагивает крыльями папирусная птица. Впрочем, это что-то другое, папирус никогда не бывает таким тонким.

Седой, но моложаво крепкий и подвижный старик улыбается ей:

— Гляди-ка, моя принцесса!

Оставшись без опоры, птица оказывается неожиданно легка, восходящий поток поднимает ее к потолку. Едва не коснувшись его, она вдруг клюет носом — и бестолково переворачиваясь, начинает свое падение.

— Обычный воробей превосходит ее тем, — комментирует мастер, — что в его в голове есть хоть крупица мозгов. А как поживает прекраснейшая из принцесс Крита?

— Все так же, — говорит она.

— Все так же? — переспрашивает он. — Это хорошо или плохо?

— Не знаю, — она, улыбнувшись, пожимает плечами. — Как обычно.

Его сын ставит гостье тростниковое кресло — и опускает глаза, не выдержав ее взгляда.

— И прекрасной госпоже совсем нечего мне рассказать? — спрашивает старик. — Например, что завтра она снова исполнит журавлиный танец на священном празднике весны?

— Я забыла...

— А я все равно приду.

Они вместе смеются.

— Спасибо. Ты очень вежлив, Дедал.

— Вежлив? Ты ошибаешься. Многие и многие не согласятся с тобой. Я не вежлив. Я просто искренен, моя маленькая госпожа.

Она снова улыбается, ибо это обращение всегда напоминает ей о временах, когда оно впервые было произнесено, и о совсем маленькой плачущей девочке, впервые протянувшей руку к розе.

— А чем занят великий Дедал?

— Забавляется пустяками и глупыми вопросами, — старик беззвучно смеется. — Отчего летают птицы? Почему живут люди?

— Для чего живут, — говорит она.

Мастер мотает головой:

— Люди живут не «для чего», а лишь «почему», моя госпожа. Случайность рождения выдергивает человека из реки небытия, а родившись и до самой смерти он принадлежит себе не более чем рыба, бьющаяся на песке в муках удушья.

— Ты так не думаешь, мастер.

— Это верно для девяносто девяти из ста — ибо людям редко ясно различие между свободой и рабством.

— Тебя забавляют такие грустные истины, мастер?

— От этого они не перестают быть истинами. Большинство не хочет замечать их — и уродует ложью свои души.

— Но душа человека все равно говорит ему правду — пускай даже ночью, языком его снов.

— Лгавшая днем, душа и во сне может заговорить только лукавым языком раба. Многие ли пытаются понять этот язык? Но что с тобой, моя госпожа?

— Ты будто читаешь мое сердце. Мне приснился сон.

Она мельком ловит взгляд его сына, заворожено остановленный на ее неприкрытой корсажем груди. И как всегда, чуть вздрогнув, подросток опускает глаза.

Мастер снова отправляет в полет свою игрушечную птицу. Достигнув на сей раз стены, та принимается безнадежно биться о ряды плотно пригнанных камней.

— Он встревожил тебя?

— Да — и я не могу понять его.

— Неразгаданный сон подобен непрочитанному письму. Расскажи его мне.

— Я пришла для этого. Глупая просьба для жрицы Луны.

— Ты не права. Решить загадку своего сна не легче, чем увидеть свое лицо.

— Для этого есть зеркала.

— Зеркала очень часто лгут. Поверь мне, госпожа, ведь я отшлифовал немало зеркал.

Улыбнувшись, она отвечает не сразу:

— А ты тоже доверяешь кому-то загадки своих снов, мастер?

И угадывает скрытую в бороде улыбку, к которой, быть может, примешана немалая доля грусти:

— Возможно, я покажусь хвастуном, но моей усталой душе редко приходится говорить со мной лукавым языком раба...

Задумавшись о чем-то своем, он перебирает лежащие перед ним почти готовые медные печати:

— Хотя в давние времена мои сны не раз заставляли меня ломать голову и искать людей, считавшихся сведущими в их толковании. Слыша отовсюду, что в своих снах мы проявляемся до конца, какие мы есть, в самых дурных и самых светлых страстях, я впал както в черную тоску, видя себя совокупляющимся со своей собственной матерью. Уже начиная считать себя испорченнейшим человеком, я вдруг услышал от одного финикийского мудреца, что подобный сон видит тот, кто очень мудр. Расскажи свой сон, моя госпожа.

Она кивает. Потом откидывается в кресло и закрывает глаза. Уголки ее губ становятся печальны.

— Мне снился город... или может даже дворец. Да, дворец. Но только в нем все было запущено и разорено, осыпались фрески, мокрицы ползали по стенам, шуршали в углах крысы. Я что-то искала в нем... А может я просто хотела уйти, ибо поняла, что оставшись в нем надолго, я бы умерла. Мне было одиноко. И я знала, что встреча, которая может случиться здесь, приведет лишь к беде. И вдруг я вышла к реке. Ее воды были темны, но за ней... Я помню, что увидела на том берегу. Там тоже был город, но совсем другой, живой, светлый и ласковый. Играли флейты, и веселые люди, не знающие зла, танцевали на том берегу. Да, я помню, что видела этот танец, хотя не могу повторить ни одного движения...

— А потом?

— Не помню. Кажется, я пыталась найти переправу, но нигде не было ни лодки, ни моста. Я поняла только, что спасусь, если переправлюсь на другой берег. Там было хорошо... Но этого не передашь словами.

Задумчивый, он перебирает в пальцах резные печати:

— В той реке не было крокодилов?

— Не знаю, — отвечает она. — Помню лишь черную воду. Может быть, мастер.

Встретившись с ним глазами, она видит в их глубине тоску. Его душа сейчас как развернувшаяся книга, и она вдруг понимает, о чем так часто думает этот много видевший человек, разочаровавшийся в богах и не верящий в людей, пуская в воздух своих игрушечных птиц.

— Твоя душа пыталась докричаться до тебя. Впрочем, это не из самых трудных снов. Переправиться через реку — значит принять важное решение.

Слышен далекий голос флейты. Его слова произносятся медленно и грустно:

— Моя маленькая прекрасная госпожа, тебе снилась свобода.

* * *

Отпустив своих телохранителей и присев на скамью, сухощавый седой старик в пурпурном плаще задумчиво глядит на Человека-с-гор. Тот занят работой, тонкие стебли засушенных ароматных трав тихо хрустят в деревянной ступке. Щекотливые разговоры лучше вести, имея вид занятой, что скрывает значение пауз, нужных для непростых ответов. Может показаться, что на сей раз правитель Элиды действительно зашел, чтобы просто поговорить, но это вовсе не так. Правитель Элиды из тех людей, которые ничего не делают зря.

Из своего замка он крепко держит в своей руке этот край, и рука эта кажется не только могучей, но и довольно длинной. Все чаще весь этот большой полуостров — включающий в себя, между прочим, и Лаконику, и Арголиду — начинают называть Пелопонессом, «островом Пелопса». Вот уже несколько дней Человек-с-гор пользуется гостеприимством владетеля Писы, слухи о прошлом которого настолько же невероятны, насколько же загадочны обстоятельства, при которых этот пришелец из Фригии завладел элидским троном. Впрочем, каждый, видевший хоть раз белесую паутину старых шрамов на его теле, будто много лет назад заново сшитом из отрубленных кусков, должен будет согласиться с тем, что хотя бы повод для подобных слухов есть.

— ...Ты много знаешь, Человек-с-гор.

— Совсем нет. Просто мои знания иные, чем у прочих.

— В мои годы все чаще начинаешь задумываться о вещах, которым раньше не придавал особого значения, — Пелопс осторожно откидывается назад, прислонив голову к стене. — Проще говоря, старея, человек все чаще думает о смерти. Есть много слов, частое повторение которых не прибавило им ясности. Сердце, душа, дух, тень — об одном и том же речь или о разных вещах, а если о разных, то что из них смертно, а что переживает тело? Едина ли бессмертная часть человеческого существа, или каждую из его частей ждет своя посмертная судьба?

Человек-с-гор пересыпает истолченный порошок в глиняный скифос:

— Я слышал, чему-то подобному учат египетские жрецы. Со смертью тела, утверждают они, прежде единая человеческая душа распадается на составные части: на имя — «рен», душу «ба», похожую на взмывающую в небеса птицу, и душу-двойник «ка», живущую до тех пор, пока сохраняется тело умершего.

— Это звучит занимательно. И что же?

— Да, звучит увлекательно. Но, порассуждав о «рен», «ка» и «ба», жрецы тут же переводят разговор на тему об обязательной посмертной мумификации тела, операции дорогой, однако, по их словам, совершенно необходимой для благополучной загробной жизни. Этого, однако, мало, необходимы регулярные магические обряды, производимые подлинными мастерами этого дела, сиречь теми же жрецами. Без этого, как заявляют они, душу сожрут загробные чудовища. Сохранение же мумии требует гробницы — таким образом, загробная жизнь оказывается непомерно дорогим удовольствием, для этого надо быть фараоном, жрецом высокой степени посвящения или достигшим хорошей должности писцом.

— А что ты сам думаешь об этом? — интересуется правитель Элиды.

Человек-с-гор пожимает плечами:

— Трудно представить свое единое «я» разбегающимся в разные стороны от умершего тела, как толпа разорившихся должников от неумолимого кредитора.

Седой старик в пурпурном плаще задумывается о каких-то известных лишь ему вещах.

— Да! — говорит он вдруг. — Меня все чаще подводит память. Я зашел к тебе, чтобы напомнить о завтрашних играх в честь Зевса.

— Я исполнен благодарности, царь.

— Хотя ты до сих пор никому не открыл своего происхождения, за тобой остается право принять участие в любом из состязаний.

— Благодарю за честь, — искренне говорит Человек-с-гор. — Но мне давно не приходилось тренироваться. Богов чтят победой, а не поражением.

— Тогда тебе оставят место рядом со мной.

Проводив правителя Элиды, Человек-с-гор бросает в угол пучок травы и задумывается. До сих пор никто здесь, ни сам Пелопс, ни его сыновья ни разу не проявили своего любопытства к его прошлому. Ни разу. Ни единым словом. И это обстоятельство теперь не дает покоя его душе.

Вечером, закончив все дела, Человек-с-гор выходит во внешний двор замка. Под его тянущимся вдоль наружной стены навесом, вернее той его частью, которая не занята составленными в ряд распряженными колесницами, устроено нечто вроде выставки наград победителям. Он присоединяется к любопытным.

Совсем новая боевая колесница — приз победителю в скачках. Кобыла, жеребатая мулом. Два серебряных треножника. Золотая чаша. Большой медный котел. Пять топоров на новеньких топорищах. Роскошный шлем, украшенный серебряной насечкой. Связка медных слитков. И девушка — та, что сидит у стены, опустив голову и пряча лицо. Правитель Элиды щедр.

Раздумывая над щедростью правителя Элиды, Человек-с-гор встречается взглядом со старшим из его сыновей. Тот улыбается открытой улыбкой, так подходящей к его крупным, сильным чертам лица и так несоответствующей взгляду холодных, редко мигающих глаз:

— Странно подумать, любой из этих предметов я мог бы иметь даром — а вместо этого буду добиваться их, рискуя быть разбитым о поворотный столб, сломать ребра в борьбе или потерять зубы в кулачном бою.

Этого молодого человека зовут Атрей.

— Так что же заставляет тебя делать это?

— А что вообще заставляет людей стремиться быть первыми? И потом, прелесть всякой вещи познается лишь тогда, когда она добыта трудами, потом и кровью. Вот эта, например, — двумя пальцами он бесцеремонно берет девушку за подбородок. — Была бы она так уж сладка, если бы ее просто привели и кинули мне на ложе?

Резкий рывок заставляет девушку поднять голову. Отброшенные волосы открывают лицо. Сначала Человек-с-гор думает, что это ошибка. Проделка памяти. Игра воображения. Необыкновенное сходство. Их взгляды встречаются. Вспенившиеся воды реки памяти начинают свой бешеный обратный бег.

— Приз победителю в кулачном бою, — произносит Атрей. — Второй победитель, вернее последний побежденный, будет иметь вон тот котел на львиных ножках.

Эти слова доходят откуда-то издалека. На зубах Человека-с-гор снова хрустит пыль дорог, а она, смеясь шутке, протягивает ему кувшин, вода в котором была слаще любого вина. Потом он видит то же лицо неподвижным и бледным в обрамлении траурных цветов, а через миг снова раздается ее голос, брошенное яблоко обжигает ладонь, и падают слова, холодный смысл которых не мог быть скрыт любым тоном, каким бы они не были произнесены...

Сколько же прошло с тех пор?

— А ведь я помню тебя, девушка.

В ее карих глазах он видит отражение тех же вод реки памяти.

— Я тоже.

— Спасибо тебе за то яблоко. Я до сих пор помню его вкус.

— Ты изменился, Человек-с-гор, — говорит она.

— Ты тоже, — говорит он, невольным движением рассеянной руки поправляя складки нового плаща. — Но все перемены пошли тебе лишь к лицу.

— Наверно, ты видишь не все перемены.

— Страдания очищают душу.

— О! Тогда она теперь бела как снег.

— Как ты оказалась здесь?

— Меня взяли в плен во время набега, — говорит она.

— Понятно.

— На что мне рассчитывать теперь?

— На богинь судьбы, девушка.

Атрей, сын Пелопса, следит за этим диалогом, высоко подняв брови. А потом громко смеется.

* * *

Расставшийся с аттическим побережьем в шестой день месяца мухиона, тридцативесельный корабль под черным парусом пристает для ночевки к побережью острова Мелос.

— Берег выглядит пустынным, — говорит Тесей.

Правящий рулевым веслом Феак кивает:

— Что не избавляет нас от необходимости выставить часовых.

— Безусловно, — соглашается наследник Эгея.

И переходит на нос. Одна из девушек, избранных в жертву жребием, становится рядом с ним. Едва ощутимая килевая качка заставляет соприкасаться их плечи.

— Гляди-ка, — говорит он, — видишь во-он тот славный холм, увенчанный мощным деревом, которое не согнут никакие ветра? Там я проведу ночь, где ничто не помешает видеть звезды.

— О, да! — говорит девушка. — Звезды того заслуживают.

— Они могут поведать многое, — подтверждает Тесей.

Итак, в числе четырнадцати, герой отправляется на Крит, дабы убив Минотавра, снять со своей родины проклятье — или умереть. Двое девушек также подменены хрупкого вида женственными юношами, в течение долгого времени избегавшими солнца, принимавшими горячие ванны и осваивавшими тонкости девичьей походки. Их ум и храбрость, однако, проверены и сомнению не подлежат.

Песок шуршит о днище. Спрыгнувшие на мелководье мужчины проворно роют углубление под киль.

К тому времени, когда доедается сваренный на огне ужин, начинает темнеть небо. Опоясавшись мечом и накинув ненужный сейчас теплый плащ, Тесей уходит куда-то вглубь острова. Его спутники уже приучены не доискиваться до смысла его поступков, и потому лишних расспросов не следует. Девушке же приходится дожидаться полной темноты — и даже несколько дольше.

Когда же все, кроме двух часовых, смыкают глаза, болтавшая о звездах встает и лениво следует вдоль полосы прибоя, пока тень нависшей скалы не прикрывает ее от чужих глаз. Тогда она поворачивает к приметному холму. Тесей встречает ее на полпути и, взяв за руку, ведет к разожженному в укромном месте костру...

Далеко заполночь утомленные ласками любовники лежат, прижавшись друг к другу, на плаще, брошенном на смятую весеннюю траву. Они молоды и прекрасны, их согревает огонь, в глазах их отблеск звезд — почему бы не почувствовать себя счастливыми?

— Ты самый лучший из всех! — говорит она.

Улыбка Тесея скрыта ночной тенью:

— У тебя велик опыт сравнений?

Следует игривый шлепок:

— Как тебе не стыдно! Я же тебя люблю!

— Своему жениху ты говорила то же самое?

— Не вспоминай о нем!

— Почему?

— Он ничтожество, он далеко — и я его никогда не увижу.

— Увидишь! — Тесей смеется. — И я буду гостем на свадьбе.

— Как ты можешь думать, что я... И почему ты так уверен, что мы не умрем в Лабиринте?

— Потому что боги явили мне знамения своей воли. Я убью Минотавра, и мы вернемся домой под белым парусом.

— Расскажи! — просит она.

— Я рассказывал.

— Расскажи еще!

И он рассказывает в который раз, как сидящая на золотом треножнике дельфийская жрица, то срываясь на крик, то растягивая неестественно размеренную речь, предрекла ему удачу, если так же щедро, как и Аполлона, он почтит дарами святилище Афродиты, и о том, как принесенная в жертву богине еще бьющаяся в судорогах коза превратилась в козла, коснувшись жертвенного пламени, что было сочтено всеми за добрый знак, и...

— Почему бы тебе не взять меня замуж?

— Почему же именно тебя?

Говорят, что когда темнота скрывает лица, легче лукавить. Не всегда — в темноте слух точнее ловит фальшивые ноты.

— Мы вместе на одном корабле плывем навстречу смерти и... Разве я не отдала тебе все, что могла?

— Ферибея могла сказать то же самое.

— Я... Ты... Я так и знала, что у тебя было что-то с этой тонконогой коротышкой с зелеными глазами!

— Ее чудные глаза имеют цвет жемчуга, ростом она ненамного ниже твоего, а те ноги, которые тебе кажутся тонкими, будучи сведены, не дадут просвета от промежности до колен.

Тесею чудится всхлип — впрочем, он не уверен:

— Как ты мог! Разве с первой нашей встречи я не смотрела только на тебя?

— Достойно ли, ответив на внимание одной девушки, отказать во взаимности другой?

Теперь всхлип слышен хорошо, что, впрочем, героя не смущает.

— Все мужчины одинаковы!

— И каковы же именно?

— Предатели, неспособные к любви и верности!

— Милая моя! Женские же клятвы в любви вообще ничего не стоят. Их чаще произносят тогда, когда хотят мужчину удержать и когда собираются его предать.

— И верность тоже?

— Если бы она многого бы стоила, замужние женщины не тратились бы так на пудру и румяна.

— Дай тебе волю, ты бы наверно держал бы женщин под запором до той поры, когда о них бы спрашивали на улицах не «чья жена?», а «чья мать?»!

— Между прочим, это неплохая мысль.

— Значит, по-твоему, все женщины в этом мире коварны, ненадежны, их слова о любви — звук пустой? Других нет?

— Быть может и есть, — равнодушно роняет Тесей. — Любящая, готовая с любимым в небеса и преисподнюю, верная ему, а не людской молве — но в таком случае эта земля недостойна ее ног. Ее надлежит, одарив бессмертием, вознести к богам.

— У тебя холодное сердце!

— Нет. Я знаю мир, знаю людей. А ты не изменила своему жениху, виновному лишь в том, что не в его силах было ни спасти тебя, ни последовать за тобой? Что ты могла требовать от него? Смерти? А его долг — перед своими родителями и своим городом?

— Он совсем не то. Он...

— Но предала ведь его ты! Еще тогда, когда строила глазки мне на берегу и когда бросала ему в лицо незаслуженные обвинения!

Недолгое молчание.

— И что же теперь?

— Ничего.

Они еще лежат, неподвижные, усталые и опустошенные. Глаза их устремлены к небу — но они не видят звезд.

— Нам пора, — говорит он.

Застыдившаяся вдруг своей наготы, девушка протягивает руку за одеждой.

Знающий всему цену двойной сын бога Посейдона и царя Эгея сворачивает плащ.

* * *

Под ясным солнечным небом, под рев заполнивших зеленые холмы азартных зрителей, обмотав кулаки ремнями, под звуки флейт одна за другой пары бойцов выходят на площадку, чтобы сразиться во славу богов. Боги неравнодушны к подобным зрелищам. Предпочитая остаться невидимыми для смертных, двое из них следят за ходом схваток.

— Вот и снова нас свела судьба, — говорит рыжеволосый бог. — Наверно случайно?

— Разумеется, не случайно, — роняет белокурый бог.

Как и в прошлый раз, его никогда не стриженые волосы стянуты наголовной повязкой, наподобие тех, которые порой люди подвязывают под шлемы, и колчан его, как и прежде, полон смертельных серебряных стрел.

Схватка закончена, и проигравший, чье лицо разбито в кровь, падает без чувств под ноги удачливому противнику. Его уносят, и под игру флейт победители снова встряхивают чашу жребиев.

— Прекрасный случай вновь испытать твой пророческий дар, — замечает воинственный бог. — Кому ты сейчас предскажешь победу, Локсий?

Белокурый бог дает ответ не сразу:

— Видишь тех двух бойцов, что стоят почти плечом к плечу среди наставников и судей? Тот прекрасно сложенный юноша, противников которого всякий раз выносят полумертвыми...

— Да, я знаю его. Это потомок Тантала и первенец Пелопса, которому ты как-то предсказал величие, власть и богатство... А тот, второй, который так равнодушно встряхивает чашу жребиев? Что ждет его?

— В следующей схватке...

— На этот раз я спросил о его судьбе.

— Его будущее темно. Я не делаю пророчеств.

— Так ты не всевидящ, Локсий?

Белокурый бог не спешит с ответом, и тот, чье будущее темно, выходит из новой схватки с кровоподтеком на щеке и сорванной со лба полоской кожи. Его встречает широкая улыбка потомка Тантала. Замолчавшим богам слышен их разговор:

— Не ожидал! И все равно, тебе не быть первым. И зачем тебе это понадобилось?

— А что обычно заставляет человека стремиться побеждать?

— Воля к власти! — звучит неожиданный ответ. — Подтяни-ка мне ремень на кисти.

Также умолкнув, они глядят на новую схватку.

— ...Так кто он, Локсий?

— Это человек, не равный другим, — произносит белокурый бог.

— И все же, почему его будущее темно?

— Потому что он до сих пор не подчинился мне. Его душа неприступна для тех слепых страстей, которые насылают боги, правя людьми. До сих пор его не заворожили ни власть, ни слава, ни богатство, ни сила, ни роскошь.

— Тогда для чего же он стоит здесь, обмотав кулаки ремнями, готовый к новой схватке?

Белокурый бог усмехается:

— Он хочет подарить свободу одной девушке. Да, не удивляйся. Той девушке, которая напоила однажды водой из колодца одинокого путника, покрытого пылью дорог, отшельника, спустившегося с гор. И он очень заблуждается в своих намерениях. Знаешь почему, Арес? Той девушки, ради которой он вновь и вновь вступает в бой, нет. Она — обман. Призрак. И ее не было никогда.

— Так почему же он...

— Потому что очистивший свою душу от слепых страстей освобождает в ней место безумию.

Еще несколько схваток — и больше не нужно жребиев. Два последних победителя сходятся на площадке. Зрители на холмах затихают.

— Быть может, уступишь? — с улыбкой произносит потомок Тантала. — Теперь никто не осудит тебя.

Произнесены эти слова тихо и слышны лишь им.

— Не осудит вслух, — уточняет его противник. — А потом ведь учти — мне совсем не нужен котел.

— Понял. Ты прав. Начнем?

— Да!

Не тратя много времени на прощупывание, потомок Тантала быстро срывает дистанцию. Его удар быстр и точен.

— Есть! — азартно восклицает воинственный бог. — Он победит! Еще! Он преследует! И сейчас добьет!

— Нет, — роняет белокурый бог.

Решающий удар вдруг уходит в пустоту. Тот, чья судьба темна, поднырнув под рукой противника, делает короткое движение. Будто наткнувшись на невидимое препятствие, Атрей вздрагивает, падает на землю... И не пытается встать.

Опустив руки, Человек-с-гор пытается устоять на ходящей ходуном земле. Потом почему-то видит одну из них поднятой к небесам — которые, вдруг перевернувшись, меняются местом с земной твердью...

* * *

Он единственный обитатель этого сумеречного мира, его хозяин, его страж и — в каком-то смысле — его бог. Ему известен каждый поворот своих запутанных владений, и потому он может предсказать, куда приведет каждый из них, что дает ощущение могущества и дара предвиденья. Бесконечные и одинаковые дни своей унылой жизни рогатый повелитель Лабиринта проводит в блужданиях в сумерках извилистых коридоров, и совсем не однообразие служит причиной его тоски.

Блуждающий во тьме, он очень боится яркого света, но есть вещи, которые пугают его еще больше. Хотя он и догадывается, что иные из стен его мира скрывают за собой неведомое, в его голову никогда не приходила мысль взломать одну из них. Пути его знания скрыты, но он твердо уверен — когда Неведомое ворвется в его владения, оно принесет гибель его миру.

Дар предвиденья просыпается в нем, когда приходит время Жертвы, и кто-то из посланцев Неведомого проникает в его владения. Страж Лабиринта ощущает эти проникновения, как боль. Чаще всего ему удается настичь пришельца в одном из коридоров, и прежде чем убить его, он успевает как следует почувствовать его ненависть и страх. Но бывает и так, что он застает чужака спящим у подножия черного трона. Таким он не кажется опасным и даже возбуждает жалость — и все равно повелитель Лабиринта убивает его, ибо проснувшись, пришелец воскресит скрытое в себе зло.

А еще иногда приходит Она, та, что выше ненависти и страха. Ее приход дарит его душе успокоение, и он всегда с трудом скрывает робость при ее появлении. Не зная, кто она, он даже не пытается разгадать эту загадку, ибо жизнь приучила его, что познание сути вещей всегда губит то, что в них прекрасно — он же не хочет лишиться единственной настоящей красоты, которая иногда появляется в его мире.

Но иногда даже ее приход не может заставить его забыть свою тревогу. Наступает миг — и рогатый повелитель Лабиринта кричит, требуя новой жертвы.

* * *

Погрузившись в плавное течение своих мыслей, высокая девушка с каштановыми волосами следит за беспокойным сном Человека-с-гор. Сидя у изголовья, она не мешает подкравшемуся солнечному лучу упасть на его лицо. Проснувшись, он встречается с ее взглядом.

— Я долго спал?

— Со вчерашнего вечера, — говорит она.

Пробуждение происходит в непривычной тишине, слышно их дыхание — и еще жужжание залетевший в комнату мухи. Он вспоминает, что сегодня второй день состязаний, гонки колесниц, чем только и можно объяснить тишину дворца-цитадели правителя Элиды.

— Ты хочешь пить? — спрашивает она.

Вместо ответа он протягивает ей руку, и, опустив глаза, она трется щекой о его ладонь. Ничего больше между ними не успевает произойти, со двора цитадели раздается стук копыт, а потом из коридора доносится звук быстро приближающихся легких шагов. Распахнувшаяся без стука дверь пропускает другого победителя. На челе первенца Пелопса лавровый венок, а под глазом вчерашний синяк. Но улыбка, как всегда, полна дружелюбия:

— Рад видеть тебя в полном здравии.

— Тебя также. Ты победил?

— Как и собирался.

— Поздравляю.

— Не стоит. Одному из моих друзей сегодня очень не повезло.

— Он расшиб колесницу о поворотный столб?

— Нет. Он просто упал с нее.

Догадаться, к чему клонится разговор, нетрудно. Человек-с-гор встает, и девушка, не поднимая глаз на пришедшего, начинает суетиться, подавая ему одежду.

— Меня начинает удивлять, почему люди так стремятся ездить на колесницах, — произносит Человек-с-гор. — Судя по тому, какое количество их разбивается и переворачивается, странно, что не иссякает количество желающих занять места в этих убийственных экипажах.

Атрей оценивает шутку по достоинству. И смеется:

— Да, но ведь на колесницах ездят лучшие из людей, отпрыски славного племени воинов, а кроме них — только боги.

Недолгое время спустя, поставив на край стола футляр с инструментами и велев убраться лишним зрителям, Человек-с-гор склоняется над неудачником. Тот без сознания, тело в ссадинах, голова и лицо в крови — что, впрочем, ни о чем не говорит.

— Шея цела, — произносит Человек-с-гор, ощупав позвонки.

И протягивает руку за кувшином с теплой водой.

— А череп? — интересуется Атрей, никуда не ушедший и не чувствующий себя лишним зрителем.

Пройдя щели досок, струйки покрасневшей воды стекают на пол.

— Цел, — говорит Человек-с-гор. — Он у него крепкий, как почти у всех отпрысков славного племени воинов. Однако... Похоже, что бедняга парализован.

Усмехнувшись и покачав головой, знахарь открывает футляр. Кое-кому из невольных наблюдателей становится плохо, но первенец Пелопса с живейшим любопытством наблюдает как блестящее, усаженное мелкими зубцами полотно бронзовой пилы срезает у парализованного верхушку черепа, а потом с интересом глядит на обнажившийся мозг, поверхность которого чуть вздрагивает в такт ударам пульса.

— И он будет жить?

Человек-с-гор кивает, осторожно снимая с мозга пленку запекшейся крови:

— Да, с пришитой нитками верхушкой черепа. Но теперь он так и не сумеет понять, до конца своей жизни, что же заставляет человека брать в руки поводья колесницы.

* * *

Так странно иногда ворожит судьба — путь к гибели она делает похожим на сказочную прогулку, а тропу к спасению усеивает терниями. Седые пики трех великих гор Крита встают над горизонтом остриями трезубца, ветер туго надувает черный финикийский парус, белеют разводы засохшей соли на выкрашенных охрой веслах, соленые брызги лишь освежают, всегда играет флейта, часто слышен смех, и только траурный выкрик далеко залетевшей чайки напоминает иногда, что путь этот — путь к смерти.

Тесей садится рядом со своим кормщиком. И молчит.

— Какие мысли тревожат душу сына Эгея? — интересуется Феак.

— Я думаю о том, что нас ждет. А о чем думаешь ты, Феак?

Непроницаемый финикиец пожимает плечами:

— Я думаю о том, что через пару дней, если будет на то милость богов стихий, мы завидим зеленые равнины Крита.

— А если не будет?

Феак поднимает глаза к небесам:

— Все что угодно. Может быть, обитатель Лабиринта так и не дождется жертв, а между наших ребер будут играть рыбки.

Сына Посейдона это не пугает:

— Ты мог бы пристать прямо к берегу Крита, минуя Дию?

— Вообще-то да, — подтверждает Феак, — но ведь никто этого не делает. Все корабли разгружаются на Дии, а потом груз барками переправляют на Крит. Ведь на всем северном побережье нет ни одной удобной бухты. Ни один капитан не бросит якоря в Ираклионе даже на ночь. Стоит перемениться погоде, и судно станет игрушкой мельтема.

Тесей молчит, снова отдавшись прежним мыслям.

— К тому же на Дии вас будут поджидать, как поджидали ваших предшественников. О, владыку Крита не упрекнешь в недостатке гостеприимства! Вас усадят в украшенные цветами ладьи, как лучших гостей, а на критском берегу будут ждать парадные колесницы. Вас увенчают венками из роз и, если это утешит сына Эгея...

— Едва ли, Феак. Венками из роз украшают не только лучших гостей, а еще и жертвенных быков. Пусть я покажусь излишне занудным, но напомни-ка мне лучше, что в этом деле требуется от тебя?

— Очень немного. Ввести корабль в бухту, найти место для стоянки...

— А потом?

— Ждать. А что?

— Ничего, — произносит Тесей. — Просто иногда это оказывается самым трудным.

* * *

Сменив львиную шкуру на траурный черный плащ, Алкид подходит к Дельфийскому святилищу как простой паломник, один из многих. Ему приходиться ждать.

Глядя на то и дело рассекающих толпу служителей святилища, он слышит шелест священного лавра и редкие, тихие голоса ждущих милости бога. Никто не заговаривает с ним. Наконец жрец-пророк молча берет его за руку. И они спускаются по истертым ступеням.

Когда же он выходит из святилища, ждавшие поодаль спутники догоняют его лишь в поселке у входа в ближайшую харчевню. Алкид взбешен. Выпив вино, он разбивает о стену чашу. Увидев лицо героя, хозяин прикусывает язык.

Его оруженосец Иолай тоже встречается с ним взглядом. Хозяин подает полный вина медный кубок — и тихо стонет, когда опорожнив, герой ударом кулака сминает его в лепешку.

— Что с тобой, Алкид?

— Я больше не Алкид! — следует ответ. — Я Геракл! Чего уставился?

Дав спутникам время переварить это сообщение, герой вырывает из рук хозяина кратер. Две тонкие струйки вина стекают по его щекам, встречаясь на резко вздрагивающем волосатом кадыке.

— «Ты больше не Алкид», сказала мне эта девка с треножника, — произносит он, наконец, утерев губы. — «Феб Аполлон велит тебе называться Гераклом — «прославленным Героем»!» Очень она меня прославила, эта рогатая богиня! И вообще кто он такой, этот Феб? Сын Зевса от какой-то неизвестной нимфы! Ну и я сын Зевса! А еще и правнук, если на то пошло!

Дубовая доска стола дает трещину под могучим кулаком героя.

— Но что она еще сказала тебе, Алкид? Зная твое горе...

Именованный Гераклом привлекает оруженосца к себе. Выглядит это, как буря, выдирающая с корнем дерево:

— Ты один понимаешь меня! В искупление своей вины я должен буду двенадцать лет отслужить — и кому? — этому ублюдку Эврисфею! Я должен буду совершать подвиги и...

— Но Алкид! — хрипит задыхающийся оруженосец. — Что тебе за это обещали боги?

— Бессмертие, — коротко отвечает Алкид, ныне Геракл, слуга Эврисфея, царя Тиринфа, Микен и Аргоса.

* * *

Все происходит так, как и ожидалось. Корабль под черным парусом входит в заполненную судами всех стран и народов гавань Дии. Четырнадцать афинян переходят в украшенные цветами ладьи. На критском берегу их ожидают парадные колесницы. По широкой дороге мимо возделанных полей и цветущих садов кавалькада направляется в Кносс.

Воистину, этот город славен и удивителен, хотя бы тем, что при всем своем богатстве и великолепии не окружен кольцом крепостных стен. Девяносто больших городов этого большого острова не нуждаются в укреплениях. Их безопасность и покой хранит флот царя Миноса, сильнейший среди флотов Моря Среди Земель. Владыка Крита не боится враждебности соседей. И все же...

— О чем ты думаешь? — спрашивает идущий рядом с Тесеем.

Наследник Эгея улыбается. Одетые в белые одежды, вымытые и умащенные, украшенные венками из роз, они начинают подъем по широкой дворцовой лестнице.

— Эти маленькие ступеньки так удобны для женщин, — произносит Тесей.

— Ну и что? Женщины в почете на Крите.

Он снова улыбается:

— Я не о том. Подумай, друг мой, когда-нибудь наступит день, в этом дворце раздадутся крики ужаса, мольбы пощады, и по этим маленьким ступенькам в отсвете пожаров прошагают явившиеся из-за моря воины. А ведь этот день когда-нибудь придет!

— Тебя сейчас забавляет это?

— Об этом приятно думать.

Тень сводов падает на увенчанные венками жертвы, и они продолжают путь через украшенный яркими фресками коридор процессий. После яркого солнца его прохладный полумрак доставляет удовольствие. Миновав несколько поворотов внутренних переходов, они попадают, наконец, хоть и не сразу, туда, где их ждут — в тронный зал повелителя Крита.

Они входят в него в тишине, под звуки собственных шагов. Владыка Крита восседает на большом золотом троне, гордо откинув голову в высокой, сужающейся ярусами, украшенной перьями короне, положив руки на головы двух золотых грифонов. Такими же грифонами расписаны и стены, а на протянувшихся вдоль них скамьях сидят жрецы, придворные и воины, одетые, как и все в этом жарком климате, в подобие коротких юбок. На женщинах одежды куда больше. Иные из них не просто красивы, а божественно прекрасны.

Стараясь не выделяться среди других, избегая длинных взглядов, Тесей смотрит на владыку Крита. Изваяв это властное лицо, резец природы не сделал ни одного лишнего движения. В черной бороде нити седины, но сухощавое, с четко очерченными линиями мускулов и жил тело говорит о неугасшей с возрастом силе. Да, может быть этот человек тоже зачат богом, если конечно это не старательно раздутая династическая легенда... А кто эта девушка с золотым обручем на черных волосах по левую руку Миноса? Он уже знает ответ. Да, это она, принцесса Ариадна, верховная жрица Луны. Как все же идет критянкам их обычай оставлять открытой грудь...

Минос поднимает ладонь в знак внимания. Венчающие его корону перья вздрагивают в такт словам:

— Приветствую вас, афиняне! Волей богов, покаравших ваше отечество за преступления его царя, вы прибыли сюда, дабы встретить уготовленную вам судьбу...

Тесей встречается взглядом с черноволосой критской принцессой. Ни он, ни она не отводят своих глаз. Так...

— Так решили боги, и не людям, чья кровь станет влагой земли, а тела — глиной, оспаривать их волю. Каждый из вас в свой срок по совету жребия или принятому решению войдет в Дом Двойного Топора и пройдет по пути, подсказанному ему сердцем.

Никому из здесь собравшихся не дано увидеть двух вошедших в тронный зал красавиц, достойных всяческого уважения, хоть и не занесенных ни в один придворный ранг. Они о чем-то спорят между собой, а после, кивнув черноволосой подруге, золотоволосая богиня кладет руки на свой пояс, сияющий на ней всеми цветами зари.

— Пока же не свершилось уготовленное, — продолжает Минос, — все вы — мои гости, и мой дворец — ваш дом. Слуги позаботятся о том, чтобы никто из вас до наступления своего срока не узнал отказа в радостях жизни. Да свершится воля богов!

Присутствующим вдруг слышится серебристый, прекрасный, как музыка, смех — однако никто из них никогда не решится признаться в этом.

* * *

Этой ночью за стенами цитадели-дворца слышен треск цикад. В комнате Человека-с-гор принимается скрипеть сверчок.

— Давай я найду его? — предлагает она.

— А когда найдешь?

— Убью.

— Не смей этого делать!

Она смеется, обнимая его:

— Ты всегда так любишь бессловесных тварей. А твоя собака опаршивела вконец. Разве не слышишь, как у нее воняет из пасти?

— Пусть так, — говорит он. — Никто не заставляет тебя нюхать ее. Эта собака делила со мной все удары судьбы — а я никогда не бросал помогавших мне. И не предавал друзей.

— У тебя и нет друзей.

— Нет, есть. И я часто вспоминаю о нем.

— Ты о том человеке, который вытащил тебя из ямы, когда ты попал в плен к аркадским горцам? И это друг? Ты был знаком с ним лишь несколько дней.

— Иногда и этого бывает достаточно.

— Прости. И не сердись. Я люблю тебя.

Ночи поделены между любовной игрой и не приносящим дурных видений спокойным сном, заря нового дня встречается, как приход хорошего друга. Быть может, это и есть счастье?

— Что с тобой? — говорит она. — Я же вижу. Какая тревога на твоем сердце?

Ровно, не дрожа, горит огонек плавающего в масле фитиля. Он лежит на спине, повернув голову к окну, туда, где в ясной черноте неба видны огни звезд.

— Сегодня днем меня задержала стража внешних ворот, — говорит он. — Приказ Пелопса — и касается он лишь меня.

— Правитель боится расстаться с тобой, — говорит она. — Он боится, что ты уйдешь, как уходил из других мест.

Темнота скрывает их лица.

— Он забыл, что я всегда уходил, если хотел уйти.

— Но зачем тебе это делать сейчас? Ты имеешь все, о чем только можно мечтать — и правитель Элиды нуждается в тебе. Ты же сам говорил, что даже царапина, на которую другой человек не обратил бы внимания, заживает на его теле, как самая тяжелая рана.

— Да, говорил, — раздается в темноте. — А еще я говорил, что правитель боится смерти.

— Все боятся смерти, — говорит она.

— Не все боятся так, как он.

Недолгое время они молчат. Треск цикад вдруг стихает.

— Я тоже боюсь потерять тебя. В тебе будто сидит какой-то демон, заставляющий тебя бросать то, чем всегда так дорожат другие, и пускаться в путь, который однажды принесет тебе смерть. Ты словно все время бросаешь кому-то вызов, не то судьбе, не то богам — а на самом деле...

— Что же на самом деле, моя рыжая вещунья?

— Ты сражаешь лишь собственных призраков. Остановись, что еще нужно? В этот город ты приведен самой судьбой. Его стены и рука правителя сохранят от любой беды, разведенный мной очаг и мое тепло всегда согреют тебя, нет нужды ни в чем, и многие будут рады назвать себя твоими друзьями.

— А еще?

— Еще... Я очень люблю тебя, но знаю, что однажды ты остановишь свой взгляд на другой, как это свойственно природе мужчин. Я не скажу ни слова, когда эта другая сядет у этого огня — только не ставь меня ниже ее!

Ее руки и губы касаются его тела. Она улыбается во тьме, сознавая свою ненавязчивую силу. Огонек фитиля вздрогнув, отклоняется.

— Ты говоришь о любви...

— И что?

— Ты всегда так одинаково произносишь это слово...

Пламя плавающего в масле фитиля начинает дрожать...

Проснувшись на заре, Человек-с-гор вспоминает увиденный этой ночью сон. Забыты и неважны произнесенные в нем слова, а говорившие их — лишь рожденные грезами призраки, но глядя на ту, что разметав волосы спит рядом с ним, он понимает вдруг, что его душа и сейчас также одинока, как одинока она была в той древней пещере на склоне горы Тайгет...

* * *

Где-то далеко, на южном побережье Моря Среди Земель, лежит великая древняя страна. С востока и запада эту страну обжигает знойное дыхание пустынь, но жизнь ей дает великая река Хапи, у истоков которой не был никто из смертных.

Когда-то этой страной правили боги. Потом они ушли, оставив свои имена и власть царям, смертным, как и прочие люди, но почему-то требующим для себя воистину божественных почестей.

В древности, тысячу лет и раньше, этих странных богов хоронили в громадных каменных пирамидах, что и поныне высятся к западу от Мемфиса. С тех пор немало вод унесло течение великой реки, и немало песка принесено сухими ветрами пустынь. Стали развалинами погребальные храмы, занесены ведшие к ним дороги, опустели саркофаги в ограбленных погребальных камерах. Целы лишь сами пирамиды. Против них бессильно даже время.

Нынешние фараоны правят страной из стовратных Фив. Впрочем, на берегах Хапи два таких города, как половинки единой сущности разделенных водами реки, истоков которой не достиг никто.

Один из них лежит на восточном берегу. Издалека видны его дворцы, храмы, утопающие в зелени садов виллы, великолепие которых как-то заставляет забыть о глинобитных лачугах, разбросанных на окраинах рядом с пустыней, обитателям которых обязано своим блеском это величие. Это город живых.

Западный же берег — берег заката. Он принадлежит мертвым.

У подножия дряхлых бурых скал высятся сумрачные громады заупокойных храмов. За грядой гор начинается Долина Царей.

Много всякого скрывают в себе эти высеченные в каменной толще скальные гробницы. Их замурованные входы опечатаны жрецами некрополя, но рано или поздно в них проникнут грабители, и дрожащий свет факелов падет на груды сокровищ. Растерянные и изумленные, они не сразу смогут решить, с чего начать, разглядывая наставленную друг на друга обшитую золотыми пластинами мебель, украшенную головами невиданных зверей, золотые кресла, ларцы, инкрустированные слоновой костью, золотые луки и посохи, парадные колесницы, в которые никто никогда не впряжет коней, раскрашенные и раззолоченные статуи заупокойных слуг и стражей, алебастровые ларцы, сундуки с роскошными одеждами, вазы с благовониями и сосуды с царскими внутренностями...

А быть может — мало ли какие чудеса не бывают на свете — в одну из гробниц войдет некто, чуждый обычной людской корысти. Может даже он сумеет прочесть начертанные на стенах столбцы иероглифов «Книги Мертвых». И остановится перед изображением слепого певца с лирой в гробнице фараона Антефа.

Давно умерший, этот слепец был мудр. Однажды он спел о том, о чем стоит помнить живым.

Со времени предков проходят, уходят Ряды поколений, строителей зданий, но места им в них не находится. Кто же расскажет мне правду: Что сделали с ними?

Нашли свой покой некогда благородные и славные люди, пел он, а от их прежних жилищ не осталось и следов. У всех на слуху слова Имхотепа и Хардедефа, пел он, все повторяют их, а что сталось с гробницами этих мудрецов? Обрушились стены, и не сохранилось даже место, где они стояли, словно их и не было вовсе.

Оттуда никто не приходит обратно, Чтоб просто нам все рассказать, Что с ними, где они, Чтобы поведать, что им нужно, И наши сердца успокоить...

Ладья солнца плывет в зените небес. Ветра времен проносятся над Городом Мертвых.

* * *

Внутренние переходы критского дворца запутанны и извилисты — результат многовековых и не слишком обдуманных перестроек огромного здания, страдающего при каждом великом землетрясении. Следуя за скрывающей лицо молчаливой служанкой, гордящийся своей памятью Тесей начинает теряться в числе и направлении пройденных коридоров, когда оказавшись в зале полных зерна пифосов, он озаряется прозрением — этот зал, во всю длину которого врыты в землю громадные, в полтора роста глиняные сосуды, находится прямо под тронным залом критских царей.

Его проводница уходит, бросив короткое «жди», и, оставшись один, он предается этому несложному, хоть временами и утомительному занятию. Жизнь похожа на игру, думает он, и та же страсть придает ей вкус и цель. Сделать единственный и неповторимый ход костяной фигуркой на расчерченной доске, нанести удар раскрытому умелым маневром противнику, сказать слово, которое, прозвучав раньше или позже, пропало бы втуне, но сказанное вовремя, сделало тебя господином положения... Если вам не знакома эта страсть — ваши прошлые победы случайны.

Наконец, из-за подпирающей потолок колонны выходит девичья фигурка в светлом одеянии жрицы.

— Позволь приветствовать тебя, благородная Ариадна!

— Ты так легко узнал меня?

— Разве хоть раз увидев, можно забыть прекраснейшую из дочерей Крита?

Она подходит, и он угадывает в полумраке ее улыбку:

— Если бы ты был также правдив, как и вежлив...

— Что хочет знать принцесса Крита?

— Прежде всего — твое имя.

— Я его называл...

— И я его помню. Но ты вовсе не тот незначительный человек, каким хочешь казаться.

— В моем городе меня никто не назовет незначительным.

— Да, может быть, — говорит она. — Однако я едва ли поверю, что есть где-нибудь такой город, где сын ремесленника умел бы так блестяще проходить повороты и внук земледельца так хорошо владел бы приемами борьбы.

— Под небом Ойкумены много городов и народов. Иные из них совсем не похожи на Крит, принцесса.

— Но тот, кого на играх ты раз за разом заставлял глотать пыль, был первым все прошедшие годы.

— Значит, мне помогают боги.

— Можно поверить — тогда зачем им стараться для человека незначительного? Еще раз спрашиваю тебя — кто ты? Если ты действительно так уважаешь меня, как говоришь, не оскорбляй мой слух новой ложью.

И он понимает, что настал миг, тот самый миг, приход которого так остро чувствуют те, кому помогают боги.

— Ты хочешь правду — так знай ее! Я Тесей, сын Эгея. Я явился сюда, чтобы, войдя в Лабиринт, убить чудовище, твоего сводного брата — и освободить свой народ от проклятья!

Молчание в сумерках зала пифосов. Говорят, что глаза — зеркала души... Ложь! Ее тайные движения так часто выдают едва заметные изгибы губ — но лицо принцессы Крита в тени.

— Теперь ты можешь послать меня на смерть. Я в твоей власти.

И тогда он чувствует ее робко протянутую руку:

— Как можешь ты думать, что я могу...

* * *

...Что-то шепча, проклятый бог снова швырнул кости; великий воин снова сделал поворот во тьме; подумав о вечности, распятый бог вновь закрыл глаза...

На сердце ее золотая цепь, ее не порвать ни времени, ни смерти, ибо есть на свете невидимый бог, могучий боец, грозный ловчий и неуловимый вор, он выигрывал все битвы, он взламывал все замки, он входил во все логова, он перелетал все моря, он подчинял богов, он вторгался в людские души, он дарил безумие, и имя его — любовь.

* * *

Схваченный при попытке к бегству, Человек-с-гор понимает, что это не случайность. За ним следили, ожидая, пока он не выдаст себя. Случайность не собрала бы в одном месте столько людей.

   Они спускаются в подземелье, и огни факелов дрожат на бронзовых наконечниках копий. Его все-таки не лишают совсем дневного света. Застенок освещен падающим через узкую отдушину лучом. Четвертую стену заменяет решетка из широких дубовых брусьев. Когда начинает темнеть, несущие караул стражники зажигают факел.

Прежде чем приносят еду, он уже успевает уснуть и просыпается, лишь пробужденный легким толчком копья.

— Вот уж не ожидал, что с таким человеком, как ты, придется разговаривать через решетку, — Атрей широко улыбается. Как и всегда. — Зачем ты хотел бежать?

Человек-с-гор садится и с хрустом расправляет плечи:

— Видишь ли, мой молодой друг, мне захотелось вспомнить подлинный цвет небес. Известно ли тебе, что на свободе они имеют совсем иной оттенок?

— Ценю твое спокойствие. Отец недоволен тобой.

— Я тоже недоволен твоим отцом.

Атрей делает вид, будто не замечает последней фразы:

— Но если ты принесешь клятву во имя подземных богов больше не злоупотреблять его доверием и не делать глупостей, то все будет по-прежнему. Отец согласен простить тебя.

— Ему есть за что меня прощать?

— Он думает, что да. Более того, ценя тебя, он готов пойти навстречу иным твоим пожеланиям. Так что если тебе чего-то и не хватало...

— Нет, что ты! Мне вообще ничего не нужно от царя Элиды.

— Ты дорог отцу. Причем настолько дорог, что он скорее предпочтет сгноить тебя здесь, нежели расстаться с тобой.

— Передай ему, что никто еще не диктовал мне своих условий через решетку.

— Передам, — все так же улыбаясь, соглашается Атрей и некоторое время молчит, ожидая продолжения. — Знаешь, меня давно тянет спросить, — произносит он, не дождавшись, — от кого все-таки явившийся с гор знахарь приобрел свои воистину божественные познания? Ты ведь можешь больше, чем делаешь вид, Человек-с-гор.

Тот пожимает плечами:

— Удовлетворю твое любопытство: мне их поведал сошедший с небес лучезарный, мудрый и светлый бог Аполлон.

Атрей смеется:

— Расскажешь об этом самому богу Аполлону!

И уходит. Сменившиеся часовые видят узника спящим, а следующие, заступившие на пост с восходом солнца, застают его за выполнением физических упражнений.

Перестав вращать вокруг себя тяжелую дубовую скамью, Человек-с-гор ставит ее на место, поворачивает голову — и встречается с взглядом той, которая так часто клялась в любви.

— Меня перевели к рабыням, — говорит она.

— Этого следовало ожидать. И как тебе удалось пройти сюда?

— Меня пропустили. Я...

— Ты предала меня, — спокойно говорит он.

Она мотает головой, разметав по плечам волосы и роняя слезы:

— Нет — я люблю тебя! Ты же, безумный, сам разрушил наше счастье, я же...

— Мне надоела ложь. Уходи! — бросает он.

И больше не слышит ни жалоб, ни слез.

Солнце достигает зенита, когда в подземелье, стуча посохом, спускается сам правитель Элиды. Передвинув камешек на расчерченной на клетки доске, Человек-с-гор оглядывается.

— Оторвись-ка на время от своей игры, знахарь.

Он делает следующий ход:

— Ни одно слово правителя Элиды не пройдет мимо моих ушей неоцененным.

— Надеюсь, ты понял, что тебе не уйти отсюда по своей воле.

Человек-с-гор пожимает плечами. Пелопс садится на подставленный табурет и отсылает слугу знаком руки.

— С этого дня твоя женщина будет наравне с другими таскать воду из колодца за стенами.

— Мне это безразлично.

— А мне казалось, она для тебя что-то значила.

— Да, кое-что — до недавнего времени.

— Что же произошло в это недавнее время?

— Она предала меня.

— Она сделала это намного раньше.

— Я это понял.

— Такова природа женщин.

— Правитель Элиды снизошел сюда, чтобы побеседовать со мной о природе женщин?

— Нет! Послушай и запомни, что я скажу тебе, знахарь. Ты не тот, за кого выдаешь себя.

— И кто же я такой?

— О тебе рассказывают удивительные вещи.

— Желал бы выслушать их. И зачем нужно было отсылать моих стражей? Они бы тоже послушали.

— Говорят, ты возвращаешь зрение слепым и оживляешь уложенных в гроб.

— Правитель так по-детски доверчив?

— Совсем нет.

— Мне придется так думать.

— О! А если я знаю больше, чем тебе кажется?

— Откуда бы?

— Хотя бы из слов той, с которой ты долго делил ложе. Разве там, где вы встретились в первый раз, на ее родине, ты не воскресил ее однажды, когда она уже лежала на погребальном ложе, и уже была вырыта могила?

Впервые Человек-с-гор медлит:

— Подумать только, как живучи слухи и сказки, — устало говорит он, наконец.

— Пусть так, — не спорит правитель Элиды. — Но знаешь, женщины умеют угадывать многое из невысказанного. То, о чем молчит язык, не всегда хранит сердце. Я не хочу умирать, Человек-с-гор.

Игра забыта. Они глядят друг другу в глаза.

— Что же, ты не умрешь — если конечно благожелательные Мойры потрудились свить потомку Тантала бесконечную нить и вытащить блаженный жребий.

Странно, но старик не высказывает гнева. Хотя ведь он действительно умен и потому знает, в каком случае выражение гнева демонстрирует силу, а в каком выдает слабость.

— Предпочту искать избавление поближе, — произносит он и тяжело встает, опираясь на посох. — Оставайся один, знахарь, подумай. И постарайся переменить свое мнение.

Проходит время. Человек-с-гор слышит шаги и звук глухого удара. Повернувшись, он видит брошенный у решетки собачий труп.

— Царь велел показать это тебе.

Протянутая между брусьями рука не может достать до него.

Человек-с-гор встает.

Человек-с-гор глядит в глаза посланцу:

— Передай своему царю — он напрасно это сделал.

Приходит ночь, принесшая сумбурные, пугающие сны, возвращается день, дарующий понимание и ясность — удел мудреца.

Проходят дни...

* * *

Настает день великой жертвы. Чувствуя скрещенные на себе взгляды, Тесей входит в Лабиринт, не оглядываясь.

Падает решетка, и сомкнувшиеся створки ворот душат последний солнечный луч. Замерев, Тесей прислушивается. Тишина. Сбросив венок и плащ, он дает глазам привыкнуть к темноте. Потом, развязав ремешки сандалий, бесшумно крадется, шаря рукой по стене. Найдя узкую продолговатую нишу, он извлекает из ее глубины короткий меч и клубок прочных шерстяных ниток.

Еще не став с колен, он слышит искаженный отголосками эха рев Минотавра. Пока бояться нечего. Тот далеко. Тесей долго раздумывает, куда бы привязать нить.

Где-то в хаосе этих одинаковых серых коридоров бродит тоскующее о крови рогатое чудовище. Тесей осторожно пробует пальцем остроту клинка. Чудовище надо убить.

Разматывая клубок, он минует первую развилку.

* * *

Никто не видит ее в густой тени орошаемого сада. Губы черноволосой девушки в диадеме принцессы Крита шепчут какие-то слова.

— Ты не умрешь, — бормочет она. — Вернись ко мне, любимый. В твоих руках осталось мое сердце. Я не хочу, чтобы ты умирал.

Это смешные слова. Небеса глухи к ним. Слепы широко раскрытые глаза распустившихся цветов. Все так же дрожит полуденное марево. Неподвижны стражи Лабиринта. Она закрывает глаза. Стиснутые пальцы чуть белеют:

— Великие, что услышат меня, кому внятен голос сердец, — снова шепчет она, — я никогда ничего не просила у вас. Придите к нему на помощь, и отдам вам все. Мои права, мою свободу, мою душу. Я не хочу, что бы он умирал! Услышьте меня, боги!

Шепот, сорвавшийся с ее губ — он ненамного громче, чем голос сердца. Никто не услышит его.

Разве что боги...

* * *

Вой чудовища снова оглашает закоулки Лабиринта. Эхо доносит его со всех сторон, и идущий сумеречным коридором Тесей невольно думает о тех, кто вошел в Лабиринт прежде него. Их жизнью распорядился слепой жребий, они были безоружны, и прекрасная черноволосая принцесса не учила их движениям священных танцев.

Он пытается представить тех, вошедших прежде. Он знает, что это были сильные, смелые мужчины и прекрасные девушки, рожденные для побед и любви. Что сталось с ними? Почему никто из них не вернулся обратно?

Как коварная змея, страх заползает в душу.

По-прежнему бесшумны шаги, прочна вьющаяся в пальцах нить, точен выбор поворотов, однако когда за очередным из них вспыхивает свет, он вздрагивает. И оглядывается.

Последние шаги открывают ему большой зал под погруженным во мрак куполом. В центре зала на возвышении стоит черный трон. Он пуст.

* * *

А еще есть воспоминания.

Из отдушины давно не падает свет, догорающий факел бросает на каменный пол искаженные очертания решетки, а Человек-с-гор шагает забытой тропой в Трохинских горах, споря со своим случайным спутником о, может быть, самых важных вещах, когда раздаются шаги, голоса, и к его решетке подводят человека, который держится на ногах только благодаря древкам протянутых ему копий. Кто-то из пришедших, сделав ловкое движение мечом, срезает с человека пояс. Распахнувшийся изорванный хитон обнажает тело, изуродованное набухающими под мышкой и в паху струпьями.

— Да, — спокойно говорит Человек-с-гор, слыша знакомый запах. — Это чума.

И возвращается к своим воспоминаниям.

* * *

Черный трон хозяина Лабиринта пуст, и гаснет в закоулках далекий вой. Можно войти в этот зал, сердце храма безнадежности — однако Тесей не может этого сделать. Можно по-разному называть это сложное чувство. Он предпочитает считать его осторожностью.

Можно подождать и здесь, на входе. Рано или поздно хозяин Лабиринта вернется к своему трону. Но Тесей недолго придерживается этого решения. Сворачивая клубок, он возвращается.

И не узнает пройденного пути.

* * *

Он снова сидит у костра, среди пирующих воинов, слышит слова спора и снова — в который раз! — швыряет в костер щедро протянутую ему жирную кость, когда воды реки памяти вновь покрываются рябью и, открыв глаза, Человек-с-гор снова видит предавшую его.

Она стоит у решетки. В ее запавших, широко открытых глазах он без труда читает ужас смерти.

— Я больна, — произносит она.

Он кивает:

— Я понял. Странно, что стрелы чумы сделали тебя одной из первых жертв. Не находишь?

— Мне страшно, — говорит она.

— И это тоже проходит.

Держась за решетку, она опускается на колени. Он понимает, что это не игра, и даже не мольба. У нее действительно нет сил. Но его сердце молчит.

— Я не хочу умирать!

Она дрожит. Ужас кричит в ее глазах.

— Это общая участь людей.

— Ты же можешь спасти меня!

Он качает головой:

— Ты для меня никто, девушка. Я устал творить чудеса. Покинь это место. И умри.

И, закрыв глаза, Человек-с-гор возвращается туда, где окончен спор, чтобы вслед за одиноким воином, носящим на руках старые шрамы, а в душе вечную горечь прежнего предательства, уйти во мрак, покинув ярко пылающие костры сытых победителей.

* * *

Нить Ариадны по-прежнему в его руке, но правила поворотов забыты. Это слепые блуждания. Бродящий в Лабиринте больше не ищет Минотавра.

Один из случайных поворотов приводит его в глухой тупик. Он видит лежащий на полу непотревоженный скелет, свернувшийся на боку, с поджатыми к груди коленями. Он будто уснул. Тесей опускается на пол. И больше не ищет себе оправданий.

И тогда его отчаянье говорит с его сердцем. Нет выхода тебе, вошедший в лабиринт жизни, произносит оно, бесполезны усилия и тщетны надежды. Брось свою нить, забудь о подарившей ее, и твой путь сам приведет тебя к твоему концу. Сядь у подножия черного трона, закрой глаза, признай тщету и бесцельность жизни, и прими забвение, последний дар Лабиринта.

И он закрывает глаза.

* * *

Огненная ладья солнца плывет в зените небес, жаркое дыхание пустыни снова обжигает скалы города мертвых, лежащего на левом берегу великой реки Хапи, а певец на стене забытой гробницы продолжает петь о том, о чем стоит помнить живым.

Оттуда никто не приходит обратно, Чтоб просто нам все рассказать, Что с ними, где они, Чтобы поведать, что им нужно...

И никто не успокоит наших сердец, пока мы сами не достигнем тех мест, куда они удалились. А потому утешь себя, забудь о предстоящем постижении грустных истин, следуй желаниям своего сердца и не давай обессилеть своей душе. Когда же придет день оплакивания, утомленная, она уже не услышит воплей, и причитания никого не спасут от могилы.

Так радуйтесь, не предаваясь печали! Признайте, увы, не дано человеку Забрать с собой то, чем владел он. Поймите, никто никогда не вернется обратно.

Где-то к востоку от Мемфиса, покинутой фараонами древней столицы, огромный каменный сфинкс стережет занесенную песком дорогу к ограбленным века назад пирамидам. На устах его усмешка, быть может, вызванная тщетностью человеческого стремления к величию. Он усмехается давно.

Когда же он засмеется, звезды остановят бег свой, и жизнь иссякнет на земле.

* * *

Забредший в тупик открывает глаза. Спокойствие возвращается к нему. Ледяная ясность мысли дает силу забыть пережитый ужас.

Рогатый хозяин Лабиринта давно не подавал голоса. Тишина.

И тогда, уронив взгляд на лежащую на ладони нить, он вдруг улыбается. И вспоминает подарившую ее. Это прекрасная жемчужина ожерелья его побед, и оракул дельфийского бога был прав, веля почтить могучую богиню любви. Хотя, вероятно, он обошелся бы и без ее помощи.

В конце концов, зачем он явился сюда? Для того чтобы совершить убийство, как это всегда делали люди власти и силы, рубя мечами излишне запутанные узлы жизни.

Поднимаясь с колен, он вдруг понимает, что совершенно утратил представление о прошедшем времени. Надо спешить.

Перешагнув через скелет, и вновь разматывая клубок, он идет к сердцу Лабиринта.

По-прежнему непроницаем мрак под куполом Зала Отчаяния, загадочна игра теней, все так же желтеет россыпь костей у стен — а на черном троне сидит Минотавр. Он спит. Длинные сильные руки свесились с подлокотников, голова склонена набок, глаза закрыты. Шаги Тесея бесшумны.

Уже поставив ногу на подножие трона и подняв меч, он испытывает странную жалость. Но это бессильное чувство. Веки чудовища вздрагивают. Тесей встречает взгляд Минотавра. Лезвие клинка входит глубоко в сердце.

Отчаянный рев разрывает тишину. Тесей успевает уклониться от удара, способного снести голову. Рукоять меча вырвана из ослабевшей ладони. Еще не успев почувствовать себя безоружным, Тесей видит, как чудовище опускается на колени. Покачнувшись, Минотавр скатывается на пол. За коротким хрипом следует долгий, жалобный, почти детский стон. Последняя судорога. Минотавр неподвижен. И мертв.

Вытирая клинок, Тесей раздумывает, не срезать ли эту пару забавных острых ушей на память о хозяине Лабиринта...

К запертым воротам и упавшей решетке он выходит усталым и опустошенным. Слабый свет еще сочится из щелей-отдушин. Еще есть время. Тесей подбирает брошенный плащ, опускается на пол и засыпает неспокойным сном, дав себе клятву забыть о своем никому не известном позоре.

Когда наступит ночь, двое переодетых юношей убьют стражу девичьих покоев. Потом они помогут освободиться остальным семи. Спрятав девушек в надежном месте, они придут сюда, к запертым воротам, чтобы убить стражей Лабиринта.

* * *

Все происходит, как было задумано. Спрятав мечи под плащами, девятеро идут к воротам Лабиринта. Их ведет Ариадна.

Услышав ее голос, стражи Лабиринта дают девятерым приблизится. Свою ошибку они понимают только тогда, когда исправить ее слишком поздно. Иначе говоря, за миг перед смертью. Стоя над телом воина в золоченом шлеме, Ариадна глядит на свою ладонь. На ней кровь, и она знает, что это кровь предательства. За нее рано или поздно придется платить — потому что платить приходится за все.

Тихо скрипит отодвигаемый засов. Улыбаясь, убийца Минотавра выходит под свет ярких звезд. Она бросается к нему.

   Охваченный кольцом ее вздрагивающих рук, он чувствует падающие на грудь слезы. Девятеро ждут.

— Ну-ну, все позади, — Тесей осторожно размыкает ее объятия. — Ты лучшая из всех.

Брошены в темноту входа трупы часовых, закрыты ворота, задвинут засов.

— Нам пора. Ночь коротка, времени мало.

Еще до рассвета их корабль должен поднять свой парус. И вот они идут по улицам великой столицы. Повстречавшиеся на пути стражники отступают в сторону, услышав голос принцессы Крита.

Они не успевают уйти далеко, когда засов на воротах Лабиринта отодвигается — сам собой. Светловолосый юноша в женской головной повязке и накинутой на плечи шкуре леопарда выходит под свет звезд. Его лицо задумчиво. Впрочем, он не встревожен.

Дарящий безумие бог знает, что беглецы благополучно доберутся до побережья, и слишком поздно вышедшие в море галеры не сумеют догнать маленький корабль под черным парусом.

* * *

Утром, когда уже давно пропели третьи петухи, в подземелье спускается Атрей. На этот раз он начинает разговор, лишь дождавшись ухода часовых:

— Этой ночью умерло два десятка человек.

— Можно было ожидать, — говорит Человек-с-гор. — Но думаю, что с твоим семейством все в порядке.

— Только молнии Зевса поражают стоящих над всеми.

— Зато стрелы чумы бьют наугад. На месте правителя Элиды я бы велел сжечь трупы на кострах.

— Это уже сделано. Быть может, дашь еще какой-нибудь совет?

Человек-с-гор пожимает плечами. И поудобней устраивается на скамье, скрестив ноги:

— Еще я слышал, что в таких случаях принято приносить жертвы Аполлону и Артемиде. Но эти божества примут благосклонно лишь человеческую кровь.

— Все нужные жертвы уже принесли и без твоих советов.

— Значит, надо вопросить прорицателей о причинах гнева бога.

— Пророчества туманны.

— Послать гонца в Дельфы.

— Он уже послан. Однако до дня пророчества остается пятнадцать дней. Тебе нечего больше посоветовать?

Человек-с-гор щурится на пологий утренний луч:

— Считать трупы.

— За этот срок умрут многие.

— Значит, такова воля богов.

Атрей усмехается половиной лица:

— Тебе не жаль их?

— Богов?

— Людей! Всем известно, что ты укротил чуму в Трикке — а в чем виновен перед тобой народ Элиды?

— Я тоже ни в чем не повинен перед ним — а вот, как видишь, торчу в этой каменной могиле.

— Твое упрямство тому виной, — произносит Атрей, наблюдая за вяло ползущей по полу крысой. Ее морда измазана каплями крови.

— Если вы мудрей — уступите.

Потерявшая страх ослепшая крыса подползает к ноге Атрея. Резким ударом обутой в сапожок ноги тот отправляет ее в полет. Не достигнув цели, но уже мертвая, она встречает другой удар и снова, пролетев сквозь решетку и вертясь в воздухе, проносится мимо отпрянувшего потомка Тантала, чтобы шлепнуться в дальнем конце коридора. Атрей зло смеется:

— Вот в этом-то мы похожи! Я тоже скорей предпочту увидеть Элиду пустыней, но не уступлю. До сих пор не могу понять, кто и откуда ты, но уверен, что родом не из низких людей. В твоих жилах тоже бьется кровь богов.

Человек-с-гор грустно глядит на падающий в отдушину луч:

— Думай, что хочешь. Если эта божественная кровь зовет к преступлению, то я не в восторге от такого происхождения. К слову, говорят, твой дед был проклят богами?

— Чего только не наговорят люди!

— И что проклятье это пало на потомков?

— В таком случае, пока оно идет лишь на пользу им. Подумай еще раз, Человек-с-гор. Нашему роду предсказано великое будущее. Примирись с нами. Кто еще может дать тебе большее?

Человек-с-гор пожимает плечами:

— А правда, что твой отец добыл царский посох благодаря клятвопреступлению и предательству?

— Конечно нет! — Атрей смеется, но этому смеху чего-то недостает. — Элида была дарована нашему роду милостью мудрого бога Зевса!

— Расскажешь это богу Зевсу.

— Мне надоело тебя уговаривать. И знай, с этого дня никто не будет кормить тебя.

— Что могу противопоставить я силе и власти обласканных богами потомков Тантала?

— Ты не сделал выводов?

— Ступай считать мертвых.

Оставшись один, Человек-с-гор обессилено опускается на скамью — и ощущает слабый подземный толчок.

* * *

Счастливо избежав погони и миновав Гирейские скалы, корабль под черным парусом пристает на ночь к берегу острова Наксос. В густеющих сумерках его вытаскивают на берег. Оставив спутникам мелкие заботы, Тесей увлекает Ариадну вглубь острова.

— Я люблю тебя!

— Я тоже люблю тебя!

— Я хочу тебя!

— Ты так нетерпелив...

— Потому что люблю тебя!

— Но ты мог бы подождать...

На созревшую за лето траву брошен плащ. Двое глядят друг другу в глаза. Делается то, что красноречивей любых слов.

Под яркими звездами начата прекраснейшая из игр человеческих.

* * *

К постоянному одиночеству привыкаешь, как к боли в сердце. Вот уже много дней, не ведя им счета, Геракл живет в заброшенной хижине, в окрестностях Тиринфа. От прежних хозяев он унаследовал лишь стены, ветхую крышу, очаг с горкой потухшего пепла и кучу черепков глиняной посуды, разбитой, как его надежды.

Впрочем, потухший очаг всегда можно наполнить новым огнем. В вечерней тишине, под треск цикад, герой заканчивает трапезу, состоящую из изжаренного мяса и испеченных на камне дорийских лепешек, когда на пороге возникает гонец царя Эврисфея.

— А, это ты, Капрей... — дружелюбно произносит герой. — Ну, рассказывай, чего еще придумал мой братец. Будет удобней, если ты войдешь.

Глашатай остается стоять в дверях:

— Мой господин, царь Микен, Аргоса и Тиринфа, — начинает он, — повелевает тебе отправится в Немею, дабы убить льва, опустошившего этот край и земли сопредельных государств.

Пауза. Геракл кивает:

— Что ж, я хорошо понял. Завтра отправлюсь в путь. А пока... Присядь у моего огня, Капрей, и раздели мою трапезу.

Посланец Эврисфея колеблется.

— Мой господин, — решается он, наконец, — велел мне тотчас же вернуться назад по исполнении своего долга.

— Так ты уже исполнил его? — интересуется Геракл.

— Да.

— Тогда проваливай!

Гонец исчезает. Геракл остается один. Снова один.

Уже давно никто не садился у его огня.

* * *

...Звезды купола небес успевают пройти большую часть ночного пути. Ариадна, наконец, засыпает. Тесей осторожно высвобождается из объятий. И подсаживается к гаснущему костру.

Она улыбается своим снам. Его же сердце спокойно. Оно мерно бьется, подчиняясь холодному разуму привыкшего просчитывать свои шаги правителя и воина.

Он думает о предстоящем возвращении в город — свой город! — о выгодах предстоящего триумфа, последующих за ними заботах, незавершенных делах и готовых зашевелиться при первой же его ошибке врагах.

Когда же взвешены все доводы, он встает, заботливо укрывает девушку плащом и идет в сторону берега. Восточный горизонт светлеет. Он поднимает своих спутников. Наверно у многих из них на языке вертится один и тот же вопрос. Но они молчат.

Только когда ветер начинает хлопать развернувшимся парусом, этот вопрос небрежно задает Феак. Тесей устало смеется:

— Представь себе, она раскаялась в своем безумии! — он пожимает плечами. — Ей вдруг захотелось вернуться к отцу и роскоши Кносса. Она не хочет жить среди северных варваров... О да, конечно, женщины очень странные создания!

— Это желание было столь сильно?

— Мне так и не удалось переубедить ее.

Феак сочувственно качает головой. И извлекает откуда-то изящный веер:

— Наверно, она очень торопилась. Даже забыла вот эту безделушку. Очень тонкая работа. Как мне показалось, девушка очень дорожила им.

— Дай-ка мне ее!

— Изволь, — Феак подает костяной веер, украшенный изображением резвящихся голубых дельфинов.

Смеясь, Тесей протягивает руку.

Рука замирает на полпути.

На ней кровь.

* * *

...великий воин, все так же шагая во тьме, заговорил о суете и вечности; гадая о будущем, проклятый бог вновь кинул кости; во дворце бога мертвых вновь пляшет пламя светильников и льется кровь нового пира; орел Зевса расправляет крылья; бродяга в обрывках некогда роскошного плаща видит во сне рвущего цепи дракона; великий Лабиринт пуст; ветра судьбы наполняют черный парус, а золотая нить вдруг рвется в пальцах сероглазой богини...

* * *

Разбуженная холодом утренней росы, Ариадна сонно кутается в плащ. Потом, резко вскинувшись, приподнимается на локте. И оглядывается.

Солнце поднялось над горизонтом. Черны угли костра, который грел двоих. Она одна. Вскочив, Ариадна бежит вверх по склону холма и, достигнув гребня, вздрагивает, словно получив удар в сердце. Корабль под черным парусом далеко в море. Все кончено. Девушка опускается на землю.

— За что? — шепчет она.

Никто не отвечает. Ариадна закрывает руками глаза, но жестокая память швыряет ей в лицо то, чего не позабыть никогда.

Снова под азартный рев зрителей брошен лицом в пыль прежний победитель, упав в третий раз, он больше не поднимается, стоя над ним, светловолосый смуглый афинянин ищет кого-то взглядом — она знает, что ее... Снова тишина и ожидание, сумерки зала пифосов, как жемчужины четок перебираемые «да» и «нет», но что пользы в них — когда их руки встречаются, нить рвется, рассыпаны как жемчуг доводы разума, завертевшаяся земля ускользает из под ног, душа полна силы, нет страха и ничего не может стать преградой... Опять шепча мольбы равнодушным небесам, она смотрит на ворота Лабиринта, потом вдруг становится темно, загораются звезды, откинут засов, и убийца Минотавра выходит, перешагнув через убитого часового...

Ее душа умирает. Она сидит на берегу, и набегающий прибой пытается коснуться ее колен. Бездумно зачерпывая ладонями песок, Ариадна глядит невидящими глазами, как он просыпается между пальцев, иссякая, как безжалостное время. Корабль ее судьбы уходит, исчезает вдали траурный лоскут паруса. Назад пути нет. Ее дворец станет тюрьмой, и ей нечего делать среди отчуждения и позора. Она вспоминает глаза великого мастера. Он бы понял ее. Только он...

Она умрет здесь, на чужом берегу.

Когда солнце заходит, душа ее уже мертва. Расцветшие розы любви превратились в извивающихся змей, и кровоточащая пустота зияет там, где было сердце.

Обессиленная, она засыпает.

* * *

Человека-с-гор будит голос, наполовину заглушенный раскатом грома. Четко слышна лишь ненависть. Он открывает глаза.

— Ты еще жив? — произносит один из его стражей, втыкая новый факел в стену, в щель между камнями. — Ну, это ненадолго.

Новая вспышка молнии бросает отсвет в отдушину. Гремит гром. Снаружи, за стенами, ревет ураган, хлещут тугие струи ливня, и клубящиеся тучи швыряют мрачно сверкающие молнии в дрожащую землю. Да, эту ночь будут помнить долго.

Потрескивая, разгорается тростниковый факел. Взгляды скрещиваются через решетку. Человек-с-гор кривит в усмешке свои запекшиеся губы:

— А ведь ты тоже скоро умрешь. У тебя с утра кружится голова. Не так ли?

— Будь ты проклят! — раздается в ответ.

Человек-с-гор закрывает глаза. Он устал слышать проклятья. И его уже не тронуть ненавистью.

Их подводили к его решетке. Много раз. Одних за другими. Мужчин, женщин, даже детей, горящих в жару, бредящих, умирающих, но еще на что-то надеющихся. Он не отвечал им, и эти мольбы всегда заканчивались проклятьями.

Его мир давно затянулся туманом, изменил линии и краски, исказил звуки. Чувство голода исчезло. Так приходит смерть.

Человек-с-гор впадает в забытье. Его бред безумен.

Стены темницы охвачены огнем, рванувшиеся из каждой щели языки пытаются хлестнуть ему в лицо, удушье сжимает горло, и он вдруг понимает, что еще хочет жить. Вцепившиеся в решетку руки обжигает пламя, он кричит, а когда сквозь обгоревшее мясо проступают обугленные кости, решетка разваливается, и он падает вместе с ней. Это очень долгое падение, сквозь огонь, сквозь боль, сквозь отчаянье, но упав на каменный пол, он приходит в себя. Отчасти. И раздвигая затянувший мир туман, протягивает руку.

Рука страшно худа, посеревшая кожа плотно обтянула кости и жилы, и она падает, когда он кашляет, захлебнувшись дымом…

Это уже не бред. Подземелье затянуто дымом, язычки огня пляшут на деревянных брусьях решетки. Снаружи все также ревет ураган и гремит гром. Замок горит.

Оказывается, он действительно хочет жить.

Разбить решетку тяжелой скамьей не хватает сил. Схватившиеся за брусья руки обжигает пламя. Снова очнувшись на полу, Человек-с-гор видит вокруг себя горящие обломки решетки. Он должен был задохнуться — но вместо этого обрел силу.

Пройдя сквозь дым, на выходе из подземелья он сбивает с ног стража и, завладев мечом, перешагивает через труп. Небеса свободы встречают беглеца сполохами молний и ослепляющими струями ливня. Ничего не видя вокруг дальше трех шагов и убивая встречающихся на пути, Человек-с-гор прорывается к воротам.

Мир становится полным ненависти и вражды диким лесом, люди в нем хуже зверей, и чтобы пройти его, надо убивать.

Оставив в воротах трупы часовых, Человек-с-гор исчезает в ночной темноте. Ливень смывает следы.

* * *

Измученная Ариадна спит, и сны ее наполнены кошмарами преисподней. Потом что-то меняется. Приходит странное умиротворение и покой, снова цветут розы, и под прекрасную музыку она исполняет танец, грустный и веселый, задумчивый и безоглядный — в котором вся ее жизнь. Когда же танец окончен, она просыпается, щурясь от солнечного света.

Она не одна. Рядом сидит на песке задумчивый юноша в женской головной повязке и наброшенной на плечи шкуре леопарда. Услышав ее пробуждение, он оглядывается, встречая ее улыбкой:

— Как спала, принцесса?

Медленно приподнимаясь, она нащупывает лежащий у изголовья деревянный обломок.

Она больше не ждет добра от неожиданных встреч.

— Кто ты?

— Твой господин.

В его глазах нечто, чего не передашь словами, будто все познано им, и все прошло через его душу, не оставив места ни боли, ни сомнениям — что так похоже на безумие.

— У меня нет господина! — произносит Ариадна.

— Ты так уверена в этом, девушка?

На его лице больше нет улыбки.

Она вскакивает на ноги:

— Пошел прочь, пес!

Поднятая для удара вооруженная рука замирает. Сквозь мертвую сухую древесину пророс невиданно прекрасный цветок.

— Разве не клялась ты именами богов, что отдашь свои права, свободу и душу тому, кто поможет твоему избраннику вернуться из Лабиринта?

Ее рука бессильно падает:

— Я ненавижу его...

— Но разве ненависть лишает силы клятву?

— Кто ты? — тихо спрашивает она.

— Иногда меня называют Дионисом.

— Дионис... И ты помог ему?

— Да, девушка. Я исполнил твою просьбу. Пришло время платить.

— Да, ты прав... Я готова платить.

Уже стоявшая на ногах, она опускается на колени. Снят и брошен в песок золотой венец принцессы Крита, склонена голова, упавшие волосы скрывают лицо, не видно глаз, которые все равно никогда не загорятся светом любви:

— Я твоя раба.

— Тогда идем. Нас ждет корабль.

Дарящий безумие бог протягивает руку.

* * *

Ее боевые кони еще хрипят после яростной скачки, когда пройдя быстрым шагом благоуханные сады Олимпа и едва не отдавив хвост перепугано закудахтавшей райской птице, сероглазая богиня входит в свои покои.

Рассчитывавшая побыть в них одна, против ожидания она застает у себя Афродиту, задумчиво продевающую золотистую нить будущего узора — сидя за ее ткацким станком! Встретившись с глазами воительницы, богиня любви непроизвольно роняет челнок.

Вместо приветствия и для начала Афина взмахом руки переворачивает станок:

— Во-первых! — тихо произносит она. — Я сколько раз говорила, чтобы никто — хоть бы и сам Зевс — не трогал моих инструментов!

— А во-вторых?

— А во-вторых, они не для твоих рук — ты-то и со своим ремеслом справляешься плохо.

Эти падающие спокойно слова в устах сероглазой богини стоят бешеных криков. Афродита не выдерживает:

— Да кто ты такая...

— Твоя подруга! — следует резкое, — и, как говорят, сестра. Напомню, не сумев спрясть свою пряжу, не стоит садиться за чужую!

— Да что ты говоришь... — ехидно начинает Афродита.

— То, что знаю! Твои любовные кружева, милая, сотканы из гнилых ниток!

Похоже, что златовласую богиню это берет за живое:

— Что ты понимаешь в любви, никогда ее не знавшая! Любовь — это хрупкий цветок, ему не прорасти на камнях, как твоей хваленой маслине!

— Вон! — с тихой яростью произносит воительница.

Афродита встречает бешеный напор взгляда ее глаз — и исчезает.

Оставшись одна, Афина задумчиво поднимает перевернутый станок и долго, едва ли видя, глядит на недотканный узор.

...Есть старая, седая легенда. Говорят, что именно она, преемница Зевса, дочь погубленной им Метиды, богини разума, сама, без всяких подсказок, сделала из кости оленя первую флейту, на которой однажды сыграла на пиру богов. Ее слушали внимательно и не прерывая, однако в глазах прикрывших лица богинь ею был угадан смех. Прошло время, и однажды, снова оставшись в одиночестве фригийского леса, Афина вновь поднесла к губам флейту. Наклонившись над ручьем, она увидела в неверных струях отражение надувшего щеки и побагровевшего лица. И тогда, как говорят, бросив наземь, богиня прокляла флейту. Позже ее на свою беду подобрал один сатир. Так вот, все было не так.

Суетное тщеславие чуждо сероглазой богине. Но правда в том, что звуки этого инструмента способны пробудить спящие до поры, до времени в глубинах душ яростные, непокорные разуму силы. Те же, которые заставляют обезумевшего оленя вновь и вновь скрещивать окровавленные рога в схватке за лань. Те же, что заставляют воина, прикрыв отход товарищей, умереть неоплаканным на чужом берегу. Те же, что велят проклявшей жизнь в муках родов матери протянуть ослабевшие руки к подавшему голос комочку, части себя...

Правда и в том, что окончательно наложить на эти силы заклятье сможет лишь смерть. Но если ты хочешь, накинув на них узду, купить ценой одиночества свою странную гордость, независимость и ясность разума — не слушай голосов флейт.

* * *

Итак, снова Аркадия, славный горный край, где не омытая великими потопами и не выжженная под пашни земля первозданна, а люди изначальны по природе своей, страна, где не возлагают на алтари плодов земных и до сих пор проливают человеческую кровь на алтарях Крона.

Вот уже немало дней Человек-с-гор живет в этих горах странной жизнью, которую можно назвать жизнью зверя. Хотя он и знает, что не утратил способность творить чудеса, он не может излечить собственных рук. С опаленных огнем и покрытых гнойной коркой, с них то и дело, как со змеи, сползают клочки кожи. Ему кажется, что теперь так будет всегда.

Его случайной пищей служат мелкие звери, птичьи яйца и птенцы, а еще он часто утоляет голод находимыми в сухих местах стеблями асфодели, той самой бледной травы, растущей в стране мертвых. Но всегда, между жизнью и смертью, между болью и отчаяньем, он продолжает носить с собой огонь — как это делают сейчас и прежде, храня тлеющий уголек в полом стебле фенхеля. Каждый раз, глядя, как разгорается пламя, он пытается понять, что же все-таки до сих пор дает ему силу жить. И не находит ответа.

Этой ночью, утолив свой голод, он сидит у горящего костра, слушая обращенный к луне волчий вой. Его давно перестали пугать такие звуки. Сна нет, и голос его утомленного разума ведет неслышный разговор с измученной душой. «Как это вышло? — спрашивает она, — почему? Ведь ты был горд, ты был отважен, твое сердце не знало ни предательства, ни корысти, тебе нечего скрывать в нем ни перед чьим судом — так почему же ты сидишь сейчас здесь, с обожженными руками, одинокий, утоливший голод свой травой страны мертвых?»

Услышав чужие шаги, он продолжает спокойно сидеть.

Наконец виден приближающийся, обрисованный лунным светом силуэт. Кто бы ни был этот идущий из тьмы, но ходит он очень тихо, и не будь груза на его плечах, едва ли его приближение было бы услышано. Незнакомец подходит к костру и сбрасывает на землю тушу дикой козы. Он совершенно гол, смуглое до черноты тело будто свито из мускулов и жил, а по-звериному крепкие ногти на пальцах скручены и загнуты в сторону ладони.

— Приветствую тебя в своих владениях, человек! — произносит он на аркадском диалекте, странно выговаривая слова будто бы не вполне послушным языком.

Человек-с-гор подкидывает пищи своему огню:

— Приветствую и тебя, хозяин темноты.

— Ты уже ужинал, мой гость?

Тот показывает незнакомцу пучок асфодели. Он смеется:

— Если возьмешь на себя труд поджарить мясо, мы будем сыты, ты и я.

И, не помогая себе ничем, голыми руками обдирает шкуру со своей добычи. Не похоже, чтобы ему нужна была помощь. В Человеке-с-гор просыпается любопытство, раньше неотделимое от жажды жизни:

— Если не секрет, что заставило тебя, мой щедрый хозяин, бродить во тьме, в местах столь диких, одетым, в чем мать родила?

— Не секрет, — говорит пришедший, насаживая ободранную тушу на палку. — Просто я человек-волк. Теперь твоя часть работы.

Шипят в костре капли крови и жира. Его рассказ очень нетороплив:

— …и вот три года назад, согласно древнему обычаю, вместе с воинами моего племени я сварил на берегу ручья суп, смешав в котле потроха жертвенных животных с потрохами мальчика, зарезанного в жертву на алтаре Крона. Был брошен жребий, по которому съесть человечьи потроха выпало мне, после чего, воя по-волчьи, как велит обычай, я развесил свою одежду на ветвях дуба, переплыл ручей и стал оборотнем.

— Зачем это было нужно?

— Как говорят старики, человек, ставший милостью Крона царем волков, убережет стада от их набегов.

— И удалось ли тебе это сделать?

— Не знаю, — он смеется, — мои серые подданные ни разу не дали мне отчета.

— А люди?

— Я же не могу заговорить с ними. Ведь я волк.

— Ты же заговорил со мной.

— Ты не в счет. Ты чужак здесь, беглец, без рода, без племени, ты проклят, и ты — все равно, что никто для этого мира.

— Почему ты решил так?

— А кто еще будет сидеть здесь как ты, не боясь чужих шагов, одинокий, среди волчьего воя, с обожженными руками, утолив свой голод травой страны мертвых?

Некоторое время они молчат.

— Пора, — говорит человек-волк.

И они снимают мясо с огня. Не боясь обжечься, человек-волк рвет мясо руками, выбирая наименее прожаренные куски.

— И ты не надеешься опять вернуться к людям?

Человек-волк кивает:

— У меня есть такое право. Через семь лет, если я не отведаю до тех пор человеческого мяса, я могу, вновь переплыв ручей, снять с ветвей свою одежду и вернуться.

— И ты сделаешь это?

— Быть может.

— Даже так? Тебя устраивает такая волчья жизнь?

— Я к ней привык.

— Как можно привыкнуть к ней?

Извлекая мозг, человек-волк с треском ломает кость:

— В конце концов, — произносит он, обсасывая пальцы, — люди рождены быть зверьми. Помнишь, что рассказывают о золотом веке? Люди жили, не зная огня, чуждые добру и злу, не чувствуя себя чужаками в этом мире — но однажды, отрекшись от звериной сути своей, они вступили на ложный путь. И тот древний, давший им огонь бог получил по заслугам кару Зевса. Люди недостойны силы огня. Как распорядились они краденым даром? Они плавят металл и делают оружие, они жгут чужие дома и посевы, они отвыкли от жизненной простоты у огня костров...

— У которых жарят мясо.

Человек-волк кивает:

— Да. У тебя есть повод шутить. Но я ведь тоже вырос у огня.

— Разве не стоило познать огонь?

— Посмотри еще раз на свои руки.

— И все же?

— Я же сказал. Познав огонь, человек лишил себя изначальной простоты — и на него пало проклятье выбора.

— Почему ты назвал дар выбора проклятьем, человек-волк?

— Потому что люди никогда не выберут лучшего. Что отличает их от зверей, хранящий огонь?

— Разум. Понимание добра и зла.

— И на пользу ли им это отличие? Свой разум человек использует на то, чтобы извращать свои естественные наклонности, а понимание добра и зла не делает его лучше, а лишь приучает лицемерить. Мы вспомнили зверей. Они бывают хитры и коварны, но лгать способны лишь люди. Говорит ли волк о добре и зле? Но он убивает, голодая и защищаясь, бессмысленно же жесток только человек. И только он может пить, не испытывая жажды, только люди могут спариваться в любую пору года, не любя и не продолжая род, а просто из скуки.

— Но, имея дар выбора, человек может выбрать иное.

— Иное чем все?

— Да.

— Тогда он останется один — как ты, сидящий во тьме, — человек-волк встает. — Мне пора.

— Ты не проведешь ночь у огня?

— Это не в обычае волков. Прощай.

И Человек-с-гор опять остается один. Его усталость берет, наконец, свое, и ослепшей душе надоедает задавать вопросы онемевшему разуму. Он засыпает. Его сон безнадежен.

Он видит себя бредущим без надежд и сил через погруженный во мрак ночи город, настолько огромный, что из лабиринта его улиц не отыскать выхода, и даже не выйти к городским стенам. Где-то среди этих улиц, во мраке, отдаются шаги убийцы, который ищет его. Человек-с-гор стучит в двери, но слышит в ответ лишь проклятья и лязг засовов. Когда же силы совсем оставляют его, садится на землю, ожидая свою смерть...

Его будит нечто, похожее на толчок. Приподнявшись на локте, он оглядывается. Никого вокруг, и все также воют волки. Однако сна больше нет. Человек-с-гор подкидывает сучьев в огонь.

И разбуженный предчувствием, ждет того, кто, выйдя из тьмы, положит конец его пути.

* * *

И опять, как и прежде, горящее в чашах пламя кидает блики на черный мрамор, а пляшущие тени демонов страны мертвых будто смеются над жизнью и надеждой. Как всегда, полупрозрачные руки медленно, словно против воли, тянутся к чашам — а потом дарящая ощущения жизни кровь заставляет мертвых обращать глаза на своего бога, и тот снова беззвучно смеется, видя в их глазах все те же чувства, бессильно метущиеся между тоской и надеждой.

И он приветствует их небрежным жестом:

— Я рад вам, мои гости, рад бывавшим здесь прежде, кому истекшее время отвело места на дальнем конце стола, и тем, кто первый раз придя сюда, сел рядом со мной. Все вы одинаково дороги своему богу и пусть не смущает вас этот порядок, продиктованный высшей из справедливостей — справедливостью смерти. Мой пиршественный стол подобен памяти человечества, недавно умершие видны лучше всех, чем дальше, тем неясней и туманней черты, а на сидящих в конце стола пала тень забвения. И пусть даже живы имена, но что пользы в них, раз не видны лица, и к чему звуки голосов, если не разобрать слова? Но равно дорогие своему богу, вы уравнены за его столом в своих правах, и одинаково то время, которое вы будете чувствовать себя живыми.

Что-то мешает очередному торжеству бога. Вслед за предчувствием приходит понимание. Не отводя друг от друга глаз, двое сидящих по разные стороны стола встают. Брошены на пол черные плащи. Бог знает, что случится дальше. Двое его гостей хотят покинуть пир мертвых.

— Стойте! — произносит бог, вложив в голос силу. — Покинувшие свои места в начале пира оскорбят хозяина!

Двое оглядываются.

— Мы не имели выбора, явившись сюда, — говорит один из них, сильный, отважный мужчина из рода воинов. — Теперь мы сделали его. У нас так мало времени, и мы так много не успели друг другу сказать. Пусть бог простит нас.

— Но знайте, что покинув мой пир, вы никогда не вернетесь сюда!

— Мы готовы к этому, — говорит она.

— А к тому, что очень скоро иллюзия, которая показалась вам жизнью, угаснет, и снова мертвые и безразличные ко всему, вы расстанетесь, вечно бродя в Долине Теней?

— Все угасает, в конце концов, — говорит он. — Ты ничего не открыл нам, бог.

— И вас не страшит моя немилость?

— Человеку не стоит ждать милостей от смерти, — говорит Исполнившая Закон.

Гадес беззвучно смеется той гамме чувств, которую пробуждает сказанное в рядах молчаливых теней:

— Что ж, ступайте, сделавшие выбор, — произносит он. — Я не задержу вас. Но не думаю, что еще кто-нибудь последует за вами.

Встретившись в конце длинного стола и взявшись за руки, покинувшие пир мертвых уходят во тьму.

* * *

Предчувствия не обманывают, сны не лгут. Расступившиеся облака перестают размывать края лунного диска, умолкает, оборвавшись, траурный волчий вой, и в лучах серебристого света Человек-с-гор видит бесшумно приближающийся силуэт. На голове незнакомца гребенчатый шлем, на поясе меч, на перекинутой через плечо перевязи, на которой мог бы висеть колчан, сейчас подвешена кифара с серебряными струнами.

Еще не сказано не слова. Пришедший садится у костра и снимает шлем, как вышедший из боя воин или охотник, затравивший сильного зверя. Длинные, до странности светлые, никогда не стриженые волосы рассыпаются по плечам.

— Я пришел разделить твое одиночество.

Глядя друг другу в глаза, они видят в спокойных зрачках ровный отсвет одного огня.

— Тогда назови свое имя.

— Обязан ли я это делать?

— Только следуя долгу вежливости, — говорит Человек-с-гор.

Гость кивает:

— Я тот, кто ожидаем и зван тобой.

Это не имя, но Человек-с-гор не повторяет вопроса. Он усмехается, бросив взгляд на свои обожженные руки:

— Но я никого не звал!

— Ни разу? Даже в глубине сердца своего?

Костер вдруг трещит, бросив в небеса вихрь быстро погасших искр.

— В таком случае, рад приветствовать присевшего у моего огня бога.

— Благодарю за любезность, человек.

Жалобно и тонко звенит случайно задетая струна.

— Однако как вышло, что бог вдруг услышал того, кто позвал его лишь раз и только в сердце своем?

— Почему бы богу ни услышать голос человеческого сердца?

— Всегда ли богам слышны эти голоса?

Белокурый бог кивает, как бы признав вескую силу этого довода:

— Но разве мог я не откликнуться тому, кто в лучшие свои дни послужил для вящей славы моей? — произносит он. — Мог ли я не явиться на призыв человека, щедротам которого мое святилище в Сикионе украсилось новой черепичной крышей и моей статуей — в которую, должно сказать, местный ваятель вложил больше чувства, чем соразмерности — человека, украсившего мой храм в Тиринфе семью серебряными треножниками, даровавшего храму в Эпидавре искусной работы золотую чашу для смешения вина и воды и почтившего меня гекатомбой, так же как и в Темпулсе, где она была совершена у нового жертвенника, украсившего в Спарте дорогу в мой храм семью статуями, которые тоже мне не понравились за их излишнюю вычурность, человека, воздвигнувшего гекатомбу в мессенском Трикке и даровавшего тамошнему святилищу золотой утвари общим весом около трех с половиной талантов? Разве такая щедрость не стоит благодарности бога?

Человек кивает:

— Но, может быть, проницательный бог догадывается, что дары эти были принесены не от щедрости сердца, а лишь в угоду людским предрассудкам?

Бог улыбается:

— Я не мог не догадываться об этом. Но разве боги когда-нибудь мучили себя мелочными сомнениями, размышляя, был ли принесен иной дар от избытка богатств или избытка сердца? И какой же мерой можно измерить почтение человека к богу? А между тем, стоимость даров всегда легко оценить весом потраченного золота, а великолепие храмов их размерами и роскошью. И потому-то имеющим много воздается в стократ, имеющие же мало теряют и немногое. Я пришел к тебе, человек. Что хочешь ты попросить у бога?

— Что обычно просят люди у богов, склоняясь перед жертвенниками и раскрашенными статуями? — говорит Человек-с-гор, удивляясь собственному равнодушию. — Они всегда молят их о покровительстве и защите.

Улыбаясь своим мыслям, бог кивает. Это не то, что он ждет.

— Тогда ты был неумерен в знаках своего почтения. Всем известно, что я и без того, не требуя излишних жертв, оказываю покровительство всем пасущим стада, прорицающим, творящим, поющим и лечащим.

— Насколько надежно это покровительство?

— Насколько люди его вообще заслуживают?

— Чего же стоит истинное покровительство бога? Покровительство, на которое вправе рассчитывать принесший присягу воин, помощь, которую должен ждать смешавший свою кровь побратим, защита, на которую может надеяться прошедший через обряд повторного рождения приемный сын?

Этот вопрос мог быть задан любопытством. Но бог серьезен:

— Многого. Но к чему досужие вопросы? Я знаю, ты искусный знахарь, Человек-с-гор, лучший из знахарей мира человеческого. Но что твое искусство для бога? Что можешь ты сделать такого, чего не может он?

Не отвечая, человек задумчиво прислушивается к недалекому шороху в траве.

— Не одолжит ли мне бог свой меч?

— Изволь, — бог вынимает меч из ножен.

И протягивает рукоятью вперед, держа за клинок.

Человек-с-гор отходит от костра. Бог скрывает улыбку. Опустившись на колено, человек делает резкое движение. Слышно шипение, свист клинка, шорох скошенной травы. Вернувшись, человек кидает на землю змеиную голову и гибкое, извивающееся в агонии чешуйчатое тело.

— Не может ли бог оживить это существо?

— Конечно, — произносит белокурый бог.

И протянув руки, делает нечто, не слишком сложное для этого весьма разностороннего бога.

Свивая кольца и став в боевую стойку, змея яростно шипит. Человек бьет мечом плашмя, и она улетает в темноту.

— Я мог бы приучить ее пить молоко из блюдечка, — говорит он, возвращая меч богу. — Да, она жива. А сумел бы бог сделать нечто подобное с мертвым человеком?

Глядя на измазанную гноем рукоять меча, к которой пристали клочки кожи, бог качает головой:

— Нет. Как бы не заблуждались люди, но олимпийские боги никогда не воскрешали мертвых.

И по рукоять вгоняет клинок в землю.

— А как бы отнесся бог к человеку, способному возвращать души, ушедшие в Долину Теней?

— Идя навстречу такому человеку, бог бы зашел далеко. Но разве ты смог бы это сделать?

— Я уже делал это.

— И как же имена этих воскресших счастливцев?

— Они не стоят упоминания. Прошло время — и богам смерти возвращена их собственность.

— Но ты мог бы повторить это?

Человек-с-гор смотрит на свои руки:

— Конечно. Бог нуждается в доказательствах?

— Нет, — произносит белокурый бог. — Твоим словам я могу верить. Итак, ты просишь моего покровительства?

Человек-с-гор не торопится с ответом. Можно подумать, он просто прислушивается к тишине.

— Она может вернуться, — говорит бог.

— Нет, — отвечает человек. — Змеи не так мстительны, как люди. Она уже забыла все. Я обдумал — и готов принять покровительство бога. А готов ли бог произнести клятву Стикса?

— Да!

Они встают. Бог протягивает руку:

— Клянусь рекой Стикс, — произносит он, — перед людьми и богами, в том, что этот человек, отныне получающий новое имя, усыновлен мной и пользуется моей защитой и покровительством. Каждый, поднявший на него руку или замысливший недоброе, познает тяжесть моей мести, также как если бы зло было принесено мне самому! — бог делает паузу. — Должна ли эта клятва быть торжественно повторена в одном или нескольких храмах или иных священных местах, в окружении достойных свидетелей, сопровождена обрядом по обычаю одного из человеческих племен, торжественно оглашена или записана в какой-либо форме? — интересуется он.

— Нет, — медленно говорит человек. — Мне вполне достаточно один раз произнесенной вслух клятвы бога.

— Ты не ошибся во мне.

Забытый костер дотлевает в ночной тишине.

— Теперь твоя очередь, человек. Протяни руку!

Опаленная огнем рука человека вложена в руку бога. Все зря, напрасен пройденный путь, впустую были сомнения и дерзость, сотрутся оставленные следы, потускнеет память, не останется даже легенд. Он склоняет голову и...

Это конец истории о Человеке-с-гор.

 

ЭКСОД

Восьмой день месяца пианепсиона. Со скалы афинского акрополя открывается захватывающий вид, но седого старика в царской короне интересует лишь далекая точка, почти неподвижная на лазурной глади моря. Он щурит подслеповатые старческие глаза...

— Парус... черный? — не веря им, переспрашивает он.

— Черный! — почти торжественно подтверждает слуга.

Эгей поднимает глаза к безразличным небесам, что-то шепчет, не то мольбу, не то проклятье. Прежде чем его успевают остановить, он делает шаг — и летит в пропасть.

Проходит время и под восторженные крики народа Афин сходят на берег четырнадцать спасенных. Поклонение богам Олимпа несовместимо со скорбью, и только когда развеян жертвенный дым, Тесей узнает черную весть. Его рука закрывает лицо:

— Парус... — бормочет он.

Никто не видит его глаз, рассеянная ладонь трет лоб — на который скоро ляжет тень короны.

* * *

Странный корабль, парус которого надувают лишь попутные ветра, рассекает море сквозь россыпь Кикладских островов. Спутанные снасти переплетены ветвями плюща, а воду вокруг пенят весело играющие дельфины. Его странные матросы редко берутся за рукояти весел — ибо им некуда спешить.

Выйдя наперерез из-за зеленой скалы ближайшего острова, их пытается настичь длинное судно с двумя рядами весел, щитами вдоль бортов и головой рогатого финикийского бога на носовом возвышении. Никто не боится погони, и юноша в шкуре леопарда и женской головной повязке только пожимает плечами. Когда же удары задающих темп барабанов слышны совсем рядом, и видны лица разобравших оружие матросов абордажной партии, он лениво встает. Его хрупкая спутница глядит на него с тревогой, ибо ей часто кажется, что однажды, пустив в ход свою силу, он перешагнет через черту, за которой не будет возврата.

Но спокойствие снова возвращается к нему, охваченный ужасом корабль с головой злобного бога, где брошены и щиты и весла, несет течением на пенные буруны рифов, а странный корабль, парус которого наполняет ветром сама судьба, неторопливо плывет по своему пути.

Солнце спускается к воротам заката, и они пристают к острову, покрытому зеленью почти до самых вершин потухших вулканов — и нет нужды в том, что корни деревьев находят опору в щелях давно застывшей лавы. Спрыгнувшие в воду сатиры под смех девушек заводят корму на прибрежный песок, а тот, в чьей власти безумие и радость, протягивает руку своей спутнице.

Оставив других проводить время по-своему, они уходят туда, где их накроет густой шатер ветвей, и раскроются глаза невиданных цветов. Странно, но им до сих пор нужно так много друг другу сказать — и они делают это. Он снова вспоминает начало своей жизни, о не сразу пришедшем понимании вещей, поражениях и победах, вырвавших ему у этого мира божественность и силу. Он рассказывает ей о ливийской пустыне и индийских джунглях, о снегах Скифии и далеком великом Океане, о сделанных им поступках, иные из которых теперь вызывают в нем сожаление и горечь, но не от одного из которых он не отделается отказом или забвением.

Им обоим дано понять многое, недоступное прочим, и разговор вдруг заходит о погребенном под этой толщей лавы городе, даже название которого забыто ныне живущими, о тщетности людских потуг и претензий на величие, а потом о смерти — и такой поворот разговора не пугает их. Есть вещи, от понимания которых люди всегда пытались избавиться, утаивая под затейливой сложностью обрядов всегда простую суть. Душам мертвых находили место в облаках, перелетных птицах, летучих мышах и змеях — да разве только в них! — тела же зарывали в землю, топили в воде, отдавали на съедение собакам, бальзамировали, сжигали на кострах, развеивая пепел по ветру...

— И это лучше всего, — говорит она. — Глупо искать частицу вечности в мертвом теле. Странно, но не могу представить себя придавленной могильным камнем.

— Я знаю, что ты права, — говорит он. — Но пусть не тревожат тебя такие мысли. Ты никогда не умрешь.

* * *

Говорят, где-то на краю Ойкумены, на вершине гор, среди вечных снегов и полного безлюдья, распят бог, давший людям знание хода звезд. Каждый день, когда солнце достигает зенита, с уступа его скалы с разочарованным клекотом взлетает орел, а каждую ночь над распятым богом вспыхивает сияющее ожерелье Млечного пути, и где-то внутри него — в душе? в сердце? — клокочут рождающиеся в океанах огня и умирающие в стынущем мраке вселенные. Он неподвижен, но жив.

Иногда бог видит сны. И среди них тот странный, раз за разом возвращающийся сон, в котором он, крепко связанный, лежит на полу пещеры. Вросшая в каменную стену змея извивается, пытаясь плюнуть ядом в лицо бессильному богу. И тогда сидящая у его ног, лица которой не видно во тьме, разделяет змею и бога протянутой чашей. Но не в ее силах прекратить вечный плен, а потому бесконечна ярость змеи, безгранично терпение держащей чашу, но иногда ее приходится убирать, чтобы слить яд. И тогда торжествующая змея плюет в глаза богу.

Он просыпается — и видит звезды. Змея и орел снова бессильны.

Его обостренное восприятие чувствует каждую пядь окружающих гор, но это лишь безжизненная каменная пустыня. Только однажды бог слышит, как случайный ветер заносит из невообразимой дали таящее искру жизни зерно, как утром, разбухшее в ночной росе, оно лопается, пустив к небу бледный росток. Познав свет, росток тянется к солнцу. Бог знает, что достигнув зенита, солнце сожжет его, проросшего на камнях.

И вместе с ним умрет часть его сердца.