— Третье поколение богов правит Ойкуменой, — говорит седой кентавр одетому в львиную шкуру человеку. — Истоки их власти скрыты в глубинах времен. Ибо кто может уверенно говорить о том, что было в начале всех вещей?
Первым главой богов был титан Уран, называвший себя богом неба.
Его свергнул младший из сыновей, титан Крон — которого иногда звали богом времени.
Крон был свергнут Зевсом.
Час Зевса еще не предсказан.
Эти истории полны крови, предательства и мести, — продолжает кентавр. — Иначе говоря, они похожи на истории людей. Говорят, что Крон напал на спавшего отца и оскопил его серпом из седого железа. Говорят, что умирающий Уран произнес проклятие из числа тех, которым суждено сбываться.
Заняв опустевший небесный трон, и пытаясь избежать своей судьбы, бог времени стал пожирателем собственных детей.
Говорят, что пятеро новорожденных младенцев было проглочено наследником Урана, когда его сестра-жена Рея решила любой ценой спасти шестого. Иные говорят, что и пятый, Посейдон, избежал ближнего знакомства с отцовским желудком. Не знаю.
Рассказывают также, что вместо сына Рея поднесла супругу завернутый в пеленки камень. Тоже не уверен. По-моему, Крон при всей своей божественности переломал бы себе зубы.
Было бы странно, если бы возмужав, Зевс не начал борьбу против отца. И если он победил, то не согласно какому-нибудь божественному праву — боги на то и боги, чтобы сами творить свои права. Зевс преуспел потому, что оказался хитрей и предусмотрительней, заручившись союзниками и овладев силой молний.
Разумеется, новый владыка неба собственноручно, и я полагаю, не без удовольствия исполнил проклятие Урана, оскопив Крона тем же серпом, прежде чем отправить его туда, откуда оскопленный бог времени никогда не вернется к свету и власти.
Поклоняясь потомкам Крона, люди часто ошибаются, думая, что между ними и другими бессмертными есть глубокая разница в степени божественности. Ничего подобного. Вся разница в том, что захватив власть, олимпийцы сумели ее укрепить и расправиться с теми, кто слишком высоко поднимал голову.
Так же поступают и люди.
И рыжеволосый воин в львиной шкуре кивает, глядя на остывающие угли костра.
— Это было давно, — продолжает кентавр. — Но вряд ли забыто хоть кем-то из бессмертных...
* * *
Страна эллинов находится в центре обитаемого мира — на своем языке они называют его Ойкуменой — плоского земного круга, омываемого водами Океана. Затейливые извилины берегов и горные хребты рассекают ее на небольшие долины, каждая из которых служит родиной человеческих племен, настоящих маленьких народов, не признающих над собой иной власти, кроме власти своих старейшин и царей, авторитета неписаных обычаев, и воли богов.
Итак, этой страной правят боги, живущие на Олимпе потомки оскопленного бога времени. Вершина фессалийской горы поднимается над клубящимися облаками, а за обманчивой белизной снегов скрыты чертоги бессмертных, и цветами их служат оттенки мрамора, листва вечно зеленеющих садов и прозрачный купол небес. Наверно это недоступное смертным великолепие все же надоедает богам — потому что они снова и снова оставляют его, спускаясь в долины людей.
Пока кентавр Хирон беседует у горы Пелион со своим воспитанником Алкидом, чье временное изгнание подходит к концу, и Алкид кивает ему, скорее почтительно, нежели внимательно, южнее, в семи днях пешего пути, под теми же небесами мира человеческого, близится к развязке одна из его бесчисленных трагедий.
В тот предрассветный час, когда восточный горизонт еще не выкрашен пурпуром зари, и ночь, эта седая ведьма в черном покрывале, готова царить над миром вечно, два бога, встретившиеся на вершине, разделяющей Беотию и Мегариду, горы Кефирон, беседуют, коротая время и не выпрягая из колесниц своих коней. Свесив ноги с обрыва, боги глядят на Кадмейскую долину, озаренную заревом догорающих вокруг Фив садов, подожженных для освещения местности пришедшими из Аргоса и осадившими город дружинами семи вождей.
— Какая случайность свела нас на сей раз? — сняв гребенчатый шлем, интересуется одетый в медные доспехи рыжеволосый бог.
— Случайностей вообще не бывает, — спокойно отвечает его собеседник.
Никаких доспехов он не носит, хотя его длинные, никогда не стриженные светлые волосы почему-то стянуты головной повязкой, наподобие тех, что воины одевают под шлемы, через грудь же перекинута перевязь колчана, полного отливающих серебристым сиянием стрел.
— Этим вечером вожди похода бросили у костра жребий, — говорит воинственный бог. — Они поделили штурмуемые ворота. Верзила Капаней поклялся Тифоном, что первым взойдет на стену, а неистовый Тидей призвал в свидетельницы Афину, что став у доставшихся ему ворот, вызовет на поединок каждого, кто только решится выйти против него один на один.
— Нельзя все-таки столько пить накануне сражения, — говорит белокурый бог. — Впрочем, я верю, что если Тидей станет у ворот, то желающих выйти против него очень скоро не останется. А что Амфиарай?
— Он единственный из всех был мрачен. Сидел на своем щите, уставившись на пламя костра, а когда подсевший Адраст начал делится планом похода на Калидон, вспылил и заявил ему — но только ему — что такого похода не состоится, ибо он, Амфиарай, предсказывает, что шестеро из семерых найдут смерть под стенами Фив. Вот и пойми этих людей — зачем, спрашивается, нужно было этому царю-огнегадателю выступать в поход, если он знает, что не добудет в нем ничего, кроме посмертной славы?
— Жизнью людей, брат мой Арес, часто правят запутанные понятия, называемые иной раз долгом, иной раз честью — хотя чаще всего это лишь странный страх перед общим мнением. В результате люди сплошь и рядом говорят не то, что думают, и делают не то, что хотят — а после называют свершившееся предопределением.
— Кстати, откуда ты сейчас, Локсий?
Чуть скривив уголки губ, белокурый бог усмехается прозвищу:
— Из страны Гипербореев.
Одетый в доспехи бог скалит зубы в беззвучном смехе:
— Столько наслышан об этой удивительной стране! Взял бы ты меня разок в попутчики?
— Как-нибудь, при случае. Сегодня ты ведь занят? Будет битва.
— Великая битва!
— О, да! По крайней мере, по количеству мертвецов.
— Это я могу пообещать.
— Не стоит. Кстати, забыл тебя спросить, на чью сторону намерен ты сегодня стать?
— Я? Ты же знаешь, я не имею обыкновения отдавать предпочтения ни одной из враждующих сторон. Сражаюсь же по настроению, то за тех, то за других. Я беспристрастен.
— Да, я помню, ты не избаловал людей верностью.
— Они того не стоят.
— Бросая доверившихся тебе, ты спокойно глядишь на их гибель.
— Безответственность и безнаказанность — маленькое счастье бога. Да, не подскажешь ли, претендующий на всезнание, кто из олимпийцев еще намерен вмешаться в эту битву?
— Возможно, Зевс, как это часто бывает, неожиданно и в решающий момент.
— А еще?
— Еще? Быть может, известная тебе сероглазая богиня, не вступающая в схватку первой, но не знающая поражений.
Пламя горящих садов опадает, угасая в золе и пепле. Только теперь видно, что начинает светлеть горизонт.
— Бродячие поэты сложат об этой битве поэмы, — говорит белокурый бог. — Несчастные в сущности люди, их участь не лучше участи рабов, добывающих серебро на рудниках. Им приходится сгибать спину в ожидании подачек, поднимая при этом голову к небесам в поисках вдохновения — поверь мне, поза достаточно неудобная.
— И с чего же, ты думаешь, они будут начинать?
— Издалека. Чем длиннее поэма, тем больше вечеров можно будет ее петь, и тем позже, попрощавшись со щедрым хозяином, придется идти через холод и дождь искать другой гостеприимный очаг.
Один из запряженных в колесницы коней бьет копытом.
— Итак?
— Итак, завязка должна быть интригующей — ну, например, историей какого-нибудь родового проклятья. Проклятье рода фиванских царей. Чем не тема? Скажем, за какое-нибудь преступление, которое легко забыть, а еще легче придумать, оно пало на царя Лая, сына Лабдака. Он, как известно, не имел детей — чем не печать божественного гнева?
Воинственный фракийский бог смеется, тряся продетой в левое ухо серьгой:
— Насколько мне известно, Лай просто избегал своей жены, предпочитая отдавать свою страсть молоденьким мальчикам. Он даже дал этим начало популярному фиванскому обычаю.
— Ты знаешь, Арес, — говорит белокурый бог, — пожалуй, подробность насчет мальчиков могла бы понравиться поэту, но она не везде была бы принята. И разве это начало для поэмы? Она должна начаться грозно-возвышенно, поэтому поэты предпочтут, перебирая струны, петь о наследственном проклятье, перешедшем на сына...
— Которого Лай не имел.
— Вот тут-то и появляется Эдип. У людей коротка память, особенно на вещи неприятные. Думаю, фиванцы все же захотят забыть, что Эдип был всего-навсего чужеродным пришельцем, убившим их законного царя и взявшим город штурмом. Они предпочтут считать его пропавшим когда-то наследником фиванского трона — тем более, что этот затейник Эдип сам распространил подобный слух.
— И как это, по-твоему, будет выглядеть?
— Ну, скажем так. Лай получил как-то оракул бога...
— Аполлона?
— Разумеется. Оракул гласил, что его сын однажды станет отцеубийцей. Когда царица Иокаста родила младенца мужского пола, Лай, не теряя золотого времени, выхватил своего первенца из рук кормилицы, проткнул гвоздем лодыжки и, крепко связав их, отнес младенца на склон горы Кефирон...
— На погибель... — трагическим голосом произносит воинственный бог.
— На съедение диким зверям, — в тон ему подтверждает собеседник. — Однако волей судьбы беспомощного кроху подобрал добрый пастух. Согласен, пошлый сюжетный ход...
— И далеко не новый.
— Однако всегда охотно принимаемый слушателями. Добрый пастух отнес младенца в долину по другую сторону Кефирона, в город Коринф, которым в ту пору правил царь Полиб. Этот царь тут же усыновил трогательного мальчика, так что хромой подкидыш вырос, оставаясь в заблуждении по поводу своего происхождения. Однако однажды он отправился в Дельфы...
— В святилище Аполлона?
— Именно. Однако стоило только ему переступить священный порог, как сидящая на золотом треножнике пифия вскричала: «Беги отсюда, несчастный, не оскверняй этих стен, ибо ты убьешь своего отца и женишься на матери!» Как ты помнишь, брат мой Арес, претендуя на фиванский трон, Эдип утверждал, что он — брошенный сын Лая, что не помешало ему, взяв город штурмом, укрепить свою власть женитьбой на вдове, верховной жрице Геры. Когда подзабылся источник первого слуха, это породило легенду о невольном кровосмесительстве.
— Как же это оформят поэты?
— Приблизительно так. Выйдя из святилища, добродетельный юноша Эдип решил никогда не возвращаться в Коринф. Отправившись, куда глаза глядят, на узкой дорожке между Дельфами и Давлидой он столкнулся с колесницей Лая, направлявшегося к оракулу, чтобы узнать...
— Отчего у него не рождаются дети? — бросает предположение одетый в доспехи бог.
Хохот богов почти заглушает ржание их коней.
— Я думаю, у него нашлась бы какая-нибудь более веская причина. Разумеется, Лай не стал обращать внимания на одинокого пешего путника и мимоходом наехал ему на ногу. Чтобы избавиться от чувства обиды, славный юноша убил грубияна вместе с его возницей. Потом, отправившись дальше, он мимоходом избавил Фивы от изводившего город чудовища. Оно наверно будет придумано позабавней. Что-нибудь вроде говорящего быка с головой крокодила и ослиными ушами или еще смешнее, крылатого льва с женской головой и грудями. Это забавное чудище попытается извести человека загадками, но добродетельный юноша своими ответами доведет его до самоубийства. Благодарные фиванцы тут же сделают своего спасителя царем, женив его на собственной неузнанной матери, верховной жрице Геры.
Воинственный бог снова смеется, колотя кулаком по набедренным пластинам своего доспеха:
— И люди в это поверят?
— Люди глупы, — пренебрежительно говорит белокурый бог. — Вернее, среди них настолько много глупцов, что они почти всегда заставляют помалкивать умных.
— Ты знаешь, а ведь мне куда больше нравится история об этом весельчаке Эдипе, сочиняющем о себе такие славные басни и берущем штурмом города, чем о добродетельном юноше, убивающем встречных на дороге и женящемся на ком попало.
— Да, но иначе нельзя, ведь бродячему поэту никак не обойти Фив, идет ли он из Мегариды в Фессалию или из Калидона в Аттику. Ему придется петь в лад с прочими, если он не захочет во время пира вместо жирного кусочка кабаньего хребта в поощрение получить по собственному худому загривку от какого-нибудь обиженного фиванского патриота.
— Странно, однако, представить этого Эдипа прижившим со своей матерью, женщиной, стало быть, не первой молодости, четырех детей. Можно подумать, во дворце фиванских царей не было подходящих молоденьких рабынь.
— Или считать его очень добродетельным супругом...
— Или тяготеющим к старым женщинам...
— Или предположить, наконец, — говорит белокурый бог, — что в каждом человеке заложена природой некая необъяснимая страсть, против воли толкающая его к убийству своего отца и к совокуплению со своей матерью.
Боги снова хохочут. Тонкий край солнца между тем выступает из-за морского горизонта.
— Продолжение поэмы будет ближе к истине. Эдип не поладил с советом фиванских старейшин, и те изгнали его, отняв право поедать лопатку жертвенного животного — так что тот погиб в битве, попытавшись силой вернуть трон. Но, мне кажется, завравшиеся поэты и об этом не скажут. Они предпочтут, развивая прежнюю тему, поведать о разоблачении невольного кровосмесительства Эдипа и его добровольном изгнании. Ну, остальное было настолько недавно, что это не успели забыть люди, не то, что мы. Сыновья Эдипа, решив разделить власть, не придумали ничего лучшего, чем царствовать попеременно — год мне, год тебе. Однако делить таким образом власть оказалось не легче, чем ветреную женщину. Заполучив в свою очередь трон, Этеокл решил, что проще будет просто избавиться от надоевшего соправителя. Дело кончилось бегством Полиника в Арголиду, женитьбой на дочери Адраста...
— И возвращением с аргосским войском под стены родного города. Но по-моему, история женитьбы на аргосской принцессе заслужит отдельной песни.
— Безусловно, история забавная. Придется объяснять, как это вышло, что царь-соправитель славного города Аргоса не нашел лучших женихов двум своим дочерям, чем изгнанный за убийство младшего брата сын калидонского царя Ойнея и, едва не убитый братом-близнецом, беглый сын Эдипа.
— А то у слушателей, чего доброго, возникнут предположения, что с этими дочерьми было что-то не того...
— Пожалуй, — соглашается белокурый бог. — Однако ты сам понимаешь, что история о том, как славный и благородный царь не мог спихнуть замуж двух неблагополучных дочерей — это не тема для поэта.
— Принцесса просто обязана быть умной, доброй и прекрасной.
— Вот-вот. Безобразная принцесса недостойна поэмы. Так что, выглядеть это будет так, — белокурый бог щелкает пальцами. — Во дворец Адраста сходилось так много женихов из лучших семейств, что выбрать достойного, не нажив себе смертельных врагов из числа обиженных, оказалось нелегкой задачей. Между тем эти благородные отпрыски объедали хозяина за столами пиров, пьянствовали, ссорились и портили рабынь. Тогда Адраст решил прибегнуть к совету бога. Он отправил гонца...
— в Дельфы...
— ...за советом к всеведущему богу Аполлону. «Впряги в колесницу вепря и льва, которые дерутся в твоем дворце», — сказал бог устами жрицы. Одной бессонной ночью, продолжая ломать голову в размышлениях о неизвестных ему странных животных, которые должны явиться для выяснения отношений в его дворец, Адраст застал в зале пиров яростно ссорящихся Полиника и Тидея. Споря о величии своих родных городов, они держали руки на рукоятях мечей, а над их разгоряченными головами покачивались висящие на стене разрисованные щиты с фиванским львом и калидонским вепрем, задетые в пылу спора. Разведя спорщиков своими дланями и вспомнив об оракуле, Адраст...
— Тут же их женил...
— Пообещав восстановить каждого на отеческом троне. Ну, а так как Фивы ближе...
— То мы любовались сегодня этим заревом...
— К которому не остался бы равнодушен любой поэт.
В пологих лучах утра резки тени. Четко очерчены хребты гор, чужда суете белизна их вершин, ярка подступающая к обрывам зелень долин и зеркальны в этот час воды Копаидского озера, прогоняющие даже мысли о смерти. Неплохая декорация для того, что должно произойти в этот день.
Ржут боевые кони бога войны. Его доспехи пылают на солнце цветами пламени и крови. Смеются глаза белокурого бога, колчан которого полон несущих чуму серебряных стрел:
— Интересно, хватит ли нынче в Фивах вина, чтобы заливать погребальные костры?
* * *
Говорят, где-то в стране мертвых, в глубинах недр, там, где в каменной тверди скрыты темницы древних богов, несет караул великий воин, один из тех трех, равных которым не было под небом. Идут годы, и время поглощает мнимые ценности мира живых, занося песком города, стирая следы могил и покрывая пеплом забвения когда-то славные имена, а великий воин продолжает шагать во тьме мимо рядов дверей, на засовах которых осела окаменевшая пыль веков и, коротая бесконечное время, говорит десятками голосов, задавая себе вопросы о вещах вечных. Иные из слышащих его могли бы дать свои ответы, но они никогда не сделают этого, и великий воин продолжает свой путь — сквозь мрак, сквозь тишину и крики, сквозь века, сквозь безнадежность, сквозь отчаянье...
Никому не дано знать, что положит конец его пути.
* * *
Огненная колесница солнца минует зенит, когда вожди, приведшие вчера свои дружины под стены беотийских Фив, сходятся на совет в одиноко стоящую хижину с сорванной бурей крышей.
Адраст, в этот кровавый день уже потерявший зятя, своих лучших воинов и блестящие надежды, угрюмо мрачен, его царь-соправитель Амфиарай — прославившийся искусством гадать по огню и умением без промаха метать в цель копья — безмятежно спокоен, как подобает мудрецу, уверенному, что его будущее давно предначертано роком и взвешено на весах судьбы. Явившийся же последним Полиник взбешен и выглядит, как человек, которому недостает лишь повода, чтобы отыграться на ком-нибудь, попавшем под руку. Остальные вожди похода мертвы. Впрочем, исход битвы еще неясен.
Присев на деревянную колоду, Амфиарай начинает клочком шерсти вычищать клинок меча, измазанный засыхающей кровью и приставшими человеческими волосами. Полиник снимает с головы шлем — тот самый, из которого вчера семеро вождей вытряхивали глиняные шарики жребиев — и принимается с силой тереть ладонями голову. Гребни шлема иссечены ударами мечей, а лошадиные хвосты на них начисто срублены.
— Что Тидей? — спрашивает он вдруг, резко прервав это занятие.
— Мертв, — равнодушно роняет Амфиарай.
— Кто его убил?
— Некто Меланипп. Потомок одного из воинов, выросших из брошенных Кадмом зубов дракона.
Ленивый ветер тем временем развеивает над фиванским акрополем жирный жертвенный дым. Не найдя тени под деревьями сгоревших садов и набросив на головы плащи, аргосские воины опускаются на посеревшую от пепла землю. Только несколько аркадских наемников еще бродят, как привидения, подбирая камни для пращ.
— Как он умирал? — подняв глаза, спрашивает Адраст.
Несколькими днями назад на погребальных ристалищах он первый привел к финишу колесницу. Теперь же аргосский царь выглядит глубоким стариком. Амфиарай, всегда гордившийся меткостью метания копий не меньше, чем точностью своих предсказаний, бросает на него быстрый взгляд:
— Тяжело, — измазанный клок шерсти роняется на пробитый бледными стеблями пол. — Если это вас утешит, прежде чем он умер, я расправился с убийцей у него на виду.
— Он ничего не говорил перед смертью?
— Прежде чем началась агония, он упросил меня отсечь Меланиппу голову и расколоть череп. Потом, скобля осколки рукой, он начал пожирать мозг.
— Однако! — произносит Полиник, трогая пальцем распухшую переносицу.
— Древний воинский обычай, — Амфиарай невозмутим. — Проглотив мозг врага, наследуешь его отвагу и...
Полиник издает странный звук, не то всхлип, не то фырканье, и оглядывается на Адраста:
— Прости, отец... Однако зачем храбрость обреченному?
— Быть может, ему-то она и нужней всего, — произносит Амфиарай, сам намекнувший умирающему Тидею, что это средство кого-то спасло от смерти, и со злорадством увидевший, как обезумевший от ужаса виновник злосчастного похода измазывает рот мозгами и кровью.
Полиник швыряет в угол искореженный шлем:
— Вздор! Ничего мертвецу не нужно, кроме хорошей могилы.
— Кстати, что случилось с Капанеем? — интересуется вдруг царь-огнегадатель. — Я не видел тела. Он что, вправду убит огнем с небес?
— Лежит обгоревший во рву среди обломков лестницы. Никто из его людей не решился вынести тело. Они боятся, что оно проклято.
— Напротив! Тело человека, убитого рукой бога, всегда будет священно.
Замолчав, вожди слушают перекличку своих воинов.
— И что же будем делать теперь?
Полиник вдруг выпрямляется и в упор глядит на царей-соправителей. Его зрачки расширенны:
— Делайте, что хотите! — заявляет он. — Однако знайте — я не уйду от Фив!
Амфиарай усмехается. Не будь так высоки ставки, можно было бы подумать, что царь-огнегадатель просто забавляется ситуацией:
— Интересно, после молнии, ударившей с ясных небес, кто-нибудь еще рискнет приставить к стене лестницу?
Полиник вдруг бьет кулаком по колену и громко хохочет:
— Я послал глашатая, — хрипло заявляет он, резко оборвав смех. — Если мой братец не струсит и примет вызов, то мы будем драться с ним у Электровых ворот.
— Это же твой брат! — сочувственно произносит Амфиарай. — Ты что же, ни во что не ставишь гнев Эриний?
— Во всяком случае, даже они не страшны мертвым.
И, не тратя времени на продолжение совета, Полиник встает.
— Подумать только! — вырывается у него уже в дверном проеме. — Если мы перережем друг другу глотки, трон достается старому козлу дядюшке Креонту!
И выходит под солнце с непокрытой головой. Следом за ним поднимается Амфиарай, решивший в преддверии уготованного судьбой часа закончить одно задуманное дело.
— Еще один мертвец, — говорит он на прощанье безмолвному Адрасту. — Говорил я тебе — не надо слишком верить богам!
Дневные тени не успевают удлиниться, когда происходит то, что можно было бы предсказать, даже не владея искусством чтения знаков огня, не умея толковать изгибы бычьей печени и не ломая голову над замысловатыми изречениями оракула. Два одиноких воина, два брата, два неотличимых друг от друга близнеца, в чьих жилах течет общая кровь фиванских царей, смешавшая в себе красную кровь переживших потоп смертных и бесцветную кровь любвеобильных олимпийских богов, встречаются напротив Электровых ворот.
— Приветствую тебя, брат! — говорит Этеокл.
— Приветствую тебя, брат! — говорит Полиник. — Мне приятно, что ты не уклонился от боя.
Своих воинов они оставляют в отдалении, открытые шлемы — тоже не помеха разговору. Для развития же беседы одеты бронзовые панцири с чешуйчатыми набедренниками, свинцовые поножи, прихвачено по паре прочных копий и по щиту из семи слоев выдубленной бычьей кожи. О мече — оружии, удобном лишь для боя в замкнутом пространстве и добивания раненых, можно не упоминать.
— Я тоже рад — что ты решился бросить вызов.
— Можно подумать, тебе что-то мешало меня опередить!
— Представь себе, что да — уговоры друзей и женские слезы.
— Стоит ли мужчине унижаться, замечая слезы женщин?
Этеокл усмехается:
— А если это твои сестры?
— Ты прав, — Полиник впервые смягчает тон. — Я вспоминал о них в Арголиде. Это то немногое, что грело на чужбине душу. Как они, брат?
— А как ты думаешь? Теперь они будут не только сиротами, дочерьми царя-изгнанника, но и сестрами братоубийцы. Похоже, боги действительно прокляли наш род.
— Да, стоило бы пожалеть их...
— Эта мысль приходит и мне в голову.
— Неудивительно — мы ведь братья.
— Вот именно, — жестко говорит Этеокл. — Пожалей их, брат мой. Уведи свое войско в Аргос, расскажи заплаканным вдовам, как умерли их мужья, а после, не претендуя на то, что тебе больше не принадлежит — ты же видишь, на чьей стороне народ Фив — посади своих друзей на корабль, если их хватит, чтобы заполнить скамьи гребцов, и, вручив свою судьбу богам стихий, отправляйся искать себе новую родину где-нибудь на другом берегу.
Зрители, наблюдающие за братьями с городских стен и окрестных холмов, не замечают перемен — но пальцы тех уже шевелятся, устраиваясь поудобнее на древках копий.
— Увы, брат! — Полиник усмехается. — Моя родина здесь, на этой земле. В ней лежат кости моих предков. Не знай я, какой ты прыткий, то может быть показал бы тебе родимое пятно на груди, похожее формой на змея, как у всех потомков Кадма.
— Ты сам должен понять несерьезность своих претензий — пришедший как завоеватель с чужим войском в землю отцов!
— А кто заставил меня это сделать? Не ты ли, вероломно изгнавший меня из отечества, лишивший трона, который принадлежит мне по праву, как старшему?
Этеокл смеется:
— Очень ненамного — на те мгновения, на которые ты опередил меня, выходя из материнского лона.
— Не противься справедливости, брат! Уступи мне то, что я и так должен получить по праву — и тогда, милостью богов, попутные ветра наполнят паруса твоих кораблей.
— Видишь ли, у меня ведь такое же родимое пятно на груди, — звучит ответ. — Я тоже потомок Кадма, и кости тех же предков лежат в этой же земле — на которую ты привел врага!
— Твое вероломство заставило меня это сделать!
— Моя предусмотрительность. Я просто опередил тебя, сделав то, что хотел сделать ты.
— Тебе есть чем доказывать это вранье?
— В таких вещах доказательства появляются слишком поздно. Но правда на моей стороне — ибо так считает народ Фив!
— Обычное оправдание всякого предателя. Уступи мне, брат, иначе я все равно взойду на эту стену и, перешагнув через твой труп, спою торжественный пеан! На моей стороне справедливость!
— О какой еще справедливости болтает предавший родину?
— О какой правде говорил изменивший клятве?
— Похоже, наша беседа затянулась!
— Похоже, нам не о чем говорить!
— Тогда начнем!
Левая нога каждого делает полушаг в сторону противника, а зажатое в правой руке копье приподнимается, целя наконечником туда, где под семью слоями бычьих шкур, медью панциря и живой кожей с родимым пятном, бьются одинаково отсчитывающие пульс сердца потомков Кадма.
— Да! И пусть боги станут на сторону правого!
— Пусть они придут на помощь защищающему отечество!
— Пусть они помогут защищающему справедливость!
Шагнув вперед, Полиник и Этеокл швыряют друг в друга копья. Одинаковым движением отбив их щитами, братья перехватывают вторые копья. Расстаться с ними никто не спешит. Маневрируя крадущимися шагами, противники выбирают момент нападения и резким рывком срывают дистанцию.
Рев зрителей заглушает боевые кличи, силуэты дерущихся дрожат в пыли и полуденном мареве, бесполезны гербы брошенных щитов, и вскоре уже не различить — кто есть кто в этих двух бойцах, которых одни и те же учителя одинаково старательно учили искусству убивать.
Решающий удар оба наносят одновременно — и ярость оказывается сильнее боли. Пробив панцири, копья раздвигают ребра, но каждый из противников сперва замечает лишь свою победу.
— Я победил! — выдыхает Полиник.
— Я победил! — выдыхает Этеокл, уже хрипя попавшей в горло кровью.
В их глазах сгущается туман, окружающий мир темнеет, все плывет, и четкими остаются лишь древки вошедших в грудь копий, сердца разрываются болью, за ней приходит удушье и запоздалое понимание последних горьких истин...
— Я умираю, — хрипит один.
— Это конец, — шепчет другой.
Над павшими поют стрелы, но их открытые глаза уже безразличны к исходу сражения. В расширившихся зрачках отражением ужаса мелькает тень черного демона смерти, одним взмахом меча срезающего с почти соприкоснувшихся голов по золотой пряди — и ставшие тенями души, освободившись от бесполезного бремени тел, отправляются в свою последнюю страну — в Аид, к сулящей безрадостный покой Долине Теней...
* * *
Хотя мир человеческий велик, все многообразие, ему доступное, можно обрисовать событиями одного дня.
В то самое время, когда потомки Кадма сходятся в смертельной схватке за фиванский трон, трое бродяг, которые по каким-то причинам забрели в дебри фессалийских гор, устраиваются на привал. И случайно находят старую могилу. Заросшая травой и отмеченная лишь кучей наваленных друг на друга камней, эта могила чем-то привлекает их внимание.
Так уж устроена жизнь, человек — никто и ничто, если нет у него семьи, рода, племени, клана, готового его защитить и поддержать против всегда враждебного мира. Пусть твоей родиной будет небольшая долина или маленький остров, но если ты стал изгнанником, то в глазах других людей ты ненамного больше, чем мертвец. Так вот, эти трое и есть подобные отщепенцы, лишенные помощи сородичей и покровительства богов. Для них нет смысла и соблюдать обычаи, это покровительство обеспечивающие. Так что когда их вожак — здоровенный бородатый детина с немигающим во время разговора взглядом и выбитыми передними зубами — принимается расшвыривать камни и разгребать руками землю, его спутники не пытаются его удержать.
Наверное, это была могила древнего воина. Он был очень высок ростом, судя по размерам костей, темных не от давно истлевшей плоти, а от приставшей сырой земли. Не колеблясь, вожак подбирает бронзовый наконечник копья, вытряхивает из него остаток сгнившего древка и, радостно засмеявшись, хватает выступивший из-под осыпавшейся земли меч с золоченой рукоятью. Под конец, разбросав кости, он срывает со скелета роскошный пояс, целиком составленный из чередующихся друг с другом серебряных и медных блях. Череп древнего воина смотрит на это темными провалами глазниц. Проворно насадив наконечник на древко взамен прежнего, обсидианового, вожак опоясывает свои лохмотья и поднимает спутников.
Остаток дня они плутают по горному бездорожью и козьим тропинкам. К закату дня судьба приводит бродяг в седловатую низину между гор. Уже приготовившись провести ночь под открытым небом, они слышат козлиное блеяние. Двигаясь на звук, бродяги выходят к пещере, которую много веков назад выточил давно пересохший источник. Но войти в нее оказывается непросто. Выскочив навстречу и отскакивая от выпадов копий, большая лохматая собака встречает чужаков яростным лаем.
— Эй, кто там? — орет вожак. — Убери ее, иначе будет плохо!
В ответ слышен негромкий свист. Не переставая тихо рычать, собака возвращается в пещеру. Бродяги входят следом за ней. Сидящий у огня одинокий человек встречает их спокойным взглядом.
У входа слишком темно, так что, переглянувшись, никто не замечает промелькнувшее в глазах других отражение одной и той же мысли. К тому же, людям свойственно забывать первое впечатление. И напрасно. Хозяин пещеры безоружен, они же держат наготове копья, что придает ощущение силы и приятную уверенность. Топча сохнущие у стен пучки ароматных трав, бродяги проходят к костру и, не спрашивая разрешения, садятся у огня. Несколько мгновений проходят в молчании.
— Ты кто такой? — наконец интересуется вожак.
Хозяин пещеры одет в кожух из козьих шкур. Трудно сказать, сколько ему лет. Лежащая у его ног собака, которой не по вкусу запах могилы, скалит зубы и пытается зарычать. Хозяин успокаивает ее, быстро положив на загривок руку.
— Обычай велит пришедшим назваться первыми, — напоминает он.
Его спокойствие вожаку совершенно не нравится.
— А гостеприимство — не заставлять своих гостей томиться ожиданием, — отвечает он.
— Странно. Я не приглашал вас быть своими гостями.
— Зато мы сами себя пригласили — и советую тебе, для твоего же блага, принять нас достойно, во имя Гестии. Так как называть тебя, человек с гор?
— Так и назови.
— А как звала тебя кормившая грудью, Человек-с-гор?
— С тех пор утекло немало воды. Я мог забыть. А как именовать вас, мои гости?
Предводитель оскаливает щербатую пасть:
— Так и именуй — гости. Дорогие гости. Лучшие из гостей, решившие вдруг провести ночь в этой паршивой вонючей пещере.
Его спутники оглядываются. Наибольшее их внимание привлекает пара коз, привязанных у входа и стоящие в ряд самодельные глиняные сосуды. Почти вся остальная обстановка сводится к охапке тростника. Первое впечатление забыто.
— Ты живешь здесь один? — интересуется вожак, в то время как другие бродяги свободными от копий руками начинают копаться в хозяйских запасах.
— По-моему, твои друзья уже это поняли.
Это странное хладнокровие, замешанное на каком-то выжидающем любопытстве, раздражает бродягу:
— А что же люди в долине? Разве они не числят эту землю за собой?
— Они иногда используют это место как дальнее пастбище.
— Ты не их сородич?
— Сосед.
— Странно, что они тебя здесь терпят. На их месте я бы давно скрутил тебе руки у лопаток и продал какому-нибудь финикийцу. Или поставил бы к жернову с колодкой на шее.
Человек-с-гор усмехается:
— Как видишь, этого не случилось.
Один из бродяг находит горшочек со свежим медом и принимается с чавканьем облизывать запускаемые туда пальцы. Другой быстро начинает грызть кусок вяленого мяса.
— Если ты не здешний, тогда откуда ты тут взялся?
— Не все ли равно?
— У каждого из нас есть прошлое.
— Предпочитаю обходиться без него. А ты?
Вожак оскаливает щербатую пасть:
— Я тоже. Так что же, ты живешь здесь совсем один?
— Каждый из нас одинок в этом мире.
— Каждый из нас ищет себе стаю.
— Разве не бывает волков-одиночек?
— Люди не настолько сильны, чтобы оставаться в одиночестве.
Человек-с-гор пожимает плечами:
— Значит, я уже не такой как все.
— И все же, почему живущие в долине не трогают тебя?
— Потому что я бываю им нужен.
Мед съеден быстро, и, облизав пальцы, бродяга пытается заставить приятеля поделиться мясом. Получив достойный отпор, он наугад, на ощупь и на вкус, пытается определить содержимое глиняных сосудов. И тут же жалеет о своей любознательности. Зачерпнутый кончиком пальца порошок обжигает ему язык и глотку. Что-то вопя, он вскакивает и начинает плеваться.
— Там мог оказаться и яд, — замечает Человек-с-гор.
— Так что же ты не сказал? — спрашивает вожак и неожиданно для себя обнаруживает свою руку лежащей на украденном мече.
— Он меня не спрашивал.
— Ты случайно не колдун?
— Нет. Я знахарь.
— Разве в долине нет своих знахарей?
— Таких, как я — нет.
— Ты еще и хвастун?
— Нет, — равнодушно роняет Человек-с-гор. — Просто я знаю себе цену.
Попробовавший горькое снадобье, не желая больше рисковать, с перекошенной физиономией подходит к очагу, заглядывает в горшок, принюхивается…
— Что это еще у тебя? Похлебка... без мяса... Чечевица?
И смачно плюет в кипящую похлебку:
— Эту гадость ты выльешь — и зарежешь нам козу!
Подражая своему вожаку, он пристально глядит на знахаря. Этот взгляд разбивается о спокойнейшую улыбку:
— Я не стану этого делать, мои незваные гости. Эти козы мне нужны.
— Если как подруги, у тебя останется еще одна. А будешь валять дурака, сделаем так, что тебе больше не захочется ни женщины, ни козы.
Знахарь пропускает все это мимо ушей:
— Насколько я помню законы гостеприимства, никто еще не бросал упрека хозяину, который кормит гостей тем, что ест сам. Вам придется есть чечевичную похлебку, мои гости.
— А мед? Он что, тоже накапал с козьего вымени?
— Его передали мне недавно за одну излеченную поясницу.
Слышно рычание.
— Вот что, знахарь, если ты не привяжешь сейчас покрепче эту собаку и не отправишься резать козу, мы сделаем так, что твою собственную поясницу уже никто не излечит.
— Этих коз я бы принялся резать разве что для лучших друзей, — неторопливо произносит Человек-с-гор, — для моих близких, которых я едва ли увижу — ну и еще, пожалуй, для сошедших с небес богов...— он кривит губу в злой усмешке. — Но я не собираюсь этого делать ради трех оборванцев, без спросу ворвавшихся в мою пещеру!
— Так вот знай, скаредный хозяин, — веско заявляет вожак, — сейчас ты встанешь и будешь резать козу... нет, клянусь Зевсом, обоих коз, ибо для тебя, сегодня и здесь, мы — боги!
Человек-с-гор громко от всей души смеется. Так непосредственно смеются дети — с возрастом обычно теряющие эту способность.
— И чем же докажут свою божественность три явившихся без приглашения невоспитанных и вонючих бога?
Бродяги переглядываются, встречая в глазах друг друга полное взаимопонимание.
— Тем же самым, — говорит вожак, — чем и прочие боги. Имей в виду, неучтивый знахарь, мы могучи и всесильны. А я к тому же еще и всевидящ. Предсказываю: если мы не будем сейчас довольны тобой, быть тебе изрезанным на ремни и брошенным на корм птицам. Да что там, птицам! Еще к утру лисы раскидают твои кости. Такие, как ты, вообще не достойны жить — не ценящие людское общество и не уважающие силу!
В первый миг ему кажется, что он добился своего. Опустив лицо, Человек-с-гор качает головой — но, когда он поднимает глаза, в них спокойная ярость:
— Вы мне надоели, — произносит он. — Вы дураки, а не боги. Да от вас же воняет могилой, а за плечами каждого стоит смерть!
Вожак еще раз переглядывается со своими спутниками. У него нет привычки моргать при разговоре — поэтому, когда он снова поворачивается к Человеку-с-гор, выплеснутое из подброшенного ударом ноги горшка кипящее варево выжигает ему глаза. Зажав их руками, он кричит, не слыша ничего, кроме собственного крика — а следующим звуком, который дойдет до него, будет плеск весел барки Харона.
Уклонившись от выпада копья, Человек-с-гор подныривает под руку другого противника. Промахнувшийся, не успев нанести второго удара, вспоминает о собаке — после того как та, даже не зарычав, смыкает челюсти на его горле...
От почти погасшего шипящего костра еще поднимается пар, когда хозяин пещеры бросает окровавленный меч. Почувствовав прикосновение к своей ладони шершавого теплого языка, он опускается на землю:
— Мы остались без ужина, — говорит, наконец, знахарь, поглаживая ей шерсть. — И я, и ты... Однако еще остается исполнить последний долг гостеприимства.
В глубине пещеры он находит продолговатый кусок дерева, чем-то напоминающий лопату:
— Пойдем, поищем, где мягче земля.
Впрочем, как не ищи, в горах она везде усеяна камнями. Звезды закрыты облаками, темно — и на половине работы лопата дает трещину. Заканчивать могилу приходится руками.
Поверх трупов он кидает в нее копья и меч:
— Мне ничего не нужно от вас. Легкого пути в страну мертвых.
Забросав могилу землей, знахарь возвращается в пещеру и, чувствуя озноб, принимается раздувать и подкармливать почти угасший огонь. К тому времени, когда от кучи хвороста остается несколько жалких прутьев, Человеку-с-гор наконец удается уснуть. Это неспокойный сон. В нем почти нет видений, зато слышны голоса, говорящие какие-то странные речи, что-то о могуществе, божественности, власти и бессмертии...
На заре его будит блеяние ждущих дойки коз. Он открывает глаза. Он видит свет. Он смотрит на свои руки. Они чисты.
* * *
Этой ночью в кадмейских горах выли волки, а теперь, днем, над полем битвы каркают вороны и сыто грызутся бродячие псы. На пригорке горит костер, разведенный не ради тепла, а ради дыма, который только и может заглушить тошнотворно-сладкий запах трупов. Устав от всего, трое стражников бросают надоевшие игральные кости.
— Паршивое все-таки занятие, — бормочет один. — Охранять мертвецов! Будто они кому-то нужны в чужом краю!
— Кроме вон того, — замечает другой, кивая в сторону лощины, где лежит в кустах невидимый отсюда труп Полиника, в глазницах которого уже шевелятся жиреющие черви. — Ему повезло больше. Как-никак, а умер он на родной земле.
— И что в том пользы, если никто не решился даже похоронить его? Как все же воняют трупы!
Никто из них не слышит, да и не может услышать, как, проходя мимо, у их костра останавливается бог. Это тот самый, уверенный в себе белокурый бог, который любит приходить в мир людей в роковой час выбора, в который единственное «да» или «нет» решает падение или взлет. Бог, чья стрела не знает промаха, а струна — фальшивой ноты.
Обычному человеку дано увидеть бога только тогда, когда сам бог захочет быть увиденным. И трудно сказать порой, к лучшему это или нет. Сейчас бог стоит за спинами людей…
— ...Все же он мертв. Душа его должна спуститься в Аид, а тело быть возвращенным матери-земле.
Следует резкое:
— Это ты потому такой снисходительный, что в твоем доме сейчас не воют женщины. Хоть и говорят, что это счастье — умереть за отечество, скажем прямо, это довольно жалкое счастье.
— Вот-вот! Насчет матери-земли скажешь Креонту!
Так уж порой получается, что в беспощадной борьбе побеждает тот, кто в ней совсем не участвовал. После того, как сыновья Эдипа решили все главные вопросы у Электровых ворот, фиванский трон достался Креонту по праву брата Иокасты — жены последовательно двух царей фиванских. А так же как дядя двух следующих. Брошенным в поле трупом одного из них ознаменовано начало нового правления.
— Странно представить себя мертвым...
— Слушай, давай-ка лучше выпьем. Придет время...
— Раз тело не погребено, душа не найдет покоя в стране мертвых.
— Она туда просто не попадет. Харон не примет ее в свою барку, и ей придется блуждать в тоске по правому... левому... в общем, по берегу Стикса.
— Но если... А почему бы ей тогда не вернуться назад? Какие прелести ждут ее на том берегу, в стране мертвых? Почему, наконец, никто никогда не вернулся обратно?
— Бродя по земле без приюта, душа будет испытывать голод, — находится ответ.
— Может ли голодать душа?
Ответа не находится. Бог беззвучно смеется:
— Как же глупы, однако, эти смертные!
И продолжает свой путь — к Электровым воротам.
Во дворец фиванских царей он входит в то самое время, когда Креонт, собравший старейшин города в большом мегароне, широком, опоясанном изнутри рядом поддерживающих крышу колонн зале пиров и совета, держит перед ними речь с высокого резного трона, на котором некогда восседал Кадм:
— Я собрал вас, друзья мои, — начинает он, — в это нелегкое для Отечества время, как верных моих соратников. Которые, не сомневаюсь, помогут мне удержать павший на плечи тяжкий жребий власти. Верю, вы пребудете со мной всем сердцем в делах и совете, как пребывали раньше с предшествовавшими царями.
Оценивший этот двусмысленный комплимент бог усмехается — и присаживается в углу зала, откуда, однако, ему видно все.
— Пора, наконец, привести корабль нашего отечества, терзаемый бурями в океане бед, в надежную гавань! Пора, наконец, прекратив раздоры, понять, что главное для каждого — это благо родины! Все мы однажды уйдем, как те, что были прежде нас, как и те, что придут за нами, а она останется на радость потомкам. Так о чем спорить тем, кому Отечество превыше всего? Справедливо то, что на пользу твоей стране, и преступно то, что во вред ей! Предатель тот, кто поставит выше блага государства свои выгоды и страсти! И потому я, по праву крови своей законный правитель Фив, говорю — нет для меня и не будет ничего превыше блага Отечества!
Величавые старцы совета кивают.
— Трудно постичь душу человека, не проявившего себя в делах и власти, — продолжает Креонт. — Я всегда презирал царей, пренебрегающих хорошим советом или молчащих из страха перед согражданами. Совсем ни во что я ставлю считающих дружбу выше блага Родины, а потому — клянусь Зевсом! — друзья мои лишь те, что с ней, а враг ее — мой враг!
Креонт делает паузу.
— Нам еще предстоит обсудить порядок празднования Дионисий, — продолжает он. — Но прежде я еще раз подтверждаю свою волю, касающуюся сыновей Эдипа. Хотя руки обоих осквернены кровью братоубийства, но Этеокл погиб в бою, защищая родной город. Поэтому он должен быть похоронен по обряду, достойному благородства его происхождения. Что же до Полиника, то приведший в родной край врага не будет похоронен в его святой земле. Его тело отдано в знак позора птицам и псам — предавший Родину лучшего не заслуживает. Такова моя воля — я так решил, и так будет! Но что скажете вы, друзья?
Хотя никто из почтенных старцев не возражает, Креонт поименно заставляет их подать голос. И в который раз выслушивает подтверждение того, что он царь, что он волен в своих решениях, что его воля — закон, а перед законом равны все, как живые, так и мертвые.
Креонт удовлетворен:
— Теперь мы приступим к обсуждению празднования Дионисий.
Похоже, ничего интересного сегодня больше не произойдет.
Однако, бог ждет.
* * *
Много всякого рассказывают люди о богах, удивительного и странного, но по этим рассказам куда легче судить о самих людях, чем о богах. Боги мудры! — восклицают люди и приписывают богам чудовищные глупости. Боги сильны, — говорят они и сами вспоминают их неудачи и поражения. Боги добры, — утверждают они и, не замечая того, дают поводы подозревать богов в чудовищной, поистине изуверской жестокости. Боги всевидящи... но уж недальновидность богов настолько очевидна, что просто становится за них неудобно.
Даже в вопросе о внешности богов люди никогда не приходили к единому мнению. Финикийцы, к примеру, изображают своего бога в виде быка, в Стране Меж Двух Рек их считают четырехрукими, крылатыми и извергающими пламя при каждом раскрытии рта, еще удивительней египетские боги, о которых каждая жреческая школа сообщает вещи, с прочими рассказами несовместимые. А еще в храмах Египта, кроме статуй и изображений, поклоняются живым, но необычайно священным кошкам, павианам и крокодилам. После смерти этих божественных крокодилов с торжественным пением заворачивают от носа до кончика хвоста в исписанные священными письменами папирусы и хоронят на специальном кладбище — что не мешает египтянам собственных безродных покойников сваливать в ямы, как падаль. Если же чужестранец попытается по наивности задать жрецам свои недоуменные вопросы, то те, насупив брови, станут высокомерно ссылаться на тайные учения и священные таинства, хотя и без всяких тайных учений должно быть ясно, что боги суть боги, а крокодилы суть крокодилы.
Чтобы понять разницу между человеком и богом, не нужно напрягать даже далеко не божественные мозги. Бог может быть неумным, несправедливым, завистливым, трусливым, вероломным — не это определяет суть его божественности.
Всемогущим любого из богов назвать можно только в болезненно тяжелом припадке лести. Напротив, в этом-то и есть скрытое богохульство, граничащее с открытым издевательством над богами — называть всевидящими, всемудрыми, всемогущими, а еще и всеблагими существ, доведших мир до такого беспорядочного и, рискуем сказать, безобразного состояния.
Между лучшим из людей и каким-нибудь низшим божеством, вроде сатира или когда-то великого, а теперь спившегося бога Пана, лежит единая, труднопреодолимая пропасть разницы. Она состоит в бессмертии. Грандиозный при всем своем ничтожестве вывод! Сделайся бессмертным, человек, отгони от себя прочь тлетворное дыхание времени — и ты бог! Кстати, иные люди носят в себе зародыш божественности — подобный искре, не ставшей пламенем, и зерну, не давшему ростка. Однако подавляющее большинство их уходят из жизни, так и не поняв этого.
Ибо бессмертие есть то, чем боги не делятся с людьми.
* * *
Обсуждение празднования Дионисий подходит к концу, когда отдав копье воину наружной охраны, в тронный зал входит один из стражей, карауливших труп на пустыре напротив Электровых ворот.
— Я пришел с черной вестью, царь! — произносит он, преступив порог.
И замолкает. Старейшины молчат, ожидая, а Креонт, пытаясь вспомнить, кто же это такой. Наконец, он вспоминает:
— По-моему, ты даже не запыхался, — замечает он.
— Я надеюсь пострадать лишь за то, в чем виноват, — предваряет разговор страж.
Креонт поднимает бровь:
— Так говори, в чем ты виноват — и убирайся.
Стража эта фраза ободряет.
— Кто-то похоронил тело, посыпав по обряду сухой пылью, — говорит он.
— Что ты сказал!? — вскидывается Креонт. — Кто посмел?!
Он сразу понимает, чье это тело — можно подумать, чего-то подобного новый правитель ожидал заранее.
— Не знаю, — отвечает страж.
— Хорош сторож!
— Все было сделано быстро — никаких следов. Ни зарубки, ни следа мотыги, ни колеи...
— Когда это случилось?
Страж колеблется:
— В полдень.
— А уже вечер!
— Быть может, это дело рук богов? — изрекает один из старейшин.
Креонт взрывается:
— Молчи, не зли меня и не позорь своих седин, если не хочешь прослыть дураком на старости лет! Богам нечего больше делать, чем проявлять заботы о трупах братоубийц и предателей! Однако кто-то в Фивах уже начинает тяготиться моей властью... А теперь отвечай, сторож трупов, почему ты принес свою весть так поздно?!
— Никому из нас не хотелось быть гонцом, — выдавливает тот. — Сначала мы спорили, кто виноват. Потом, когда дело едва не дошло до драки...
— Жаль, что не дошло.
— И мы решили кинуть жребий...
— Может тебя поблагодарить за то, что ты вообще пришел? А теперь отвечай, и быстро — сколько вам заплачено?
В ответ на этот следственный прием страж воздевает руки — по случайности, прямо в сторону ухмыляющегося в углу бога:
— О великие...
Креонт не дает закончить клятву:
— Не ври! И не приплетай богов! Я знаю, золото может все! Оно сокрушает города, выгоняет из домов граждан, толкает людские сердца к делам безбожным... Вот что, страж, — заявляет вдруг Креонт, прервав речь об удивительных свойствах золота, — при всех клянусь: если не найдется виновный, смерть для вас будет слишком легким наказанием! Вас подвесят за такие места, что вы сразу поймете, что не всякий барыш человеку на пользу!
Странно, но сознание своей невиновности почему-то делает людей уверенней в себе.
— Мне сказать? — интересуется страж. — Или сразу уйти?
— Если бы ты знал, как мне надоел! — надменно произносит Креонт.
— Тебе или твоим ушам, царь?
— Зачем тебе отыскивать, где именно нашел место мой гнев?
— Потому что я ни в чем не виноват!
Креонт пока отыгрывается криком.
— Нет! — величественно орет он. — Виноват! Вон отсюда!! И если не отыщется виновник, то ты еще поймешь, что деньги — зло!
Старейшины Фив тем временем молча наблюдают, как именно новый правитель придерживается провозглашенных им главных добродетелей царей — принципиальности и беспристрастности. Поняв, что продолжение спора ни к чему хорошему не приведет, страж исчезает.
— Хорошо, если отыщется… — бормочет он, пробираясь к свету по темным переходам дворца и забредя в тупик. — Однако если не поворожат боги, тут нам поможет лишь случай... Найду-ка я на эти дни себе прибежище где-нибудь на склоне Кефирона.
Креонт продолжает молча сидеть на троне. Один из старейшин прерывает затянувшуюся тишину деликатным покашливанием. Креонт выходит из задумчивости:
— Пожалуй, наш совет завершен! — произносит он.
— Не избранна еще царица праздника, — напоминают ему.
— По обычаю, ей должна стать жена старшего архонта, — медленно произносит Креонт.
Его мысли сейчас очень далеко.
* * *
Солнце нового дня идет к зениту.
— О боги, как жарко! — один из скрывающихся в кустах стражей утирает лоб. — А ведь еще не полдень.
Резкий порыв ветра бросает ему в лицо горсть мелкого как прах песка. Неприкрытое тело Полиника лежит на самом видном месте. Слышен даже запах. Кстати, а где его доспехи? Все захваченное оружие по обычаю отнесено в храм Зевса. Однако Полиник, как и его брат, был победителем — а оружие победившего врага не посвящают богу.
— Тихо ты! — другой сидящий в засаде страж толкает соседа локтем. — Кто-то идет...
Нагретый воздух дрожит над выжженной землей, но они убеждаются, что бредущая в их сторону девушка — не мираж. Ее лицо скрыто наброшенным покрывалом. Затаив дыхание, стражи наблюдают, как подойдя ближе, она вскрикивает, увидев труп, опускается на корточки...
— Будьте вы прокляты! — доносится до них.
Кажется, она плачет.
— Стой! — яростно шепчет один другому. — Еще рано.
Они ждут — и дожидаются. Набирая в сомкнутые ладони песок, девушка принимается засыпать труп. Потом поднимает кувшин, чтобы по обычаю трижды почтить возлиянием подземных богов. И не успевает этого сделать. Ее локти крепко схвачены. Она не сопротивляется.
— Это ты будь проклята! — орет у ее уха ретивый страж, выкручивая кувшин из рук. — Из-за тебя мы чуть не были покараны правителем Фив! Да кто ты вообще...
Покрывало спадает с головы, и страж умолкает. Сказывается привычка к почтительности. Ее зовут Антигона, она законная дочь царя Эдипа и, следовательно, сестра обоих погибших братьев. Для понимания происходящего этого пока достаточно.
И вот ее ведут к Кадмейской цитадели через Электровые ворота, тем же путем, которым прошел вчера белокурый бог, который ничего не делает зря.
Второй эписодий происходящей трагедии разворачивается на том же месте, при тех же декорациях и действующих лицах. Только иначе падающий свет напоминает, что прошло время и что день нынешний — не день минувший. Единственный зритель сначала скучает — это когда вчерашний страж, выступив вперед, начинает рассказывать, напирая на подробности. Девушка неподвижно стоит, опустив голову. Креонт багровеет и, наконец, не выдерживает:
— Ты, поникшая головой, отвечай: так было или нет?!
Глаза дочери Эдипа встречаются с взглядом правителя Фив. Бог оживляется. Несвоевременно, но любопытно — у нее на груди такое же родимое пятно, как и у прочих потомков Кадма?
— Так, — отвечает она.
— От обвинения свободен! — заявляет Креонт стражу. — Ступай на все четыре стороны. А ты отвечай, и коротко — ты знала приказ?
— Еще бы не знать, — тихо говорит она. — Ты сам объявил его нам.
— Да, верно... И узнав его из моих же уст, ты посмела нарушить закон?
Покидающие дворец стражи тем временем пробираются к свету:
— Тебе жаль ее? — спрашивает один у другого.
— Жаль, — следует ответ. — Но себя мне было бы жаль еще больше.
А в тронном зале гулкое эхо доносит тихо сказанные слова всем, кто их хочет слышать:
— Я не нарушала — я исполнила Закон!
Правитель Фив молчит, подбирая подходящие слова.
— Он был сын моей матери, — продолжает девушка. — Есть старый, неписаный, но крепкий закон древних богинь: тело погибшего должно быть возвращено земле. Если ты считаешь, дядюшка, что твоя воля должна чтиться выше Закона, то ты заставил меня сделать выбор. Я его сделала. Уступивший воле царей будет держать ответ перед богами. Я умру, но моя жизнь и так стала вечным горем.
Фиванские старцы, преуспевшие в искусстве молчания, каждый про себя отмечают, что узнают в этой девушке крутой нрав ее отца. Креонт, наконец, находит слова. Правда, не совсем те, которые искал:
— Тебе не стыдно?
Взгляды их скрещиваются:
— За что же, дядя?
— Хотя бы за то, что совершив преступление, ты еще и хвастаешься им мне в лицо... Эй, позвать Исмену! То-то я смотрю, младшая со вчерашнего дня мечется, как сумасшедшая... Ради чего ты на это пошла?
— Ради своего брата.
— А тот убитый не был твоим братом?
— Был — у них общие отец и мать.
— Зачем же ты оскорбляешь его память?
— Он не подтвердил бы твоих слов!
— Ты предпочла ему предателя!
— Смерть уравняла обоих, — впервые не выдержав, она взглядом ищет поддержку. — Они боятся, но думают так же.
— Враг остается врагом и после смерти! — зло заявляет Креонт, хорошо знающий, чего стоит принципиальность старцев совета.
Она устало опускает глаза:
— У меня нет твоей ненависти. Я рождена любить.
— Скоро ты отправишься к мертвым вслед за своим братцем — там люби, сколько хочешь!
Она снова в упор глядит на правителя:
— Я же сказала, что готова к смерти!
Как человек неглупый, Креонт понимает, насколько относительно его торжество. Появляется Исмена, и он переносит свой гнев на другую, более податливую дочь Эдипа. При известном навыке люди способны поддерживать видимость спокойствия, но состояние их духа часто выдает несвязность речей:
— Ты, вползшая ехидной в мой дом, — начинает он, — сосавшая мою кровь... Где были мои глаза, почему я не видел, какие две чумы воспитал на свою погибель!
Порой очень жаль, что людям не дано слышать хохот своих богов...
— Признаешься во всем или будешь клясться, что ничего не знала?
Исмена выглядит спокойной, но это спокойствие опустошенной души. Ее глаза темны:
— Если сестра признала вину — я готова вместе с ней нести ответ.
Антигона качает головой:
— Ненужная жертва. Ты отказалась, и я все сделала сама.
Эти две, такие внешне похожие, дочери Эдипа наблюдателю внимательному дали бы пищу для размышлений о природе того внутреннего огня, без которого влечение, толкающее мужчину к женщине, никогда не перерастет во всепоглощающую страсть — порой даже более сильную, чем смерть...
— Но я хочу разделить твою судьбу!
— Это лишь слова.
— Зачем ты отталкиваешь меня?
— Потому что ты жива — я же мертва и послужу мертвым.
— Одна из них сошла с ума, — резюмирует правитель Фив. — Другая безумна от рожденья.
Смеясь, белокурый бог трижды беззвучно хлопает в ладоши. Исмена поворачивается к Креонту:
— Горе многих лишает разума! — бросает она.
— Тебя, например, раз ты так стремишься впутаться в эту историю!
— Как я без нее буду жить?
— Что значит «ее»? «Ее» уже нет!
— И ты сможешь казнить невесту сына?
— Для сева земли всякие пригодны! — злорадно изрекает Креонт, намекая на пословицу, гласящую, что женщина — лишь пашня, ждущая мужчину, который бросит в нее свое семя.
— Тебе никогда не увидеть такой любви!
— У моего сына не будет паршивой жены!
Губы Антигоны чуть кривит улыбка — стоящая проклятий:
— О, милый Гемон! Как ты унижен... Так смерть моя решена?
— Да! Готовься к ней.
Один из величавых старцев, так хорошо умеющих молчать, наклоняется к уху другого:
— Однако правду говорят, — тишайше шепелявит он. — Какое-то проклятье нависает над родом фиванских царей...
* * *
В то самое время, пока в семивратных Фивах продолжается далеко зашедший спор — возникший то ли лишь из-за одного не захороненного тела, то ли из-за нерешенного до конца вопроса, должна ли в мире людей власть олимпийских богов быть сильнее, чем законы древних богинь-матерей — на великом острове, что далеко к югу, за россыпью островов Кикладского архипелага, в сердце великого и славнейшего из городов Ойкумены, царь-жрец, называющий себя сыном Зевса, с задумчивой сосредоточенностью смотрит в пустые глаза-прорези рогатой маски.
Нельзя пренебрегать маской, которую хотите надеть — ее черты наложатся на вашу душу. Надев личину рогатого зверя, повелитель Крита входит в святилище, полное статуй и людей, будто подражающих им в неподвижности. Из рук жреца он принимает широколезвийный двойной топор — и через минуту сраженный одним ударом белый, без единой отметины бык, даже не замычав, валится на жертвенник. Жрецы следят, чтобы кровь стекла точно по камням со священными письменами, но она сразу сворачивается, не успев даже окропить жертвенник. Это знак, жертва неугодна богу... а в тот же миг вошедший страж Лабиринта сообщает царю, что заключенное в нем чудовище, порождение проклятия, безумия и похоти, снова ревет, сотрясая ударами ворота и требуя новую жертву...
А в этот миг, накрытая густой лиственной тенью одного из окружающих огромный дворец орошаемых садов, задумчивая девочка, черные волосы которой схвачены искусно вычеканенным золотым обручем, тянет руку к розе — и, как когда-то давно, вскрикивает, уколов ладонь о забытые шипы...
* * *
Но Креонту еще придется иметь дело с собственным сыном, а с ним чувствовать себя царем оказывается труднее, чем с осиротевшими девушками и послушными старцами совета. Кстати, Гемон — значит «кровавый».
Верный своей испытанной житейской стратегии, Креонт начинает оборону с нападения:
— В этом мире, сын мой, — изрекает он тоном усталого правителя и отца, — нам часто приходится делать выбор. Как и тебе сейчас. Ты слышал мой приговор твоей невесте. Что важнее для тебя — лишающая рассудка беспутная женщина или почитающий закон отец?
Ответ воистину достоин вопроса:
— Отец мой, если твои намеренья поведут меня по благому пути, ты будешь мне слаще любой невесты!
В гулком вечернем полумраке большого зала они не одни. Старейшины еще не ушли и теперь, оставаясь в тени, следят за спором, как некий осторожный, боящийся подпеть не вовремя молчаливый хор. Начавшись в приторном стиле, беседа продолжается на все более повышенных тонах. Пока, наконец, вышедший из себя Креонт не начинает кричать:
— Ты еще будешь учить меня уму-разуму!?
— Нет, — звучит сыновний ответ. — Лишь справедливости.
— Хороша справедливость! Кого ты выгораживаешь? Мальчишка!
— Я не один на ее стороне.
— А я должен править городом чужим умом? Он мой!
— В таком случае ты прекрасно бы правил пустыней!
— Государство принадлежит царю! — с натиском и расстановкой произносит Креонт.
Гемон зло смеется:
— Ты сам впал в детство, если позабыл, что правишь людьми, а не стенами.
— Как же ты все-таки выгораживаешь эту девку!
— Если девка — это ты, то да! — отрезает Гемон. — Ты мой отец и потому мне дорог.
— Ты идешь против меня!
— Ты нарушаешь справедливость!
— Я блюду свою власть!
— Плохо блюдешь — если забыл почтение к богам!
— А ты вообще все забыл, кроме нее!
Креонт делает паузу, совершенно необходимую, чтобы набрать в грудь воздуха — и гуляющее по залу непочтительное эхо вновь и вновь доносит до ушей правителя обрывки обращенных к нему фраз.
— Ну вот что, сын мой, — бросает он аргумент, увесистый, как таран, — тебе не должно быть до нее дела! Она уже принадлежит стране мертвых.
— Следом за ней умру я!
Такие фразы обычно или ничего не стоят, или стоят многого. Креонт не отступает:
— Ты, кажется, грозишь мне?
По мускулистым рукам Гемона прокатывается какая-то волна:
— Тяжело же говорить своему отцу, что он глуп!
Креонт окончательно взрывается:
— Да!? Клянусь Олимпом, ты этим своим словам не обрадуешься! Эй, кто там!? Привести мне эту язву сюда! Пусть она умрет здесь же! На его глазах!
— Не надейся! — кричит Гемон. — На моих глазах она не умрет — но и ты меня тут не увидишь. Поищи других друзей для своих безумств!
И, повернувшись, скрывается в боковом проходе.
— Слишком гордый! — срывая голос, орет ему вслед правитель Фив. — Все равно не избавишь от смерти этих девок!
Шаги сына давно стихли, а эхо все еще повторяет слова отца. Впервые подает голос кто-то из старцев:
— Ты все же собираешься казнить обоих?
Креонт понимает, что хватил лишку:
— Нет, одну. Не ту, что невиновна.
— И какую же смерть ты назначил той?
— Замуровать ее живьем в пещере, — сразу выпаливает Креонт, и становится ясно, что решение это продуманно и взвешено. — Подальше от города. Пусть в ней и сыграет, если хочет, свою свадьбу. Как положено, оставим ей немного воды и пищи, чтобы умерла не сразу. Нет убийцы, нет и убийства, мы будем чисты, кровь не падет на нас...
— Ты так думаешь? — раздается вдруг странный, громкий и гулкий голос.
— Кто сказал!? — истошно орет Креонт.
Тишина и эхо служит ему ответом.
* * *
В один из дней, когда засыпавшая свежую могилу земля не успела прорасти травой, вернувшийся к своей пещере Человек-с-гор встречает двух пастухов из долины, ожидающих его. У их ног опущены носилки — растянутая на жердях бычья шкура. Тот, кто лежит на них, еще жив. Как ни странно.
Над маленьким телом жужжат встревоженные мухи, открытых ран больше, чем кровоподтеков, и из-под лопнувшей кожи торчат края сломанных костей. Лицо в крови. Прежде чем достигнуть дна, малыш не раз бился о камни.
— Это пища смерти! — присевший у носилок знахарь поворачивает лицо к людям из долины. — Зачем вы принесли его мне!? Почему не дали просто истечь кровью? Или вы ждете от меня чудес?
В этом краю скот не пасут рабы, и каждый пастух по праву называет себя воином. Однако пришедшие теряются под напором его бешеного взгляда:
— Мы думали...— начинает один.
— Что вы думали!? — перебивает он. — Что я колдун!? Бог!? Что я воскрешаю мертвых? Вы ошиблись!! Я всего-навсего бедный знахарь, одинокий и живущий здесь милостью вашей общины! Зачем вам понадобилось положить эту тяжесть на мою душу?
Пришедший вспоминает о достоинстве воина.
— Не кричи на нас! — не выдерживает он. — Ты не видел глаза его матери! Тогда бы ты знал, что такое надежда!
Знахарь зло усмехается:
— И какая же надежда, хотел бы я знать, погнала вас сюда?
— Все знают, что ты можешь сделать то, чего не дано делать другим...
— Допустим.
— Ты заставляешь заживать застарелые язвы, изгоняешь за один вечер лихорадку, умиравшие от змеиных укусов встают утром, как ни в чем не бывало...
— Пусть так.
— Под твоими лубками сломанные кости срастаются с первого раза, зубы ты вырываешь с корнем одним рывком и...
Под взглядом знахаря человек из долины замолкает.
— А вам не приходит в голову, что вы ждете от меня нечто несравнимо большее?
— Если богам угодно...
— Мне все равно, что угодно богам!
— Никто не обвинит тебя в его смерти.
— Меня это мало волнует.
На Человека-с-гор падает тень пронесшегося над правым плечом ворона. Не следя за полетом птицы, он снова приседает у носилок:
— Кто это?
— А ты ведь знаешь его.
Вглядевшись в черты лица, знахарь кивает:
— Да... Узнал. Ладно, заносите его в пещеру. И уходите.
— Но, может быть...
— Мне не нужны помощники! А нет — забирайте его с собой.
Его тон не оставляет выбора. Только когда пришедшие исчезают за поворотом тропы, знахарь входит в тень пещеры. Собака остается стеречь коз. В это самое время удалившиеся пастухи обмениваются впечатлениями:
— Однако! — произносит один. — Ты хоть раз видел его таким бешеным? Можно подумать, в последние дни знахарь ел только мухоморы.
Второй качает головой и снимает широкополую фессалийскую шляпу. Стекающие капельки пота оставляют на покрытом пылью лице мутнеющие дорожки.
— Знаешь, что мне показалось, когда я впервые увидел его? — говорит он вдруг. — Что все мы ошиблись. Что это вовсе не смирившийся со своей судьбой отщепенец, без роду, без племени, живущий здесь ради подачек за вырванные зубы, а человек из рода воинов. Из тех, которые опускаются на колени, только умирая. Но это как-то сразу забылось.
Его спутник задумчиво провожает взглядом медленно летящего молодого орла, в когтях которого теряет перья темный комок, в котором уже трудно узнать обещавшего удачу ворона.
— Потому что нам не приходилось видеть его таким.
— Можно подумать, он вдруг забыл, что такое страх.
— И готов бросить вызов даже богу.
— А ведь никто не знает, откуда он взялся здесь.
— Болтали как-то, что его дедом был Флегий. Тот самый царь лапифов, прославивший свое имя отважными набегами.
Пастух мотает головой:
— Не-ет! Концы с концами не сходятся. Это вранье!
— Конечно, это вранье...
* * *
Говорят, в основе этого мира лежит некая справедливость. Ее хранят три Эринии, древние богини меры и мести, готовые настигнуть даже солнце, если оно вдруг перейдет свои пределы.
Быть может, это даже и так. Но такая справедливость, не оставляющая надежды и сулящая лишь месть — о, боги мои! — это грустная справедливость...
Прежде чем войти в пещеру, Антигона последний раз глядит в небеса.
— Поверь, никто из нас не хотел этого, — тихо говорит один из сопровождающих.
— Вы молчали, — отвечает она.
Никто не глядит ей в глаза. Она делает шаг. Тень свода падает на Исполнившую Закон. Потолок пещеры все ниже, миновав кучу валунов, девушка наклоняет голову, делает еще три шага, опускается на колено — и ждет. Звеня общей цепью, четверо рабов из Арголиды, которые всего несколько дней назад считали себя воинами, начинают свою работу.
Когда последний луч задавлен глухо опустившимся камнем, она опускает глаза. Слышен шум последних укладываемых камней, голоса и иногда шаги. Потом все затихает. Антигона остается одна, в тишине и тьме своего склепа.
Течение времени незаметно, но воспоминания приносят лишь боль. Пришедший сон не дарит покоя. Ей снится долгое падение сквозь холод и мрак, она кричит, ударившись о дно, а подняв глаза, видит над собой обещающий свободу осколок небес. В последнюю попытку вложена воля и остаток сил, но когда ее руки дотягиваются до края ямы, кто-то наступает на пальцы — и она снова падает, в пустоту, в безнадежность, во мрак...
Проснувшись, девушка тянется туда, где при свете видела кувшин и хлеб. Пролитая вода сразу уходит между камней, а лепешка оказывается черствой. Всему однажды настает предел, воздух могилы рвет грудь, как боль удара. Она снова плачет, в то время как...
...звучат голоса флейт, и под тысячами взглядов собравшихся на площади, новый правитель Фив режет козленка на алтаре Диониса, как это повелось давно, с тех пор, как пришедший с севера молодой бог в венке из плюща принес в город Кадма необузданное веселье и безумие, смешав смех с плачем, а вино с кровью. Но музыка и голоса смолкают, когда против обыкновения, не загораясь, стекающий с бедренных костей жир шипит в раскаленных углях. Пламя раздувают снова и снова, но так и не сгоревший жир застывает на почерневших головнях. Сомнений нет, жертва неугодна богу. Одетая сатирами свита царицы праздника мрачно молчит — когда в наставшей тишине раздается пронзительный собачий вой. Все еще держа в руке нож, Креонт озирается, напрасно пытаясь увидеть своего сына...
...а в это время в темноте своей могилы, разорвав черное покрывало, знак траура и погребальный саван, Исполнившая Закон ловко свивает из полос тугой шнур — ибо сплетшие нить ее судьбы вложили ей в душу достаточно сил, чтобы самой протянуть руку за своим жребием. Она должна уйти — ибо так хотел народ Фив.
Кажется все? Однако бог ждет.
* * *
Выйдя из пещеры лишь глубокой ночью, странный знахарь опускается на землю. Собака подходит к нему, садится рядом, и он говорит с ней, как говорил бы с надежным верным другом:
— У меня получилось! — бормочет он, рассеянно перебирая в пальцах густую шерсть. — Сейчас мальчик спит и будет спать долго. Ночь, день, еще ночь. Только тогда я его разбужу. Интересно, что он подумает и что скажет? Впрочем, интересно, но неважно. Я бы мог ответить на его вопросы, но я не захочу отвечать на вопросы других людей. Он вернется в долину. А нам придется уходить.
Что-то блестит в его глазах. Он улыбается звездам:
— Можно не сомневаться, что слухи о случившемся разойдутся по округе и обрастут небылицами. Так что немало людей отправятся сюда со своими болячками и дарами. Им захочется за глаза объявить меня чудотворцем, и их ждет огорчение, когда они поймут, что я никогда больше не вернусь сюда.
* * *
В этой стране вообще много пещер, от неглубоких впадин на горных склонах до длинных, разветвляющихся и уходящих в неведомое подземных тоннелей. Некоторые из них, как говорят, ведут в страну мертвых.
Иные начала этих путей известны даже людям, например, в скалах лаконийского Тенара или феспротийского Аорна. В общем-то, никто не торопится в эту последнюю страну, однако находились безумцы, которые, вооружась наглостью и смолистыми факелами, отправлялись туда искать неведомо чего. Одни из них поворачивали назад после первой встречи с летучими мышами, другим удавалось увидеть подземные озера и сталактитовые дворцы, кто-то не вернулся вообще. Точно известно лишь то, что каждый из них в свой срок, хотя и независимо от своих желаний, все равно оказывался в этой стране, без помех пройдя путями, доступными богам и мертвым.
Идущему одним из таких путей богу лучше любого известны эти истины. Это одетый в белое бог с мрачным лицом, наводящим на мысль, что ему неведом смех. Хотя вокруг мрак, его шаги точны, хотя и не совсем бесшумны. Когда впереди начинает брезжить тусклый свет, два силуэта встают на его пути.
— Стой! — провозглашает блеющим голосом один из них. — Кто ты, живущий?
— Ваш хозяин! — отвечает бог.
Стражи пути расступаются — мужчина с головой дикого козла и женщина с головой пантеры, держащие в руках длинные бронзовые ножи. Еще два раза богу приходится давать ответы чудовищам мрака, пока, наконец, он не выходит под небеса страны мертвых, похожие на черный купол, на котором никогда не вспыхнет ни одной звезды. Он минует поросшие бледной осокой топкие луга, где живой человек с трудом выдергивал бы из чавкающей грязи увязающие по колено ноги. Однако боги не оставляют на своем пути следов. Мертвые тем более.
Угрюмый перевозчик, с силуэтом которого игра теней выделывает удивительные вещи, переправляет хозяина через непрозрачные воды всегда спокойной реки, именем которой клянутся боги. Он продолжает свой путь по равнине, полной тумана и колеблющихся теней. Это тени мертвых. Временами слышны даже голоса, тихие и тонкие, как писк мышей, когда встретившись, они произносят вдруг какие-то слова, смысл которых неясен им самим, и слышат ответы, не оставляющие никаких следов в их памяти.
Пройдя Долиной Теней, бог выходит к месту, где смешивают свои воды пять рек. Окруженный семью стенами, там стоит дворец познавшего смерть и воскрешение мрачного бога, получившего во власть эту страну по жребию, выпавшему из шлема после великой битвы. Это его дворец.
Миновав распахнувшиеся ворота, бог проходит в большой, полный сумерек зал, в дальнем конце которого темнеет черный трон. Его ждут ряды странных слуг, созданий мрака, доставшихся ему вместе с властью и верно служащих своему хозяину века — если бездумная покорность заслуживает названия верности. Над их плечами бог видит длинные, вечно оскаленные крокодильи пасти, ослиные головы, кошачьи морды или смиренно свернутые капюшоны кобр.
— Зажгите свет! — велит бог. — Пусть ярко пылает пламя в чашах, пусть составлены будут в ряд столы, пусть будут они накрыты и уставлены всем, что так ценят живущие, пусть будет все готово для моего пира — пира мертвых!
Имя этого бога — Гадес. Однако смертные редко решаются громко произносить его. Его именуют Плутоном, «богатым», ибо каждому человеку доводится в конце своего пути попасть под власть бога, любящего, как старый скряга, перебирать в холодных пальцах остывающие человечьи души.
* * *
Ее склеп взломан. Какая-то сила сдвинула и раскидала каменные глыбы, которые перед тем с трудом сложили четверо сильных мужчин. Но в осевшей пыли угадываются следы одной только пары ног. Дрожащий свет факелов крадется дальше. Нет, это сделали вовсе не боги.
Разбросавший камни человек неподвижно сидит у трупа девушки, горло которой сдавленно прочным и тугим шнуром. Она мертва, он же еще жив. Держа ее голову на своих коленях, он шепчет сухими губами какие-то бессильные слова. Перерубивший шнур меч лежит рядом. Услышав неверный стариковский шаг, человек поднимает глаза. Пламя факелов отражается в них собственным огнем. Он видит правителя Фив — и его ладонь уверенно ложится на меч.
— Гемон! — кричит Креонт, но отчаянный крик тонет в вое, в котором не осталось ничего человеческого. Это вой зверя.
Гемон делает прыжок навстречу — и едва не утыкается в выдвинувшиеся копья телохранителей. Он смеется надрывным безумным смехом, произносит проклятье, а потом, перевернув острие, бросается на стену, одним движением насадив себя на меч. Клинок выходит из-под лопатки. Оставляя на стене следы окровавленных ладоней, Гемон без стона медленно опускается на колени, а потом сразу заваливается на бок, и, вздрогнув, окончательно затихает. Он мертв.
И белокурый бог трижды смыкает ладони в беззвучном хлопке.
...Все кончено, усталая колесница солнца не спеша спускается к воротам заката, а седой правитель Фив, не видя ничего вокруг, глядит лишь вглубь той сумеречной бездны, которой стала его душа. Он сидит у входа в пещеру над телом того, кто был его сыном, и той, которая не стала его дочерью. Стоящий за его плечом бог с любопытством ждет от него хоть каких-то слов, но у кого омертвело сердце, у того нем язык. Его что-то спрашивают, и Креонт, наконец, понимает это:
— Уходите! — бросает он.
Потом приходит еще кто-то.
— Твоя жена мертва, царь, — говорит он правителю Фив.
Однако есть предел, после которого горе просто не может превзойти само себя. Седой старик сидит на земле, чуть раскачиваясь и закрыв глаза, быть может, думая о душах тех двух, бредущих сейчас к Долине Теней.
— От чего она умерла? — медленно и тихо спрашивает он.
— Она кинулась на меч. Старейшины Фив...
— Уходи!
Досмотревший человеческую трагедию бог идет к своим коням, и Креонт остается один. Совсем один.
И тогда к нему приходит голос, тот таинственный, необъяснимый голос, который является иногда человеку в зените его взлета, в час выбора священных «нет» и «да» — или в конце падения, когда выпали все жребии, и все надежды — лишь насмешка играющих твоей судьбой.
— Она победила...— бормочет ему Креонт.
«Да, да, — не спорит голос. — Но она мертва, у твоих ног».
— Я проиграл...
«Да. Но ты жив».
* * *
В Фессалии выше горы, просторней равнины и изначальней люди. Правда ли, нет, но говорят, именно где-то здесь Прометей вылепил из глины первого из них. В один из последующих дней спустившийся на равнину Человек-с-гор выходит к небольшому, обнесенному рвом, земляной насыпью и частоколом фессалийскому селению. Кто-нибудь, живший среди более южных соседей, мог бы посмеяться над этим — но местные жители зовут это селение городом. Впрочем, если считать городом селение, обнесенное стеной, они правы.
У наружного колодца, в нескольких десятках шагов от ворот, он встречает девушку. Она совсем молода, едва ли ей более четырнадцати. В руке ее наполненный водой кувшин. На незнакомца она смотрит настороженно.
— Здравствуй! — говорит он.
— Кто ты такой? — спрашивает она.
— Это неважно, — говорит он. — Здесь все равно не знают меня. Я пришел с гор, чтобы жить с вами.
— У нас не любят чужих.
— А я стану среди вас своим. Ты мне не веришь?
Она качает головой.
— Дай мне напиться.
Кувшин переходит из рук в руки. Он жадно пьет, с уголков его губ стекают тонкие струйки воды, он пьет долго, а когда, наконец, опускает кувшин, девушки рядом с ним уже нет. В просвете ворот мелькает только быстрый силуэт.
Собаки в этом селении тоже враждебны и подозрительны, но Человек-с-гор не обращает внимания на их рычание. Он проходит по улице мимо бросивших игру детей, тоже глядящих на него большими любопытными глазами, мимо домов, у ворот которых свалены большие навозные кучи, и останавливается возле того дома, где вместо навоза высится черная гора выгоревшего древесного угля.
Человек-с-гор застает обитателей за вечерней трапезой. Они смотрят на него с молчаливым вопросом: широкоплечий мужчина со смуглым лицом и обгоревшей бородой, не раз рожавшая женщина, прежняя красота которой еще не совсем ушла в прошлое, трое ребятишек, так похожих и не похожих на своих родителей, как и все дети...
Как велит древний обычай, Человек-с-гор садится на корточки у очага в золу и пепел:
— Да будет благословенен этот огонь! — говорит он улыбнувшись. — Пусть всегда ярко горит он в этом доме, пусть не задуют его ветра раздоров и вражды. Одинокий и чужой здесь, сидя у вашего огня, я прошу оказать мне гостеприимство и покровительство!