Пробило два. Самовар давно потух. Лампа догорала. Камин угас.

Наталья Львовна встала, оглядываясь. Пора ложиться!.. Ждать нечего… Ах! Отчего же такая тоска?

Она погасила лампу, зажгла на столе свечи, растопила камин и опять села в кресло.

Бессонные ночи… одинокие грёзы… жгучие воспоминания. Новый год начался. А сколько ещё лет впереди? Зачем?

Умереть?.. О, всё равно! Одни иллюзии красят жизнь. А у неё их не будет…

Камин разгорался лениво; дрова потрескивали, шипели и дымились; несколько искр упало на пол.

Вдруг Наталья Львовна встрепенулась и выпрямилась в кресле…

В переулке, далеко-далеко где-то, проползли сани и остановились.

Она слушала, затаив дыхание.

Должно быть, седок слез и пошёл пешком.

Шаги его приближались, медленные, неуверенные… как будто он искал незнакомый дом… Они то останавливались, замирая, то звучали опять… Ближе… ближе…

Наталья Львовна встала, бледная.

Сердце её, молчавшее долгие годы, вдруг бешено забилось в груди. Она невольно сжала руками грудь и ждала, вздрагивая от волнения.

Почему она почувствовала сразу, что эти шаги придут сюда?

Ближе… ближе… Вон они звучат уже там, напротив… остановились на тротуаре… переходят улицу… Вот… направились к окну… остановились опять…

Окна были завешены тяжёлыми шторами, но сквозь щели пробивался свет.

Она беззвучно скользнула под окно и затаила дыхание. Сердце колотилось в груди, мешая слушать…

За стеклом стоял кто-то… стоял неподвижно, глядел и слушал, вопрошая тишину ночи, ожидал как она чего-то, что даст ответ на мучительную загадку…

Вдруг шаги направились дальше, миновали окна, ворота… Дальше… Смолкли.

Наталья Львовна отделилась от стены.

Ошиблась!

По лицу скользнула горькая усмешка, и губы задрожали.

Но чего же ждала она?.. Какой-нибудь загулявший прохожий бредёт домой.

Она подошла к камину, машинально взяла щипцы и поправила полено, сыпавшее искры.

Безумная тоска охватила её душу… 3ачем она ждала? Зачем надеялась?

В передней слабо звякнул колокольчик, так слабо и тихо, точно говорил: «Простите… виноват»…

Наталья Львовна уронила щипцы.

Что это? Показалось? А может, Анисья… Конечно, она… Кому же?

Ноги её дрожали. Она постояла, держась за стенку, прошла в переднюю и остановилась.

На этот раз звонок был так нервен, что она вся дрогнула, хотя и ждала его.

— Кто там? — крикнула она хриплым голосом и обеими руками схватилась за железный болт.

— Я, мама!.. Я… Отвори!

Она вскрикнула, с силой отбросила болт. Дверь распахнулась.

Наталья Львовна с воплем кинулась в широко открытые объятия.

— Мама… мама! Ты ждала? Ты не спала? Я узнал твой голос… Не плачь, мама, милая, не плачь!

Он вёл, почти нёс её на своих руках в комнату, усадил в кресло, сбросил шубу и шапку и сел у её ног.

— Мы опять вместе. Ты простила? Ты не сердишься?.. Какое счастье, мама!.. Как я ждал этой минуты! Ты молчала, жестокая, целых два года… Но пусть! Теперь всё забыто! Всё кончено… Мы вместе… Я здесь… с тобой… Обними меня…

Камин разгорелся. Пламя кидало ласковый блеск на его лицо. Как он изменился!

Она перестала плакать и глядела жадно в его черты, ища в этом бледном, худом, бородатом человеке того ребёнка, нежного и изящного, который наполнял её жизнь ласковым щебетанием, того мальчика, на которого оглядывались женщины, когда он в студенческой форме гулял вечером на бульваре, ведя под-руку свою гордую, счастливую мать. Его голос был глухой и хриплый. Звонкий, сухой кашель часто прерывал его речь. Глаза лихорадочно сверкали, впалые и большие; на скулах виднелись два ярких пятна. Землистый цвет кожи, запущенная борода, неряшливый бедный костюм, на шее шарф, вместо манишки, руки костлявые, с грязными пальцами…

В её глазах высохли слёзы.

Он был жалок. За эти два года в нём исчезло всё обаяние молодости, все следы красоты. Трудно было верить, что ему нет ещё двадцати пяти лет.

— Ты был болен? — спросила она. — Почему ты кашляешь?

— Давно кашляю, простудился… Климат там убийственный. Я тебе писал… В прошлом году я думал, что не встану. Ах! Как я ждал тогда твоего письма! Тяжело умирать одиноким, всеми забытым, с сознанием, что ты не выполнил ни одной задачи, к которой стремился, что ты исчезаешь бесследно, как тысячи других…

Он вздохнул глубоко и прижался сухими, горячими губами к её руке. Он говорил долго; она не прерывала его, стараясь понять. Несколько суток он был в дороге и прямо с поезда к ней, объяснял он, поймав её брезгливый взгляд, упавший на его руки, костюм…

— Поди умойся, — сказала она. — Хочешь есть?

Он отказался. Волнение отняло у него аппетит.

Умывшись, он сел подле. Её адрес он знал от товарища-студента, которому поручил разыскать местожительство Натальи Львовны. Он продолжал рассказывать, не отрывая печального взгляда от огня, в каких ужасных условиях он жил там, без заработка сначала, впроголодь, потом на гроши… Но не это было страшно, а одиночество. Его все чуждались; часто письма друзей не доходили. А главное — жизнь тусклая, без идеи, без духовных радостей, вся в заботах о том, чтобы не умереть с голоду… Он тряхнул поредевшими кудрями.

— Ну, да не стоит об этом вспоминать! Всё это миновало, как минуют дурные сны…

— Ты здесь место ищешь? — быстро перебила Наталья Львовна.

Он отодвинулся на мгновение, не сводя глаз с её лица.

— Нет, мама. Завтра… нынче, то есть… рано утром… я уезжаю…

Она сделала невольное движение, чтобы встать. Он выпустил её руку.

— Куда ты едешь?

— Ах, мама, милая! Далеко… Не всё ли равно куда? Два года я ждал освобождения. Довольно!.. Ты говоришь «место»… Это здесь? Какое место? Чинуша в одной из канцелярий, писца в банке или на железной дороге? Да разве об этом я мечтал? Для этого читал ночами, когда дня не хватало? Для этого учился? Какое удовлетворение может мне дать столица?.. Я не могу остаться… К чему обманываться? Я не могу изменить себе… Мне и жить осталось каких-нибудь два-три года. Силы надорваны… Здоровье убито… Но эти три года — мои!

Он ударил себя в грудь жестом, полным отваги, и опять болезненно закашлял.

Она поднялась.

— Мама! — горестно крикнул он, вглядевшись в её лицо.

Она отвернулась и отошла к окну.

Он опустил голову и остался сидеть у камина. Синее пламя змейкой проползало кое-где в пламенеющих угольях. Оно озарило больное, исхудалое лицо, тонкие загрубелые руки, понурую спину в старом пиджаке.

— Зачем же ты пришёл сюда? — раздался голос Натальи Львовны.

В звуке его было что-то надтреснутое.

Он вздрогнул.

— Зачем?.. Здесь ты… Ты мать… Я знал, что ты страдаешь, как и я, от разрыва… Ты не понимала тогда. Я пришёл оправдаться…

— Мне не надо оправданий. Мне раскаяние надо, а я его не вижу… Зачем ты пришёл?

Из его груди вырвался стон. Он спрятал голову в руках… Опять… опять эта стена между ними? Неужели они не поймут друг друга? Неужели расстанутся врагами?

Он встал, шатаясь от усталости и волнения, и подошёл к ней.

Он начал свою речь тихо, жалобно, прерывающимся от кашля и слёз голосом, задыхаясь, ломая руки… Ведь, он уже писал ей из своего изгнания, он открывал ей наболевшее сердце. Нет, он не разлюбил её, не забыл ни её заботы ни ласки… Неблагодарным он не хочет остаться в её памяти. Он не обманул её, нет!.. Когда он говорил ей, что ни одна женщина не будет владеть его душой, он не лгал. Он не знал увлечений, он не женился. Он своё слово сдержал… Но посвятить ей одной всю жизнь, сделаться мирным обывателем, отказаться от всего, чем жил он эти долгие годы… О, нет! Пусть она пощадит! Пусть пожалеет, поймёт… Этой жертвы принести он не в силах!

Он выпрямился, простирая к ней руки. Лицо его пылало больным румянцем, глаза сверкали, голос звенел и дрожал…

— Мама… Я не зову тебя с собой. Я не могу дать тебе ни комфорта, ни мелочей, к которым ты привыкла. Да ты и не поедешь… Я не знаю ещё, чем буду жить, как жить. Я не принадлежу себе… Но мысль моя, моя любовь останутся с тобой всегда… Мама! Я буду писать, буду ждать твоих ответов… Вот будет моя личная жизнь, моё единственное счастье. Ничего больше и никогда… Если заболеешь, позови; я приеду… буду видеться урывками… Но мне надо знать, что ты любишь, что не клянёшь меня за то, что я иду своею дорогой. Меня убивает твой гнев… Ну, дай же руку! Взгляни на меня, обними… Скажи, что ты поняла…

Он обнял её плечи, прижался головой к груди. Она положила руку на его лоб, но лицо её как бы угасло. Всё, что он говорил, было так далеко, так чуждо её душе… И он сам, с его болезненно-потными руками, угловатый, полу умирающий, был таким чужим…

Она села у стола, облокотившись, склонив голову, и слушала, не возражая. Что он говорил, и говорил ли ещё, она не сознавала… Перед ней проносились картины его детства. Его болезнь, операция, эта страшная ночь… Она видела его ребёнком, в ночной рубашке, с золотыми волосами, на коленях перед образом… Как он умел молиться! Как ласково и нежно перед сном его ручки обвивали её шею! Как страстно любила она запах этого тельца, его пухлые губки!

Она ждала его все дни и ночи этих долгих, мучительных двух лет разлуки… Надежда теплилась в её душе. Она верила, что он вернётся, будет на коленях просить забвения, горькими слезами оплачет свою вину… Они не расстанутся больше. На его руках она умрёт, всё простив, счастливая примирением…

А он всё говорил, молил, убеждал и кашлял… О, какой глухой кашель! Какой хриплый голос!.. Но отчего ей не жаль его?.. И ничего не жаль?

Яркая грёза померкла. В душе сгущался мрак. Она цепенела…

Он долго искал её взгляда, сухими губами целовал её инертную руку, сжимал её в своих горячих пальцах.

Наконец, руки его разжались. На больном лице мелькнуло отчаяние. Он встал, обнял её, покрыл поцелуями её голову, волосы, лицо.

Тогда она поняла.

— Уходишь?

И встала. Лицо было спокойное, застывшее. Как автомат она глядела, как он с усилием поднял тяжёлую для него шубу с полу и долго не мог попасть в рукав.

— Дай, я помогу, — сказала она, вдруг поняв, и сделала шаг.

Но он уже надел шубу. Дрожащими пальцами он проводил по груди своей, блуждающим взором он чего-то искал по комнате…

— Шапка у тебя в руках, — сказала она.

Он убедился в этом, пристально взглянув на свои руки.

Неужели чужие? Навсегда?.. И опять расстанутся на годы?

Полными слёз глазами он взглянул в её окаменевшее лицо. Губы его дрогнули так горько, по-детски… Он сказал что-то, робко, тихо… Она не слыхала. Одно только слово било молотом в её мозгу: «Одна, одна… опять одна»…

Он вышел, шатаясь, в переднюю, с усилием поднял тяжёлый болт…

— Мама! — вырвался у него вопль.

Ничто не дрогнуло в ответ в её лице и в её сердце.

Он взглянул в её неподвижные зрачки и вышел.

Входная дверь тяжело захлопнулась за ним.

И опять он стоял там, под окном — она это чувствовала, — опять он ждал, прислушиваясь и страдая, не вернут ли его?

Но сердце её уже не трепетало в груди.

Вот он двинулся… Боже!.. Как тихо шёл он, неверными шагами… потом скорей, скорей, скорей… Словно бежал от сожалений, от бесплодных слёз…

Она стояла и слушала. Шаги замирали, звучали реже, глуше…

Остановились…

Неужели вернётся?.. Скажет: «Прости!.. Забудь… Я остаюсь с тобой»…

Нет!.. Шаги звучали дальше… дальше… Стихли… совсем…

Тогда она села в кресло.

Камин догорел. Уголья тускнели под густым слоем золы.

Вдруг в трубе завыл ветер. Уголья разом вспыхнули ярко, словно вздохнули… В последний раз глянули они в поникшее над ними бледное лицо — и угасли. Зола похоронила их. Всё померкло…

В камине стонал и плакал ветер. А вьюга за окном печально пела: «Одна… одна… навсегда одна»…