VI
Анна Порфирьевна, вместе со старшими сыновьями, в первый же праздник приехала знакомиться с Минной Ивановной. Обе матери, сами не зная, как это вышло, обнялись и расплакались. Капитон и Николай с новым чувством изумления оглядывали скромную квартиру, где каждый стул был куплен на трудовые деньги Катерины Федоровны. Будь это раньше, с каким презрением окинули бы они, привыкшие уважать одно богатство, эту «нищенскую» обстановку! Но эти дни прошли.
А в следующий праздник приехали Лиза и Фимочка, нарядные, надушенные, в дивных ротондах черно-бурой лисицы; Фимочка с огромными бриллиантами в ушах, которые она даже на ночь не снимала… «А то вдруг пожар ночью случится… Вынесешь подушку или пуховку, а брильянты забудешь…»
Лиза перестала носить серьги с тех пор, как Тобольцев сказал ей год назад: «Какое варварство! У тебя уши дивной формы, а ты их портишь, как дикарка!» А когда она увидела «Катю» в ее черном платье, она сама уже ничего не носила, кроме белого и черного. И сейчас была одета с изящной простотой.
Катерина Федоровна с необычайным радушием встретила будущих родственниц, расцеловала обеих, села между ними и держала их за руки. И сразу как-то Фимочка почувствовала в ней родную. О Лизе и говорить нечего! Она бледнела от волнения, следя за каждым жестом и словом Катерины Федоровны, покорившей ее душу с первой минуты. Это было странное чувство, и только психолог, как Тобольцев, мог угадать, что будет именно так… Раз преклонившись перед силой таланта, раз признав превосходство этой индивидуальности, Лиза глядела на будущую жену Тобольцева как на существо высшего типа. Равняться с нею было бы смешно. Ревновать к ней было бы дико. Соперничать?.. Она пожимала плечами… Она нигде не видела таких женщин. Перед «Катей» она чувствовала себя маленькой и слабой… Надо было или исчезнуть совсем из жизни Тобольцева, стушеваться перед тем новым, что входило в нее, или же признать эту роковую силу нового и стараться подойти к ней ближе… Первая ласка Катерины Федоровны решила все. И теперь душа Лизы с горькой радостью отдавалась во власть этого нового, высокого чувства.
Но странная была встреча ее с Соней!
— Несчастный она человек! — говорила нередко про сестру Катерина Федоровна, сама как-то органически неспособная к зависти.
Катерина Федоровна не разбиралась никогда в чужих туалетах, да и о своем не привыкла заботиться. В Соне ее всегда поражало удивительное знание, что носят, чего не носят; поражало, как она оценивает чужие туалеты. «Ты почем знаешь, что либерти стоит столько-то, а вуаль столько-то?.. У самой ничего нет, а разбирает…» Соня также знала все тайны соседей во дворе: кто с кем живет, кто кому изменяет, кто сколько получает и как живут… Катерина Федоровна через пять лет не свела ни одного знакомства, как будто этот, густо заселенный небогатыми людьми двор был, в сущности, необитаемым островом… И удивляло еще Катерину Федоровну то, что Соня про всех говорила дурно. Для Конкиной у нее, кроме насмешки, не было ничего на устах. И насмешки озлобленной, как будто та кровно обидела Соню; как будто этой Соне самой было не восемнадцать лет, а целых тридцать пять… О Засецкой Соня отзывалась с большим снисхождением… Она признавала ее красоту и изящество. Она в душе оправдывала ее за то, что та живет со стариком… «Все лучше, чем уроки давать!.. И я поступила бы так же…» Если Соне указывали на молодую, влюбленную пару, она скептически смеялась: «Ну да!.. Через полгода либо он ей, либо она ему изменит… Хороша любовь!.. Да и за что ее любить? Наверное, он на деньги польстился…» Она не верила ни в чью добродетель, ни в чье бескорыстие… Тобольцев поражался, как мало, в сущности, у Сони «молодости»!.. Есть интерес к новым лицам, но нет истинной любви ни к людям, ни к сестре, ни к матери. Есть огромная жажда наслаждения, но нет свойственной юности веры в эту жизнь. Более того: какой-то холодный пессимизм отравлял миросозерцание Сони. А главное, нет веры в человека! И нет ни искры того дивного энтузиазма, какой загорается в юной душе от встречи, от слова, от книги… Соня любила животных и детей, но только красивых, хорошо одетых. Она жалела нищих и готова была им все отдать, даже рубашку с своего плеча. Но это была не деятельная, а пассивная любовь. Ни для кого не стала бы она трудиться, хлопотать, жертвовать собой… А главное, это чувство тяжелой, жгучей зависти к чужой доле и упорное нежелание признать чужое превосходство… Если ей говорили про другую: «Это талант! Для таланта икая мерка. Нечего негодовать на неравенство!», она возражала: «Вот еще! Я возмущаюсь несправедливостью судьбы. Почему одной все, а другим ничего?»
С чем сравнить смятение этой несчастной души, когда она увидала Лизу, ее красоту, меха, шляпу? Раздражающая струя праздной, чуждой и манящей жизни вошла с нею в скромную квартирку и отравила Соню… Ее лицо сразу приняло враждебное выражение… От ее надменного тона Лиза внутренне вся сжалась. С особой силой вспыхнула эта обоюдная антипатия, когда в комнату вошел Тобольцев. Соня встретила его с вызывающей улыбкой. Лиза насторожилась. И тут же она отметила странность: Тобольцев держался так, словно «собирался на обеих жениться», как потом очень метко определила Фимочка. Было что-то лживое в его хищном взгляде, в его вкрадчивых манерах. И Лиза уехала домой, расстроенная глубоко.
В передней Катя сказала гостям, застенчиво целуя их:
— Будем все на ты… Разве мы теперь не родные? Хотите?
А Соня молча и враждебно щурилась.
— И чего важничать? — смеялась потом Фимочка. — Вот-то дура-девчонка!
— Какая красавица ваша мать! — говорила Минна Ивановна жениху. — Неужели ей уже пятьдесят? Ей нельзя дать и сорока!
Фимочка очень скоро привязалась к Катерине Федоровне. Она выразила желание готовить ей приданое. Но та загорелась ярким румянцем.
— Ну какое там приданое! Я уж отдала белошвейке кой-что. Платьев сошью только два: подвенечное да шерстяное одно…
— А визитное? А вечернее? — ахала Фимочка.
— Уж эти ты носи за меня! Я и без них обойдусь…
— А капоты?
— Что-о? Зачем капоты?
— Вот чудачка! Как же можно без капота? А на кушетке поваляться в чем же? А чайку напиться в жару на даче?
— Двадцать семь лет на свете живу, не знаю, что такое капоты! С утра, как встану, в корсет и вот в этот мундир!
— А летом как же? Тоже с утра в корсет?
— И летом тоже…
Но Фимочка не на шутку рассердилась, и Катерина Федоровна, смеясь, уступила ей два капота. Но на это была другая, более интимная причина. Она сама вдруг стала почему-то так уставать!.. Ее манило «поваляться» на постели. «Вот чудеса! — думала она. — Во всю жизнь ни разу не лежала на кушетке с романом в руках, как об этом в книгах пишут… А должно быть, это хорошо!..» У нее раза два на уроках потемнело в глазах, так что пришлось пойти в дортуар и полежать немного. И силы убывали… Она это объясняла истощением. Работы перед актом было более, чем когда-либо. А разве она спит толком с этими свиданиями и репетициями?
Раз как-то в праздник, после пирога, она почувствовала себя так плохо, что должна была снять корсет и прилечь, надев ночную кофточку. Тобольцев был тут же и ужасно растерялся. Он целовал ее руки, покрывшиеся холодным потом, и с такою преданностью глядел ей в глаза, что она, тронутая глубоко, нарочно начала хохотать.
— Что ты? Подумаешь, я умираю! Ха!.. Ха!.. Вот чудак-то! Пройдет все сейчас. Никогда я не болела. И терпеть не могу, когда кто валяется!
— Надень капот, — сказал ей Тобольцев. — Я видеть не могу ночных кофт!
Вот почему она теперь мечтала о капотах. «Пора, пора отдохнуть!» — думала она часто на уроках, страдая зубами либо головной болью. И в ее мечтах об этой новой, свободной и прекрасной жизни замужем, на первом плане она видела золотистую кушетку, как у Лизы, и себя на этой кушетке, в красивом капоте, с романом в руках.
А Фимочка передала свекрови этот разговор.
— Так вся и вспыхнула!.. «Ничего, говорит, не надо!» Гордячка, видно!
— Что ж! Я ее понимаю, — перебила Лиза. — А может, ей и шить-то не на что?
— Наверно так, — подхватила свекровь. — Тоже ведь содержать семью нелегко… Андрей с нею поговорить должен. Пусть он — жених — ее оденет! А наше дело сторона…
Но это была только тонкая дипломатия Анны Порфирьевны. Желая оградить будущую жену Андрюши, которую она уже успела оценить и полюбить, от малейшей усмешки «братцев» и самой Фимочки, она потихоньку поговорила с Тобольцевым и заставила его взять три тысячи рублей на приданое невесты.
— Самое главное, чтоб справила белье, подвенечное платье, да сестре, да еще хорошее шелковое и визитное… Не хочу, чтоб ее люди осуждали, что у нее нет ничего!.. Но помни, что эти деньги — твои! Я о них ничего не знаю…
Тобольцев растроганно благодарил мать и настоял, чтоб Катерина Федоровна приняла этот подарок.
— Ты ангел, Андрюша! — сказала мать.
Наконец миновали экзамены и настал акт.
Ученицы Катерины Федоровны блеснули своими талантами. Но лучшим украшением вечера была все-таки сама Катерина Федоровна… Ежегодно, как лучшая пианистка, какой не было в институте со дня его основания, она должна была принимать участие в акте. Pour la bonne bouche, как говорила начальница, она всегда играла какое-нибудь изумительное по технике произведение Листа. На этот раз она пожелала играть что-нибудь современное… По просьбе Катерины Федоровны, на акте присутствовала вся семья Тобольцевых. Анна Порфирьевна, получившая приглашение от невесты, была глубоко растрогана. Письмо и билет спрятала в шкатулку, где хранила дорогие для нее вещи: волосы Андрюши, когда ему было пять лет, его крестильную рубашечку, первые башмачки, его ученические тетради и письма из-за границы. Но ехать она отказалась… Она боялась людей, она никуда не выезжала.
— Вы мне с Лизой все расскажете, — сказала она сыну.
Для Катерины Федоровны этот вечер имел большее значение, чем тот даже, когда она сама кончала курс… Она выходила замуж, и новый мир открывался перед нею. Мир, где ждали ее не одни радости, а страдания и жертвы… Она это знала… Она удивительно играла в этот вечер, как никогда раньше! Что-то трогательное, что-то неотразимо обаятельное было в ее передаче этих чужих настроений… Не робкая ученица, идущая за чужой указкой; не суровая девушка, долго жившая своей убогой, однобокой жизнью в четырех стенах этого каменного мешка, — а женщина, познавшая глубину счастья, познавшая тайны жизни и ее творческого процесса; женщина, индивидуальность которой пышно распустилась под горячим дыханием любви, — играла теперь в этом большом двусветном зале. И все эти важные гости, со звездами и шифрами, напряженно внимали этой удивительной игре… А еще с большим волнением слушали Лиза и Тобольцев… Казалось, невидимые нити шли от пальцев пианистки прямо в их трепетные сердца, и эти нити напрягались и вибрировали, как струны. Раза два Лиза переглянулась с Тобольцевым, и у обоих глаза были влажны.
«Милая, милая! — думал он, глядя на невесту. — Здесь ты росла, здесь ты несла свой никому незаметный подвиг любви. В этом зале, в майских сумерках, ты, пользуясь тишиной и одиночеством, мечтала о несбыточном, казалось тебе, счастии; о том, чего ты добровольно лишала себя ради Сони и матери… И этот самый рояль плакал и пел под твоими пальцами… И бессознательно, с божественной настойчивостью твоего дремавшего тогда инстинкта звал меня… Меня!»
Все знали, что Катерина Федоровна выходит замуж. С любопытством глядели на жениха, на Лизу.
— Ты царица вечера! — сказал Тобольцев, когда Катерина Федоровна наконец нашла свободную минуту и подсела к своим. Ее лицо сияло. В светло-голубом шелковом платье, стоившем баснословно дорого, Катерина Федоровна была удивительно интересна.
— Прямо-таки красивая женщина! — говорили про нее учителя.
То же думала и начальница. «Как она его любит!.. И как они счастливы!» — думала она, перехватывая их яркие взгляды. У нее пылало лицо. Этот вечер дал ей неожиданно много! Она, сама пианистка, тоньше всех оценила игру Катерины Федоровны. С волнением внимала она тем тончайшим нюансам в передаче Грига и Скрябина, какие могла подсказать исполнительнице только жизнь, неожиданно раскрывшая перед нею бездны счастия.
Соня, в белом платье, окруженная тесным кольцом институток, оживленно давала им объяснения на их жадные вопросы о Тобольцеве и посылала ему, вместе с ними, влюбленные улыбки.
Вечер вышел блестящий. Были хорошие певицы и талантливые декламаторши. Но лучше всего был последний номер акта, в котором Катерина Федоровна исполнила «Прелюдию» Рахманинова… Тобольцев и графиня не в первый раз слышали эту вещь, но в этот вечер она поразила их обоих как внезапное откровение. Игра пианистки раскрыла перед ними, казалось, тайну творческого процесса автора; тайну, недоступную для толпы… Но что сказать о Лизе? Как выразить ужас ее, когда раздались эти трагические, мрачные аккорды, похожие на тяжкие шаги? Казалось, в этой музыке вдруг воплотились все ее предчувствия, весь мистический страх ее перед тайнами жизни, весь фатализм ее миросозерцания…
— Как жутко! — прошептала она, оборачивая к Тобольцеву огромные глаза с разлившимися зрачками. — Как будто кто-то идет… Слышишь?
— Судьба, — тонко улыбнулся ей Тобольцев. — Неотвратимый фатум, который стережет каждого из нас…
Мрачный аккорд упал опять в басу… Другой… третий… Лиза вздрогнула и поникла головой. Казалось, она слышала трепет этих черных крыльев проходившей мимо судьбы.
Акт кончился. В низком реверансе, под гул аплодисментов, Катерина Федоровна склонилась перед шифрами и лентами, окружавшими ее. Это был полный триумф.
— Ты — великая артистка, Катя!.. Как жаль, что маменька не слышала тебя нынче!.. Словами всего этого не передашь…
Капитон совсем притих при виде этого великолепия, этих чопорных начальниц с бриллиантовыми шифрами, этих попечителей и сановников со звездами.
— Это кто такой? — спрашивал он Соню. — А вот это кто такая? — А та небрежно отвечала: — Граф И***… А это графиня Р***… Любимица двора…
— Какого двора? — глуповато спросил Николай.
— Да нашего государя… Они все — фрейлины…
— Ска-жи-те!.. — И братцы, вдруг оробев, с удивлением глядели, как независимо говорила с этими дамами Катерина Федоровна и как весело рассмеялась она на шутку какого-то старика с орденом на шее и с голубой андреевской лентой через плечо… и как она ударила его веером по руке с неожиданным кокетством. — Ну-ну!.. — шептал Николай. А Капитон только многозначительно мычал в ответ.
Торжество окончилось в полночь. Анна Порфирьевна еще накануне выразила желание, чтобы потом состоялся ужин на ее половине.
— А мама моя как же? Одна на всю ночь останется? — спросила Катерина Федоровна. — Нет, уж лучше пусть ко мне все на чашку чая приедут! — Так и было решено.
Когда разъехались сановные гости, начальница крепко обняла взволнованную Катерину Федоровну и прижалась к ее щеке душистым лицом.
— Я благодарю вас не только как начальница должна благодарить несравненную учительницу, но как пианистка… И как женщина, — сказала графиня. И вдруг красиво улыбнулась: — Представьте мне вашего жениха…
Тобольцев поцеловал тонкую руку, и графиня сразу почувствовала себя не начальницей, а просто молодой женщиной под ласковым взглядом этих дерзких глаз. Она покраснела.
— Вы отнимаете у нас неоцененное сокровище, — сказала она, нервно теребя веер и избегая глядеть в лицо Тобольцева.
— Какая интересная женщина! — задумчиво сказал Тобольцев невесте, когда графиня скрылась. — Какая у нее красивая улыбка!.. Что она… давно овдовела?
Соня с удивлением глядела начальнице вслед. Эти слова Тобольцева словно новый мир перед ней открывали. Она впервые заглядывала в жадную душу мужчины.
Институтки окружили Катерину Федоровну. Ею восторгались и целовали ее, горячо желали ей счастья. Ее ученицы неожиданно разрыдались, и у нее самой тоже брызнули слезы…
Все было ново и странно для нее: и этот тон равной, какой взяла с нею начальница в этот вечер; и глаза учителей, ясно говорившие ей, что она интересная женщина; и объятия этих еще недавно враждебных учениц; внимание, с которым швейцар Федор держал наготове ее дорогую накидку; и почтительный поклон его, когда она села в карету с женихом…
— Как хороша жизнь! — шептала она, прижимаясь лицом к плечу Тобольцева.
— Сокровище мое! — говорил он, целуя ее глаза.
— Хороший барин — жених! — сказал Федор горничной Маше, когда пил чай в ее комнате, на графской половине. — Золотой дал на чай. Душа-то широкая, видно…
— А другие братья что дали?
— Один двугривенный, другой ничего… Зато жена его, высокая такая, чернявая, рубль дала… Купцы… Чего же вы хотите, Машенька? Над копейкой трясутся… Оттого капиталы и наживают.
— Д-да… Влюблена она в него, это видно, — задумчиво заметила Маша. — Только ох… коротко, как ночка весенняя, будет ее счастье!
— Почему ж вы это знаете, Машенька?
— Да уж знаю… Я с него глаз не спускала, за колонной стояла… А у него глаза так и разбегаются на барышень! Всех перебрал глазами… Ни одной не пропустил… А с графиней заговорил, так и зарделись у него глаза-то, точно у кота! Словно он нашу сестру догола раздел и глядит… Не выдержать честной девушке такого взгляда ни ввек!.. Ах, уж и бабники же эти мужчины подлые! — вдруг вырвалось у нее с внезапным приливом ненависти.
Федор дипломатично молчал, прихлебывая чай.
Минна Ивановна с нетерпением поджидала гостей. Самовар давно кипел на столе, покрытом ослепительной скатертью, среди нового драгоценного сервиза, подаренного невесте Лизой. Фрукты и конфеты красовались в хрустальных вазах. И вся комната, ярко озаренная висячей лампой, с этой чистенькой немецкой старушкой в белоснежном чепце, имела уютный вид, согревавший душу.
Катерина Федоровна кинулась на шею матери и зарыдала.
— О чем? — испуганно спрашивали мать и Тобольцев.
— А-х! От счастья… Ей-Богу! Не плачьте, мама… Вот видите, я уже смеюсь. Дайте ваши ручки!.. Я была так счастлива в этот вечер! Мне даже страшно чего-то вдруг стало… Грешно, должно быть, одному человеку взять так много радости на свою долю! — Соня вздрогнула от этих слов.
«Братцы» за ужином не преминули выпить, пользуясь случаем. Но даже и подвыпивши, они не теряли по отношению к будущей невестке нового изумленного почтения.
Это была последняя вечеринка перед свадьбой, когда невеста принимала у себя.
— Мой «девичник», — сказала она, чокаясь с Лизой. И опять слезы заблистали в ее глазах.
Нервность Катерины Федоровны всех удивляла, кроме Тобольцева. Накануне акта, вечером, он пил чай у невесты. Она увела его в свою комнату. Соня давно уже перешла спать к матери. Да так было и лучше для обеих сестер!.. Катерина Федоровна тщательно заперла дверь, села на постель и шепотом, ярко краснея, сказала жениху:
— Я беременна, Андрей…
— Катя… голубушка! — Он схватил ее руки и покрыл их горячими, как бы виноватыми поцелуями. Это была хорошая минута.
— Значит, ты рад, Андрей? — сказала она наконец, после долгого и дивного молчания, когда они, тесно обнявшись и прижавшись щекой к щеке, сидели на постели… Она чувствовала, что в эту минуту он обнял ее, как сильный слабого, как мать обнимает свое дитя. Этим объятием он как бы хотел защитить ее от будущего страдания. И, кто знает, быть может, от горя… быть может, от смерти?.. Кто знает? Путь, на который она вступила, для многих женщин был путем на Голгофу. Многие из них, окровавленными ногами идя по терниям и камням, теряли здесь силы, юность, здоровье, красоту, иллюзии, надежды… Она вспомнила несчастный брак Минны Ивановны; смерть маленького братца, схороненного, когда ей самой было семь лет; отчаяние матери, которую даже рождение Сони не могло утешить в этой потере. Ей вспомнилась ученица ее, красавица и талантливая пианистка. Прошлый год она была счастливой невестой, а весной ее схоронили от родов. Кто мог сказать, чем заплатит она сама за свое счастье?
— Почему ты это узнала, Катя? — тихо спросил Тобольцев.
— Это так удивительно, Андрюша!.. Он шевельнулся во мне. Понимаешь? В первый раз… Я слышала, как бьется его сердце…
Расширив синие глаза, покорная и женственная, она проникновенно глядела как бы внутрь себя:
— Подумай, Андрюша, какая это великая тайна!.. А я, глупая, не береглась… Надевала корсет, уставала… Хоть бы скорее все это кончить и думать только о покое! — Он взяла его за подбородок, подняла его смущенное лицо и поглядела ему сперва в один глаз, потом в другой. — Ты будешь его любить, Андрюша?
— Еще бы!! — трепетно сорвалось у него. — Во всем мире для меня сейчас никто не будет дороже тебя, моя… моя Катя!!
Они венчались через неделю после акта.
Свадьба, по желанию Анны Порфирьевны, была блестящая. Лиза надела свое белое платье, в первый раз после трех лет своей свадьбы, и приколола миртовые ветки к волосам и к поясу. Когда она вышла из кареты, то на паперти перед нею расступились… Она вошла, бледная и прекрасная, в ярко озаренный храм, и ее сопровождал шепот: «Невеста!.. Невеста!..» И тихая улыбка озарила ее лицо.
Да, по необъяснимой, загадочной логике сердца, она считала, что имеет теперь одинаковое с Катей право называться невестой Тобольцева. И недаром она надела нынче это белое платье и эти символические цветы… Она помнила свой последний разговор с ним. «Я люблю вас обеих одинаково сильно. Помни, я женюсь, но у тебя я ничего не отымаю… В моей душе есть комната, ключ от которой принадлежит одной тебе…» О, она поверила ему! Она склонилась, вся трепетная и покорная, под сладким даром этой духовной любви, которой ни с кем, даже с женой его она не согласна делиться… Каждой свое! Они размежевались с Катей полюбовно, договором без слов. И эта тайна связывала их троих еще крепче, связывала их на всю жизнь… Что до того, что Николай числится ее мужем и что сама она когда-то стояла рядом с ним в своей церкви?.. Она — девушка. Останется ею всегда… А душа ее отдана Тобольцеву безвозвратно… И когда она, встретив Катю на пороге, в качестве подружки взяла ее за руку, Тобольцев был поражен лицом Лизы, ее улыбкой и жестом.
«Все символы, символы», — думал он.
Посаженой матерью была Фимочка. Невесту провели налево. Там уже стояли Конкина, Засецкая в ослепительных туалетах. И туда же, вслед за невестой, прошла бледная, как призрак, вся белая и в белом Соня.
Соня не могла отделаться от впечатления «прощания» сестры с семьей. Все, казалось, шло так гладко. Утром сестра ходила в церковь и по настоянию Минны Ивановны, вернувшись, выпила чашку кофе. До вечера она не в силах была бы «говеть». Потом обе примеряли платья, которые пришлось переделывать. После обеда явился парикмахер, присланный Тобольцевым. Потом оделась Соня… И начали одевать к венцу невесту. Явились Лиза, Фимочка, кончившие ученицы Кати, одна классная дама, даже соседки, жившие во дворе. Минна Ивановна украдкой плакала целый день, но крепилась.
Но вот, наконец, невеста была готова. Явился шафер с букетом и доложил, что жених в церкви. Минне Ивановне подали в руки образ. Катерина Федоровна вдруг помертвела.
— Мама, благословите меня, — сказала она изменившимся голосом. И вдруг, рыдая, упала на колени перед креслом.
Точно вихрь ворвался в комнату и исказил все лица. Плакала Фимочка, плакала Лиза, плакали институтки; прислуга, своя и чужая, всхлипывала, стоя в дверях… а Минна Ивановна тряслась от слез… Одна Соня озиралась дикими глазами, и только в это мгновение она поняла всю непоправимость, всю важность совершавшегося… И в первый раз ей стало страшно.
— Kindchen!.. Ка-тя! Будь счастлива… — лепетала Минна Ивановна… Казалось, Катерина Федоровна шла не на новую жизнь полную счастья и покоя, а на тяжкий подвиг.
А в Таганке, в пустом доме, который остался сторожить один старый Архип (вся прислуга отпросилась на венчание), Анна Порфирьевна лежала залитым слезами лицом на каменном полу своей молельни. Она молилась за сына.
Тобольцев в церкви был поразительно красив. Вся толпа любовалась им… Как мало он лично сам ни придавал значения этому обряду, но волнение Лизы и Сони, особенно залитое слезами и взбудораженное лицо вошедшей невесты не могли оставить его равнодушным… Невеста ни разу на него не взглянула, опустив низко голову. Когда их поставили рядом, на кусок розового атласа, он прошептал ей: «Милая…» И вдруг заметил, что она вся дрожит, и так сильно, что дрожит даже ветка мирта на ее голове. Ему стало жаль ее. Он почувствовал еще раз с необычайной ясностью, как мало, в сущности, у него данных для того идеала счастья, о каком она грезит. Он почувствовал, как много горя принесет он ей невольно. И лицо его побледнело.
Тогда она перестала дрожать, как бы ободренная его лаской. И молилась она с таким энтузиазмом, с таким поразительным забвением всего окружавшего, что не один Тобольцев был потрясен глубоко. Лиза потупилась вдруг и заплакала. Даже Фимочка, которая заволновалась, когда разглядела, что невеста первая ступила на атлас, тут разом примолкла. Опять-таки казалось, что Катерина Федоровна шла на подвиг и молила, чтоб Бог дал ей силы.
Соня, как стала сбоку и опустила ресницы, так и не подняла глаз, пока не кончился обряд.
Теперь лицо Катерины Федоровны сияло. Радостно дала она мужу первый открытый поцелуй, и радостно-застенчиво глаза ее глядели ему в зрачки. «Никогда такой счастливой невесты не видали!» — говорили кругом. В своих белых башмаках, подбирая вуаль, она подходила к иконостасу и благоговейно целовала все образа, пока Тобольцев шутил с Конкиной и Засецкой.
— Попались?! — шептала та, лукаво улыбаясь.
— Теперь капут тебе! — говорила Фимочка. — На атлас-то Катя первая ступила. Приберет она тебя к рукам…
Тобольцев комично вздыхал, а украдкой все щурился на торжественно-задумчивое лицо Лизы.
Все вернулись из церкви в квартиру Тобольцева, где был накрыт роскошный завтрак à la fourchette. Дверь отворила нянюшка, заезжавшая за «самой»… Она в ноги поклонилась молодым. Катерина Федоровна подхватила ее, и они крепко расцеловались… На пороге спальни молодых встретила приехавшая Анна Порфирьевна. Словно по уговору, молодые опустились на колени. И, опять обнявшись, обе женщины зарыдали.
Пока подъезжали гости, Катерина Федоровна переоделась в прекрасный дорожный костюм. Она пожелала две недели провести в Киеве. Пили шампанское. Было шумно, весело, уютно.
— Она очень интересна, — говорила Засецкая Конкиной. — В ней чувствуется личность… И кто бы мог думать, что этим кончится? Я, в сущности, сыграла для них роль судьбы…
И она вздыхала, щурясь на лицо Тобольцева, которое в мечтах она так часто целовала. Разве теперь он не потерян для нее?
А Конкина обмирала над старинными брюссельскими кружевами на венчальном платье, которые Лиза подарила невесте, сняв их с собственного подвенечного туалета. «Скажите! Ведь это целый капитал!» — ахала она. Деньги, да еще чужие, всегда приводили ее в восторженное состояние.
Только когда наступил вечер и, вернувшись с вокзала, Лиза разделась в своей комнате и прилегла на кушетку, чтоб отдохнуть, из души ее отлетели невинные и чистые грезы, помогавшие ей жить до этого мгновения между Тобольцевым и его страстью к другой. И неумолимая действительность засмеялась ей в лицо… Засмеялась дико, отрывисто, злобно…
Лиза вскочила и озиралась большими глазами… «Кто это смеется?.. Неужели я сама?..» Со стоном она схватилась за виски… Она видела бледное от страсти лицо Тобольцева, его жадные глаза. Вот с такими глазами он молил ее о любви какой-нибудь год назад… И сейчас он так же жадно глядит на другую… Его руки, дрожа, хищно охватывают тело другой… Горячие губы приникают не к ее лицу… к чужому…
Словно ей нож вонзили в сердце… Пронзительный, безумный крик пронесся по комнате.
— Тише! Тише! Что ты?.. Господь с тобою!
Перед нею стояла Анна Порфирьевна в шляпе и накидке.
— Маменька, маменька! — глухо, задыхаясь, кричала Лиза. Она упала на колени и то ловила руки свекрови, то заламывала свои руки над головой, близкая к истерике… Зубы Анны Порфирьевны стучали, но она владела собой. С силой подняла она молодую женщину за плечи и посадила ее на диван.
— Молчи! Перестань… Возьми себя в руки! И слушай… Слушай!.. Я к тебе за делом пришла, за помощью…
— Маменька… Как жить теперь? Не могу без него жить!
— Я тебя научу… Одевайся! Ничего, что капот… Накидку бери… Где шляпа? Мы сейчас едем…
— Куда, маменька? Бросьте!..
— На дачу, в Сокольники… Перед нами только две недели. Надо все отделать заново… Приготовить для них…
— Разве они с нами будут жить? — Голос Лизы задрожал.
— Да, коли мы с тобой сумеем их привлечь. Всей семьей проживем лето… А там видно будет… Пойдем!
Как во сне, Лиза вышла со свекровью на крыльцо. Беззакатные майские сумерки, нежные и задумчивые, реяли над землей.
— Куда вы, на ночь глядя? Десятый час, — ахнула Фимочка.
— Голова болит у меня… Трогай, Ермолай!
Было темно и тихо, как в храме, под вековыми соснами старого бора. Лужайки зеленели, как плюш. Каждый лист, казалось, улыбался. Соловьи заливались в кустах. Кукушки задумчиво перекликались. И в измученную душу Лизы входила странная покорность судьбе.
Садовник, он же и дворник, отпер огромную, чисто вымытую дачу и открыл окна. Анна Порфирьевна прошлась по дому, внимательно озираясь.
— Завтра к вечеру переезжаем, Василий. Ужинать будем на даче… И розы завтра высади в грунт…
Еще целый час они катались, и Лиза, казалось, затихла. Не давал ей ни на минуту сосредоточиться в себе, свекровь советовалась, чем обить мебель у молодых, где купить, как расположить комнаты… Отпустила она Лизу, когда по ее усталому лицу убедилась, что та заснет, как камень.
В девять утра она уже будила невестку: «Вставай! Стеша все тут уложила на дачу, а нам надо в лавки».
Они ездили до обеда, приценяясь к мебели и материям. Ездили и после обеда. Взяв карандаш, Анна Порфирьевна заставляла невестку прикинуть вместе с нею смету и составить реестр необходимых покупок.
— Мы не успеем, — протестовала Лиза.
— Надо успеть!.. Коли хочешь угодить мне, поспевай!
И Лиза не заметила, как втянулась в эти хлопоты. Проснулся интерес к вещам. Явилось гордое желание не ударить в грязь лицом перед Андрюшей. Его сменила горькая радость строить гнездышко для «милой-милой Кати…» — «Которая ничем перед тобой не виновата», — сказала ей свекровь…
Но красивое настроение Лизы уже не возвращалось… Его принес тогда зимой таинственный, обаятельный человек, не похожий ни на кого… Он исчез бесследно, как исчезают сны. Он дал ей тогда забвение и мир одним только намеком на любовь… Намеком, за который Лиза ухватилась, как хватается тонущий за ветку, свисшую над водой. Как эта ветка, хрупка была уверенность не только в его любви, а даже в новой встрече… Он обещал писать. Но и писем не было… И Лизе теперь казалось, что вся эта встреча ей только приснилась.
Она целые дни проводила в Москве, закупая, приглядываясь. Купленное посылала на дачу. Там, вместе с свекровью, все расставляла и развешивала, и прибивала сама… И иногда, когда гвозди входили под ударом молотка в тес, ей казалось, что это она в собственное сердце гвозди вбивает, чтобы умертвить в нем растущую жажду любви и тоску одиночества.
— Как хорошо! — говорила иногда Анна Порфирьевна, входя утром в комнаты «молодых».
— Подождите, то ли еще будет, когда ковры пришлют и картины! — с горделивой радостью отвечала Лиза. — А уж прибор туалетный как хорош! — И они обе улыбались.
В конце недели Лиза сказала.
— А меня, маменька, зависть взяла, и я себе новую мебель купила…
— Да ну?!. Хороша, что ли?
— Сказочная, маменька! Только дорога… Кабы Николай узнал, заболел бы с горя. — И она в первый раз засмеялась.
— Ну, знаешь ли? На эти вещи никогда жалеть не надо. И прав Андрей… Мы себя не только людьми приятными, а и вещами красивыми окружать должны. Я, Лиза, тут, на даче, молодею лет на двадцать… Один воздух чего стоит?.. А цветы?.. А лес? — Она помолчала, задумчиво глядя в широкое итальянское окно. — Да… Хороша жизнь!.. Только жить-то мы никто не умеем… И понимаем это, только когда… ничего уже не вернешь… — И она вздохнула.
Лиза слушала эти неожиданные признания и даже дышать полной грудью боялась. Вдруг она сказала как-то помимо воли:
— А вот мне совсем жизни не жаль… И смерть не пугает…
Анна Порфирьевна тонко улыбнулась.
— И я, Лизанька, так думала, когда была молода… Радостей, что ли, никаких не было?.. А может, это и у всех так?.. Нет у людей любви к жизни… Скорее, это привычка… Живешь-живешь, да и привыкнешь. — Она засмеялась. — Вернее, Андрей меня научил жизнь любить… И этой любви не стыдиться… А старички наши говорили: «Несть спасенья в мире, несть!.. Смерть одна спасет нас. Смерть…»
Лиза всегда возвращалась ночевать на дачу, но обедала в Таганке дома, и готовила ей Афимья, жена дворника.
— Вам письмо, — на девятый день сказал ей Архип. — Вчера пришло, как вы уехать изволили.
У Лизы засверкали глаза… Наконец-то!
Потапов из Нижнего извещал ее, что будет у нее в Таганке в этот день, в девять вечера.
— Я здесь ночую, — сказала Лиза дворнику. — По делам маменьки из Нижнего купца жду… — Она приказала Афимье съездить за закусками и вином и к девяти подать ей самовар в ее комнату. Запершись в своем будуаре, она с пылавшим лицом села читать письмо… Его первое письмо…
Целую ваши ручки, Раутенделейн!.. Если вы видели в Художественном театре «Потонувший колокол», то вы поймете, почему я вас так зову. Я прочел эту вещь, и она меня растрогала. Я не мастер Генрих, конечно, а простой чернорабочий. Но и меня манят «вершины». Скажу одно: я не знаю привязанностей, которые потянули вниз, в долину, гениального и смелого человека. У меня нет и не будет жены и детей. Но у меня есть мечта, прекрасная Раутенделейн… У всякого человека должна быть эта мечта. Я это понял теперь…
Я был студентом и отчаянным доктринером, совсем не знающим жизни, когда как-то раз весной я присел отдохнуть на бульваре. Мимо меня прошел рабочий, молодой бедняк, с испитым лицом. Он недоедал, недосыпал, быть может, не видал просвета впереди… Он был лишен всего, что дано на долю нам, избранникам. И этот человек шел мимо меня и с наслаждением нюхал ветку сирени… Эту сирень только что за гривенник мне предлагал мальчишка, а я отмахнулся и пошел дальше… Боже мой… Что за лицо, что за улыбка была у этого рабочего! Как он жадно вдыхал аромат первой сирени! Как непосредственно наслаждался он!.. Вся красота жизни, без которой, действительно, не стоит жить на свете, олицетворялась для него в этой ветке… Я почему-то не могу теперь отделаться от этой сценки. Удивительнее всего, что в ту минуту я вдруг почувствовал себя нищим и однобоким перед этим бедняком.
Буду у вас в среду. Если не застану в Таганке, помчусь в Сокольники. Я работал, как раб, эти два месяца с лишком и заслужил свою ветку сирени.
Сознаюсь вам: как часто за это время я ломал себя, подавляя безумное желание бросить все дела, обязанности и помчаться в Москву! Да, это било бы истинное, непоправимое безумие, которого ни я себе, ни мне другие не простили бы никогда… Я поборол искушение, Раутенделейн. Но из этой борьбы я вышел жалким и разбитым. И в первый раз я узнал, что значит нервы… Но я не кляну вас за пережитые страдания, Лиза. О нет!.. Я благословляю вас и за эти первые жгучие слезы. И за эти первые яркие мечты…
Ваш и навсегда С.
Уронив листок на колени, сидела Лиза в своем будуаре, и щеки ее пылали, как будто это письмо обожгло ее. Страсть, которой дышали эти строки, наполняли душу Лизы тревогой и тоской… «Ваш и навсегда…» О да! Она верила, что это так… Сбылась мечта ее… «Хочу быть первой…» Она держала в руках чужую душу. Ее любил не человек толпы, а «рыцарь без страха и упрека», как называл его Тобольцев. Чистый и гордый, как Лоэнгрин…
Но отчего же ее радость так бледна?.. Отчего, вместо милого мужественного лица с белокурой бородой и детской улыбкой, она видит ласковые глаза, бритое лицо и хищную, лживую усмешку?.. Если бы вырвать из груди эту мучительную страсть! И узнать снова свободу души. Свободу, все благо которой она не ценила раньше… Она вдруг закрыла лицо руками и страстно зарыдала…
День погас, наступил вечер. И Потапов вошел в ее комнату.
Она даже в сумерках разглядела, что он бледен и дрожит всем телом. И ей вдруг стало страшно. Трагизм любви чувствовался в глубокой тишине, наставшей между ними обоими, любившими без взаимности, обоими, безвозвратно отдавшими свою душу, обоими, обреченными на страдание.
Для Потапова этот момент был решающим. После его письма Лиза должна была отдаться ему, если сердце ее свободно. И если оно свободно, она должна это выразить в ласке.
Но Лиза сидела, бессильная и печальная, и бледно улыбнулась ему навстречу… И вместо того, чтоб обнять ее и зацеловать ее смуглое личико (о, как часто он переживал в мечтах эту картину!), — он сел на ковер у ее ног, спрятал лицо в ее колени и, держа ее ручки в своих, молчал.
Все было ясно и без слов. Иллюзии исчезли.
Он не скоро справился с этим ударом. Весь вечер он казался больным, рассеянным, страшно усталым. «Она любит кого-то? — словно сверлила его мысль. — И кого же, кроме Андрея, может она любить?»
За самоваром Лиза рассказала Степану о женитьбе Тобольцева. О «Кате» она отзывалась восторженно… «Ничего не понимаю!» — должен был себе сознаться Потапов.
Только около полуночи тон их беседы стал теплее. Потапов рассказал Лизе о своей лихорадочной работе за эти три месяца.
— Вы, правда, похудели, — заметила Лиза. Его воспаленный взгляд, утративший прежнюю ясность, был ей неприятен.
— Немудрено… Горим и перегораем, а пополнять запас не из чего. Знаете, нас на Сормовские заводы выехало семь человек, и на всех шестьдесят рублей в месяц. Вот и вертись, как знаешь…
— Почему же вы не написали мне? Вы забыли наш договор?
Он помолчал, шагая по комнате.
— И сейчас деньги нужны, Лизавета Филипповна. Мне тяжело, что даже в это первое наше свидание я должен вам докучать просьбами… Но что будешь делать? А почему не писал о деньгах? Все по той же причине… Больно было к этим новым… отношениям нашим примазывать этот вечный припев русских революционеров.
— И много сейчас вам нужно?
— Ох! И не говорите… Стачка готовится грандиозная в Иваново-Вознесенске, на Сормовских заводах… Чтоб провести ее и поддержать, нужны тысячи.
— Я вам дам пять тысяч… Больше не могу… Боюсь, муж догадается, коли узнает, что я беру из капитала…
Глаза Потапова заискрились.
— Лизавета Филипповна!.. Ведь это прямо камень с плеч долой!.. — Он забегал по комнате.
— Отчего вы у маменьки не попросите?.. Она вас так любит.
Он почесал за ухом и улыбнулся своей детской улыбкой.
— Я у нее до ссылки уйму денег перебрал. Надо погодить. Впрочем, если стачка вспыхнет и здесь… (Он присел на кушетку подле Лизы, взял ее руку и стал ее гладить.) Хорошая вы моя, у меня до вас просьба: съездите вы завтра к одной… работнице нашей. Адрес ее (он поглядел, сощурясь, в угол, словно там стояла видимая для него запись): Новопроектированный переулок, дом Агафонова, квартира семь, во дворе… Нет, нет!.. Не пишите, а запоминайте. Я вот никогда ничего не пишу. Правило такое… Новопроектированный переулок, дом Агафонова, квартира семь, во дворе… Спросите белошвейку Феклу Андреевну…
— Белошвейка?.. Как это странно!
— Эх, Лизанька! Теперь ничего странного нет. Ей-Богу, жизнь становится интереснее любого романа! Что удивляться, если в наши ряды идут рабочие и жены их, и разные белошвейки? Ведь они за собственные интересы борются… А вот вы себя возьмите в пример. Не в двадцать ли раз чуднее, что богатая красавица, которой бы и дела не должно быть до судьбы пролетариата, помогает деньгами нашей партии?
— Наши деньги — краденые. Сами вы говорили весной, что все кругом меня и на мне — из пота и крови людской… Я этих слов не забыла…
— Вот, вот!.. Я-то что же говорю? Чтоб выслушать такую вещь и проникнуться ею, нужно, чтоб в душе готовая почва была… Взять хоть бы Анну Порфирьевну!.. Не клад разве она для меня? Подите, попробуйте ей сказать, что и она свою лепту вносит… Руками замашет… Как можно? «Ведь я что же? — скажет. — Деньги даю, да прячу кое-что… Мое дело сторона…» А за это «кое-что», если найдут, ей Сибирь грозит…
Глаза Лизы потемнели.
— И, пожалуйста, не думайте, что она не знает, чем рискует, помогая нам?.. Сделайте одолжение! Я ей пять лет назад все это выяснил, прежде чем ее впутать… На все один ответ: «У меня не найдут. Ко мне не сунутся…» И заметьте, сначала только сына выгородить хотела. А потом уж втянулась… Вы знаете, Лизанька? Перед моим арестом и ссылкой я схоронил в ее подвалах, вот под этим полом, двадцать тысяч отпечатанных прокламаций и типографский станок. За какую-нибудь неделю вывез их и распространил на заводах. Фекла Андреевна мне тогда помогала…
— Кто?
— Вот эта женщина, к которой я вас посылаю… Это, знаете, такая сила неоцененная!.. Надо вам заметить, что это было в разгар провалов наших. Рабочие были терроризированы. Аресты, ссылки шли без конца… Все было разгромлено… Понимаете? Заново начинать строить на развалинах. Никто не решался на ***ской мануфактуре расклеивать прокламации. Фекла Андреевна взялась… А ей помогал… Ночью… Как она тогда уцелела, ей-Богу, не знаю!
— Она замужем?
— Тогда еще невестой была. Теперь у нее дети… За рабочего вышла замуж, по любви. Он тоже «сознательный». Но она головой выше его… Куда ж! А раньше она ткачихой была. Пропагандировала на фабрике. В какие-нибудь полгода разбудила самый безнадежный, казалось, элемент работниц… Там, где все мы, интеллигенты, провалились, она блистательно выиграла дело. Понимаете, в чем дело? Она не развивала пред ними программы, не вдавалась в отвлеченности, а говорила им на своем «бабьем» и понятном им языке, без книжных терминов… Представьте себе только, что она недавно читать и писать выучилась! Все на память знала, все на лету схватывала, без книг. Удивительно талантливый человек!.. И оратор пламенный! Да и мудрено ли? Она сама выпила до дна всю горькую чашу. Отца ее фабричным колесом изувечило, вся семья на улице очутилась… Мать от работы в чахотку впала. А у старшей сестры муж в ссылку попал, и пятеро ребят без кормильца остались… Она говорила им, как сосут фабрики их молодые силы, их кровь; как в тридцать лет они становятся старухами; как родят они хилых и обреченных детей и хоронят их, не успев на них порадоваться… Она говорила о беспросветной нужде… Будь Фекла Андреевна интеллигенткой, она никогда не нашла бы в своей душе ни этих красок, ни этой силы убеждения!.. А доверие ее учениц? Ведь она из них веревки вьет!.. А темперамент ее?.. Эта врожденная и такая редкая сила любить и ненавидеть? Как нам не дорожить ею?
— Она, пожалуй, и меня возненавидит? — прошептала Лиза.
— Нет! Как можно это думать? Я еще весной говорил ей о вас… Вы, пожалуйста, с ней столкуйтесь завтра, кому деньги передать… Она же и познакомит вас с товарищами.
— А почему же вы с собой денег не возьмете?
— Нет… Если меня проследили, деньги пропадут… Это жаль…
Лиза широко открыла глаза, побледнела. Но не спросила ничего.
Наступила пауза. Она задумчиво глядела на узор ковра. Он медленно шагал по комнате.
— Вот хоть бы взять и Андрея, — заговорил он опять. — Что ему Гекуба? Богат, красив… «кудряв»… Все данные для беспечного житья-бытья налицо… Ну, я понимаю еще, когда он был студентом, то рисковал шкурой за наше дело не раз… Половину состояния отдал на пропаганду. Вы это знали али нет?
Нет… Она этого не знала… Она слушала, бледнея.
— Вот вам и купеческий сын! Многие мне говорят: «Ну да, сочувствующий!.. С ними считаться не стоит…» Нет-с!.. Попробуйте-ка без них обойтись! Я утверждаю, что революция не может развиваться среди вражеского стана. Всякому овощу своя почва нужна, иначе он захиреет… Ну-с, так вот я говорю… Все-таки раньше это понятно было. Как хотите, молодость… Кто этого не переживал? Но чтоб теперь, в расцвете своего буржуазного благополучия, женившись на любимой женщине, остаться верным себе… это, знаете… знамение времени…
Лиза щурилась в темь окон с новым, полным нежности выражением, и щеки ее тихо алели… Вздох вырвался из груди Потапова, и он невольно отвел глаза. Теперь все было ясно.
— Вы его цените, Николай Федорович? — тихо спросила Лиза.
— Ценю, — коротко и сильно сорвалось у него.
Самовар погас, и лампа стала тухнуть. А они все говорили.
Лиза зажгла свечи. Глубокая тишина царила в доме.
— Я велела вам наверху постель приготовить. Ночуйте здесь!
Краска бросилась в лицо Потапову, Провести ночь под одной кровлей, в пустом доме!..
— Простите, Лизавета Филипповна, я не могу остаться, — глухо ответил он, проводя рукой по лицу. — Не могу… Когда вы захотите спать, скажите, и я улетучусь… Вот эта ваша… старушка, что приходила… представьте, что она проснется прежде, чем я скроюсь? Чем объясните вы этому народу мою ночевку?.. Нет, вы не глядите на меня так удивленно!.. С того момента, как вы стали моей союзницей, я обязан оберегать вас от толков и подозрений… А что толки будут, не сомневайтесь!.. Чужих людей не оставляют ночевать… Да и потом (он вдруг побагровел и взялся рукой за ворот рубашки, словно его душило)… Во всех смыслах мне лучше уйти!
Она слушала внимательно. Потом потупилась. Она поняла.
В три часа он поднялся, чтоб уходить.
— Помните же: переулок небольшой, городовых нет. С одной стороны ряд пустырей… Перед домом молодые березки растут. Войдите во двор, дверь налево. И никого не спрашивайте…
— Когда же мы увидимся теперь? — грустно спросила Лиза.
— Не знаю… Может быть, скоро… Может быть, никогда…
Она вздрогнула. Ноги у нее подкосились, и она села.
— Что ж тут удивительного, Лизанька? — Он подсел рядом на кушетке и мягким жестом завладел ее рукою. — Разве я знаю, выходя из дома, что не буду прослежен? Меня ищут давно, по всей России ищут… Угла своего у меня нет. Каждый звонок, каждый стук ночью в той квартире, где я ночую, всех наполняет ужасом… Я должен бриться, носить парик, очки. У меня даже имени своего нет…
— Вас зовут Степан Потапов, — мягко, но отчетливо произнесла Лиза.
Он стиснул ее руки.
— Лизанька… Как вы догадались?
— Это нетрудно… Андрей восторгался Потаповым, а о вас молчал… Теперь он также восторгается вами… А о том, другом, не говорит ничего…
Они оба рассмеялись, глядя друг другу в зрачки. Потом он взял ее пальчики и прикрыл ими свои веки, словно гоня искушение, словно боясь глядеть на нее.
— Только помните, Лизанька… Когда вы будете говорить с членами нашей партии, не забывайте, что я — Николай Степанов.
— Бедненький! — вдруг сорвалось у Лизы… (Он замер.) — Неужели никогда ни ласки, ни отдыха? — говорила она, задумчиво глядя перед собой. — Одинокий, как я?.. Как я… несчастный?
Он задрожал всем телом.
— Степушка, — тихо, как во сне, не меняя позы, прошептала она. И столько нежности было в ее голосе, что он глухо крикнул и упал перед нею на колени.
Она испуганно отшатнулась, но только на одно мгновение. Она не видела его лица, которое он прятал в ее колени, с судорожной силой обнимая ее ноги. Она положила свои руки ему на плечи.
— Степушка… я знаю, я чувствую, что вы меня любите… И мне нужна ваша любовь!.. Да! Мне нужна ваша ласка… Я не могу больше выносить этого холода, этого одиночества! Степушка… Если бы вы знали, какой ужас я переживаю теперь! Забыться бы… Как-нибудь… Ну приласкайте меня!.. Ну скажите, что вы меня любите… что я не одна на свете…
Он застонал… Потом вдруг поднял лицо, преображенное страстью, и она не узнала его. Оно было прекрасно. И в то же время страшно.
— Лиза… Лиза… Не кля-ни-те ме-ня, — глухо, с трудом промолвил он. — Нет сил… моя… Лиза.
…………………………
Казалось, вихрь поднял ее, закружил, ослепил и обессилил…
За мгновение только она была так далека от этой возможности!.. В своей наивности, прося его ласки, она так верила в его самообладание… Вернее, она ни о чем не думала. Воплем задавленной души, бессознательным протестом гибнущих сил вырвалась у нее эта мольба о ласке, решившая все…
И инстинкт подсказывал ей в первую же минуту отрезвления, что ни она, ни он не были в силах предотвратить этот стихийный порыв… И что не за что клясть и упрекать его, который лежал теперь на ковре, у ног ее, объятый раскаянием и ужасом, пряча лицо, не смея поднять на нее глаз.
О, эти ужасные, бесконечные часы-минуты первого молчания!..
— Лизанька… простите! — услыхала она его стон.
Не менял позы, спрятав лицо в подушку, не открывая глаз, она зашевелила пальцами свободной руки, ища погладить его голову… Но не нашла ее, и рука ее упала бессильно вдоль тела.
Он вдруг поднял голову, увидал эту бледную, слабую ручку и припал к ней губами.
— Лизанька… прогоните меня теперь!.. Я как зверь поступил с вами… Как хищный зверь… Мне нет оправданий…
Она отняла у него свою руку и коснулась его волос. Рука ее скользнула по его лицу. Пальцы слабо шевелились. Он понял значение этой немой ласки и задрожал.
— Лиза… Ты не… возненавидела меня?
Она молча покачала головкой… Он видел только край пылавшей, залитой слезами щеки, узел ее черных волос и завитки на затылке. Но все линии, все изгибы ее тела, вся Поза, все жесты говорили не о протесте, а о резиньяции, трогательной и красивой… Он почувствовал, что слезы зажигаются в его глазах. С каким-то благоговением он приник к ее руке.
— Лизанька… Не плачь! Выслушай меня и постарайся понять… Сейчас ты меня пожалела… И я это почувствовал… почувствовал каждой фиброй души и тела. И это окрылило меня… Ослепило… Лишило рассудка… Радость, Лизанька, как и горе, убивает людей… И я не знаю, как пережил я эту минуту блаженства!.. Не проси меня ее забыть… Это невозможно… Но я знаю… знаю, что ты… любишь… не меня…
Он подошел к ее изголовью, обнял ее, осторожно и нежно, и шептал, прижимаясь лицом к ее плечу.
— Ты у меня забвения просила и ласки… Какой? Моя страсть подсказывала мне один только ответ… Прости, если я не понял тебя! Теперь я чувствую, что ты просила другого… Ах, если б мои ласки помогли тебе справиться с горем, я был бы безумно счастлив… Ты можешь быть в одном спокойна, Лиза: я не напомню тебе об этой минуте никогда… если ты сама (его голос задрожал) не вспомнишь о ней… Мы ничем не связаны… Мы только товарищи… А я до могилы твой раб и должник!.. До могилы… Лиза… скажу тебе одно: с той минуты, когда я увидал тебя там, наверху… я знал, что это будет…
Она была поражена. Он это понял, хотя она не шевельнулась в ответ и лица не открыла.
— Теперь я ухожу, Лизанька… Постарайся заснуть!.. Если уцелею, то буду здесь послезавтра вечером. Ты приедешь?
Она поднялась разом, свесила ноги и откинула со лба спустившиеся волосы. Ее лицо было задумчиво. И когда, взяв в руки ее голову, он откинул ее и заглянул в ее глаза, они показались ему прозрачными или… пустыми… Ему стало жутко. Но страсть потушила этот страх, и он горячо поцеловал ее бесстрастные губы.
— Моя ветка сирени… Моя сказка! — прошептал он в невыразимой, полной острого блаженства тоске.
Он уже был в передней, внизу, когда она сошла, чтоб запереть за ним дверь. Было светло, как днем, в этом майском, беззакатном рассвете. Но Лиза в белом платье, с белым лицом и «пустым» взглядом, казалась призраком… «Спящая принцесса Метерлинка…» — подумал Потапов.
— Лиза, ты не упрекаешь меня? — невольно сорвалось у него.
Она положила руки ему на плечи.
— Никогда я не думала, что у меня будут… такие минуты! Я хотела уйти в монастырь…
Он вспыхнул до белка глаз. Исключительные условия замужества Лизы, бывшие для него тайной до этой ночи, придавали еще большее значение всему, что произошло между ними. Он, Потапов, дал ей первую ласку. И при этом воспоминании сердце его так бурно застучало, что он задохнулся.
— Ты жалеешь об этом, Лизанька?
— Я ничего не знаю, — горестно прошептала она.
— Лиза, счастье мое! Не жалей и не кайся! Женщина свободна… Как царица дарит она свою ласку… У нас нет над вами прав… У вас нет пред нами обязанностей… Ты подарила мне эту минуту… Позови меня, когда тебе будет тяжело… Но помни: я никогда не посмею напомнить тебе об этой ночи…
— Ты будешь ревновать?
Он тихонько засмеялся.
— Я не знаю этого чувства, Лизанька… Для этого нужно считать любимую женщину собственностью… Только благодарностью полна моя душа… Только благодарностью без меры… И я тоже никогда не думал до встречи с тобою, что переживу такие минуты… Любовь казалась мне даром капризной судьбы… долей таких счастливцев… (как Андрей, хотел сказать он, но осекся). Ах, теперь я счастливее всех!.. Я богач!..
Она доверчиво положила голову на его грудь. Она слушала, как стучит его сердце, и безотчетно думала: «Как хорошо вот так… в его сильных руках! Тепло… и тихо…»
Он ушел.
Тогда она вернулась в комнату, всю озаренную рассветом, потушила желтое пламя свечей, села на кушетку и оглянулась.
Сон это приснился ей или нет?
Она взяла со стола ручное зеркальце.
Кто это глядит на нее этими огромными пустыми глазами?.. Неужели это она, жена Николая Тобольцева? Она, отдавшая душу Андрею? А тело свое чужому, которого видит третий раз в жизни?.. Не может быть!! Кто же это глядит на нее этим потерянным взглядом?.. Этой женщины она не знает…
С жутким чувством она свернулась в комок на кушетке и закрыла глаза.
Если б она была та самая Лиза, что три года тому назад стояла под венцом с Николаем, то теперь, в эти минуты отрезвления, она рыдала бы, оплакивая свой позор и грех… Она валялась бы на полу, простирая руки к грозному Богу, который отвратил он нее лик свой в роковую минуту… который не удержал ее от падения…
Но ей не стыдно… Нет! Зачем лгать? Ей ничего не стыдно, не страшно… Ей ничего не жаль… Она вспоминает все, что случилось, с покорностью фанатика пред неизбежной судьбой.
Она не та Лиза, что три месяца назад истерически билась головой о каменные плиты монастыря, в своем добровольном изгнании ища молитвой и постом отогнать ревнивые и мстительные чувства… Как она страдала!.. О, как мучительно она страдала тогда! Как молила она у Бога забвения или смерти!
Те Лизы умерли обе… И только сейчас, еще вся смятая и израненная первой мужской лаской, она понимает, бесповоротно и отчетливо, что они умерли… А жить будет новая Лиза, которой она еще не знает сама. Которой никто не знает… «Одинокая и несчастная, как те обе?» — спросила она себя.
«Нет!.. Нет!..»
Она вспомнила чувство, которым была полна вся-вся… там в передней, когда голова ее лежала на груди Потапова, а он бережно, как драгоценную вазу, держал ее в своих могучих и таких нежных руках… Если не это — счастие, то как назвать этот дивный покой измученной души? Она жаждала забвения… И целый мир открылся перед нею… Откажется ли она от этих ласк теперь, когда тот, кого она любит, ласкает другую?
«Нет! — отчетливо сказала себе Лиза. — Нет!!»
Она открыла глаза… Да, ничто не изменилось… И все стоит на своих местах… Только жизнь ее перевернулась вся разом… И в одно мгновение. В душе ее как бы вихрь прошел, разметавший все, что было ценного и, казалось, заветного. И она с холодной улыбкой глядит на эти обломки, которых ей не жаль.
Когда она была ребенком, в доме ее отца она пережила одну трагическую ночь. Мать ее пила запоем. И отец, в своей темноте, верил, что знахарки вылечат любимую им женщину от этого «порока»… Когда же болезнь на время проходила сама собой, в семье водворялся мир. Ехали на богомолье, брали с собой детей, жертвовали в монастыри… Лиза помнит эти очаровательные поездки на лошадях летними ночами, Помнит, как ночевали раз за Киевом, в открытом поле; как огромные звезды сверкали над ее головой; как загадочный шепот немолчно шел по степи; как налетал сухой, теплый ветерок… И ей, не спавшей от волнения малютке, казалось, что это невидимые ангелы веют над ними крыльями и оберегают их от нечистой силы.
Но вот опять болезнь матери вернулась. И отец, сам запивший с горя, ночью кинулся бить жену. Вопли упоенного жестокостью зверя и стоны истязуемой жертвы разбудили весь дом… Нянька схватила братца на руки и заперлась с ним в кухне. А Лиза, объятая безумным ужасом, побежала по дому, ища, куда спрятаться. И очутилась в конторе.
Была глухая зимняя ночь, темная и страшная. Вьюга выла, била в окна пригоршнями сухого снега… Лиза упала на пол и лежала долго, затыкая уши, пока не стихли вопли отца и стоны матери. Дом погрузился в жуткую тишину.
Тогда девочка села на полу, открыла глаза и оглянулась. И вдруг задрожала всем телом…
Кто-то стоял у печки, в глубине комнаты. Кто-то огромный, немой и страшный… Очертания расплывались, сливались с мраком. Но Лиза чувствовала жуткое присутствие Безликого.
И сердце ее замерло… Все, только что пережитое ею, показалось ей ничтожным перед этим мистическим ужасом.
Она просидела так час или больше. Не помнит… Зубы ее стучали, и волосы как будто шевелились от холода, проползавшего по ее голове… Вдруг послышались осторожные шаги в коридоре. Мелькнул свет. Вошла нянька.
— Мать, Пресвятая Богородица! Я ж тебя цельный час по дому ищу… Иди сюда!
Но Лиза не шевелилась. Широко открыв глаза, она глядела на то, безликое и бесформенное, что наполняло ее ужасом… И вдруг она засмеялась отрывисто и глухо… Точно ворона закаркала в тишине спящего дома. При неверном свете ночника она разглядела, что на отдушине висел отцовский кафтан.
Много лет прошло с тех пор… И вот то же странное чувство освобождения пережила она сейчас, в это майское утро… Освобождения от пут, державших ее душу в плену мистического ужаса перед жизнью, перед страстью, перед тем, что она называла изменой, позором, грехом…
— Вот и все! — сказала она вдруг громко. — Вот и все…
И она засмеялась. И с улыбкой на лице она уснула внезапно.