Дух времени

Вербицкая Анастасия

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

I

Молодые вернулись из Киева, очарованные его каштановыми аллеями и соловьями, певшими всю ночь, так что даже спать было невозможно. С вокзала они проехали прямо на дачу.

Вернее, это был целый дом, с чудным сосновым парком, с роскошным цветником и двумя фонтанами. Анна Порфирьевна обожала природу. Жила она на даче всегда с апреля по октябрь.

Когда Тобольцев провел жену на огромную террасу и перед ними дивными красками заиграл цветник, Катерина Федоровна даже руками всплеснула. Никогда не видела она такой роскоши даже издали. Она опустилась на колени перед клумбами роз remontante, высаженных в грунт, целуя их и пряча лицо в их лепестки.

— Я не думал, что ты так любишь цветы! — сказал Тобольцев.

— А я разве думала? — засмеялась она. — Мне в прошлом не то чтоб заботиться о розах, вздохнуть было некогда… А бедная мама никогда не слыхала, как поют соловьи…

Анна Порфирьевна тотчас же приказала садовнику срезать цветы.

— Неужели это я буду здесь жить! — крикнула «молодая», входя в огромную, светлую комнату с двумя итальянскими окнами.

— Маменька, вы отдали ей вашу любимую комнату? Зачем вы себя лишили комфорта?

— Пустяки какие! Я угловую взяла. Мне там удобнее.

— Тебе нравится мебель, Катя? — спрашивала Лиза.

— Все она… все она, — вмешалась свекровь, — я только одобряла…

Бледно-лиловые ирисы с нежной зеленью на молочно-белом кретоне ласкали глаз. Того же тона был светло-зеленый ковер с бледно-лиловыми цветами. Вся мебель была мягкая, будуарная, и с ней красиво гармонировали письменный стол, белый, лакированный, с сукном цвета гелиотроп, и такой же огромный зеркальный шкаф.

— Камин! — крикнула Катерина Федоровна.

— И кушетка, о которой ты мечтала, — засмеялся Тобольцев.

Катерина Федоровна оглядывалась с блаженной улыбкой. Экран у камина был японский. По розовому небу летели бледно-голубые ибисы. Туалетный стол был задрапирован тем же кретоном. Лучше всего было овальное зеркало в драгоценной фарфоровой раме.

— Маменька! — У Тобольцева голос дрогнул, и он горячо поцеловал руку матери. — Какой фарфор, какой дивный рисунок!

Словно во сне, Катерина Федоровна подошла к туалетному столу, но тут у нее задрожали губы… Прошлый год, в квартире графини, она мельком увидала уголок ее нарядной спальни: гранатового цвета шелковое одеяло, красный ковер во всю комнату и прибор баккара у зеркала. Луч солнца ударял в граненые бело-красные флаконы и словно зажигал в них огни. Этот изящный утолок чужой и недоступной для нее жизни не раз вспоминался ей потом… О, насколько здесь все было элегантнее и богаче!

Тобольцев открыл один из флаконов, и запах ее любимых ландышей наполнил комнату. Все было предусмотрено до мелочей. «Это все Лиза, — поняла она. — И все это отныне мое!..» Молча подошла она к свекрови и крепко поцеловала ее, потом Лизу.

— И когда это вы все успели? — расхохотался Тобольцев. — Чисто по волшебству! Вот так заговорщицы!

Из этого очаровательного будуара одна дверь вела в спальню «молодых», утопавшую в кружевах, оттуда в ванную; другая в «салон» Катерины Федоровны.

— Боже мой! Что это? — крикнула она, останавливаясь на пороге.

Посреди огромной комнаты, залитой солнцем, с блестящим дубовым паркетом, стоял весь белый трехтысячный рояль Эрара. В углу белый же под лак шкаф-библиотека с нотами Катерины Федоровны, переплетенными заново в белый сафьян с золотым тиснением. Мягкой мебели и ковров здесь с умыслом не было. Легкие белые стулья с бледно-голубыми атласными сиденьями чинно стояли по стенам. Чудная старинная люстра спускалась с потолка. В другом углу белела кафельная печь. Больше ничего. Это был храм, ждавший своей жрицы…

Слезы брызнули из глаз Катерины Федоровны. Она горячо и стыдливо обняла взволнованную свекровь.

— Я просто очнуться не могу! Рояль Эрара… Я его сразу по форме признала… Мне даже и сны такие никогда не снились!

— Куда цветы прикажете поставить? — спросил садовник, босиком стоя на пороге с двумя фарфоровыми вазами в руках, полными чайных и алых роз.

— Туда, на камин, сказала Анна Порфирьевна.

— Ах, как жаль! Зачем? — крикнула «молодая».

— Мне для вас ничего не жаль! — задушевно ответила свекровь.

Вазы были одного рисунка с рамой зеркала и туалетным прибором. Тобольцев залюбовался ими.

— А вот это твой кабинет!.. Извини уж, как умели…

Комната в два окна, квадратная и уютная, примыкала к салону и заканчивала собой один угол фасада. Глухая стена отделяла его от половины Анны Порфирьевны. Вторая дверь вела на верхнюю террасу, всю в виноградной зелени. Кабинет был весь из темно-оливкового с белыми ирисами кретона, с темным ковром, дубовым письменным столом и огромной «библиотекой». «Здесь я отлично устроюсь на ночь», — подумал Тобольцев. Ему бросилось в глаза, что портрет Шекспира стоит на своем месте, а головки Лилеи нет. И вдруг им овладело странное беспокойство.

— А вот тут мы будем чай пить, — сказала жена его, выходя на террасу.

«Апартаменты самой», как говорила Фимочка, состояли из четырех комнат: угловой — теперь спальни, затененной огромными липами и всегда прохладной; из большой гостиной; комнаты Федосеюшки в два окна и гардеробной, помещавшейся наверху, в башенке, где хозяйка устроила себе ванну.

— Мы вас, маменька, совсем урезали. Даже совестно…

— Зато у меня терраса лучше вашей!

Действительно, дверь из гостиной выходила на террасу удивительной красоты. Дикий виноград буйно окутывал ее со всех сторон. В углах стояли белые колонки с цветами в вазонах. В тени финиковой пальмы виднелся элегантный chaise-longue, рядом маленький столик. Тут же в фарфоровом вазоне чудная белая лилия на высоком стебле распускала свой бокал. Посредине стоял стол для чаепития и легкая садовая мебель. Запах нагревшейся хвои шел от окружавших дачу сосен и пихт.

— Какая прелесть! — крикнула Катерина Федоровна, любуясь лилией. — В первый раз вижу такой цветок!.. Лиза, знаешь?.. Ведь он похож на тебя!..

Все засмеялись. Лиза вспыхнула.

— Покажи теперь, как ты устроилась, — сказала «молодая», гладя ее руку. — Наверно, восхитительно! У тебя такой вкус!

Они спустились вниз. Общая столовая занимала весь парадный фасад, и широкие двери выходили на террасу и цветник. Направо были четыре комнаты для Капитона и его семьи; слева от столовой общая гостиная, при ней зимний сад. К нему примыкала комната Лизы, имевшая один выход в гостиную, через зимний сад, и наглухо запертая из коридора. Рядом за стеной, особняком, спальня с двухспальной кроватью, где, собственно говоря, жил один Николай. У Лизы тоже была своя терраса, выходившая в пустынный уголок парка, отрезанный от общего сада густой аллеей лиственниц. Там же был разбит второй цветник и журчал фонтан. Это был полный поэзии и одиночества мирок. Видеть этот уголок сада можно было только из одного пункта: сверху, из окна башни. Оттуда был виден и весь парк, словно из обсерватории. Но об этом долго никто не догадывался… Тень от лиственниц не давала солнцу проникнуть в комнату Лизы. В оранжерее распускались олеандры, с их одуряющим запахом горького миндаля, алели как бы налитые кровью бегонии, и пышная бледно-розовая азалия гордо красовалась своей шапкой. Финиковые пальмы и латании дремали в душном воздухе теплицы, а столетняя агава цепляла проходивших терниями на жирных, сочных листах. Эта близость тропических растений, живших рядом своей таинственной жизнью, придавала что-то экзотическое странной комнате Лизы. Впечатление усиливалось от обстановки. Мебель была новая, в стиле moderne, с неожиданными изгибами и капризными линиями в контурах стульев, кушеток, столов, шифоньерок, совершенно не похожих на обычные стулья и кушетки. Все было здесь индивидуально, художественно и загадочно с первого взгляда, как будто все это снилось… Ни один рисунок не повторялся, и, тем не менее, все гармонировало между собой. И разбросана мебель была как-то капризно и неожиданно по бледно-зеленому плюшевому во всю комнату ковру, похожему на лужайку майской травы. Мебель была белая, лакированная и в тон ковру обитая бледно-зеленым шелком. На мраморных стройных колонках по углам, в вазах бледно-зеленого хрусталя умирали чайные розы. За японской ширмой пряталась низкая и широкая кровать, с бледно-зеленым одеялом и кружевными накидками. Перед камином стоял экран, такой же как наверху. С потолка спускался китайский фонарь с разрисованными стеклами. Обои были бледно-зеленые, а рамы на портретах белые. И вся обстановка была строго выдержана в двух цветах: зеленом и белом. Пахло розами и миндалем. Было прохладно.

— Какое-то русалочное царство, — определил Тобольцев, внимательно осмотревшись. — Сон наяву!.. И дает настроение… Ай да Лиза! — Он оглядывался, ища Лилею. Она приютилась в уголку на полочке белого дерева. Тобольцев улыбнулся головке. «Вот ты где, милая!.. Здравствуй!..» — Ну, Лиза, я в твою комнату влюбился и буду сюда приходить — грезить. Не прогонишь? — И он прищурился с хищно-ласковым, давно знакомым выражением. Лиза вспыхнула, кинула беглый взгляд на Катю и потупилась.

— А интересно сравнить эту дачу с нашим домом в Таганке! А главное, маменька-то, маменька!.. И chaise-longue, и розы на террасе, и мистическая лилия. Другой человек! Там сектантка, здесь эллинка… Вот где я ее настоящую натуру узнаю! Вся она в этой даче сказалась… Ты знаешь, Катя, у нас есть другая, которую отец строил… Мы там росли детьми, но после смерти отца мы ее сдаем. А маменька эту дачу выстроила на свои деньги, и это ее любимое Monrepos. И по ее плану… Не художница разве она у нас? И, в сущности, я свою широкую натуру унаследовал от нее!

Он взял руку матери и поцеловал ее в ладонь.

— Уж ты придумаешь! — усмехнулась Анна Порфирьевна, впрочем, очень довольная, как всегда, когда любовались ее дачей.

Тобольцев упорно и исподтишка следил за Лизой. «Она странно изменилась. И поразительно похорошела!.. Что тут опять было без меня?..»

Лиза задумчиво глядела в сад. Удивительной мягкостью были полны все ее когда-то угловатые движения. Что-то законченное и гармоническое словно появилось в этом еще недавно мятежном существе. «Новая Лиза, — думал он. — Опять не та, что была в феврале… Но какая причина? Все те же мечты о Степушке?.. А ко мне?.. Неужели совершенное равнодушие?..»

Когда жена и мать его вышли, он нарочно замешкался.

— Лизанька… Прости! Мою Лилею я не хочу тебе уступить… Я уношу ее…

Щеки Лизы вспыхнули.

— А зачем она тебе нужна? — глухо сорвалось у нее.

Ноздри Тобольцева дрогнули от торжествующей радости. Он темными, жадными глазами впился в ее зрачки. Она отвернулась. Тогда он засмеялся светлым смехом. Подошел к ней, взял ее лицо в свои руки и страстно поцеловал ее дрогнувшие губы. Потом спокойно вышел, не оглядываясь, унося статуэтку.

Лиза, с закрытыми глазами, постояла с полминуты, ошеломленная, бессильная… Потом громко застонала и упала на кушетку лицом вниз.

А Катерина Федоровна после обеда тотчас собралась в Москву. Свекровь велела Ермолаю заложить коляску.

— Лиза, милая, — просила Катерина Федоровна, — отыщи мне дачку в три комнатки, с кухнею. Рублей за сто, самое большее полтораста… С Андреем ступай… Он втридорога даст. Если б ты знала, как он сорит деньгами! Я в первый раз такого человека встречаю… Точно у него карман наружу вывернут. Ха!.. Ха!.. Я у него все деньги отняла, а то не с чем было бы домой вернуться…

С радостным волнением позвонила она у знакомого домика. Но ее в окно увидала Соня и кинулась сама отпирать.

— Катя! Милая!.. — Казалось, Катерина Федоровна была волшебной феей, отворившей дверь несчастной узнице. Никогда она не видала такой горячей ласки от Сони. И, растроганная глубоко, она расцеловала ее прелестное, похудевшее лицо.

— Ну что? Как мама?

— Ничего, здорова. Боже мой! Как мы скучали тут без тебя!.. Ну совсем как в тюрьме…

— Бедненькие вы мои!.. Мамочка, дорогая!.. Голубушка!..

Минна Ивановна заплакала. В эту минуту на преданной груди дочери ей было хорошо. Только в эти две недели, всеми покинутые, никому не нужные, обе беспомощные и избалованные, они хорошо оценили, чем была для них Катя.

— Почему покинутые? — так и встрепенулась Катерина Федоровна. — Разве Лиза вас не навещала? Я так просила ее…

— Нет, она была у нас часто. Привезла конфет и фрукты… Такая любезная… — вступилась Минна Ивановна. Ей до сих пор неловко было вспомнить, как враждебно встретила ее Соня. И смягчилась она, только когда Лиза привезла ей чудную бонбоньерку.

— Вот она, — показала Соня. — Мы еще не все конфеты доели… Сосем понемножку. Все как будто жизнь красивее с ними. — И опять в голосе ее задрожали слезы.

— Какой ангел эта Лиза!.. Кстати: я вам киевского варенья привезла и подарки… Там, у кучера. Пошлите кухарку!

— Ты на своих лошадях? — крикнула Соня и всплеснула руками.

— Погоди ужо, накатаемся, — засмеялась радостно сестра. — Я вас через два дня перевезу в Сокольники. Боже мой! Как там хорошо! Лето поживете отдельно… А зимой будем вместе жить. Я только об этом и мечтала…

Сияющая Соня кинулась на улицу.

Катерина Федоровна по привычке села за поданный самовар и начала рассказывать о Киеве.

— Андрей дневал в соборе Святого Владимира и ночевать готов был. Действительно, хороша живопись Васнецова. Особенно «Воскресение Лазаря»… Андрей говорит, что он переглядел все в Европе, но, кроме «Снятия с Креста» Рубенса в Лувре, ничто его так не поразило. Кстати… Там есть Ева с Адамом до грехопадения. Ужасно на тебя, Соня, глазами похожа, когда ты замечтаешься!.. И фигурой тоже. И Андрей не отходил от нее. Заберется наверх и сидит… «Спишь ты, что ли? — крикну я ему. — Домой пора…» А он отвечает: «Все на Соньку любуюсь… Наглядеться не могу…»

Соня покраснела и перестала глядеть на сестру.

Решено было, что завтра же начнут укладываться.

— Пришлю вам дворника нашего. Пусть он и фуры наймет!

— Чернов может нас перевезти, — неосторожно сорвалось у Сони.

Синие глаза Катерины Федоровны от гнева стали темными.

— Откуда Чернову взяться?.. На что он тебе понадобился? — резко, по-старушечьи крикнула она.

Соня смущенно стала объяснять… Они случайно встретились на бульваре. Он проводил ее домой. Неудобно было не пригласить его…

— Ах, он такой любезный молодой человек! — подхватила Минна Ивановна. — Я очень довольна знакомством…

— Мама, я терпеть его не могу!

Глаза Сони мгновенно наполнились слезами.

— Если бы не он, мы прямо умерли бы с тоски, — крикнула она на высоких нотах. — Все одни… одни… А погода такая чудная! И все порядочные люди на дачах… тебе стыдно сердиться! Ты была в Киеве… с любимым человеком, пока мы прозябали, всеми забытые… Он, по крайней мере, добрый и внимательный… И мы не можем… да… Мы не хотим отказаться от этого знакомства! Правда, мама?

Минна Ивановна уже утирала слезы.

— Прекрасный молодой человек!.. Он мне принес два раза черешен… Я так люблю черешни!.. Он мне книги в библиотеке менял… У Сони часто голова болела…

Катерина Федоровна молчала. «Черешни… библиотека… голова болела… прозябали тут… а она сама с любимым человеком…» Но она слушала не столько слова, сколько звук голоса, интонации… Сколько невысказанных упреков звучало в них!.. Кому упреки? Ей?.. Ну да! За что? За счастье, так внезапно доставшееся ей после целой жизни труда и лишений? Можно подумать, они не рады за нее? Можно подумать, она отняла у них что-то… «Как странно! И… как больно!..» Она тихонько, с трудом вздохнула… Чтобы увидеть улыбки на этих милых лицах, не она ли пожертвовала своей молодостью, карьерой артистки? Без жалоб, да!.. Разве счастье этих двух существ не было ее единственною целью все эти годы до встречи с Андреем?

И так сильна была в ней привычка стушевываться самой перед интересами близких, что она все-таки невольно почувствовала себя виноватой…

— Ну что ж?.. Может, он и лучше, чем кажется… А все-таки, Соня, держи с ним ухо востро!.. «Лодырь»… — зовет его нянюшка… И верно… Ведь он два года живет на счет Андрея… Можно ли уважать такого человека?

Соня и Минна Ивановна упорно молчали. Катерина Федоровна заговорила о другом. Соня рассеянно слушала деловой разговор. Вдруг она заметила:

— А ведь он очень на Андрюшу обиделся…

— Кто обиделся? — Катерина Федоровна так вся и насторожилась.

— В самом деле, почему он не пригласил Чернова на свадьбу? Ведь они приятелями были… Он мечтал быть шафером.

Ноздри Катерины Федоровны дрогнули.

— А мне наплевать, о чем он мечтал! Скажите пожалуйста! «Обиделся»!.. Всякая шантрапа обижаться будет, а мы с ними считайся!.. Приятели… Ха!.. По крайней мере, в моем доме ноги его не будет, пока я жива! И, пожалуйста, устройте так, чтоб я с ним у вас не встречалась!

Этот инцидент омрачил общее настроение. Но что, если б Катерина Федоровна видела взгляды, которыми обменялись Соня и Минна Ивановна!

— Сохрани вас Бог проболтаться, мамочка! — шепнула Соня по отъезде сестры.

— Ну вот еще!.. Враг я тебе, что ли?

Дело в том, что Чернов, с одной стороны, жалея «бедную, покинутую всеми девочку», с другой, мечтая «подстроить каверзу» ненавистной Катьке, пригласил Соню поехать с ним в летний театр, куда он добыл контрамарки. Соня была в восторге. Минна Ивановна искренно радовалась. Она не знала, конечно, что Соня, в благодарность, не мешала Чернову целовать ее всю дорогу назад… Конечно, Соня его не любит. И сама она ни разу не поцеловала Чернова. Но ей слишком тяжело ревновать… А Чернов стал такой красивый! И так хорошо одет!.. Бывают минуты, когда совсем чужому она готова на шею кинуться с отчаяния и тоски!.. Но разве Катя это поймет? Особенно теперь?

Катерина Федоровна заглянула на квартиру. Нянюшка встретила ее радостно и с низким поклоном. «Молодая» на этот раз не поцеловала старушку и не мешала ей приложиться к ее плечу. Она как бы сразу подчеркивала этим их будущие отношения. Но тон ее был ласковый. Она пришла в хорошее настроение еще на квартире матери, когда садилась в коляску. Соседи и чужая прислуга высыпали за ворота, чтоб видеть бывшую «учительшу», ездившую теперь на своих рысаках. Она приветливо раскланялась с глядевшими в окна женщинами и с хозяином дома и дала полтинник дворнику, который подобострастно подсаживал ее «под локоток». Соня стояла на улице, пока экипаж не скрылся за углом. «Завидует небось? Ну, да ничего! Ее жизнь впереди. Коли я сумела такую партию сделать, красавице Соне долго ждать не придется…»

В квартире она зорким глазом оглядела все диваны. Нянюшка угадала ее мысли.

— Будьте спокойны, сударыня… Без вашего разрешения никого не пушу ночевать. Не холостые времена, слава те Господи!

Катерина Федоровна велела почаще выбивать мебель, а ковры сложить и картины завесить кисеей от мух. Нянюшка проводила ее с почтительным поклоном, очень довольная ее распоряжениями.

 

II

Лиза с Тобольцевым шли по тенистому просеку. Всю дорогу Лиза, грустная и далекая, рассеянно слушала, что рассказывал Тобольцев о Киеве.

Через час поисков они остановились оба на дачке в четыре комнатки, с крошечной кухней и террасой, обвитой диким виноградом. За нее спросили полтораста рублей, и Тобольцев тут же дал задаток, приказав назавтра вымыть полы и окна. Перед террасой был крохотный цветничок с одной заросшей клумбой. Но в углу, у забора, виднелась полуразвалившаяся беседка, тоже увитая виноградом.

— Как хорошо! — задумчиво сказала Лиза, в зеленом полусумраке беседки опускаясь на старую мшистую скамейку.

Тобольцев расхохотался.

— Неужели здесь лучше, чем в твоем русалочном царстве?

— Там я одна… правда, как на дне реки. А здесь уютно!.. Если б здесь прожить вдвоем!.. С тем, кого любишь…

Сердце Тобольцева забилось. «Боже мой! Как она похожа на Лилею в этом освещении!.. И какое у нее загадочное лицо стало! О ком она думает? О Степушке? Обо мне?.. Кому улыбаются эти гордые губы?»

Когда они шли назад, солнце уже садилось и золотило верхушки сосен.

— Лиза… Я хочу тебя что-то спросить… — вполголоса начал Тобольцев.

— Я тоже хочу спросить!.. Спрашивай ты сначала!..

— Лиза… Меня мучит одна загадка. Можешь ты ответить мне без уловок, без утайки, с присущей тебе гордостью?

Она пожала плечами и стала медленно бледнеть, щурясь вдаль, избегая его горячего взгляда.

— Я не умею лгать… Да и не стоит! Только… сядем, пожалуйста… Я устала… — Она задыхалась слегка, и он понял, что сердце ее стучит.

В стороне от просеки вилась дорожка. Под старой, могучей сосной они сели на скамью.

— Лиза, почему ты так изменилась ко мне? И, вообще, изменилась — как-то вся неуловимо? Почему ты отняла у меня Лилею?.. Ты разлюбила меня? Нет, не отдергивай руки! Я тебе не враг… Но считаешь ли ты меня по-старому другом?.. Вот это первое, на что ты должна мне ответить! Это все, что касается меня…

Лиза, склонившись, чертила что-то зонтиком на песке.

— А разве тебе, кроме Кати, нужен кто-нибудь? — глухо спросила она.

— Ах, Лизанька! До чего ты наивна! Может ли один человек, как бы он ни был интересен, заполнить собою душу и жизнь другого? Особенно такого, как я? Я тебе отвечу чистосердечно: нет!.. Это невозможно!.. Представь себе степь широкую, безбрежную… И в ней одну ничтожную точку — человека… Пусть этот человек будет даже Катя, эта бесспорно интересная индивидуальность! Но разве она не затеряется в степи? Какую надо иметь убогую натуру, чтоб, полюбив, закрыть на весь мир глаза и быть глухим к голосам, что звучат кругом!.. То, что мне нужно от Кати, того я не прошу от тебя. Но и она, если бы и желала, не даст мне того, что можешь дать ты… одна ты во всем мире!

— Значит, у тебя две? — так же глухо перебила его Лиза.

— Что такое?

— Я хочу сказать: мы — две для тебя?.. И третьей уже не будет? — Она вдруг подняла голову, и он увидел ее огромные глаза, полные тоски, тревоги и любви. Сердце у него дрогнуло.

— Лизочка!!! Ты меня не разлюбила? Ты по-прежнему моя Лиза?!!

Он обхватил ее плечи, но она вырвалась с какой-то исступленной энергией, как два года тому назад…

— Нет, не целуй меня! Не смей!.. Не хочу!.. Не хочу и не позволю! Довольно измываться!

— Что такое?..

— Ты меня поцеловал нынче… в губы… И так гадко… так гадко засмеялся…

— Лизанька, прости…

— Если б ты знал, как ненавидела я тебя в ту минуту!.. Лучше бы ты меня тогда ударил! Лучше бы обругал! Это не ласка была… а обида… Словно ты мне в лицо плюнул!

— Лиза!.. Как можно так понимать?

— Уж извини… Как поняла… И лгать тебе не стоит! Лучше объяснимся и условимся раз навсегда, чего нам держаться? Вот ты сейчас мне о любви говоришь… Что ж? Я ее принимаю, эту твою любовь. Но (голос ее вдруг задрожал)… Не ошибись, Андрюша! Я тебя так высоко поставила… тебя и твою любовь… Не урони ее в грязь!.. Она должна быть белее, чем… вот это платье мое…

Кровь кинулась в лицо Тобольцеву. «Нет! Ей не подняться на вершину, с которой все, что видишь внизу, кажется так легко и просто! Как жаль! Для таких натур любовь будет всегда трагедией…»

Он взял ее руку и поднес к своим губам.

— Лизанька… Не надо так много вкладывать в чувство к людям! Жизнь, в сущности, полна таких неожиданностей, но этим-то она так прекрасна! Любовь… наши желания, — все это так загадочно, так подвержено случайностям, капризам нашего Большого Разума, как говорит Ницше… этой таинственной, неодолимой силе дремлющего в нас инстинкта… Я бы хотел, Лиза, чтоб ты легче брала жизнь. Я этого хотел бы для тебя…

Она качнула головой с знакомым ему гордым жестом.

— Зачем? Жизнь не шутка… И лучшее в ней — любовь. Если любовь обманет, надо умирать!

— Что значит «обманет»?.. Как можно божественному чувству ставить преграды?.. Как можно намечать границы для полета духа и говорить ему: «Лететь можешь только досюда и только в эту сторону… Дальше ни шагу!..» Когда я ночью гляжу в звездное небо и любуюсь Вегой, можно ли мне запретить восторгаться Капеллой? Можно ли сказать: «Довольно! Твой взор остановился на одной звезде… Закрой глаза на остальные! Как будто нет мириады миров перед тобою!..» Так и в жизни, Лиза, так и в любви… Случай — этот жизненный маг, наша жажда счастия и фантазия ткут бесконечно пестрый и причудливый узор комбинаций, возможностей и встреч на грубой ткани нашего элементарного бытия… Отыми у него этот фантастический узор, как убога станет жизнь! Как мертва покажется основа!.. Вы — женщины — добровольно наложили на себя вериги и отказались от прекрасной и гордой свободы. Но вам хочется надеть намордник и на мужскую натуру… Вы жаждете сковать душу мужчины, которая тем богаче, чем больше родится в ней желаний. Ты читала «Дон-Жуана», Лиза?

— Да… Нет… В опере видела…

— Ах, это не то! Дон-Жуан был идейный человек. А толпа, как всегда, захватала его идеал грязными руками и опошлила его, как все, чего она касается. Лизанька! Как я был бы счастлив, если б ты сумела меня понять! Любовь есть чувство самодовлеющее, одинаково прекрасное независимо от его длительности, независимо от того, кто нам его внушил. Представь, что ты полюбила меня, а я оказался ниже твоих ожиданий… Не смог поднять тебя в сферу божественного экстаза… Не дал тебе дивного самозабвения… Покинуть меня, искать другого — это будет только логично. Люди — средство… Цель — любовь… Весь трагизм любовных связей состоит в том, что люди на место бессмертной цели поставили преходящее, ничтожное средство… Представь себе, что люди поклоняются огню! Не все ли равно, что питает это священное пламя? Есть ли это драгоценное палисандровое дерево на костре или же грубая ольха? Одно будет долго тлеть; другое взовьется жарким факелом к небу и сгорит быстрей. Но огонь будет так же греть, будет тем же божественным элементом для бедных страждущих людей… Или вот тебе другое сравнение… В храме бога-Огня пламя пылает в разных сосудах, в драгоценных вазах и в простых глиняных светильниках. И представь себе теперь, что на огнепоклонников нашло помрачение!.. И они стали поклоняться не Огню, а драгоценной чаше, в которой тот горит. И к этой чаше протянули руки, и стали бороться за ее обладание… И стали гибнуть у подножия алтаря, в слепом безумии не замечая, что рядом, в другой чаше, пылает тот же священный Огонь… Вы, женщины, любите не любовь, а мужчин. Вы обоготворяете бренный сосуд, каких много… Оглянитесь! Не то же ли божественное пламя разлито кругом? Умейте зажигать его в душах и сами научитесь гореть! В этом великая тайна уметь жить и быть счастливым…

— Не умею, — печально сказала Лиза. — Для меня любовь и счастье — только ты… Теперь я это знаю… Что бы ни делала, что бы ни говорила… И в жизни… и во сне… всегда…

Тобольцев опять вздрогнул. Столько глухого отчаяния было в ее голосе. Но тотчас кровь кинулась ему в лицо. Он так порывисто схватил руки Лизы, что она уронила зонтик и испуганно вскинула на него ресницы.

— Лизанька!.. У меня не только лицо и глаза горят сейчас… У меня сердце горит в груди от радости!.. Торжествующей, хищной радости!.. Пусть я непоследователен! Все равно! Будь другой на моем месте, он стал бы просить тебя разлюбить… Считал бы себя виноватым перед тобой… И я не свободен минутами от таких старых чувств… Но все это тонет теперь… тонет в волне, что меня подхватила… Не хочу лицемерить! Не хочу лгать!.. Я люблю твою любовь к мне… печальную, красивую, чистую, как это платье твое… Я люблю ее без памяти! Клянусь, я не знаю, кем из вас я дорожу больше, Катей или тобою? Короче говоря: для моего счастья вы обе нужны мне! Моя жизнь не полна, если тебя нет подле… Только в Киеве, с глазу на глаз с Катей, я это понял. И, знаешь, Лиза? Мы все время говорили о тебе… Я говорил о тебе с таким восторгом, что, будь Катя ревнивой, как ты… не верь она в мою любовь, она почувствовала бы себя несчастной!

Лиза, слушавшая его неподвижно, вдруг отняла свои руки и закрыла лицо.

— Помню этот характерный случай… Мы сидели в саду, над обрывом. Внизу сверкал Днепр какой-то черной сталью. Над нами горели огромные южные звезды. Соловьи заливались крутом. Мелькали влюбленные парочки… Поцелуи звучали… Мы тоже сидели, рука в руку… И у меня, помню, вырвалось, как-то непроизвольно, словно вздох: «Лиза!.. Где она сейчас? Зачем ее нет с нами?!»

Настала тишина.

— А что она сказала на это? — чуть слышно спросила Лиза.

— Она сжала мою руку и прошептала: «Я буду ее любить, как сестру…»

Руки Лизы бессильно упали на колени. Но опущенной головы она не подняла.

— «Как сестру», — глухо повторила она.

— Вот видишь, Лиза, я не забывал тебя… Хотя, по житейскому катехизису, я должен был забыть весь мир рядом с любимой женщиной. Не говорит ли это одно тебе, что наша душа гораздо сложнее, чем признает ее наша условная мораль?.. Скажу тебе более: был только один очень короткий промежуток в наших с тобою отношениях, когда я был порабощен моею страстью к Кате. И тогда мне показалось, что без твоей любви я сумею обойтись… не стану беднее… Но это прошло скоро, очень скоро, Лизанька! И когда мне показалось, что ты полюбила другого…

Она вдруг встала.

— Пойдем!.. Который час?.. Катя, наверно, вернулась!..

Она шла так быстро, что Тобольцев считал это бегством. Ее лицо пылало.

— Нет, постой! Ха!.. Ха!.. Это спорт, а не прогулка… Сядем там! Наш разговор не кончен.

Она села с своею обычной странной покорностью, которая иногда делала ее похожей на лунатика.

— О себе теперь я знаю все, что мне надо, чтоб жизнь по-старому улыбалась мне. Но есть еще одна загадка. Твои отношения к Степуш… к Степанову… Можешь ты ответить мне откровенно, какие между вами отношения?

Лиза, не глядя на него, бледнела с каждой секундой.

— Я для него… первая… и одна, — вдруг глухо, но твердо сказала она.

— Как это «одна»?..

— Помнишь, я тебе зимой говорила? «Хочу быть первой…» Теперь сбылось. Он меня любит… И не разлюбит, пока я не умру!.. — И такой силой, таким торжеством и страстностью были проникнуты эти наивные слова, что насмешка сбежала с лица Тобольцева.

— Милая Лизанька! Это очень красиво и трогательно — твоя вера в него… Но… хотя Степушка и Лоэнгрин, все-таки он мужчина. И никогда ни один мужчина не довольствовался платонической любовью. Но так оно и должно быть. Любовь — чувство психическое прежде всего… Но ведь мы не из одной души состоим. Половое влечение живет в нас рядом с нашим высоким чувством к одной и толкает в объятия другой, на мимолетную связь. Все драмы в жизни происходят оттого, что женщины никогда не умеют отделить в нашей душе истинную любовь от простого желания. Человек не виноват, что природа бедна и что для выражения неизмеримо различных чувств у нее есть одна только форма. Но тут надо уметь разбираться… Когда я удовлетворяю чувственное влечение с женщиной, в случайной встрече разбудившей мое желание, я похож на дилетанта, наигрывающего польку на скрипке Амати… Ах, Лизанька, зачем ты глядишь на меня такими грозными, мстительными глазами? Я тебе говорю: надо уметь разбираться!.. Какие божественные аккорды я извлеку из того же инструмента, когда в моих объятиях я буду держать женщину, которую люблю? Моя душа та же, как и скрипка та же… Но из жалкого дилетанта я становлюсь артистом. И небо раскрывается передо мною в великом экстазе любви…

— Зачем ты мне это все говоришь? — с трудом спросила она.

— А вот зачем… В жизни далеко не часто и далеко не всем выпадает удача быть артистом в любви и обладать любимой женщиной… И если это случится все-таки, тогда можно… с некоторой уверенностью сказать: «Я у него одна…»

— Ну что ж? — глухо подхватила Лиза и, сорвав ромашку, стала покусывать стебелек, щурясь на цветок и не видя его. — Я у него и есть одна… Другой не будет…

Он молча глядел на ее профиль. Сердце его стукнуло и замерло.

— Лиза… Ты хочешь сказать…

— Он мне муж… Или как там у вас это называется? Любовник, что ли?.. Ну, словом, одна… И другой не будет…

Тобольцев встал. Словно сила какая толкнула его. Он очутился шагах в десяти от Лизы, лицом к корявому стволу молодой сосны… «Почему эта сосна вся красная?» — подумал он, потом провел рукой по лицу. Красные круги все еще плыли перед ним, бледнея, и сквозь этот красный туман он разглядел на скамье всю поникшую фигуру Лизы с опущенной головой.

Вдруг он засмеялся. Лиза испуганно вскинула ресницы. Он смеялся неудержимо, какими-то истерическими нотками. Потом медленно, шатаясь, подошел, грузно опустился на скамейку и судорожно обхватил талию Лизы. Та прижмурила веки и как-то сжалась вся, точно над ней занесли руку для удара.

— Лизанька, милая… Ха! Ха!.. Прости мне этот смех… Это нервное… Ха!.. Ха! От неожиданности… Ей-Богу!.. Обидеть тебя… Ха!.. Ха!.. Я не хочу… Видишь, Лизанька, как это просто случается в жизни!..

— Молчи! Молчи!.. Я ничего не хочу слышать… И перестань смеяться, а то я уйду! Просто ли, нет ли?.. Мое дело судить… А ты молчи!

Настала пауза. Тобольцев жадно, и как чужую, разглядывал теперь эту женщину, которую он когда-то так страстно, так мучительно желал… Оболочка, одна оболочка осталась прежняя… Душа у этой женщины другая… И в этой душе читать он разучился… Он сам не мог понять себя, что пережил он за эти несколько мгновений? Ревность? Жгучую зависть? Обиду, зачем не ему, зачем другому достался этот дикий цветок с его пряным ароматом, когда-то сводившим его с ума?.. Ха! Ха!.. Опять задрожал в нем смех над кем-то… Над собой, конечно! Старая история!.. Один сеет, творит, выхаживает чудную лилию… Другой проходит мимо и срывает цветок… Разве эта душа… эта новая, загадочная Лиза не была его креатурой? Разве он не имел на ее любовь гораздо больше прав, чем тот, другой?..

— Ты, значит, любишь его, Лиза?

— Н-не знаю, — услышал он вдруг тихий, неожиданный ответ.

— Как «не знаю»? Что, кроме любви, толкает вас, женщин, на связи?.. Особенно такую, как ты?

— Тоска, Андрюша! — прошептала она. — Люди от тоски с собой кончают… Мне было все равно…

Он наклонился и поцеловал ее горячую щеку. Она вздрогнула и большими глазами взглянула в его зрачки.

— А мне, Лиза, ты не могла бы отдаться? — серьезно спросил он.

— Никогда! Молчи!.. Как тебе не стыдно?.. Зачем смеешься? Зачем оскорбляешь?

Она вскочила и вся дрожала, стоя перед ним.

— Бог с тобой, Лизанька!.. Какая может быть обида, когда тебя желают?

— Не смеешь желать! У тебя на это жена есть… Ее желай… и целуй… и делай с нею что хочешь! А меня…

— Что? Что тебя?..

— А меня люби только издали… как я тебя буду любить…

— А отдаваться будешь одному Потапову? — Он не заметил в своем волнении, что опять назвал Степана настоящим именем. — Ну что ж ты молчишь?.. Я тебя спрашиваю: отдаваться будешь только ему?

Она не глядела на него. Но в лице ее он прочел ясное и непреклонное решение. И он вдруг почувствовал, что мог бы убить ее скорее, чем добровольно склонить ее теперь на этот шаг!..

Но теперь и он вдруг понял, что, пока он этого не добьется, считать себя счастливым по-старому вполне он уже не может.

Он вдруг тихо засмеялся, качая головой.

— Ах, Лизанька, Лизанька!.. Жалкая раба! Только вырвалась из-под одного ига, добровольно пошла под другое!.. Сознайся: уж небось клятвы давала перед образом с коленопреклонением — «не изменять»?.. Ха!.. Ха!.. Сперва мужу не изменять, потом любовнику?.. Закрепостила себя добровольно?

— Не умею делиться! — гордо возразила она.

— Да этого и нельзя, если б ты даже и хотела! Землянику можно разделить… Яблоко… Дом… Землю… Но даже вот это твое платье белоснежное не поделишь между двумя… Либо цельное, либо никакого… Так?.. Как же ты хочешь делить любовь? Ее дают всю, как дар… насколько хочешь и сколько хочешь…

— И кому хочешь? — подхватила она с дрогнувшими ноздрями.

— Да, да!.. И кому хочешь… Вот в этом истинная свобода… Истинная гордость женская… и уважение к любви, как к божественному элементу и красоте нашей жизни. Даешь ли ты себя, любовь свою, на миг, на день или на всю жизнь — это дело твое, дело твоего вкуса… Но как можешь ты отказывать в любви мне? Любя меня… меня, как ты сейчас созналась в этом, только потому, что ты подарила свою любовь другому из жалости, от тоски, из жажды забвения? Словом, не любя?.. Ведь здесь даже не стена… как та, которая два года назад разделяла нас в твоем религиозном миропонимании… Здесь только сквозная решетка… Толкни ее твоею ножкой! И она упадет… И между нами ничего не останется…

Он с вспыхнувшей страстью обнял ее опять. Он слышал, как под его рукой бурно билось ее сердце.

— А он? — глухо прошептала Лиза.

— Какое мне до него дело! Пусть устраивается сам, как знает!.. Не думаешь ли ты, что он предъявит на тебя свои права? Что он ревновать тебя будет? Возможно… Ведь зверь в нас дремлет всегда. Я сам почувствовал его в себе сейчас… Но ведь на то мы люди, чтоб быть в любви богами, а не жалким стадом ревнивых самцов… И вы — женщины — не самки, которые спокойно ждут конца боя, чтобы отдаться победителю. С инстинктами борются и их побеждают. В этом культура. Пусть торжествуют те, которые не мешают жизни и счастью других!.. Остальные да гибнут!.. Но я вступаюсь за честь Степ… Степушки. Я верю, если ты с ним захочешь порвать хоть завтра, он не сделает тебе ни одного вопроса, ни одного упрека, как бы ему ни было больно…

Ее глаза были огромные и совсем темные. Их лица почти касались.

— Порвать?.. С ним?.. Зачем?.. За что?..

— А ты согласишься жить с двумя? — Он держал ее так крепко, что ей было больно, и она бледнела.

— А ты? — в упор, глухим шепотом кинула она ему. — Ты тоже будешь жить с двумя? Ха!.. Ха!.. Я не турчанка… Нет! В гарем к тебе не поступлю… Нет… И тебя мне не надо! Слышишь?

— Не меня ты любишь, Лиза, а свою гордость…

— Пусть! Коли мне так легче!.. И несчастья чужого не хочу… Ни его… ни Катина горя…

— А мое не в счет?

Она зло засмеялась.

— Беда… Горе какое! Пусти!.. Что держишь так? Вцепился… Дышать больно… Нет! Тебя мне не будет жаль… Такие, как ты, несчастными не будут… Утешишься… Не со мной, так с другой…

— Мне никого сейчас, кроме тебя, не надо…

— Сей-час? — протянула она и опять зло засмеялась. — И ради этого сейчас я должна обмануть Катю?.. Потому что ей-то ты не признаешься ни в чем?

— Никогда! — спокойно и твердо подтвердил Тобольцев.

— Вот видишь!.. И ради тебя я должна отказаться от любви человека, который меня будет любить всю жизнь? Всю жизнь… Я это знаю… И ты это знаешь сам…

— Разве я говорю: нет?.. Он будет тверд, вот как этот дуб перед нами!

Тобольцев с силой и злостью ударил кулаком по скамье.

Она опять засмеялась. В первый раз в жизни она видела Тобольцева раздраженным, хотя он и старался овладеть собой. И это давало ей странное удовлетворение. Она заговорила уже спокойнее.

— Два раза в жизни, когда я… руки наложить на себя хотела… этот человек пришел ко мне с лаской и любовью… С бескорыстной, светлой любовью… — Ее голос задрожал, и лицо озарилось такой нежностью, что у Тобольцева дух захватило. Он не считал Лизу способной на такие чувства.

— Два раза, когда я погибала, он меня спас от отчаяния… Я была одна… во всем мире одна… И если б не маменька в ту ночь, как вы уехали… Ну, да что вспоминать!.. И бросить такого человека… За что?

— Любовь, Лиза, никакой моралью не руководствуется… Ее не покупают за спасибо… Ты все-таки любишь не его…

— Нет, лжешь! Я и его люблю!.. И не откажусь от него теперь… Хотя б за спасение моей души! — с необычайной силой сорвалось у Лизы.

— А!.. — протянул Тобольцев. — Вот что!..

Он глядел на нее, сощурясь, и странные огоньки загорались в его зрачках. Встретив его взгляд, она вспыхнула вся и невольно потупилась.

— Пойдем, — сказала она. — Уж солнце село… Боже мой! Как поздно!

Она встала. Он тоже встал и неожиданно обнял ее опять с такой нервной силой, что она не могла вырваться. Побледнела она так, что даже губы ее стали белые.

— Чего ты боишься? Я — не дикарь… Культурного человека насилие удовлетворить не может. Мне нужна не покорность, а страсть твоя и согласие… И я этого добьюсь!..

— Нет!!. Нет!.. Этого никогда не будет!.. Этого мне не нужно!

Он мгновенно разжал руки.

— Теперь все ясно… Я вижу, ты ценишь Степушку…

Она не поняла в первое мгновение, слишком чиста и наивна была ее душа. Но что-то в его тоне и усмешке было обидное, она это почувствовала.

— Пойдем, — повторила она после минутного молчания, и пошла вперед, подымая шлейф своего белого платья.

Они не заметили, что молчали почти всю дорогу обратно. Вдруг она словно вспомнила.

— Я тебе, Андрюша, сейчас как духовнику призналась… И помни: кроме нас троих — его, меня да тебя — этого никто знать не должен, даже Катя… Я бы и тебе никогда этого не сказала, если б ты меня нынче не оскорбил этим поцелуем…

— Ты опять о том же?

— Нет!.. Теперь я поняла, что ты не хотел обидеть… Но я тебя предупреждаю, Андрюша: никогда не целуй меня еще потому, что это значит — Катю обкрадывать…

— Боже мой! — с отчаянием вырвалось у него:

— Ну, пусть я дура в твоих глазах! Не хочу и не могу лгать!.. Я хочу любить Катю и иметь право ей в глаза глядеть. Если я себя… если тебя уважать перестану, то мне жить уже нельзя будет! Понимаешь? Нельзя!..

— А то, что я тебя люблю сейчас и желаю не меньше, даже больше, чем желаю мою жену, это для нее, ты думаешь, не обида? По-твоему, взять душу женщины, все ее помыслы и желания, это вздор? А взять ее тело, хотя бы на одно мгновение, это преступление?

— Ах, молчи! Молчи! — Она остановилась и зажала уши. — Я глупа… Ты меня словами всегда закидаешь… И пока ты говоришь, я даже согласиться с тобой могу. Но стоит мне остаться одной, я чувствую, понимаешь?.. чувствую, что ты не прав…

— Как Ванька-встанька, — зло усмехнулся он. — Да, женская логика — это именно Ванька-встанька… Я это всегда замечал… Качни его изо всей силы, ударь, переверни, он все-таки на прежнюю точку встанет.

Она не могла не улыбнуться этому сравнению. Она остановилась опять, положила ему руки на плечи и с дивным выражением горя и любви посмотрела в его злые глаза.

«Боже! Какая она красавица стала!.. Какое трогательное, чудное трагическое личико!» — подумал он, смягчаясь невольно.

Она заговорила печально:

— Когда-то я хотела тебя любить таким, каким создала тебя моя фантазия. Но жизнь меня жестоко била… Я научилась любить тебя, каков ты есть… Страдала и прощала. Из души тебя вырвать не могла… Смирилась… И люблю, несмотря ни на что… Потому что разлюбить тебя — значит умереть (ее голос задрожал)… Я тебе — Катю простила… И из-за любви к тебе привязалась к ней… И ни одной черной мысли ни на одно мгновение у меня не было к Кате, как только увидала ее… И твою любовь к ней я на недосягаемый пьедестал поставила. Но помни, Андрюша, помни: третьей я не прощу… Катя и я… Третьей не должно быть между нами! И когда я почувствую, что она все-таки явилась, эта третья… я умру…

Он глядел в эти глубокие, трагические глаза, расширенные ужасом Неизбежного, которое она предчувствовала, казалось, в это роковое мгновение… И ему было сладко и жутко. Он точно летал во сне.

Он бессознательно снял обе ее руки с своих плеч, сперва одну, потом другую… И нежно, долго целовал их, как бы обещая что-то, как бы скрепляя поцелуем этот торжественный договор.

Казалось, и она так поняла. Зонтик ее упал в траву. Тихая улыбка раскрыла ее уста и озарила все лицо. Она смежила ресницы и стояла недвижно, закинув голову и всеми нервами вбирая в себя прикосновение к ее коже его горячих, мягких губ.

Чье-то белое платье замелькало между кустами вдали.

— Катя, — быстро сказал Тобольцев.

Она вздрогнула.

Прощай, чудное мгновение!.. Ты не вернешься…

Лиза подняла зонтик и поспешно двинулась навстречу.

— Андрей, Лиза… Вы, что ли? — кричала издали Катерина Федоровна. — Куда вы пропали? Ужинать ждем целый час…

 

III

Жизнь молодых на даче потекла мирно с виду. Через месяц отношения к окружающим вылились в определенные формы. Анна Порфирьевна de facto оставалась хозяйкой в доме. Всеми верховодила Катерина Федоровна. И добилась она этого так незаметно, что ни в ком не вызвала возмущения или обиды. Даже строптивая Федосеюшка через какой-нибудь месяц опускала ресницы перед строгими глазами «молодой».

Катерина Федоровна ни разу не сделала выговора прислуге. Она даже голоса ни разу не возвысила. Но распущенная прислуга почувствовала над собой железную руку и соколиные очи настоящей хозяйки.

— Как вы странно живете! — заметила Катерина Федоровна раз как-то за чаем, который подали не в урочный час, потому что Фимочке вздумалось идти за грибами.

— А что? — Анна Порфирьевна покраснела и вся насторожилась.

— Ну, какой же это чай за час до обеда? Только порча аппетита…

— Да ведь я же за грибами ходила! Небось пить захотелось!

— А ты ходи вовремя! Напейся, да и ступай до обеда… то бишь, до ужина. Никак не привыкну к вашим порядкам! — как бы вскользь кинула она.

Фимочка заморгала.

— А тебе угольев жаль, что ли, на самовары?

— Ничего не жаль… А непорядок это…

— Ну, на то и дача, чтоб целый день чай пить!

— Вот это и плохо!.. Катар желудка наживаете беспорядочной едой. Мух разводите, потому что целый день стол стоит неприбранный… Да и прислуге отдохнуть не даете…

— Скажите пожалуйста! Прислугу жалеет! — задорно подхватила Фимочка.

— И очень просто. Они тоже люди… Сделай одолжение! Я с прислуги спрошу больше, чем ты, но спрошу должное, И мне ни одна горничная не посмеет грубо ответить. Но трепать ее зря тоже не буду…

Фимочка раскраснелась и стала обмахиваться платком.

— Гувернантка какая явилась! Ха!.. Ха!..

Досада ясно была написана на ее курносом лице.

— Да, наконец, я о себе забочусь. Вы блюдца вареньем перепачкаете… А кто посуду за вами моет? Все я… Или ты этого не замечала?

— А вольно ж тебе за экономку быть!! Своя воля…

— Кто же, по-твоему, у вас чай разливать должен и посуду мыть?

— А кому придется… Нетрудно, кажется?.. Это не воз возить…

— Однако ты за две недели до полотенца не притронулась… Стало быть, трудно!

— Ах, отстань ты от меня (Фимочка вдруг расхохоталась)! Чисто классная дама! Сейчас видно, немецкая косточка…

— А вы, славяне, ленивые да распущенные, — отгрызнулась «молодая», добродушным смехом подслащая пилюлю. — И разве это дело, что прислуга чай разливает и наши семейные разговоры слышит?

— Так, так, верно, — подхватила свекровь, очень довольная этим нагоняем. — Мне доктор волноваться не велит… Я бросила вмешиваться. А только разгильдяйство ваше и мне всегда постылым казалось…

— Нас целых три у вас… Могли бы с вас заботу снять… На днях слышу, к вам кухарка идет насчет обеда… Неужто и провизию сами выдаете?

— Федосьюшка помогает… У нее ключи, — устало ответила свекровь.

Катерина Федоровна нахмурилась.

— Вы, маменька, нам ключи передайте! Ей-Богу, стыдно так жить без дела!.. Не привыкла я…

— Конечно, правда, — прошептала Лиза.

Фимочка сконфуженно молчала.

— Вот пари держу, — вдруг рассмеялась «молодая», — что у вас никто в доме не знает, сколько в месяц сахару выходит, сколько чаю, кофе, дров, углей, масла, яиц… А ведь это все деньги!.. Да какие еще!.. Воображаю, сколько у вас крадут!

Анна Порфирьевна вспыхнула.

— Нет, Катенька! Вот это вы напрасно!.. У нас люди по десятку лет живут…

— И вы, маменька, напрасно обижаетесь за людей! Не хочу их хулить, а только при таком разгильдяйстве поневоле перестанешь различать, где мое, где твое… Вы говорите: ключи, а я вам говорю, все расперто. Тут даже и воровать не приходится. Воруют тайком, крадучись, из-под замка… А тут приди да бери, никто слова не скажет… Голову даю на отсечение, что вашим сахаром, кофеем и чаем не только ваша прислуга пользуется, а и вся родня их! Это ведь они и за грех не считают — господским добром пользоваться…

— Ну-ну, будет… Распетушилась! — примирительным тоном перебила Фимочка. — Научи, пожалуйста, хозяйничать! Тебя послушаешь — в краску бросает. Чуть не дармоедами в лицо называет. Ха! Ха!.. Объявилось сокровище!

Разговор этот вышел без мужчин, без «мужиков», как в шутку говорила Фимочка.

— Стеша, полотенце неси чистое! Ха!.. Ха!.. Хочу хлеб зарабатывать… Чашки буду мыть, — дурила она, усаживаясь за самоваром.

Но мыла она посуду так неловко, делала так много ненужных движений и, по привычке, размашистых жестов, что смахнула со стола две дорогие чашки и раздавила в руках хрупкое блюдце…

— Ах, досада какая! — крикнула Катерина Федоровна. — Нет, уж пусти! Я сама вымою… Тебе этому делу еще учиться надо…

Фимочка совсем переконфузилась и пригорюнилась даже.

Анна Порфирьевна на другой день передала ключи Катерине Федоровне, и та назначила дежурства… Но уже через две недели выяснилась такая непрактичность Лизы и Фимочки, такое их «разгильдяйство», что обе они упросили «Катю» взять на себя всю обузу.

— А мы тебе помогать будем, — говорила Фимочка. — Ты прикажи, мы выполним. А где ж нам управиться с целым домом? На это талант нужен… Не так просто…

— То-то и оно-то! Возьму на себя все, только уж не мешаться! Чур!.. И не хвататься за чайник! А то одна схватит, чай сольет, другая тоже… Глядь, новый надо заваривать…

— Ладно, ладно! — ластясь к ней, ворковала Фимочка. — Мы за тобой, как за каменной стеной, будем!

— И уж вы меня извините!.. Три раза буду вам чай давать, больше ни-ни!

— Вот так зелье!.. Когда я жить без чаю не могу! Особенно на даче…

— То-то и разнесло тебя… Молодая женщина, а шесть пудов, гляди, весишь? Сердце себе испортила… Умрешь до сорока лет.

Фимочка испуганно закрестилась.

Незаметно Катерина Федоровна изменила и весь строй их жизни.

— Очень нелепо у вас едят, маменька, уж вы меня извините, — заговорила она через неделю после того, как получила ключи.

— Три поколения так жили на моей памяти, Катенька…

— Не обижайтесь, голубушка! Да ведь жизнь-то вперед идет? Наука тоже? Надо и с ними считаться… Вредно так много и нелепо есть, маменька! Ну, к чему у вас, например, два раза в день горячее едят да мясное? И я понимаю: очень хорошо было обедать в старину в двенадцать, когда весь дом вставал в шесть, и все неукоснительно дома ели. А ведь летом наши мужья раньше семи домой не возвращаются. И обедать надо в эти часы… Без них наедаться нам, женам, даже неудобно как-то.

— А как же до тех-то пор! — Фимочка даже побледнела.

— Завтракайте в двенадцать, в два пейте чай, в семь обедайте, потом в десять опять чай с легкой закуской, и в одиннадцать все должны быть в постели. А то ты (она обернулась к Фимочке) — ложишься в два, встаешь в двенадцать, за обедом ничего не ешь. А через час тебе есть хочется, давай тебе самовар!.. Этакая безалаберщина татарская!.. Лиза, та податливее. Я ее приучила рано вставать. И что это за жизнь?.. Летом утренние часы самые дорогие. А вы… дрыхнете…

— Верно, — вздохнула свекровь. — Все верно, Катенька… Совсем эта молодежь жить не умеет…

— Ха!.. Ха!.. А в жару за грибами и ягодами идет, когда все давно босяки обобрали… Нет, ты встань в семь, тогда тебе день-то каким красивым покажется! Спроси Лизу вот, как мы с ней по грибы ходим на заре, босиком, платочками повязамшись…

— Идиллия! — Фимочка презрительно оттопырила нижнюю губу. — Смотрите, как бы вместе с грибами босяки вас-то не обобрали!

И месяца не прошло, однако, как все в доме стали жить «по новому раписанию», язвила Федосеюшка. Ей с вечера молодая хозяйка отпускала чай, кофе, сахар, хлеб и бутерброды для мужчин с телятиной, холодным мясом или ветчиной.

— Нельзя, нельзя, — строго сказала она им на их недоуменные протесты. — Целый день работаете, надо силы подкреплять…

— Да мы чайком, Катерина Федоровна, балуемся… с баранками…

— Что вы мне этим чайком всюду в глаза тычете? Подумаешь, польза какая! Только жиреете вы с чаю. Сердцу вредно, а желудок пустой. Вот ешьте бутерброды, коли не соглашаетесь тратиться на горячие завтраки!

В сущности, «мужики» были очень тронуты этой заботой.

— От вас вот не дождались пальца даже пососать, не токмо что ветчины али что там, — с сердцем сказал Капитон Фимочке. Та расхохоталась, а за завтраком в лицах и с огромным комизмом изобразила эту сценку.

Анна Порфирьевна вставала в шесть. Оба «братца» тоже. После чаю они ехали в Москву, по конке. Сама Катерина Федоровна, как ни хотелось ей спать от беременности, все же подымалась в восемь, чтобы напоить кофеем мужа, который ехал с своим неизменным Сергеем к десяти часам в банк. В девять в большую столовую, внизу, подавали самовар, и Катерина Федоровна шла будить весь дом. Беспощадно срывала она одеяло с нежившейся Фимочки, прыскала на нее с хохотом свежей водой, тащила у нее из-под головы подушку.

Фимочка ругалась целую неделю, но на другую к девяти уже вскакивала сама и запиралась на задвижку.

— Встаешь? — за дверью спрашивала Катерина Федоровна.

— Сплю! — сердито кричала Фимочка.

— То-то… Самовар на столе. Остынет, второго не будет. Пей холодный… И кофе сейчас подают…

— Тиранка… Инспектриса! — ворчала Фимочка, покорно натягивая чулки. Она любила утром кофе с жирными сливками, с сдобными домашними булочками, и лишиться этого ей было бы тяжело.

Катерина Федоровна за месяц изучила вкусы всей семьи, и всем старалась доставить удовольствие. Но за это требовала порядка и дисциплины. На третью неделю Фимочка вставала сама. «В пансион благородных девиц поступила…» — язвила она.

Лиза очень ценила утренние часы, когда они с Катей шли в лес и вели задушевные, поэтичные беседы. О чем? О прошлом Кати, об ее лишениях, об ее робких, придушенных мечтах… Потом о встрече с Тобольцевым, об ее будущем ребенке, которого обе они любили уже всем сердцем. Никогда только не касалась их беседа одного — страсти Тобольцева к его жене… Но каждый день Лиза говорила себе: «Нынче спрошу… нынче…» И сердце ее замирало.

— Фимочка! Утренний кофе пей в дезабилье, — говорила Катерина Федоровна. — Мы тут все в капотах, мужчин нет. Навести красу да кудельки завить потом успеешь. А меня отпусти… Мне только до двенадцати погулять можно, пока мясник с зеленщиком не приехали…

Она и мясо, и зелень выбирала сама, учась у опытной кухарки. Это избавляло ее от необходимости вести запутанные счета и книги. Она все брала за наличные и на этом выгадывала очень много, что с удовольствием констатировал Капитон, подводя итоги месячного бюджета. Оба братца, видя практичность и «систему» сестрицы, прониклись к ней еще большим уважением, а Николай прямо-таки ее бояться начал.

— Вот это хозяйка, — не раз говорил Капитон матери. — Уж за что такую жену Бог Андрею послал, не знаю! Но с такой даже он не пропадет.

В двенадцать ровно на даче подавали завтрак, без горячего, но легкий и питательный, с массой зелени и овощей, что полезно было Анне Порфирьевне. Когда к ней приехал ее домашний доктор, Катерина Федоровна, хорошо зная значение гигиенического стола, подробно расспросила его, как кормить его пациентку, и потом от системы она уже не отступала.

— Клад эта невестка у меня! — растроганно сказала Анна Порфирьевна доктору и вытерла влажные глаза. — От скольких хлопот и волнений меня избавила! Дома не узнаю за один месяц… Это Господь мне ее послал!

— Одно слово — министр! — смеялся Тобольцев.

После двенадцати до трех каждый мог делать что хотел. Катерина Федоровна купила огромный колокольчик, и дворник звонил в определенные часы, сзывая семью к завтраку и обеду.

— Нельзя ли чайку? — раз после завтрака взмолилась Фимочка.

— В три часа будет чай… Не знаешь разве?

— Катенька, сейчас до смерти хочется… После соленого…

— Не дам сейчас! Ешь ягоды!.. Нарочно для этого ягоды покупаю… Пей молоко! Вреден чай после еды. Перетерпи! Через недельку отвыкнешь…

И Фимочка, с видом жертвы, ела сперва клубнику, потом малину… И все вздыхала.

Но иногда Фимочка не могла или не хотела стерпеть. Неукоснительно в первом часу Катерина Федоровна садилась за рояль и два часа играла гаммы и этюды. Фимочка ложилась в блузе на кушетку, с романом в руках. Прислуга за кухней, под соснами, пила в это время чай. Фимочка звонила Стеше и шепотом, хотя целый этаж отделял ее от «молодой», умоляла ее принести ей чашечку.

— И вареньица твоего, Стеша, пожалуйста…

— Ладно, ладно… Уж лежите, — шептала Стеша. И обе они смеялись, когда Фимочка с ужимками и гримасками, кладя палец на губы и поглядывая в потолок, где гудел рояль, с наслаждением потягивала горячую влагу.

Стеша недолюбливала молодую хозяйку и была рада ее обмануть, недовольная гнетом железной руки.

— Кабы Федосеюшка только не подглядела! Ох, уж и лиса же эта девка!.. Видит, что «сама» обмирает над невесткой… И Боже мой! Так хвостом и виляет перед молодой! Так и стелется!.. И помяните мое слово, Серафима Антоновна, она уж свое возьмет! В душу вползет змеей… И обойдет молодую, как старую обошла…

А Фимочка блаженствовала, «полоща себе кишочки», и думала, слушая гул наверху: «В этакую-то жарищу да по роялю кулаками стучать!.. Два часа „запузыривает“… Что значит немка-то! Не наша кровь!..»

Раз как-то Фимочка разомлела после чаю, да и заснула на кушетке. Катерине Федоровне понадобилось спросить что-то насчет детей, и она без четверти три, окончив играть перед чаем, вошла в будуар Фимочки. Чашка на маленьком столике и блюдце с вареньем, по которому бродила стая мух, кинулись ей прежде всего в глаза. Фимочка проснулась, в испуге села на кушетке и вспыхнула.

— Хороша, нечего сказать!.. Потихоньку пьет…

— Катенька… Ей-Богу, в первый раз!

— Глупая баба! Чего ты передо мной извиняешься? Разве здесь не хозяйка?.. И откуда этот чай?

— Мне Стеша принесла своего…

— Фи! У прислуги побирается… Коли хотела, почему за ключами не прислала?

— Катенька, я знала, что ты будешь сердиться…

— Да мне-то что? Коли хочешь от ожирения погибнуть, сделай одолжение!.. Я пальцем не шевельну. Я полагала, ты сама свою пользу понимаешь… И, кажется, сговорились мы с тобой о порядке, и ты согласилась его не нарушать…

— Катенька… Ну, прости!..

— Подумаешь, я угольев жалею и чаю, а не ее здоровья…

— Ну, не сердись, Катенька! Ей-Богу, больше не буду никогда! — И Фимочка кинулась обнимать Катерину Федоровну.

Та с виду как будто и забыла об этой сценке, но иногда нет-нет, да и «съязвит» неожиданно: «А вкусен ли Стешин чай?..» На самом деле она никогда не простила Фимочке обмана, особенно в стычке с прислугой. С этого момента она стала презирать ее. И в тоне ее, когда-то дружелюбно-насмешливом, появились новые нотки. Утрата этой иллюзии еще теснее связала ее с Лизой. «Вот уж эта не обманет, не продаст за конфетку! Адамант! И до чего же взыскана я судьбой, что нашла такого друга!.. Первого друга за всю мою жизнь!..»

Как властолюбивая натура, она ценила Лизу еще за то, что та проникновенно как-то подчинялась всем ее вкусам и требованиям, как будто у нее не было ничего своего.

— Ого!.. — сорвалось как-то раз у Тобольцева, когда жена определила ему свои отношения с Лизой, которыми он очень интересовался. — Ты, Катя, ее не знаешь! Она не послушная, а гибкая… вот как эта ветка… Прижми ее, придави… сядь на нее, она все стерпит, коли не сломится. А попробуй отпустить ее, она вся распрямится и на свое место станет… Так и Лиза…

— Ты идеализируешь ее, — спокойно возразила жена. — Впрочем, о Лизе не спорю. Но тебя послушать, у тебя все интересны. А просто это твоя фантазия всех в яркие цвета одевает… Ты в людях только бабочек видишь с радужными крылышками… А, в сущности, кругом одни гусеницы..

— Нет, здесь одна только гусеница… Это Фимочка…

Катерина Федоровна так заразительно и громко расхохоталась, что ей завторили дети Фимочки, бегавшие в цветнике, внизу. Они захлопали в ладоши и закричали:

— Тетя Катя!.. К нам иди!..

— У, душки! Ангелы небесные! — крикнула она, подходя к окну, и послала им поцелуй.

Этих детей она полюбила с первой минуты, как увидала их по приезде из Киева. Их тогда одели в шелковые костюмчики и новые башмачки. Пете было четыре года, Мане — три. Оба были похожи на Фимочку — белокурые, пухлые, с голубыми глазками и ярко-розовыми золотушными щеками.

— Это чьи же? Прелесть какая! — закричала «молодая». Она села на корточки, обняла ребят, расцеловала их испуганные глазки, их ручки. И тотчас разглядела, что ногти и ушки у них грязные, а под шелковым платьицем у Мани рваные штанишки.

Капитон был нежным отцом, дочку прямо-таки боготворил и часто упрекал Фимочку за ее равнодушие и беспечность.

— Какая ты мать? Наша кошка на кухне и та лучше свои обязанности знает…

Лиза баловала его детей, и за это он платил невестке симпатией. Сам он редко видел ребят, разве по праздникам. Холодность бабушки к внукам всегда была его больным местом. На этот раз ласка «молодой» к его заброшенным детишкам поразила Капитона несказанно.

— Неужто так детей любите? — взволнованно спросил он ее.

— Да разве можно не любить этих ангелов? — страстно крикнула она. — Я и на улице-то ни одного ребенка не пропущу без поцелуя… А тут свои… Что на свете чище и красивее цветов и детей? Это поэзия нашей жизни.

Капитон был растроган. Он кинул уничтожающий взгляд сконфуженной Фимочке и призадумался на весь день. Было что-то в речах этой удивительной женщины, что взволновало его невыразимо… А ведь сам он ее до сих пор чужой считал и даже готов был вначале враждебно отнестись к этому новому лицу в их семье… «Свои… родные… В сущности, разве это не одни слова?.. Даже у маменьки? А эта о любви заговорила сразу… Да голосом каким!..» Он чувствовал, что стоит здесь перед целым миросозерцанием, стройным и несокрушимым, как обелиск.

Скоро он убедился, что «молодая» любит детей не «на одних словах» и не по-Лизиному. Игрушками не дарит, даже порицает обилие игрушек; конфетами не кормит, а, напротив, сердится, когда Фимочка или Лиза безо времени пичкают их шоколадом. Но родная мать не могла бы лучше следить за их здоровьем и чистотой. Детская, как и весь дом, подчинилась строгому режиму. Ребят, привыкнувших валяться в постельках, подымали в семь, купали их в холодной воде. После чаю вели в парк до самого завтрака. В жаркие дни Катерина Федоровна заставляла их брать солнечные ванны — голеньких, в одних рубашках, их сажали на горячий песок. В холодные дни и в дождь она устраивала им фребелевские игры. Часами заставляла плести коврик из пестрых бумажных ленточек, клеить коробочки, строить по плану дома из кубиков… Словно по волшебству кончились крики и драки, раздражавшие больную бабушку. Катерина Федоровна весь день оставляла детей на воздухе и требовала, чтоб в семь вечера они были в постели. Обедали они отдельно от больших, а в шесть им подавали чай с легкими бутербродами. Сырое молоко и сырая вода были строго запрещены. Благодаря этой системе, через два месяца уже дети поправились от бессонниц и катара желудка… Спать дети должны были в темноте. Когда Маня капризно заявила, что она засыпает, только держа за палец няньку, Катерина Федоровна сказала: «А у няньки болит палец, она до утра не придет». Маня было захныкала, но тетя прикрикнула: «Спать сейчас! А то разлюблю!..» Маня стихла, начала глотать слезы и незаметно уснула. А через неделю она уже совсем не заботилась о пальцах няни и стала «шелковой».

Каждое утро Катерина Федоровна, целуя детей, оглядывала их зубы, ногти и их белье и сурово выговаривала няньке, если замечала упущение. Она входила в детскую и проветривала комнату, оглядывала матрасики, воевала с ленивой, неряшливой Фешей, — словом, все поставила вверх дном. Избалованная Феша возненавидела «молодую» с первого дня и беспрестанно порывалась грубить. Но Катерина Федоровна казалась неуязвимой. «Я с вами не разговариваю, — был ее обычный ответ. — Я вам только приказываю. Потрудитесь повиноваться!»

— Что ты платишь няньке? — как-то раз спросила она Фимочку.

— Восемь рублей. А что?

— Никуда она не годится! Прибавь двенадцать, и у тебя будет немка… Я такой дряни и даром держать бы не стала…

— Ах, Катя!.. Как дорого! Двадцать рублей!

— Откажи себе в лишней кофточке, но не жалей на ребят. Мне больно глядеть на них… Как еще они не окривели или в колодезь не упали? Разве за ними есть присмотр? Это от такого-то богатства!

Пробовала она говорить и с Капитоном, но и тот ужаснулся расходу.

Помогло несчастье. В августе вспыхнула дизентерия. Катерина Федоровна запретила детям ягоды и фрукты, заказывала им компоты.

— Оборони Боже, няня, дать им зелени или молока сырого!

Она твердила это каждый день. Тем не менее Маня заболела.

— Зеленью обкормили, — объявила Катерина Федоровна Капитону. Я до доктора таз оставила… Подите взглянуть! Либо дизентерия, либо острожелудочный катар.

Капитон схватился за голову.

— Сестрица!.. Что же это будет? Ведь мне девчонка всех на свете дороже!

Синие глаза засверкали гневом.

— То-то оно и заметно! Жалели на бонну, а теперь во что болезнь обойдется? Хорошо еще, если жива останется! Не верю я в такую любовь!..

— Сестрица, голубушка…

— Говорила я, что ваша нянька дрянь, не хотели вы мне верить?

Капитон с кулаками полез на няньку. Та дерзко отрицала свою вину. По улики были налицо. Доктор подтвердил подозрения, и участь Феши была решена. Капитон хотел ее прогнать без денег. Но Катерина Федоровна сказала:

— Это некорректно… Делала она это не со зла, а по невежеству… Что с темного человека спрашивать?.. А держать ее в детской вред. Заплатите ей за месяц вперед, а с Маней мы и одни справимся…

— За месяц вперед? Этакой стерве?.. За то, что она моего ребенка погубила?

— Вы сами его погубили. Нечего с больной головы да на здоровую сваливать! Рассчитайте ее немедленно!..

Капитон вышел как оплеванный из ее комнаты. Ослушаться невестки он все-таки не решился.

Феша как громом была поражена, увидав деньги в руках. На кухне возбужденно обсуждали этот инцидент… Все знали жадность Капитона и понимали, что если он заплатил рассчитанной прислуге за целый месяц вперед, то это было влияние «немки», как звала ее Феша.

— Вот тебе и немка проклятущая! — ахала Стеша… А Федосеюшка улыбалась своей загадочной улыбкой.

Феша целый час плакала на кухне. Потом она подстерегла Катерину Федоровну в коридоре и упала ей в ноги, заливаясь слезами.

— Матушка-барыня, простите Христа ради! Виновата… Со зла на вас дите яблоком обкормила… Нечто я думала, что от яблока будет болесть? И дала-то трошечки… Простите вы меня, окаянную!

На все ее просьбы дать рекомендацию Катерина Федоровна объявила:

— Никогда не дам! Одно дитя сгубили вашей темнотой, и других погубите… Какая вы нянька? Ступайте в горничные!..

Она осталась непреклонной и на мольбы простить ее. Так Феша и ушла.

Болезнь тянулась две недели, и если б не уход Катерины Федоровны, Маня умерла бы. Так сказал доктор родителям и бабушке. Капитон заплакал, узнав, что опасность миновала, и кинулся целовать руки невестки.

— Прикажите теперь, костьми за вас лягу! — сказал он ей просто и искренно.

Она расхохоталась.

— Ловлю вас на слово! Чтоб через неделю тут немка была! Пошлите Соню в Москву, она найдет… А здесь пусть Лиза меня сменит!.. Я падаю от усталости.

Она спала как убитая двадцать часов, не просыпаясь, Тобольцев перепугался даже. По она очнулась и радостно засмеялась.

— Как хорошо проснуться с мыслью, что этот ангел спасен!

— А ты-то сама? О себе ты думала?.. В твоем положении?

— Бог милостив, Андрюша!.. Я эту девчонку, как родную, полюбила. И если б она умерла, я никогда бы не утешилась!

«Какая сложная натура! — думал он. — Рядом с несомненной черствостью к людям — такие сокровища любви!»

Весь этот случай имел последствием то, что Катерина Федоровна заняла в семье Тобольцевых исключительное положение. Все признали ее ум, ее моральный престиж… В детской, в кухне ее слово стало законом. Ее доброта к детям, ее нежность к свекрови и забота о прислуге, к которой она относилась с тактом и справедливостью, — подчинили ей, наконец, все сердца. «Катя сказала…» «Молодая велела…» Этого было довольно.

Административные способности Катерины Федоровны так восторгали Капитона, что он по первому слову ее выдавал ей, не торгуясь, хозяйственные суммы и никаких распоряжений ее не критиковал. А новая бонна, юная немочка, восторженно полюбила Frau Katharina.

Казалось, добрый гений простер свои крылья над этим домом. Каждый чувствовал о себе здесь заботу; каждый находил удовлетворение своим вкусам и невинным слабостям. Например, Капитон страдал от запаха нафталина, но Фимочка каждую весну забывала либо игнорировала это, И Федосеюшка продолжала пересыпать нафталином все шубы. Не успел Капитон заикнуться об этом при невестке, как она собственноручно вытащила из сундуков все его вещи и, проветрив их, переложила табаком и камфарой. Вечером Капитон свирепыми глазами посмотрел на пухлые прелести Фимочки:

— Восемь лет душила проклятым зельем… Допроситься не мог… Надо было Андрею жениться, чтобы мне покой узнать…

— Ха!.. Ха!.. То-то он для тебя женился!..

— Дурища!.. У! Дурища толстая! Разнесло тебя от лени… Учись теперь, как люди живут да как жены за мужьями ходят…

— За чужими особенно… Ха!.. Ха!.. А ты ей свечку поставь, Кате-то… да клади земные поклоны…

— Тьфу! С тобой говорить — что воду толочь… Пропила ум-то, коли и был когда!

— Ишь ты! — Фимочка обиженно оттопырила нижнюю губу. — Все умна была да красива. А тут вдруг… Скажите пожалуйста! И глупа стала… И толщиной попрекает… Небось была бы худа, как Лиза, не влюбился бы… — Она повернулась спиной к мужу и презрительно бросила: — Индюк!..

Капитон уж глаза завел, а она вдруг покатилась со смеху.

— А вдруг как это ты и впрямь втюрился в Катеньку? Вот так штука! Ха!.. Ха!.. Ха! Завтра ей еще сцену ревности устрою… Ха!.. Ха!..

Капитон свирепо фыркнул:

— Чего ржешь? Кобыла гладкая!.. Чего спать не даешь?

Но Фимочка долго хохотала, глядя, как Капитон накрывался с головой одеялом и клал на ухо одну из ее бесчисленных «думок».

Капитон имел две невинные слабости: по праздникам он любил после обеда выпить стакан очень крепкого кофе с рюмочкой бенедиктина. Но в этом безалаберном доме случалось часто так, что либо от фунта кофе оставалось к воскресенью всего пол-ложки в буфете, либо совсем забывали его сварить. А чаще всего подавали «бурду»… Ликер Капитон хранил у себя в конторке, под ключом.

Теперь он каждый день наслаждался чашкой крепчайшего кофе, искусно сваренного ручками Катерины Федоровны для него нарочно.

— Сестрица, не жирно ли это будет каждый день так угощаться? — сорвалось у него как-то раз.

— Как это можно? — горячо крикнула она. — Человек работает целый день на семью, придет домой, и чтоб его не побаловать?

И Капитон, не целовавший руки ни у одной женщины, кроме матери, каждое после обеда подходил теперь приложиться к ручке невестки.

В первый раз увидав это, Фимочка вспыхнула, но рассмеялась и через стол протянула мужу свою пухлую руку, унизанную кольцами.

— На!.. И мою целуй!

Но Капитон очень холодно взглянул на жену, не желая понимать шутки.

— Это за что же? Твою?.. Что за восемь лет чашки кофею не выпил в свое удовольствие?

Все рассмеялись. Даже Анна Порфирьевна.

— А-га!! — торжествующе крикнула Катерина Федоровна и весело подмигнула Фимочке.

Фимочка стукнула кулачком по столу.

— Катерина! Ты у меня мужа отбила… На дуэль вызываю!..

— Согласна… Будем на швабрах драться, — подхватила Катерина Федоровна среди общего смеха.

Взбалмошная Фимочка, действительно, с ревнивой досадой наблюдала, как растет Катя в глазах ее мужа. Но такт Катерины Федоровны выручал ее из самых рискованных положений. Она все умела обратить в шутку; умела обезвредить самые ядовитые стрелы своим юмором.

Капитон до страсти любил читать «страшное». Любил даже больше винта. Но читать ему по вкусу приходилось редко. Обе «дамы», как выражался Тобольцев о невестках, поглощали романы Марселя Прево и Бурже в переводах. А Тобольцев читал журналы да серьезные книги.

Неожиданно Капитон сошелся во вкусах с Катериной Федоровной. В доме появился Конан-Дойль, «Приключения Шерлока Холмса», «Баскервильская собака»… Капитон наслаждался теперь жизнью в семейном кругу и даже не скучал без винта.

Любил он также и политику, но не подозревал за собой такой страсти, пока не вспыхнула война с Японией. Он ни о чем, кроме войны, говорить не мог. Когда погиб Макаров в затонувшем «Петропавловске», Фимочка, вернувшись поздно из гостей, увидела неожиданное зрелище: Капитон сидел в спальне над телеграммой и плакал.

— Гос-с-споди! — сорвалось у Фимочки. — Подумаешь, дядя родной затонул!.. Есть о чем плакать! Мало их, адмиралов-то?!

Но Капитон с таким бешенством кинулся ее ругать, что она не на шутку струсила… Чего доброго, он ее побьет!..

И что теперь радовало бесконечно Капитона — это патриотизм Катерины Федоровны. Фимочка и Николай были довольно-таки безразличны. Анна Порфирьевна и Лиза как-то загадочно отмалчивались, а с Тобольцевым прямо невозможно было говорить!.. Душа закипала, когда он начинал доказывать, что для блага России надо желать победы Японии. Теперь Капитон получил пламенную союзницу, которая с пылающим лицом и сверкающими глазами, как пантера, кидалась в спор с Андреем…

— Куропаткин сказал, что подпишет мир только в Токио, и кончено! — объявляла она, с ненавистью глядя в насмешливое лицо противника. Поражения русских на Ялу и под Тюренченом не могли сбить ее с позиции. Она верила в русского солдатика, она пророчила близкие победы. И случались дни, когда Капитон казался ей ближе ее собственного мужа.

С одним Николаем, хотя отношения их были корректны с виду, Катерина Федоровна не сближалась. Она не симпатизировала ему. Прежде всего за Лизу. А еще более за его гаденькую, трусливую и лживую душу. Катерина Федоровна любила только смелых людей. Она чувствовала, что у Николая «запачкан хвост», и брезгливо сторонилась от сближения с ним. Но, верная себе, она никогда не забывала о вкусах Николая; следила, чтоб в доме всегда была его любимая рябиновая настойка и закуска из маринованных грибов. Первому ему она подавала крепкий стакан чаю вечером, зная, как он сердится за то, что «дамы» оставляли ему спитой чай. И Лизу она нередко укоряла за отсутствие заботы о муже.

Словом, к концу лета никто не мог себе представить, что «молодая» исчезнет из их новой, налаженной жизни и что безалаберная семья будет снова предоставлена самой себе. А Катерина Федоровна принимала как должное это немое признание ее власти. Иначе и быть не могло!.. И ничьей другой власти рядом с собой она не потерпела бы!

Больше всего она любила время между трехчасовым чаем и обедом, которое она ежедневно проводила у матери. Иногда она приходила туда с Лизой, иногда с мужем, а чаще всего одна. Всегда приносила она с собой яблоко, пару груш, миндальное пирожное… Она наводила порядок в маленькой даче; садясь на скамеечку у ног матери, тихонько подымала край ее платья, чтоб видеть, чиста ли юбка на ней, не терпит ли она от беспечности неряшливой Сони, которая сама ходила вся на булавках, как ни преследовала ее за это Катя. Она проверяла хозяйственные книги, которые теперь, по ее требованию, вела сестра, и ласково делала Соне замечания. Она читала матери вслух газету или роман. Никогда не забывала она переменить ей книги в библиотеке. Она любила говорить с ней о будущем ребенке, наполнявшем ее душу сладкой мечтой. Будущая бабушка с наслаждением вязала искусными пальцами крохотные башмачки и кофточки из мягкой, светлой шерсти для «маленького человечка», а Катя приносила туда свою любимую работу: распашонки из мягкого старого белья. И Соня помогала сестре шить это странное приданое.

Дома Лиза с большим искусством шила в подарок будущему племяннику, «маленькому Андрюше», рубашки из тонкого, как шелк, французского батиста. И Катерина Федоровна любила эти часы работы в дурную погоду, когда нельзя было гулять. Мысли бродили среди мирной тишины красивой комнаты, откровенные признания так легко срывались с уст в этой интимной обстановке на неожиданные вопросы Лизы, низко склонявшей черную головку над белой лентой батиста.

Жизнь Катерины Федоровны была полна и счастья, и дела. Много красок сумела внести она в серый быт этой семьи, где до сих пор никто, кроме Анны Порфирьевны, не понимал, как можно не скучать дома. Дом был для еды и спанья, иногда для тяжелых семейных стычек. Все рвались на улицу, в театр, в гости, в клуб… Теперь, если не считать Николая, каждый праздник находившего предлог, чтоб удрать к Фанничке, все полюбили «очаг», как говорил Тобольцев. Ходили гулять, непременно приглашая и Соню, совершали сначала даже далекие прогулки-пикники; катались компанией в лодках, на Яузе; посещали симфонические концерты на «кругу»; слушали музыку Катерины Федоровны; в дождливые вечера читали вслух. Читал всегда Тобольцев — что-нибудь из Чехова или Короленко — и оставлял глубокое впечатление. Капитон очень любил эти литературные вечера. Но больше всех наслаждались ими, как и музыкой, Лиза и Анна Порфирьевна. «Ах, Лизанька! — сказала она раз. — Как опустеет наш дом, когда молодые из него уедут! Точно душу вынут из семьи…»

Соня почти каждый вечер приходила в семью Тобольцевых. Минна Ивановна ждала ее, читая в постели. Ее провожали всегда компанией: Капитон, привыкший ложиться позже и наслаждавшийся этим новым строем жизни; Фимочка, в угоду Кате делавшая вечерний моцион; сама Катерина Федоровна, Тобольцев и Лиза. В редких случаях один Тобольцев. У Сони был хорошенький голосок, и они с Андреем Кириллычем пели дуэты. Тобольцев, учившийся когда-то года два на скрипке, исполнял нетрудные и красивые вещицы. У него был приятный баритон и настоящий талант к мелодекламации. И он прекрасно декламировал под искусный аккомпанемент жены, доставляя огромное наслаждение всей семье.

— Боже мой! Какая идиллия! — нередко говорил он. — Трудно поверить, глядя на такую сытую и буколистическую жизнь, что где-то идет война, что где-то зреет революция… Что нам Гекуба?

И всякий раз Катерина Федоровна сердилась. С какой стати? Разве у них нет права на счастье? В тоне мужа и еще более в том, чего он не договаривал, было что-то, раздражавшее ее безмерно… Она удивлялась вообще тому, что мало-помалу, среди безграничного, казалось, довольства жизнью, она вдруг стала наталкиваться на какие-то острые углы, причинявшие ей боль. А так как ей хотелось безмятежного счастья и она гордо говорила себе, что это счастье она заслужила, — то виновник диссонансов, нарушавших гармонию ее жизни, вызывал в ней горечь и раздражение. Виновник был Андрей…

Да, как это ни странно! Тот, к кому она больше всех предъявляла требований… Он раздражал ее не только равнодушием к славе России, насмешками над Куропаткиным и восторгами перед японцами. Он раздражал ее привычками богемы и «разгильдяйством», не поддававшимся никакой дисциплине. Он один во всем доме манкировал священными часами обеда, завтрака и чаепития, и, когда она выговаривала ему, он пожимал плечами и спрашивал:

— В чем дело? Из-за чего столько шума? Что обед простыл? Я могу пообедать и в трактире…

— Конечно, все можно! — резко подхватывала жена. — Но пора бы и бросить холостяцкие замашки! Если каждый будет так рассуждать, так дом обратится в постоялый двор…

В первый раз, когда она сделала ему при всех этот выговор, он чуть-чуть побледнел, ноздри его дрогнули, но он улыбнулся.

— Ты успокоишься, если я тебе скажу, что меня задержали важные дела? — сдержанно спросил он при всех.

— Дела можно делать и после обеда.

— Еще бы!! Пусть гибнет мир! Да здравствует желудок!.. Или, то бишь, очаг!

Она промолчала. Однако он не подумал извиниться. Затаив обиду, она сделала вид, что инцидент исчерпан.

Но эти «выходки» Андрея не прекращались, накопляя ее раздражение. Еще более возмущало ее, что Андрей, как волк, все в лес глядит из прекрасного гнездышка, которое она ему устроила. Чего ему не хватало здесь, она не знала. Но чувствовала смутно, что его не удовлетворяют ни эти тонкие обеды, ни эти вечера с музыкой и чтением, ни буколические прогулки всей семьей, ни «пышный расцвет родственных чувств», как он нередко выражался. Он скучал, или «снисходил»… Она это чувствовала… Он производил впечатление какого-то «знатного иностранца», заехавшего случайно в глушь, Катерина Федоровна не умела определить это впечатление, внезапно поразившее ее уже в конце лета. Но примириться с ним она не могла и не хотела. «Неужели без театра тоскует?.. — спрашивала она себя с безграничным изумлением. Допустить, что его не удовлетворяет даже ее любовь, она не могла. Он был нежен с нею даже больше прежнего, и страсть его не остыла. О нет! Он не был сыт ее ласками, она это думала с гордой улыбкой. Но иногда ей казалось, что у нее нет ключа к его душе, что вне минут страсти и забвения он ей бесконечно далек, дальше даже, чем Капитон… И, о ужас! Ей иногда казалось, что этот мягкий Андрюша, вчера еще ее раб, может быть и жестоким, и непокорным, и ускользнуть из ее рук… Но эти мысли вызывали у нее такое болезненное сердцебиение, что она гнала их. Ей вредно волноваться… Она нарочно закрывала глаза на все, что ей не нравилось в муже… «Женится, переменится… Давно ли, в сущности, они женаты?»

Очень часто он неожиданно из Москвы телеграфировал, чтоб его не ждали к обеду. Когда вернется, он тоже не знает… Катерина Федоровна всегда приходила в дурное настроение, и это невольно отражалось на всем доме.

В первый раз, когда он остался в городе, она встретила его сурово:

— Где ты ночевал?

— На квартире…

— Почему?

— Было поздно возвращаться. Засиделся в клубе…

— В клубе! Я думала, какое-нибудь важное дело!

— Так оно и есть, Катюша…

— Что ты мне говоришь? Какие могут быть дела в клубе?!

— Ну, не дела… встречи… Я встретил там артиста, которого безумно люблю, с которым жаждал познакомиться… Мы ужинали, засиделись…

Она перебила его гневно:

— Какое безобразие, Андрей! В какое положение ты меня поставил перед всеми! Что подумают о тебе?

Его глаза потемнели.

— Кто?.. Кто смеет судить меня? И становиться между нами?

— Как кто? Все… Родные, прислуга…

— Катя! И тебе не стыдно бояться того, что плетут Стеша с Федосеюшкой? Где твоя гордость?

Она вспыхнула.

— А Лиза? А Капитон? А маменька?

— Так неужели ты думаешь, что я в угоду кому бы то ни было, из страха чего бы то ни было лишу себя хотя б ничтожной радости? Не пойду навстречу своему желанию?

Этот крик вырвался из его души даже помимо его сознания, осветив мгновенно всю основу его натуры и миросозерцания. И если б она не была так слепа и прямолинейна, она увидела бы у самых ног своих бездну, разделявшую их души… Но она не поняла.

— Что ты этим хочешь сказать? — прошептала она упавшим голосом.

Он тотчас овладел собой.

— Здесь нет ничего обидного, Катя, для тебя… Этим я хочу сказать только, что глубоко презираю суждения людей, которые ниже меня по развитию. Это я тебе говорю раз навсегда, чтоб отнять у тебя этот именно аргумент. Говори только о себе… Ты ревнуешь?

— О нет!.. Ты знаешь, что я тебе верю.

Он был тронут ее голосом, больше даже чем словами. Он обнял ее.

— Остальное вздор! Но помни, Катя: я люблю тебя и маменьку больше всего в мире… — Он вспомнил о Степане, о Лизе, завладевшей снова его душой, но промолчал… Зачем? Она не поняла бы его… — Больше всего в мире, — повторил он. — Но свободу мою, Катя, люблю больше, чем вас обеих…

В его объятиях она вдруг вся как-то «задеревенела»… Он это почувствовал.

— Маменька мою натуру знает и никогда не посягала на мою свободу… За это я ее ценю еще более. Она женщина без образования, но чутким сердцем она угадала, чем меня можно привязать к себе. Ты, умная и образованная женщина, — научись и ты уважать мою свободу и не делай пагубных ошибок!..

Она вдруг вся задрожала.

— Ты мне грозишь, Андрей? Ты разве… ты можешь меня разлюбить?

Он молчал, опустив голову… И ужас, пережитый ею за это короткое мгновение, она не забыла до седых волос.

«Привязать к себе…» Как это странно! Могла ли она думать, что он способен разлюбить ее и что счастье, которое она считала вечным, рухнет? «Привязать к себе…» Чего это значит? Не иметь веры? Охранять свое счастье, как охраняли царевну в сказках, и с высоты сторожевой башни озираться ежеминутно, ища врага и предателя?..

Она молча закрыла лицо руками, разбитая и обессиленная.

Но он не взял назад ни одного слова. Он говорил, что она не должна регламентировать его образа жизни, его привычек и желаний.

— Я сошелся с тобой, Катя, чтоб быть счастливым, а не затем, чтоб чувствовать себя связанным и подчиненным…

— Разве подчиняться любимой женщине тяжело?

— Подчинение всегда тяжело, от кого бы оно ни исходило. И если от любимой женщины, тем хуже! От этого гибнет любовь…

— Боже мой!.. Я как во сне… Помнишь, Андрей, зимою?.. Когда этот… твой приятель должен был прийти…

— Да. Мы уже затрагивали эту тему. Нового я не сказал ничего. Но я припоминаю… Я не возражал на твои наивные слова, что моя жизнь отныне принадлежит тебе…

— Ты… и это отрицаешь?

— Да, да!.. Человек не вещь… Его жизнь, его свобода, его мысли, его чувства и поступки принадлежат только ему…

Краска кинулась ей в лицо.

— Зачем ты женился, Андрей? Если б ты это сказал мне полгода назад, я не вышла бы за тебя!..

— Полно, Катя! Зачем лицемерить? Для тебя это был единственный способ стать счастливой… И я не колебался ни минуты, чтоб дать тебе покой… И разве что-нибудь изменилось от этих слов моих в нашей жизни? Разве ты час назад была несчастна? Не будем ссориться… Это жестоко…

Она взяла его протянутую руку.

— Ах! Как можешь ты думать, что я хочу ссориться? Когда ссоры, нет счастья. Я почему-то верила, что наша жизнь будет безоблачной и яркой… как это небо… Как я была глупа!

— Катя, научись терпимости, и тогда все пойдет хорошо. Не требуй от меня жертв и лишений. Помни: наши жизни должны идти рядом, не сливаясь в одно, как две параллельные линии. И только в этом залог счастья…

Она слушала внимательно, но он чувствовал, что она за сто миль от возможности понять его и что не пройдет суток, как она возобновит бессознательную упорную борьбу с его стремлением к свободе.

 

IV

Как-то раз, в начале июля, она поехала в Москву по делам Минны Ивановны. По обыкновению, она заглянула на квартиру — выпить кофе у нянюшки. И опять ей стало досадно, что пропадает шестьдесят рублей в месяц… Все равно для них мала эта квартира, надо искать другую. А вещи можно бы на лето перевезти в Таганку. Она решила нынче же поговорить об этом со свекровью.

Пока нянюшка готовила на кухне, она вошла в кабинет.

На столе лежали два письма на имя Тобольцева. Почерк был женский, неряшливый и незнакомый… Она спокойно распечатала первое письмо. У Андрея не может быть тайн от нее!

«Душка, милый!.. Плачу, как сумасшедшая. Вчера схоронили мы бедную Ниночку. Все больные из санатория провожали ее на кладбище. Вы знаете кладбище в Ялте? Оно высоко над морем. Похоронили ее в разряде бедняков, там, где стоят молодые полуголые кипарисы. Тоска там ужасная! Не могу забить этой картины. Душка, хороший!.. Вы знали, конечно, как любила вас Нина, как мечтала она вас увидеть! Ваш портрет висел на ее стене, и до последней минуты она глядела на него, пока не застеклели ее глаза. Теперь этот портрет у меня… Ах, как я рвусь в Москву! Скоро год, как мы уехали оттуда! Как я безумно хочу видеть вас, Иванцова, Веру Ивановну… Вы помните ее, эту вдову писателя?.. Хочу видеть добрую нянечку, вашу чудную квартиру! Как хочется жить! Какая ужасная вещь смерть!.. Милый Андрюшенька, встретьте меня на вокзале! У меня, конечно, нет ни денег, ни пристанища. Все, что вы прислали, уже истрачено на похороны, остальные пойдут на дорогу мне и Марье Егоровне. Найдите мне работу в Москве. Как хорошо бы опять поступить на курсы! Целую вашу чудную мордочку! Можно? Ваша на всю жизнь и за гробом даже Таня».

С первых строк Катерина Федоровна побледнела. У нее подкосились ноги, и она села… Вот оно — это прошлое!..

Закрыв глаза, она дышала прерывисто. Нянюшка накрывала на стол рядом, в столовой. Она хотела было ее позвать, попросить воды. Но что-то удержало ее… Передохнув, она разорвала другой конверт. Она узнала толстую дорогую бумагу мужа. Записка была написана, очевидно, тут, за этим столом.

«Какое разочарование! Вы не встретили. Мы с Марьей Егоровной проглядели все глаза и только через час, намокнув на дожде, решили заглянуть к вам на квартиру. Добрая нянечка согрела нас чаем, покормила и позволила ночевать у вас. Не сердитесь! Нам ведь некуда было идти, на ночь глядя! Но дольше я не решилась остаться. Да и нянечка не соглашалась, боясь вашей жены. Жены!.. Вы женаты?? (Тут стояла большая клякса, очевидно, выражавшая чувства Тани.) Хорошо, что Ниночка умерла вовремя! Мы, дуры, почему-то никогда не думали, что такой, как вы, может жениться, что делают все буржуи… До свидания! Желаю вам счастья! Вы такой хороший!.. Еду искать пристанища. Если Вера Ивановна устроит меня в общежитии курсисток, навестите меня там. Я очень похудела и постарела. Вы меня не узнаете… Да, вот еще что: совсем било забила… Отдайте за меня нянечке пять рублей. Я заняла у нее, а то мне не на что било извозчика нанять. Заплачу, когда найду работу…»

Подписи не было. Но Катерина Федоровна и так знала, что это писала та же… Танька…

— Откуда эти письма? — резко спросила она нянюшку.

Старушка потемнела от сложного чувства, Тон хозяйки, разорванные конверты на полу, у ее ног, — в этом было что-то новое и обидное. Сердце у нее захолонуло… Нельзя было уже скрыть факта, что она самовольно разрешила «стриженой» провести здесь ночь. Нянюшка и не привыкла лгать. Сдержанно она рассказала все, что знала: как покойницу Ниночку — царство ей небесное! — проводили в Крым… Как плакала Таня, рассказывая об ее смерти, там, на чужбине, среди татар…

— Вы меня простите, сударыня… Только если бы Андрюш… Андрей Кириллыч сами тут изволили быть, они бы ни ввек не выгнали на улицу дите бездомное…

Катерина Федоровна оборвала ее резким жестом. Она ничего больше не хотела расспрашивать!

Наскоро она напилась кофе и с пылавшими щеками поехала домой, захватив оба письма.

Уже за обедом вернувшийся Тобольцев был поражен выражением ее лица. Она никогда ничего не умела скрыть. После обеда они заперлись наверху. Она вынула молча оба письма из кармана и подала их мужу. Пока он пробегал эти строки, она, вся бледная, следила за ним.

— Боже мой! Ниночка скончалась! — крикнул он горестно и продолжал читать. Потом раскрыл записку.

— Бедная девочка!.. Так она здесь?.. Ох! — вдруг сорвалось у него. — «Не сердитесь»… Это я-то сердиться?.. Ай-ай!.. Зачем это?

Она видела, что он расстроен.

— Андрей, кто эти женщины?.. Почему она пишет в таком… таком возмутительном тоне?

— Воз-му-ти… Это она-то? Таня?

— Да что она тебе? По какому праву? «Душка, милый… Целую мордочку…» Это Бог знает что! И какой вульгарный тон! Точно горничная… Фи! Какое отвращение!

Тобольцев только тут заметил, что письма его распечатаны.

— Катя, зачем ты читаешь чужие письма?

— Чу-жи-е? Как чужие? Разве ты мне чужой?

— Письма адресованы мне… Это элементарная азбука порядочности — не читать чужих писем. Я никогда не думал, что мне придется тебя этому учить.

— Не смей так говорить со мной! — гневно крикнула она. — Я жена твоя. У тебя нет тайн передо мной…

— Я никогда и не делал тайны из этих отношений. Они чисты как снег…

— Ты содержал их там, в Крыму?.. Этих девчонок?

— Разве это позорно? Кажется, я ни у кого не крал, чтобы дать умирающей полгода комфорта… Если ты ревнуешь, Катя, это безумие…

— Как она смела целовать тебя? Эта Танька? Она, кажется, не умирающая? Какая наглость!..

Он засмеялся.

— Она поцеловала меня раз в жизни, уезжая в Крым. Это было на вокзале, на людях. И заметь, Катя: это было в сентябре 1903 года. А Катерину Федоровну Эрлих я встретил впервые ровно месяц спустя.

Она вдруг улыбнулась. Да… Ревновать было глупо…

Они обнялись.

Казалось, все было кончено. Но это только казалось. Было что-то в этом письме, не дававшее ей долго покоя.

Она иногда страдала бессонницей, и тогда муж читал ей вслух.

Она уже засыпала в этот вечер, как вдруг точно кто толкнул ее. Она села на постели.

— Андрей, что хотела сказать эта возмутительная Танька, причитая над твоей женитьбой? Вот дура-то!.. Можно подумать, ты опоганился, женившись на мне!..

— Ах, спи, пожалуйста! Мало ли какой вздор она могла написать?

— Нет! Ты, пожалуйста, не утешай!.. Я за твоим лицом следила, пока ты читал. И видела, что тебя всего передернуло… И весь вечер ты был сам не свой… Подумать, что ты боишься мнения каких-то девчонок!.. Неужели же ты стыдишься, что женился на мне? Нет, постой!.. Мне в первый раз там, на квартире, пришло в голову, что есть люди, которые считают брак чем-то унизительным…

— Катя!.. Ты знаешь, который час?

— Нет, я просто отказываюсь это понимать! Ну, я допускаю, кто верит в Бога, как ты… Можно отрицать обряды… Но чтоб видеть в них какой-то позор… Это надо быть чудовищем…

— Катя, послушай… Ты сама себя наказала. Отсюда один вывод: не читай чужих писем!

— Буржуй! Скажите пожалуйста! — говорила она, делая возбужденные жесты. — Как будто ты создан из другого теста? И если б завел гарем, то выиграл бы в глазах этой дуры?.. Ах, ненавистная девчонка!.. Надеюсь, ты прекратишь с ней теперь всякие отношения? Не говоря уже о том, что она тебя оскорбляет в этом письме. Она меня оскорбляет… И ты не смеешь не обижаться за меня!!

С этой злополучной ночи мирное течение их жизни изменилось глубоко. Утром уже, за кофе, она заявила, что нужно бросить эту квартиру.

— Что тебе за фантазия пришла? — удивился Тобольцев.

— Незачем деньги швырять на улицу… Раз там никто не живет…

— Ах, если только за этим дело? Завтра же я найду десяток бедняков. Я тоже считаю безнравственным платить за пустые стены.

Ее глаза засверкали.

— Ну, нет-с!.. Этого я не позволю! Гадить мебель, портить вещи… Ты не миллионер… Надо и о семье думать, не только о друзьях…

Он пристально и удивленно поглядел в ее лицо. Эта фраза вырвалась у нее впервые, но для него она приподняла завесу над будущим… Он не хотел спорить, настаивать на своем. Если б дело шло о приюте кому-нибудь из нелегальных, он ни за что не уступил бы жене. Но пустить туда Таню? Нет… Там, где замешана ревность, не стоит натягивать струны.

На другой день он остался в Москве, дав телеграмму, чтоб его не ждали к обеду. Из банка он поехал в общежитие. Но там шел ремонт. Таню и Марью Егоровну послали к одной фельдшерице. Та жила за перегородкой, в семье сапожника. Стол, узенькая кровать и стул занимали весь клетушок. Таня и Марья Егоровна ночевали в кухне, на полу. Им подостлали сена. Тобольцев был страшно огорчен.

— Что за чепуха! — радостно говорила Таня, тряся его за руки и глядя на него сияющими глазами. — Ведь я в Москве… Я с вами! Неужели для этого не стоило ночь поспать на полу?

С своей обычной экспансивностью она обняла его и расцеловала в губы. Он был тронут этой встречей больше, чем ожидал.

Он повез ее обедать, а оттуда в летний сад, в оперу. Таня была безумно счастлива. Она смеялась и плакала, рассказывая о смерти Ниночки, о новых встречах и влияниях…

— Ах, я теперь социал-демократка до мозга костей! — громкогласно заявила она, подымаясь по лестнице в ресторан. — Постараюсь поступить на курсы, но это будет одна видимость. Хочу работать… Теперь в России нет ничего ценного и интересного вне политики! Правда? Вы меня познакомьте тут с кем нужно… Я, знаете, готова за всякую черную работу взяться!.. Это такое счастье было для меня встретить их там! Ведь что я, что Ниночка — мы, в сущности, совершенно зря сидели… За знакомства да за литературу… Эх, жаль, что Ниночка умерла! Теперь бы только жить! Какое брожение поднялось всюду за какие-нибудь полгода! Ах, дуся, дуся! Как жизнь хороша! И как я счастлива, что я молода, здорова, сильна… и на что-нибудь могу пригодиться!..

Она говорила это своим зычным голосом, сидя в отдельном кабинете и с увлечением уписывая осетрину под соусом томат. Она, правда, загорела и похудела, потому что жилось не очень важно… Из денег, которые высылал Тобольцев, приходилось помогать другим… Там такие несчастные были, такие голодные!..

— Отчего ж вы мне не написали, Танечка?

— Что вы?.. Что вы?!. Разве вы мало давали? И то стыдно было брать… Ну, я понимаю, Нина… Она умирала… А я-то?

— А разве ваши невралгии прошли?

— О да! Я так много купалась, бродила по горам… Я так рада, что здорова, одинока, самостоятельна и вообще… А трусости во мне вот ни настолечко нет!.. Куда хотите — пошлите… Ха!.. Ха!.. Хоть самому черту в пасть!

Тобольцев ласково гладил ее по большой загорелой руке. Он бы растроган. Он знал, как ценны эти натуры, полные самоотвержения и энергии. Именно эти незаметные люди берут на себя всю черную работу. Именно они повинуются без критики; радостно отказываются от свободы души… «Всю жизнь ходят в шорах…» — насмешливо подумал он. Да… Таня и в тюрьме будет счастлива. И в одиночном заключении будет, как дома… И в ссылку отправится со смехом и шутками… И ни для какой нормальной, уравновешенной жизни такие не годятся. «Она и Катя!.. Как будто не на одной планете родились…»

Интереснее всего, что о жене и о браке Тобольцева вообще не было сказано ни одного слова обоими, как будто этот неважный эпизод произошел в чьей-то чужой жизни и ничьих интересов не затрагивал. Таня чувствовала, что Тобольцев не изменился, и это было самое главное. И если б Катерина Федоровна знала, сколько бессознательного презрения к ней было в этом большом и наивном ребенке, без угла и без гроша, доверчиво и ясно улыбавшемся своему будущему, — она задохнулась бы от гнева.

Когда он поздно ночью довез ее, счастливую как царевну, в ее поношенном платьице и серой от пыли соломенной шляпке в Таганку, и сдал ее явившейся на звонок Афимье, — ее голова еще была полка сладкими звуками «Кармен».

— Хорошо, очень хорошо!.. Но страшно глупо! — говорила она, смеясь. — Можно подумать, сидя там, что нет ничего на свете, кроме любви… А вот я, представьте, ни разу в жизни не была влюблена! И это так хорошо! Такой сильной себя чувствуешь, такой свободной!.. Бедный Хозе! Бедный и ничтожный маниак!..

Она стояла на пороге, вся озаренная негаснущими сумерками июньской ночи; вся сияющая молодостью, здоровьем, надеждой, широко улыбаясь своим крупным ртом с чудными зубами и глядя на Тобольцева большими и невинными глазами…

Они вошли в переднюю. Они были одни.

— Покойной ночи, Таня! Спите мирно, и да снятся вам золотые сны!

Она рассмеялась.

— Ах! Я сплю, как камень, и никогда, к сожалению, не вижу снов!

Его глаза заиграли тонкой насмешкой.

— Вы довольны, Таня, бедным буржуем?

Она вспыхнула и смешным жестом схватила себя за щеки.

— Ах! Ах!.. Какая я дура! Простите меня, дуся! Разве вы могли измениться? Ха! Ха!.. Это во мне ревность говорила… Боязнь за нашу светлую дружбу… Как хорошо, что я ошиблась! Знаете? Если б я в вас потеряла веру… Ну, да все равно! Не стоит, раз все хорошо кончилось… Таких людей, как вы, я не встречала на земле. И Марья Егоровна говорит то же самое…

Она просто и доверчиво, как бы по раз навсегда принятому обычаю, положила руки ему на плечи и подставила ему для поцелуя свой свежий рот.

Подъезд захлопнулся, и лихач помчал его на дачу.

Покуривая сигару, он щурился на бледные краски неба и думал о том, что ни разу в жизни он не обменялся с женщиной таким братским поцелуем. Но что сказала бы его жена, если б она видела эту сцену?.. Он этот вечер провел в обществе самой чистой, бессознательно-целомудренной девушки. И несмотря на окружавшую их пошлость кабака и этого «Аквариума», они оба весь день находились в сфере высоких и светлых настроений. А между тем встреться им Конкины или Николай, какой ушат грязи вылили бы они на его голову! И разве, с их точки зрения, — в глазах Кати и добродетельного Капитона, — он не совершил именно нынче всех семи грехов?!

 

V

— У меня к тебе просьба, — сказала Лиза Тобольцеву.

— Все, что тебе угодно…

— Видишь ли, я боюсь получать здесь письма и телеграммы… Нельзя ли, чтоб их посылали по будням в банк, на твое имя?

— А-га!.. Конечно… А разве он приезжает?

Лиза вспыхнула.

— Он всегда в разъездах… Да, наконец, и не он один. Теперь, когда я… примкнула к партии, мне всегда могут дать поручение…

— Лиза, ты это серьезно?..

— Да, да… Ну что в этом странного? Мне так давно хотелось чем-нибудь красивым… наполнить мою жизнь…

Он с восхищением глядел в ее лицо. О, как хорошо понимал он ее в том, что она сейчас сказала! Не так же ли оценивает и он все это движение? Если бы она сказала ему, что идти в ряды партии — ее долг; что стыдно теперь стоять вдали от работы и борьбы, он стал бы спорить, он заподозрил бы здесь что-то наносное, заученное и фальшивое… Что ей Гекуба? Пролетариат и богатая купчиха! Смешно и дико!.. Если б она смело шла за любовником, как это делают многие женщины, он и в этом не видел бы ничего ценного. Но она сказала красота! И он поверил. Да, с этой точки зрения только можно — без насилия со стороны, без чувства стадности — выбрать с восторгом именно эту опасную тропинку и свернуть с широкой и удобной большой дороги Обыденного… Эстетическая оценка… Да! Лиза стоит на твердой почве и на верном пути. Борьба прекрасна. Опасность обаятельна. Трагическим элементом проникнуты все настроения. Пошлость далека… Там, внизу, где копошатся жалкие люди, с их убогими запросами от жизни. Да!.. Такую красоту он понимает! Не то же ли скрытое и несознанное, быть может, влечение к борьбе, опасности, риску, ко всему, что зажигает кровь и захватывает дух, — руководит прирожденным борцом, как Степан, и даже наивной, восторженной Таней?.. Натуры, неспособные к нормальной, строго регламентированной жизни; натуры, не умеющие приспособиться и найти удовлетворение в повседневности; яркие темпераменты, болезненные фантазии, истерические организации, повышенные требования от жизни, упорство фанатизма, бессознательный романтизм миросозерцания и жажда сильных ощущений, — вот что дает контингент борцов, разрушителей старых укладов жизни — во что бы то ни стало!

Лиза сбоку поглядела в его задумчивое лицо и тихонько погладила его руку.

— Отчего, Андрюша, ты не хочешь к нам примкнуть?

— Оттого, что не этой красотой полна сейчас моя душа. Меня не захватило это настроение. Я подожду… Я индивидуалист и эстетик по натуре, Лиза, а не борец. И я перестал бы уважать себя, если б подчинился, вступая на эту дорогу, не своему внутреннему влечению, а влиянию со стороны… Я подожду…

Через неделю после этого разговора Тобольцев передал Лизе сперва письмо, потом телеграмму. Прочитав ее, она побледнела. «Неужели она так любит Степана?» — подумал Тобольцев.

За обедом Лиза сказала свекрови, игнорируя мужа, что чувствует себя плохо: у нее бессонница и головные боли. И поэтому она поедет завтра же к доктору.

— Я тебя подвезу, хочешь? — предложил Тобольцев. — Конечно, этого запускать нельзя…

Она покраснела и нежно улыбнулась ему.

— Я тоже еду искать квартиру, — сказала Катерина Федоровна. — Хочешь, вернемся вместе, Лизанька?

— Нет, нет… Пожалуйста, не связывай себя со мной. Я тебя задержу… Мне надо к портнихе… Я одна вернусь, Катенька!

Она очень волновалась, когда ехала с Тобольцевым на другой день.

— Это от него телеграмма? — тихо спросил он ее.

— Нет. Это деловая… Условленное свидание у меня на дому… Знаешь? Я очень боюсь, что Катя надумает заглянуть в Таганку…

— Не беспокойся! Я это уже предвидел. Жена будет ждать меня на квартире. И мы с нею вернемся вместе.

Она вспыхнувшими глазами приласкала его лицо.

— Милый!.. Спасибо!.. Ты меня выручил… Ты настоящий друг, Андрюша!

Она сжала его пальцы. Но когда она хотела отнять руку, он придержал ее, и она уже не противилась с захолонувшим сердцем. За каждую беглую ласку его она готова была платить собственной жизнью… Но она боялась выдать свое смятение и сидела неподвижно, щурясь от солнца и забывая раскрыть зонтик. Ее нежная рука в шелковой белой митенке, с жемчугами и изумрудами на длинных, красивых пальцах, беспомощно замерла в его горячей ладони.

На ней было белое платье и шляпа с огромными полями, которая шла к ней удивительно. Она всегда чесалась теперь по старинной моде тридцатых годов, как Жорж Занд чесался когда-то. И эта странная прическа поразительно подчеркивала ее «декадентскую» красоту. Она никогда не носила теперь иного покроя, кроме reforme, почти всегда была в белом, и складки ее платья так стройно падали, делая ее еще выше и тоньше. И шлейф ее платья так царственно ложился у ее длинных ног Дианы. С тех пор как Тобольцев с отвращением отдернул руку от ее затянутой в корсет талии, она не косила ничего, кроме коротких лифчиков, и фигура ее и движения стали удивительно пластичными. Тобольцев глядел на нее с чувством артиста, из-под пальцев которого грубая глина, послушная таланту, превращается как бы чудом в законченное произведение. Да, она была его креатурой во всем, как в внешних, так и во внутренних формах жизни. Его влияние отразилось в ее вкусах, потребностях, привычках. Его влияние расшатало ее старое миросозерцание и разбудило все дремавшие силы и богатства ее души.

— Когда я вижу тебя, Лиза, моя душа звучит, — сказал он, точно подумал вслух… И в самом деле, разве не он разбудил в ней эту жгучую жажду Красоты, это шестое чувство современного человека?

— Лиза, когда ты освободишься? — вдруг спросил он горячим звуком.

— Н-не знаю… А что?

— Заедем сейчас к фотографу!.. В этой шляпе и в этом платье — ты картина!.. Кстати, у меня совсем нет твоего портрета…

— Ты это сейчас только заметил? — Она печально усмехнулась, и у него сжалось сердце.

Лиза поздно вернулась домой и была заметно утомлена.

— Что же доктор тебе сказал? — спросила встревоженная свекровь.

— Велел каждый день ездить на электризацию…

— О Господи! Не проще ли сюда приглашать, чем по жаре таскаться?

— Нет, маменька, пожалуйста!.. Это решено…

Она заперлась у себя. Но Федосеюшка, еще в два часа ночи возвращавшаяся, крадучись, со свидания с таинственной «сестрой», как балаганил Ермолай, видела, что Лиза ходит задумчиво по комнате, потом присаживается у стола и что-то считает и пишет…

Когда на другой день Лиза вышла одетая, чтобы ехать в Москву, она сказала свекрови, что будет ночевать в Таганке. Анна Порфирьевна пристально поглядела ей в глаза, но ничего не спросила.

И вот они с Тобольцевым опять ехали вдвоем в благоухающее утро, по аллее вековых сосен.

— Что тебя тревожит, Лиза?

— Боюсь подводить маменьку… Скажи, Андрюша, если я буду арестована, отразится это на вас?

— Какие пустяки! Если б и отразилось! В тюрьме не сгноят. Мы не в Венеции двадцатых годов… Все-таки в чем дело, приблизительно?

Решено сделать у нее склад всей опечатанной здесь литературы, а также части привезенной из-за границы. Она не дала согласия, ее мучит ответственность перед Анной Порфирьевной… Дом ее… И на ней — больной — это может отразиться. Этого Лиза не простит себе ни ввек!

— Лиза… Маменька догадывается о чем-то… Она знает, что ты ночь не спала…

Глаза Лизы испуганно раскрылись.

— Конечно, Федосеюшка шпионит. Но, видишь ли, лучше быть откровенной с маменькой. Она не откажет, я знаю… Она никогда ни мне, ни Степану не отказывала… Хочешь, я поговорю с нею сама?

Тобольцев оказался прав. Анна Порфирьевна была глубоко потрясена. Влияние Степана она угадала прежде, чем сын назвал его имя. Она так благоговела перед его авторитетом, что и на этот раз смиренно согласилась на все, что требовали от нее. Она пожелала говорить с Лизой наедине.

Та пришла в ее прохладную комнату, благоухавшую розами. Лицо Лизы было бледно, когда в порыве благодарности она опустилась на колени перед свекровью и поцеловала ее руки. И эта необычная экспансивность всегда замкнутой женщины так поразила Анну Порфирьевну, что губы ее задрожали…

Лиза прижалась лицом к ее рукам и молчала с сильно бьющимся сердцем. А свекровь с нежностью и тоской в прекрасном, больном лице глядела на эту черную головку… Общность их судьбы, неожиданное совпадение ненависти и симпатий в сложной, загадочной сети человеческих отношений, — как все это уже теперь роднило их! Не раз за эти годы дороги их жизней, бежавшие так далеко, казалось, одна от другой, скрещивались внезапно в трагические моменты страдания и отчаяния… И в эти минуты они обе предчувствовали, что не раз еще горе соединит их души жгучим объятием, которое сильнее уз радости и счастья.

— Сядь! — мягко прошептала Анна Порфирьевна, и дрожавшая рука ее стыдливо и любовно коснулась волос Лизы.

Та поднялась и села на табурет рядом.

Анна Порфирьевна вздрогнула. За все эти годы она никогда не видала у невестки такого счастливого лица… Так вот в чем Лиза нашла удовлетворение! Вот что дало ей силу видеть рядом с собой ежедневно счастье Тобольцева!.. Если б Анна Порфирьевна сама не сочувствовала делу Потапова, то теперь она все-таки благословила бы Лизу на этот путь!.. И как странно казалось ей, что связью с ничтожным Николаем и будущими детьми она мечтала всего полгода назад усмирить эту мятежную душу!.. И такой невестка нравилась ей еще сильнее.

— Ну что ж, Лиза! Ни слова я супротив не скажу тебе. Твое дело… Оно, конечно, никто этого знать не должен, ни Катенька, ни другие кто… Сама понимаешь, что дело это тайное… С Николаем Федорычем, стало быть, встречаешься? Он опять здесь?

— Здесь… — Лиза покраснела и стала разглядывать свои кольца.

— Передай ему от меня низкий поклон! Ценю его, Лизанька… Большой это человек, не нам чета! Скажи ему, чтоб пользовался домом моим, как и в прежние годы… Склад так склад, не впервой…

— Маменька, мы там собираться будем… Вы ничего против не имеете?

— Ваше дело, говорю…

— Но, маменька… Я не хочу от вас скрывать опасности… Каждого из них, кто приходит, могут выследить. Тогда и меня арестуют… и в Сибирь сошлют…

Анна Порфирьевна вздрогнула и молчала несколько секунд.

— Ты не пожалеешь, Лиза? — прошептала она.

— Нет! — трепетным звуком сорвалось у Лизы, и снова лицо ее приняло новое восторженное выражение.

Анна Порфирьевна порывисто вздохнула.

— Коли ты себя не жалеешь, чего же мне за себя-то бояться? Жизни-то, может, года два осталось, не больше… У меня, Лизанька, в кладовой спрячь все. Там еще надежнее будет. А вот тебе и ключ от нее. Никому я, кроме Анфисы, этого ключа не доверяла… Словно знала, что опять пригодится.

Они улыбнулись друг другу светлыми улыбками.

— А коли впрямь тебя сошлют, помни: недолго тебе там в одиночестве оставаться. Где ты, там и я буду. Помирать-то не все ли равно где?

Губы Лизы дрогнули. Но, не найдя слов, она склонилась перед свекровью и опять горячо поцеловала ее руки.

Лиза выходила, когда свекровь окликнула ее.

— А денег много дала?

— Мало, маменька, пока… Боюсь Николая…

— То-то!.. Сохрани Бог, если домекнется!.. Он из-за денег не то что на тебя, на меня донести способен…

— А все-таки я беру из капитала. Нужны большие средства. На днях еще обещала выдать… Если муж узнает, что трачу, вы как-нибудь выручите меня.

— Хорошо… хорошо!.. Я подумаю…

Лиза две недели подряд ездила в Москву ежедневно. За это время ей пришлось видеться с Бессоновой, Феклой Андреевной, Наташей и Кувшиновой. И ее поражала в этих женщинах, даже больше чем в Фекле Андреевне, очевидно, знавшей себе цену, та безграничная простота и скромность, с какой они делали свое опасное дело: с той же готовностью, даже скорее с радостью, с какой «дамы» берут поручения сбегать в пассаж.

Лиза с волнением ждала посещения Бессоновой.

Тоненькая, белокурая, с плоской, как у девочки, грудью, с светлой улыбкой и детским голоском, сидя за чайным столом в будуаре Лизы, Надежда Николаевна откровенно рассказывала о себе, как она безмятежно росла в доме матери-вдовы, на берегах суровой Лены, в Якутской области. Как поэтично было ее детство в маленьком городке, у подножия горного хребта, с возвышавшейся вдали таинственной сопкой!.. Как любила она шум тайги наверху, на горе! Сколько радостей дала ей эта тайга с своей мрачной красой, синей тенью, прохладой, ягодами! Как хорошо было купаться в быстротечной, студеной реке и бороться с ее страшным течением!.. Много хороших людей видела она с юных лет. Через городок ехали партии колитических ссыльных. Некоторые оставались там, женились, старились, окруженные традиционным почетом, который сибиряки питают к ссыльным. В сфере этих интересов она росла. Еще девочкой она дала себе слово жить для одной этой цели… Она молила судьбу о подвиге…

— Вы замужем? У вас дети?

Лицо Бессоновой затуманилось на мгновение.

— Да, бывают печальные ошибки. Такие, как я, не созданы для нормальной семейкой жизни. Какая, в сущности, я жена? Ха! Ха!.. Когда я по целым дням пропадаю из дома? И только такой ангел, как мой муж, может это выносить без ропота. Но я обожаю детей… Знаете? Иногда бегаешь, бегаешь целый день… С утра уйдешь по делу, вернешься только к ночи, когда крошки спят. И, Боже мой! Какое это блаженство — войти на цыпочках в их комнатку, сесть у постелей и смотреть на этих ангелов! Оки спят так безмятежно… А я думаю: может быть, завтра я не увижу их больше… И слезы так и бегут. А потом засмеюсь… «Глупая! — говорю себе. — Ведь я еще с ними… Разве это не счастье?..»

Лиза с бьющимся сердцем глядела на эту маленькую женщину, казавшуюся девочкой пятнадцати лет.

— Ваш муж был ссыльным?

— Да… Я его полюбила, как героя… Как олицетворение моей юной мечты… И «герой» заслонил для меня человека… Усталого, надорванного, больного, которому нужно было счастье… И покой прежде всего!.. Ведь он так заработался, так исстрадался потом в одиночном заключении! Он ехал в Среднеколымск, в ссылку. Я сказала матери, что еду за ним. Что было слез! (Она вздохнула.) Я была у нее единственным ребенком. Но… дети жестоки… Видно, жизнь такова!

— Когда же вы вернулись сюда?

— Недавно… Я ехала беременная, с двухлетним ребенком…

— Неужели?!! Я не могу себе представить!

— Отчего? — звонко спросила Бессонова. — Мы ехали на собаках, на лошадях, пароходом, потом по железной дороге… Четыре месяца ехали…

— Какой ужас!

— Нет! Что вы? Это было чудесно! Такая масса впечатлений!.. Россия была для меня… ну, как вам объяснить? Землей обетованной. Ха! Ха!.. Я рвалась видеть людей и работать… Я готова была перенести всякие лишения, чтобы найти то, о чем мечтала еще ребенком…

— И вы нашли? — трепетным звуком сорвалось у Лизы.

— Нашла!..

— Счастливица!..

— Да, я счастлива теперь!.. И чем бы ни кончилась моя жизнь, я благословлю судьбу за все, за все!

Горло Лизы сжалось от истерического спазма. Она быстро встала, отошла к окну и стояла там, стараясь совладать с собой.

Бессонова пришла, чтобы взять у нее огромный сверток. Лиза завернула его в шерстяную материю.

— Зачем? — удивилась Бессонова.

— Не так заметно будет… Ведь вы знаете, чем рискуете?

— Ах! Я привыкла!.. Ха! Ха!.. Я никогда не думаю о том, что меня ждет!.. Если думать начнешь, все пропало… — Тоненькие брови ее сдвинулись, и тень задумчивости согнала с лица ее милую улыбку. — От судьбы не уйдешь, Лизавета Филипповна… Двух смертей не бывать, одной не миновать! И чем было б лучше, если б я умерла в своей собственной постели от рака или чахотки? Вон у меня тетя молоденькая погибла. Я еще ребенком была, но и сейчас помню, как негодовала я на Бога! Я так молилась! Так верила в исцеление! А ей делалось все хуже… А как она жить хотела! Бедная тетечка! Какое это было ужасное зрелище — это медленное разрушение молодого организма! За что?.. Бессмысленно и жестоко… — Она помолчала с мгновение. — Тут, по крайней мере, умирая, я буду знать, за что…

— Да, конечно… От судьбы не уйдешь…

Лиза сидела, склонившись, положив ногу на ногу, захватив колени руками, и задумчиво глядела перед собой.

«Какая красота! — думала Бессонова. — Даже смотреть на нее наслаждение!»

«Нет, мне не дорасти до этой цельности! — говорила себе Лиза. — Не довоспитаться никогда!.. И напрасно Степушка на меня надежды возлагает. Перед такими, как Бессонова, я всегда останусь ничтожеством… Такими родятся…»

Бессонова с аппетитом грызла ванилевый сухарик мелкими зубками и грациозно, как кошечка, макала его в чашку чая. Она была хорошенькая, в сущности. Надо было только приглядеться к ее мелким чертам, казавшимся бесцветными. Ее главное очарование было в ее звонком голосе и светлой улыбке. Она просто рассказывала Лизе, как любит она жизнь, как интересуется вообще людьми. Как хотелось бы ей побывать за границей!.. Она обожает искусство, оперу, Художественный театр…

— Николай Федорыч его отрицает, как всю «буржуазную культуру» вообще, — сорвалось как-то невольно у Лизы.

Бессонова расхохоталась и замахала маленькими детскими ручками.

— Ах! Знаю, знаю!.. Сколько раз мы с ним в Твери об этом спорили!.. Но он стоит на своем, что это классовая точка зрения!

— В Твери? — встрепенулась Лиза.

— Ну да… Вы разве не знаете, что он бежал из Сибири и явился агитировать на фабрику? Этакий отчаянный человек!.. Одно время и у нас скрывался. Мы там жили всю зиму, и я помогала ему кружки организовать. Нет… Он, знаете, большой чудак! Что значит казацкая кровь сказалась! Бунтарь чистой воды в нем сидит. Он, по-моему, к социалистам-революционерам этими взглядами на искусство подходит, но не к нам. А я, когда в Большой театр попала в первый раз и Шаляпина в «Фаусте» услыхала, то совершенно обезумела! Ха!.. Ха!.. Я так люблю музыку! Я всегда завидовала артистам…

Лиза невольно расхохоталась. Это было слишком неожиданно.

Когда Бессонова уходила, — она в своей светлой блузке, в соломенной простенькой шляпке, с своим тяжелым свертком под мышкой, увязанным в толстую бумагу, так мало походила на агитаторшу, что Лиза опять не могла удержать улыбки.

— Какая вы милая! Можно вас поцеловать? — с наивным восхищением сказала Бессонова и поднялась на цыпочки, чтобы коснуться вспыхнувшей щеки Лизы.

— Когда мы увидимся? Вы мне очень нравитесь!

— И вы мне тоже… — засмеялась Бессонова.

— Приходите в следующую среду пить чай… Я буду ждать.

Бессонова сделала неопределенный жест.

— Нет, вы лучше не ждите! Уцелею — приду… Ну, а не пришла, стало быть… не поминайте лихом… Ха!.. Ха!.. До свидания! — Она сильно покраснела, весело кивнула головкой и побежала по лестнице.

Лиза за эту неделю виделась с Кувшиновыми и Наташей. Но насколько экспансивны были Бессонова и Катя Кувшинова, настолько замкнута оказалась Наташа. Была ли она застенчива по природе, или на нее подействовала смерть жениха, но глаза ее были полны мрака, как и ее юная душа. Лиза страшно стеснялась перед нею своего белого платья, своей богатой комнаты. Она совестилась своих драгоценных колец, пожимая огрубевшую руку работницы. Она не знала, какого тона держаться с этой девушкой. Каждый свой вопрос, каждая интонация резали ее собственный слух, казались ей фальшивыми. И Лиза чуть не плакала от мысли, что эта загадочная девушка презирает ее… Она не подозревала, что Наташа восторгалась ею с первой минуты, что она шла сюда с любопытством, что она просто робеет в этой непривычной обстановке. Будь Лиза просто «барыней», Наташа совсем иначе отнеслась бы и к ее белому платью, и к ее кольцам, и к этой обстановке. И ничего, кроме ненависти, не загорелось бы в этих огромных глазах, похожих на глаза Захарет. Но чувство Потапова к Лизе, которое она угадала инстинктом женщины там же, на квартире Майской, где она их видела вместе в первый и единственный раз, — озаряло ореолом эту женщину, делало Лизу в глазах Наташи каким-то высшим типом…

Она сидела на стуле, выпрямив свою высокую и тонкую фигуру в синем шерстяном, по моде сшитом платье. Непокорные завитки черных пышных волос подымались над ее лбом, образуя красивую естественную прическу и ложась на затылке толстым жгутом. Ворот был заколот дешевой серебряной брошкой. Смуглые щеки загорались поминутно румянцем. Огромные глаза то вспыхивали любопытством, то прятались в тени ресниц. Скорбная линия рта и решительно очерченный подбородок больше всего смущали Лизу. Она чувствовала, как много темперамента и силы таится под этой хрупкой внешностью, и ей еще больнее, чем вчера перед милой, доброй Бессоновой, казалось собственное бессилие души…

«У меня это — эстетика… развлечение от сытой скуки… У них с Бессоновой — в этом жизнь… Оттого-то между нами такая разница», — тоскливо думала она.

 

VI

Через неделю, неожиданно, в комнату Лизы в Таганке вошел Потапов.

Лиза ахнула и встала ему навстречу. А он порывисто обнял ее и покрыл пламенными поцелуями ее лицо.

Они были одни. Только что ушла Бессонова, пившая чай.

— Давно ты здесь?..

— Сейчас с поезда… Плеве убит. Ты этого не знала? Продают телеграммы на улицах…

Он был сильно взволнован; Не мог ни есть, ни пить толком. Все вскакивал и бегал по комнате, потирая руки…

— Да, мы были всегда против террора… — говорил он. — Вся история революционного движения доказала его бесцельность… Но бывают моменты, как сейчас, рядом с этими позорными поражениями на Востоке…

— Нет! — перебила Лиза. — Убийство всегда грех! Я этому не сочувствую…

Она рассказала ему все, что знала; все, что она исполнила сама. Потом упомянула о своих впечатлениях.

— Я просто влюбилась в Бессонову.

— Да, мы можем гордиться женщинами! — задумчиво сказал он. — Если б на нашем знамени не стояло женское равноправие, то их заслуги потребовали бы этого лозунга… Дай мне чаю… Ах! Как я устал!..

Он сел в кресло, вытянул ноги и закинул руки за голову.

— Как ты попал в Севастополь, Степушка?

— Тсс!.. Где это письмо? Разорви его сейчас! Кроме нас с тобой, никто не должен знать, что я там был! Ах, Лиза! Мы накануне крупных событий… И вот мое мнение: довольно одной искры, чтоб качался грандиозный пожар. Два года назад, когда мне говорили, что мы накануне революции, я не верил… Я не рассчитывал на войну…

Он смолк и закрыл глаза.

Лиза глядела на него. Они не виделись две недели, и только теперь она заметила, как сильно он похудел. Глубокая морщинка, появившаяся между его бровей, резко меняла знакомое ей и такое милое выражение его лица, где каждая черточка дышала дерзостью и радостью жизни… В этом осунувшемся загоревшем лице она читала теперь бесконечную усталость… Его нежный, алый рот, который так нравился ей, и тот изменился. Губы были бледны, как у малокровного. Как он смертельно устал!.. Ей стало жаль его.

Вдруг она поняла, что он спит. Сила мысли и нервного напряжения, горевшая в этих чертах за минуту перед тем, теперь исчезла. Брови раздвинулись, губы слегка открылись, все черты растянулись, словно ослабла какая-то внутренняя пружина. И Лиза увидала самое банальное, казалось, мужское лицо, запыленное, загрубевшее на ветре и солнце, заросшее бородой… Голова его была закинута, и он слегка всхрапывал…

Лиза замерла, держа чайную ложку, которую собиралась опустить в его стакан. Ей было совестно глядеть на этого доверчиво заснувшего человека… Каким беззащитным казался он ей сейчас! Все обаяние его исчезло…

Она опустила глаза и сидела вся застывшая.

Когда он целовал ее сейчас, от него пахло потом, пылью и еще чем-то неприятным… Его волосы, борода, кожа и одежда вбирали в себя по пути, в пыльном и людном вагоне, все посторонние запахи… Украдкой она кинула взгляд на спавшего. Ворот его рубашки был грязен, на сапогах была пыль. Ногти чернели… Он даже не вымыл рук. Как далеки его мысли от того, чтоб нравиться и пленять!.. Не этим жил он все это время…

Было ей это больно? Она спрашивала себя, она глядела в глубь своего сердца…

Отчего это всегда случалось так, что вдали от Степушки она любила его сильнее?.. Отчего она ждала с страстным нетерпением его писем, и читала, и зачитывала их, и упивалась словами любви и страсти, пока не заучивала их наизусть?.. Отчего, поджидая свидания, она рисовала себе яркими красками ту радость, что вспыхнет в ее груди; те ласки, которыми он окутает ее тревожную душу; то забвение, которого она ждет… то блаженство, наконец, которое сулят книги, поэты… за которое гибнут люди… Нет!.. Она его не испытала. Нет!.. Действительность оказывалась всегда ниже ожиданий. Выражения радости, все нежные и красивые слова, которые она готовила, забывались и умирали, невысказанные, в ее сердце. Ей было стыдно его ласк. Ей было грустно, когда от счастья он почти плакал на ее груди… Душа ее жила отдельно от тела, не сливаясь с ним в божественной гармонии… Ни разу не ощутила она священного трепета в душе, ни разу не дрогнуло ее тело в безумном восторге страсти! И это прекрасное и благородное лицо крупного и дерзкого человека — о, насколько дороже было оно ей, когда она глядела на него издали! Когда она видела его на людях или даже тут, у себя, но говорящим о том, что наполняло его жизнь и душу!.. Когда не дрожала в нем страсть любовника; когда оно не искажалось чувственностью; когда нега не заволакивала этих глаз и не меняла до неузнаваемости это лицо… «К нему не идет любовь», — определила Лиза. Вот почему она отдавалась ему, покорная, но равнодушная, не отвечая на его поцелуи, закрыв глаза… И вдруг Лиза поймала себя на мысли: «Лучше б этого не было нынче!..»

Он вдруг открыл глаза. Он спал не больше минуты, но для его изнуренного организма и эта пауза была целительна. Он почувствовал себя обновленным.

— Неужели я спал? — Он сконфуженно усмехнулся. — Вот история!.. Прости, пожалуйста, Лизанька… Видишь ли, я почти две недели спал не больше трех часов в день… Измотался до неузнаваемости… И способен нервничать, как дама… Если б ты знала, сколько дела впереди!.. Но… я, кажется, доволен собой. Это редкое явление…

Он весело засмеялся, подошел к столу, потянулся своим богатырским телом так, что захрустели его суставы, и потемневшими, жадными глазами поглядел на Лизу.

Она не видела его взгляда, но почувствовала его и как-то сжалась вся под ним, и физически, и нравственно.

«Это будет», — подумала она тоскливо.

Он сделал шаг, обнял ее сзади за плечи и страстно поцеловал в смуглый затылок. Она не шевельнулась.

— Пей чай, остынет, — кротко напомнила она.

— Лиза, — прошептал он с мольбой.

Она вдруг схватила его руку, которая тянулась к ее груди.

— Надо руки вымыть… Какой ты грязный!

Что-то в ее голосе болезненно поразило его. Точно отрезвившись, он поглядел на свои ногти, и краска стала заливать его лицо.

— Да, я грязен, как черт!.. Где можно умыться, Лизанька?

Его голос слегка дрожал, но он старался быть развязным. Он вдруг вспомнил, что все эти ночи он спал где придется, не раздеваясь и умываясь-то не каждый день. А она сидела перед ним, вся в белом, благоухающая и нежная, с кольцами на длинных красивых пальцах, с отточенными розовыми ногтями… «И такая недоступная и далекая!» — в первый раз почувствовал он.

Это было мучительное воспоминание — все то, что произошло потом… Такое мучительное, что часто Лиза даже во сне страдала от тяжести, опустившейся на ее сердце… И часто, проснувшись, еще не приходя в полное сознание, она все-таки чувствовала, что случилось что-то непоправимое и ужасное. И невольный стон рвался с ее уст».

И все это случилось так: Потапов, после получаса, казалось, спокойной и товарищеской беседы, вдруг замолчал, стал рассеянным, собрался уходить». Потом неожиданно упал на колени перед сидевшей на кушетке Лизой, и это чуждое Лизе лицо его, полное безумной, жадной страсти, прижалось к ее щеке… И его горячее дыхание и смешанный запах пота, пыли и несвежего белья ударили ей снова в лицо.

И в ту же секунду ей вспомнился запах горячих губ Тобольцева, этот оригинальный, странный запах его кожи, тонкий, как дорогие духи, и сводивший ее с ума… Бессознательно, невольно она оттолкнула с невероятной нервной силой прижимавшегося к ней Потапова… И когда он, отклонившись, удивленно заглянул в ее лицо с закрытыми глазами и сжатым ртом, он прочел в нем отвращение…

Да, да!.. Ошибиться было невозможно!.. Он отпрянул от кушетки, точно перед ним лежала не женщина, а змея, ужалившая его прямо в сердце… Он стоял, выпрямившись, тяжело дыша и бледный-бледный, как кружева ее платья. А расширенные зрачки его не отрывались от ее лица.

Она вдруг открыла глаза и испугалась. Она села, свесив ноги, поправляя волосы, проводя рукой по лицу, делая ненужные и жалкие, растерянные жесты». Она поняла, что случилось что-то непоправимое и ужасное. Она это поняла вполне ясно, когда увидала его лицо, как он опустился в кресло, как прикрыл глаза рукою.

— Степушка! — дрожавшим голосом позвала она его. — Не сердись, не огорчайся! Я нынче больна…

Он молчал, не двигаясь.

Она встала и, шелестя юбками, подошла к нему вплотную и остановилась, тихо ломая пальцы… Он задрожал всем телом, но она чувствовала, что страсть в нем убита и что дрожит он не от желания.

— Зачем ты мне раньше не сказала, что я тебе противен? — вдруг расслышала она его шепот.

Она невольно опустилась на колени, касаясь своим белоснежным платьем его запыленных ног, и, прежде чем он понял, что она хочет делать, она приникла губами к его руке.

— Лиза… зачем это? Ах! Теперь все ясно…

— Нет! Нет… Что ясно? Боже мой! Ты ничего не понимаешь…

Он нежно поднял ее, усадил в кресло и зашагал по комнате, избегая ее взгляда.

— Не надо лжи! — мягко говорил он, делая какие-то осторожные движения своими большими руками, словно не допускал чьи-то грубые пальцы коснуться открытой раны. — Об одном всегда молил: не надо лжи!.. Мы достаточно уважаем друг друга, чтоб обойтись без этих унижений… Ты мне не жена… Прав я не имею… Да и не признаю… Только… если б ты сказала раньше… Боже мой!

Он вдруг остановился, вспомнив что-то, весь сморщился болезненно и закрыл глаза рукой.

— Степушка! — вырвался у нее крик… Эта необычайная тонкость его чувств пронзила ее сердце. И… вечная загадка — душа человеческая! В эту минуту, когда она поняла, что он оскорблен и никогда не простит ей ее отвращения; когда она поняла, что он лучше умрет, чем попросит ее ласки, — безумная тоска о безвозвратно утраченном охватила ее… Его голос был мягок, но глаза глядели холодно… Неужели все потеряно?

Он вдруг взял со стола шапку. Она не узнала его лица. Казалось, он осунулся еще больше за эти несколько минут.

— Уходишь? — прошептала Лиза, и губы ее побелели.

— Да… пора…

— А… когда же… мы увидимся?

— Не знаю… Я выезжаю из Москвы.

— Когда?

— Нынче в ночь…

— Куда?

Он молчал.

— А когда же ты вернешься?

— Не знаю (его голос вдруг стал вялым и однотонным)… Разве я когда-нибудь могу ответить с точностью?

«Да… да! Его могут арестовать каждую минуту… И все кончится…» Она чуть не застонала от жгучего раскаяния. Она чувствовала, что если б даже она кинулась ему на грудь в эту минуту, моля взять ее, он с теми же холодными глазами на осунувшемся лице мягко отстранил бы ее и нежно сказал бы: «Не надо лжи!..»

Ей вдруг показалось, что она падает в бездну.

— Степушка! — сорвался у нее вопль. — Прости меня! Я так несчастна!..

Он долгим, загадочным взглядом, сощурив глаза и сжав слегка свои нежные, как у женщины, и бледные губы, глядел на нее, как бы изучая ее лицо. Вдруг он медленно заговорил:

— Если ты несчастна, Лиза, то я не хочу прибавить с своей стороны ни одной лишней капли горечи в твою жизнь… Я знаю, что для тебя я слишком груб. Но ведь все это можно поправить. Одна смерть непоправима.

— Ты хочешь меня бросить? — Она так и повисла на его руке.

— Нет… Как можешь ты так думать? Разве нас связывала только страсть? (Он жестко усмехнулся, вспомнив, какой иронией звучат эти слова.) Мы с тобой товарищи, Лиза… Этого я не забуду…

Он ушел, не поцеловав ее. Только поднес к губам ее руку…

«Как будто благодарил за прошлое…»

Она села на кушетку и просидела два часа неподвижно, без мыслей и чувств, словно ее ошеломили тяжким ударом по голове…

Зато реакция была ужасна. Лиза совсем не вернулась домой в эту ночь. Анна Порфирьевна не спала до зари и утром послала Тобольцева в Таганку.

— Пришли с твоим Сергеем записку… Может, ее уж арестовали?..

Тобольцев нашел Лизу на кушетке, в смятом платье. Видно было, что она не раздевалась. Он вздрогнул, увидав, как изменилась она за одни сутки. Глаза ее, окруженные кольцами синей тени, ввалились и угасли. Руки горели.

— Что случилось? Ты больна?

Он не понимал, почему она с таким ужасом глядит на него. Уж не бред ли? Он сел в кресло рядом и стал нежно гладить ее руки.

— Лизанька, скажи мне правду… Он арестован?

— Кто тебе сказал? — дико закричала она. — Откуда ты знаешь?

— Нет, я тебя спрашиваю… Я не вижу другой причины для такого отчаяния… Поедем домой, Лиза! Ты совсем больна…

От присутствия любимого человека, от одного звука его голоса ей стало легче. И, зарывшись лицом в подушки, она зарыдала.

Он был потрясен. Никогда не видал он Лизу в таком горе… Но она решительно отказалась объяснить ему что-либо. Ей было легче умереть, чем сознаться ему в том, что пережила она накануне! Он, именно он должен думать, что она счастлива…

— Лиза, можно за тобой заехать из банка?..

— Нет!.. Нет!.. Завтра… Скажи маменьке, чтоб не беспокоилась… Я просто хандрю…

— Лиза, ответь мне одно: ты виделась вчера со Степаном или нет?

— Нет, нет… Я его нынче жду… Поэтому приеду только завтра…

Он вышел, пожав плечами.

Лиза весь день поджидала Потапова. «Если не придет, значит, разлюбил…»

Он не пришел… Она, казалось, обезумела. Только тут поняла она, что для нее любовь Потапова. «Я нищая теперь, последняя из нищих! Ничего в мире у меня уже не осталось…»

Вдруг она вспомнила… Он уезжает нынче… Куда? Каким поездом?.. Она послала за газетой и за извозчиком. Выпив наскоро чашку чая (она ничего не ела целые сутки), она кинулась на Курский вокзал, обегала все платформы, проводила все поезда. Потом поехала на Николаевский, где продежурила часа два, вплоть до отхода скорого поезда. Тогда она почувствовала, что ей дурно… Надежда покинула ее. Собрав последние силы, она велела везти себя в Таганку. Там она опять упала лицом в подушку и пролежала так всю ночь.

Если б у нее не было ответственного дела, в эту ужасную ночь она лишила бы себя жизни… Но мысль, что Потапов будет презирать ее за такое малодушие, удержала ее.

Она вернулась на дачу только на другой день к обеду, вместе с Тобольцевым, который заехал за нею. Она точно окаменела, и Анне Порфирьевне невольно вспомнились те две недели, когда она увозила Лизу на богомолье. «Что случилось?..» Она не решалась спрашивать, уважал чужое горе.

Катерина Федоровна, Фимочка, Капитон и даже Николай не сомневались теперь, что Лиза больна.

Убийство Плеве произвело сильное впечатление. Телеграммы с подробностями покупались на улицах нарасхват и производили гораздо большую сенсацию, чем победы японского флота. Казалось, среди солнечного дня раздался страшный подземный удар… Все были встревожены, растеряны, многие возмущены…

Тобольцев совсем не мог работать от нервного возбуждения. Он яркими глазами глядел на роскошную дачу, на сытный обед, на нарядные туалеты женщин, на все это прочное, казалось бы, мещанское гнездо, с его мещанскими радостями, с его кристаллизовавшимся миропониманием, с его алчными инстинктами и поклонением рублю. Почувствовали бы они панику, если бы им крикнуть: «Берегитесь! Катастрофа близка!»?

— И, наверно, жид убил, — решил Капитон.

— Кому же кроме? — гневно подхватила Катерина Федоровна.

— Катя, — перебил Тобольцев, — имей в виду, что есть слова, которые я не перевариваю… Если хочешь быть корректной, говори еврей… Жид — синоним ненависти. А за что тебе их ненавидеть?

Анна Порфирьевна позвала к себе Тобольцева по окончании обеда.

— Ну скажи, зачем?.. Кому это понадобилось? Ах! Не сочувствую я этой бойне!.. И что они от этого выиграют?

— Помните, маменька, я вам рассказывал, нянюшка перед моей женитьбой пророчила Чернову: «Всем вам конец пришел теперь… И обедающим, и ночующим, и живущим, которые… Всем конец пришел…» Так и я, маменька, теперь понимаю… Не сочувствую и не возмущаюсь… я только наблюдаю… Слыхали вы когда-нибудь о наводнениях в Петербурге? Люди спят спокойным сном, и вдруг пушечный выстрел… Или как на Мартинике было. Видели иллюстрации? Молчала гора чуть не тысячу лет, спала сном могилы. Вдруг дымок пошел… Вдруг земля загудела. А внизу, как Вавилон, город раскинулся. Богатство, рабство, торговля, суета, людские страсти в разгаре… За неделю никто о смерти не думал. Играли на бирже, наживали миллионы. За два дня губернатор уверял, что все обстоит благополучно, и бояться нечего. Они и с вулканом справятся… Точь-в-точь, как у нас… И вдруг катастрофа!.. Течет лава, дрожит гора, пепельный дождь, и в несколько часов вместо города — груда камней… И жизнь погибла… Вы слышите, маменька, как гудит наводнение вдали? Эта смерть — первый сигнал. Это пушечный выстрел в ночи!.. «Сильный и богатый, — говорит он, — берегись!..»

Расширив прекрасные глаза, полуоткрыв губы, глядела на него мать… Она, казалось, понимала… Но страха не было ни в душе, ни в лице ее. Одно безграничное удивление перед стихийной силой, которая грозила гибелью ей и близким.

 

VII

В этот вечер «молодые» принимали у себя. Засецкая и Конкина, обе жившие в Сокольниках, на собственных роскошных дачах, в первый раз пришли с визитом. Тобольцев встретил Засецкую на просеке, когда вместе с Лизой возвращался домой. Она остановила своих лошадей. Он махнул ей телеграммой.

— Читали?

— Нет… Что такое? Новая победа японцев?

— Плеве убит.

— Неужели? — Невольный ужас задрожал в ее красивом голосе.

Тобольцев соскочил с пролетки, подошел к ее ландо и, положив руку на дверцу, рассказал ей все подробности.

— У меня идея. Можно к вам заехать нынче на новоселье? Горю желанием поговорить о политике с умным человеком и посмотреть на ваш home.

— Прекрасно… Жду вас непременно… — Они, хищно щурясь друг на друга, обменялись крепким рукопожатием.

— А против Конкиных вы ничего не имеете?

— О, конечно!

Катерина Федоровна хотя и говорила когда-то, что не подаст руки Засецкой, но эта нетерпимость давно была забыта. Теперь, напротив, ее волновал этот визит. Ей не хотелось ударить лицом в грязь.

Лиза вошла, когда все пили чай на террасе молодых. Засецкая, в восхитительном туалете из кружев на шелковом чехле цвета fraise écrasée казалась очень интересной. Она оживленно говорила о политике с Тобольцевым, во всем поддакивая ему. Конкина, вся в красном, внимательно глядела в рот Тобольцеву. Конкин так и трепетал весь от желания вставить слово по-французски и нервно наигрывал моноклем. Оба они хотели казаться либералами. Это было так модно… «Très chic!». Это ни к чему не обязывало…

— Кстати, видели вы здесь японскую труппу? — спросил его Тобольцев.

— Труп-пу? — Монокль выпал из глаза Конкина от огорчения… Нет, он не видал ее. Но как он мог это пропустить? Он ставил себе за point d’honneur видеть все в сезоне, стоящее денег… И чем дороже, тем лучше!

— Когда это было? Два года назад, если не ошибаюсь?

— О да! Это были три удивительных спектакля!.. Лучших мимов представить себе нельзя! Их искусство оригинально, сказочно и в то же время трепещет реализмом… Как они дерутся! У них всюду дуэли, месть, кровь… Их страсти грандиозны. И при этом сколько коварства, вкрадчивого, предательского, «восточного»!.. Какая меткость удара! Какое хладнокровие в виду смерти! Они рассчитают каждый шаг; они не упустят ни одной мелочи. Их очи зорки, как взгляд орла. И вот, когда, потрясенный их удивительной игрой, я выходил из театра, мне невольно пришло в голову: «Горе тому, кто создал себе врага в японце!..»

Воцарилось молчание. Капитон сумрачно пил чай, не кидаясь уже в рьяный спор.

— Нечего каркать! — мрачно, но вызывающе заговорила, наконец, Катерина Федоровна. — Пошлют новую эскадру. Придут новые подкрепления к Куропаткину, тогда поглядим… Соня, передай, пожалуйста, сюда стаканы!

Соня, вся в белом, красивая и молчаливая, как всегда, помогала сестре, подавая бисквиты, печенья и конфеты.

— А интересны были эти артистки? — спросила Конкина.

— Я не назову их красивыми, этих женщин. Мужчины были бесспорно лучше. Гений неведомой нам культуры горел в глазах их премьера… Все было в нем утонченно, начиная с жестов маленьких, красивых рук… Этот необычайно вкрадчивый голос, эти ласки и выражения любви… даже манера угрожать…

— Ах, какой страшный народ!.. — воскликнула Засецкая.

— Да, да! Вы правы. И страшен он вот этой самой загадочностью его психологии, этой тайной, которая окружает для нас все движения его души… Надо видеть, как он любит, ненавидит, целует, ласкает, убивает… Надо видеть, как чувствует их женщина, как плачет она на сцене… Все чуждо нам! Все… И мне казалось, что я стою у порога нового мира. Между мной, европейцем, и этими таинственными азиатами лежала такая бездна рокового непонимания, что я даже содрогнулся! Любить японку? Это дико… Нет! Мне все время казалось бы, что я сплю… или иду по какой-то неведомой мне трясине. И это парализовало бы мою страсть…

Засецкая горела желанием слышать игру хозяйки. Она еще не забыла тот вечер, в клубе… эту удивительную импровизацию…

— Вы ее помните, Андрей Кириллыч?.. Я не ошибусь, если скажу, что тот вечер решил вашу судьбу?

Катерина Федоровна стала задумчивой.

— Да, помню… Я тогда была так несчастна! Только музыка давала мне удовлетворение. Одни бегут к подушке, чтобы зарыться в нее с головой и выплакать слезы. А я бежала к роялю… Это были те же слезы, конечно, моя импровизация… Вы понимаете? (Она вдруг страшно покраснела.) Ну, а теперь слезы высохли… они забыты… Жизнь дала мне больше, чем я смела надеяться… Нет! Теперь я никогда не играю ничего своего… Нет!.. Жизнь у меня и так полна до краев…

— Печальное признание! Стало быть, я убил в тебе артистку?!

— Ах, знаете? — перебила Засецкая. — В этом есть глубокая идея! Здесь таится правда жизни… Душа Катерины Федоровны теперь полна блаженством материнства. В ее организме зреет другой творческий процесс… Не ясно ли вам, что он поглотил все ее соки и силы?

— Полноте! — Тобольцев сделал широкий протестующий жест. — Матерей много. Талантов мало… И если правда, что моя любовь, разбудив самку, убьет в жене моей артистку, — я первый прокляну эту любовь!..

Все молчали, удивленные. Катерина Федоровна вдруг расхохоталась…

— Вот чудак-то!.. Скажите на милость! Видали вы таких?

Засецкая в лорнет наблюдала Тобольцева и его жену. Она, как умная женщина, чувствовала за этой странной выходкой Тобольцева нечто более глубокое: одну часть стройного и цельного миропонимания. И трагизм этого брака почувствовала она смутно, и неизбежность борьбы между этими двумя сильными натурами, и роковой исход… Какой?..

— Так ты воображаешь, что я еще не покончила с своими мечтами о концертах? Теперь, когда у меня будут дети? — спрашивала Катерина Федоровна с спокойной насмешкой.

— Ни одной знаменитой женщине дети не помешали делу ее жизни. Вспомни хотя бы Жорж Занд!

Ее глаза вдруг вспыхнули.

— Мое дитя — вот дело моей жизни! — горячо крикнула она. — Вот моя цель… Перед нею все меркнет… И мне ничего не жаль!

«Какое интересное лицо!» — невольно подумала Засецкая.

— Но я все-таки (подчеркнул Тобольцев) не теряю надежды, милая супруга, видеть вас когда-нибудь на эстраде Благородного собрания в роли новой Софии Ментер! Я полюбил Рахиль… И не хочу уподобиться Иакову, сорвавшему брачное покрывало с Лии и горько оплакивавшему обман…

— Это частенько бывает, — вдруг произнес Капитон. — Женишься на одной, а через пять лет точно тебе подменят жену-то…

— Ах! Как это прозрачно! — расхохоталась Фимочка.

Катерина Федоровна и гости весело вторили ей.

— А мне кажется, — вдруг опять вмешалась Засецкая, — что Катерина Федоровна права не только в этом отдельном случае. Только страдание дает крылья человеческой душе. Источник творчества, как и всякого стремления, есть тоска. Только тоска и неудовлетворенное желание… Если жизнь подарила нам — женщинам — наши красивые девичьи грезы, крылья души падают… Нас не тянет вдаль, когда мы держим свое счастье в руках. Напротив: мы боимся перемены, мы боимся новизны, мы… как бы это сказать?.. Мы коснеем!

— Ха!.. Ха!.. Так будь же оно трижды проклято, это счастье! — крикнул Тобольцев. — И да здравствуют тоска и страданье!

Его горячий взгляд упал на Лизу. Она сидела, выпрямившись в своем кресле, стаявшая словно за эти два дня, безучастная и далекая им всем в своей загадочной печали. И Тобольцева поразило, как трогательно-поэтична эта несчастная Лиза! И будь здесь поэты и артисты, какая волна художественного восторга поднялась бы в их душе! Какие вдохновенные звуки, какие полные настроения картины дало бы им это бледное, трагическое лицо!

Потом он представил себе эту Лизу счастливой женой. Она сидела бы тут, в кресле, сложив руки на огромном животе беременной женщины, и улыбалась бы покорной и безучастной улыбкой удовлетворенной самки… Боже, Боже!.. Ведь есть же люди, как бы обреченные самой природой на страдание! И красивые только в печали… Как мрачные кипарисы на молчаливом кладбище!

Все перешли в салон Катерины Федоровны. Он был озарен люстрой. Вечер был теплый, и шел тихий дождь. Все окна были настежь. Влетали мотыльки и мчались, ослепленные, к огню…

Лиза не могла говорить. Ее утомляло даже слушать чужие разговоры. Она села у открытого окна и стала глядеть в темную ночь.

Гости любовались белым роялем, когда вошла Анна Порфирьевна. Все двинулись ей навстречу.

— Маменька, мы вас ждали! — радостно крикнул Тобольцев. — Садитесь сюда! Нет… Капитон, принеси кресло из будуара!

— Слышала, что вы, Катенька, играть хотите. И соблазнилась. Для меня это всегда праздник, — говорила хозяйка, а глаза ее искали Лизу. Она успокоилась, разглядев ее профиль у окна.

— А мы, маменька, без вас старались выяснить, что такое, в сущности, счастье?

— Ну и что же? Выяснили? — тонко улыбнулась она.

— О да! Счастье — это зеленый луг, на котором корова безмятежно пережевывает свою жвачку… — Все рассмеялись. Громче всех Катерина Федоровна. — И я настаиваю, маменька, более чем когда-либо, что вся прелесть жизни заключается в трагизме!

Лиза не слушала. Она была глубоко несчастна в этот вечер. К ее горю от первой ссоры с Степаном присоединился ужас от сознания, что ни дружба с Катей, ни связь с Потаповым, ни его нежность и ласка, за которую она ухватилась, как утопающий; ни дело, к которому он ее приобщил и которое, верилось ей еще недавно, наполнит ее жизнь и душу, — ничто не могло вылечить ее от роковой страсти к Тобольцеву! И опять, как год назад, она чувствовала, что над нею нависла неотвратимая беда. «Что-то будет, что-то будет…»

Лиза почти не страдала, видя Тобольцева рядом с женой. Он был так деликатен, что в присутствии Лизы обращался с женою, как с посторонней женщиной, любезно, предупредительно, но и только… Он даже Лизе оказывал больше внимания. И, усыпленная всей этой странной логикой ее загадочной души, Лиза была если не вполне счастлива в кругу семьи, то относительно спокойна. Иногда, рядом с Катей, она переживала даже светлые, мирные дни. Но стоило ей появиться на Сокольничьем кругу, в симфоническом собрании, или даже на прогулке увидать его хищные глаза, которыми он как бы дотрагивался до всех этих разряженных женщин и девушек в светлых платьях, как черная змея ревности взвивалась со дна души и больно жалила ее в сердце… Так больно, что синие тени ложились на лицо Лизы, ноги у нее подкашивались и она готова была кричать и биться о землю… Невыразимая тоска охватывала все ее существо, и эти нравственные муки были так ужасны, что ад, который сулит церковь в загробной жизни, казался Лизе ничтожным. Один такой час разбивал ее организм на долгие дни…

В этот вечер она ревновала его к Соне… Красивая, умная, интересная Засецкая казалась ей не такой опасной, как эта коварная девчонка, бесшумно скользившая вокруг чайного стола и беспрестанно задевавшая Тобольцева как бы нечаянно то локтем, то ногой… Да, да!.. Она это видела. Девчонка вешается ему на шею! И надо быть слепой, как Катя, чтобы этого не замечать!.. И Тобольцев каждый раз отвечал «Соньке» ярким взглядом сообщника… Лиза терялась в догадках. Неужели рядом с такой всеобъемлющей любовью его к Кате (о себе она уже не думала, она боялась останавливаться на этих мыслях) находится место еще для чувственных капризов? Неужели он в любви такой же легкомысленный и жестокий, как все эти герои французских романов, внушившие ей надолго такое отвращение к мужчине и тому, что называют его любовью?.. Особенно больно поразил ее роман Мопассана «Notre coeur». Как легко герой его, так глубоко, казалось, любивший эту белоглазую Мишель и обладавший ею, утешился в ее холодности, сойдясь с миловидной горничной? Как просто решил он драму своей жизни!.. Можно, стало быть, любить одну и наслаждаться с другой?.. Но данный случай был еще загадочнее. Разве Тобольцев не получил от Кати все, о чем может мечтать мужчина?.. Как же понять его игру с Соней? Если только это игра? Если только это не худшее?.. Лиза страдала невыносимо… Повернувшись спиной к гостям, чтоб никто не видел ее больного лица, она, как маниак, не могла выпутаться из лабиринта одних и тех же картин. Она видела Тобольцева обнимающим попеременно двух женщин. Одна из них была Соня… Другая она сама. И обеих он обнимал с одинаковым наслаждением!.. Она стискивала зубы, боясь выдать себя криком боли.

«Нет! Так жить нельзя!!» — вдруг со дна души всплыло определенное, ясное и жуткое решение.

— Что ты будешь играть? — спросил Тобольцев жену, когда все сели, притихли и он поднял на подставку крышку рояля.

— «Прелюдию» Рахманинова…

— А!.. (Глаза его блеснули.) Господа! Я хочу, под музыку жены, рассказать вам, как я эту вещь понимаю. Я чувствую, что нынче я в ударе. Ха!.. Ха!.. Вы согласны?

— Боже мой!.. Да! — восторженно крикнула Засецкая и схватилась за лорнет.

— Как это оригинально! — подхватила Конкина.

— Très original! — перевел ее муж.

Тобольцев подошел к краю рояля и там остановился Таким образом, все видели его лицо. Оно сразу и как-то неуловимо изменилось, побледнело, словно осунулось… Темперамент артиста мгновенно как бы округлил все его движения и жесты, придав им пластичность, и зажег огонь в его глазах.

— Автор назвал эту пьесу «Прелюдией». Я бы назвал ее «Судьба»! — начал он каким-то новым, металлическим грудным голосом, от которого разом напряглись нервы публики.

Все ждали в глубокой тишине.

Трагические и сильные аккорды в басу прозвучали и замерли…

Лиза мгновенно обернулась от окна. Она узнала эту музыку…

Как долго преследовала она ее после акта!.. И в том, что эти звуки раздались сейчас, она почувствовала какое-то предостережение…

Тобольцев поднял вдохновенные, сверкающие глаза…

За окном стояла безмолвная ночь и, как эти люди, слушала, казалось, мрачные трагические аккорды, мерно звучавшие среди напряженной тишины зала.

Тобольцев глядел в темь ночи. Очами властной фантазии он видел, казалось, мирные картины семейной жизни в этой несложной, задумчивой мелодии… А роковые аккорды в басу все падали, заглушая и разрывая наивный рассказ. Как будто из загадочной дали и мрака ночи шел кто-то, Безликий и Грозный. Ближе… Ближе…

— Свершилось! — прозвучал глубокий голос, от которого дрогнули нервы слушателей. — Из таинственного безмолвия Вечности к нам долетел торжествующий крик… Крик новой жизни… Невинное и чистое дитя!.. Загадочный гость из неведомого мира! Привет тебе от нас, печальных и усталых! Привет тебе…

Переливчатые и нежные звуки, словно рой бабочек под солнцем, вспорхнули из-под пальцев пианистки.

— Ах, этот беспечный смех ребенка! Как серебро звенит он в этих звуках… В них дрожат лучи солнца… Он ловит их ручонкой и смеется, смеется…

Раз!.. Трагический аккорд в басу упал, тяжкий, как молот, и все вздрогнули невольно. В лице Тобольцева, внезапно побледневшем, был неподдельный ужас.

Все ждали, затаив дыхание, а угрожающие аккорды звучали, приближаясь, как чьи-то властные и мерные шаги.

— Вы слышите их?.. Безумие?.. Преступление?.. Каким пророчеством веет от этих роковых шагов? Что положили вы в колыбель младенца?.. Вы, Парки, прядущие нити жизни?.. Невинный и чистый цветок! Тебе ли искупать чужие грехи?.. В твоих глазах отражается небо… Ангелы с белоснежными крыльями охраняют твой сон…

Раз! — глухо упал аккорд в басу… Два… Три… Казалось, враг отступал, бессильный перед заклинаниями. Аккорды звучали все глуше, как удалявшиеся шаги мрачной гостьи.

Характер и темп мелодии изменились внезапно. Звуки, полные радости, лились беспечно и игриво. Словно нежная рука низала ожерелье из жемчуга.

— О, вера отрока! О, иллюзии юности и жажда счастья! Какими дивными цветами вырастаете вы на дороге нашей жизни! Алые розы вдохновения… Вы, раскрывающиеся в час утренней зари!.. Введите меня в волшебные чертоги поэзии, где ждет меня бессмертие славы…

Раз! — внезапно и тяжко грохнул аккорд в басу… Два… Три…

Казалось, злобная рука ударила по ожерелью и разорвала нить звуков. Голос декламатора затрепетал от ужаса.

— Тень гигантских крыльев встала на дороге… Чьи это тяжкие шаги звучат там и догоняют? Кто это Безликий и Страшный, идет позади?.. Раз… Два… Три!.. Вот… вот… опять… Раз… Два… Три!.. Бежать!.. Искать спасения… Что это там, впереди?.. Кровавый туман встает, как призрак… Я вижу лица, искаженные дьявольским смехом… Они кивают мне… Прочь!!.. Я вас не знаю!..

Раз… Два… Три… — звучали неотступные шаги…

— Кто шепчет мне на ухо слова, полные мрака и безумия? Прочь! Я не хочу вас слышать!.. Чьи руки охватывают мою голову? Кровью пахнет от вас… кровью… Прочь!.. Пустите! Я ничего не хочу… Я вас не знаю!..

Раз… Два… Три… — неумолимо и мерно звучали шаги.

Вся захолодев, Лиза слушала этот лепет, этот безумный бред… Но из тумана будущего на нее самое глядело, казалось, бледное лицо Судьбы…

— Мистические предчувствия… Черные птицы из царства ночи и тьмы… Я слышу ваш шелест… Холодом могилы веет от ваших крыльев…

Глухие аккорды падали все реже. Страшные шаги звучали все дальше. Тени исчезали… Вот брызнули лучи солнца… Снова раздался смех…

— Да, гордый смех человека над бредом его ночей!.. Разве нельзя бороться?..

Раз… Два… Три!.. — все глуше звучали аккорды…

— Любовь… Ласка милой… О, какая отрада!..

Раз… Два… Три… — еле звучали далекие-далекие шаги…

И вдруг, словно разорвав заколдованный круг, как бы вырвавшись из плена бредовых идей, дикая, радостно-могучая мелодия полилась неудержимой волной… Казалось, победив сомнения, Обреченный ринулся вперед, к воле и счастью.

Все вздохнули невольно. Декламатор ступил вперед, широко открыл объятия, закинул голову как бы навстречу солнцу, и голос его вспыхнул силой и страстью.

— О, как легко льются звуки!.. Как свободно дышит грудь!.. Разве я — не царь жизни? Теперь вперед!.. Больше смелости! Больше дерзновения! Выше… выше… Солнце, здравствуй! Могучее солнце, одинаково светящее для всех… На крыльях вдохновения я несусь в твое волшебное царство… Жизнь, чудная, многоликая! Ты не уйдешь от меня! Я завоюю все твои вершины… Не пропущу ни одной возможности… Всеми радугами твоей многогранности я налюбуюсь досыта… Спасен!.. Спасен!.. Свободен!!!

Раз! — внезапно и властно грохнул страшный аккорд, как смертельный удар… Два… три…

Глухой крик сорвался с уст Лизы. Она видела, как пошатнулся декламатор, словно его ударили в грудь. Его широко открытые глаза вонзились в безмолвный мрак ночи, глядевший в окно… Казалось, сама судьба стояла там и ждала… Неотвратимая… Раз… Два… Три!.. — победно звучали мрачные аккорды. «Стой!.. — слышалось в них. — Ни шагу дальше!.. Я тебя настигла… И на этот раз тебе не уйти!»

— Вот она! — зазвучал трагический шепот. — Вы слышали его крик?.. Теперь конец… Неизбежный и ужасный… Конец борьбе… Конец мечтам… Ах! Я предчувствовал его всегда… в годы детства, среди лилий золотого сада… О, эта залитая солнцем дорога!.. Алые розы вдохновения… Недопетые песни… Мои гордые сны… Вернитесь!.. Где вы?

Раз… два… три!.. — с бесстрастностью рока звучало в ответ.

— Жалкий человек… Луч далекого Божества… Ты гибнешь во мраке адских сил, в неравной борьбе…

Раз… два… три…

— Боже! Неужели нет спасенья? Я слышу ее за собой…

Раз… два… три…

— Ты, которого я дерзко отвергал в дни счастья…

Раз… два… три!..

— Забвенья!.. Забвенья! — сорвался полный отчаяния вопль. — Неужели нет ничего в мире, что заглушило бы эти ужасные шаги!?

Он оглянул комнату. Горящие глаза следили за его движениями… Но, минуя их, он остановился на белом, без кровинки лице Лизы, как будто именно к ней относилась вся эта драма Обреченного. Их взоры встретились, их зрачки расширились и впились в души друг друга как бы в сладострастии ужаса, как бы разрывая мистическим предчувствием завесу будущего… «Не уйти… не уйти… не уйти…»

Это было одно мгновение.

И вдруг точно дуновение пронеслось в белом зале. Пламя свечей испуганно шарахнулось, и трепетные тени заволновались по стенам. Казалось, ночь тяжело вздохнула за окном. Казалось, сама Судьба вошла в эти двери, и черные крылья взмахнули внезапно над головами людей…

Ужасом повеяло вдруг от звуков рояля, от бледного лица декламатора… от его голоса…

— А! Опять вы тут, кошмары моих ночей?.. Опять вы киваете мне из кровавого тумана? Прочь! Сдаваться позорно… Зову тебя на бой, моя судьба! Последний, смертный бой… Я не хочу паденья! Не хочу безумия и бреда… И кровью преступленья не обагрю моей руки!..

Бурная, клокочущая гамма забушевала внезапно. Очаянная борьба рыдала и билась в этих хаотических аккордах! Визг ярости, вопль протеста, мольба о помощи, исступленные проклятия чередовались в звуках…

— О, эти цепкие руки безумия! Они тянут в бездну… Пустите!.. Выше подняться! Выше!.. Туда, на вершины, где горит солнце разума… О, подымите меня!.. Взмахните еще раз крылья моей бессмертной души!..

Ниспадающая гамма хаотических звуков с внезапной и страшной силой ринулась вниз, как лавина… Казалось, демон засмеялся в бездне. Казалось, черная рука безумия настигла на вершине свою жертву и свергла ее в пропасть.

Все рухнуло… Все померкло…

— За что?!!

Все вздрогнули от этого вопля безнадежности.

Раз! — грохнул в ответ тяжкий аккорд, как голос бесстрастной судьбы… Два… три!..

— За что??

Казалось, это из глухой, далекой бездны долетела последняя жалоба гибнущего сознания…

— За что?..

Дрожащий, еще слышный, как бы придушенный стон прозвучал среди тишины и угас…

Был ли это человеческий голос? Был ли это звук рояля? Этот последний стон… Никто не понял, но все сердца сжались от ужаса… И долго еще, долго, казалось, в белом зале стояла мертвая тишина.

— Ух! — сорвалось у Катерины Федоровны со вздохом облегчения. — Это какое-то колдовство!.. — Она встала и захлопнула крышку.

Разом все вскочили, потрясенные, восторженные, и кинулись к ней и к Тобольцеву.

— Вы довольны, маменька? — улыбаясь, спрашивал он, весь еще бледный, отирая со лба выступивший пот.

— Это, действительно, колдовство! — восторгалась Засецкая. — Вы оба удивительные артисты!.. Это что-то… до того оригинальное!..

— Неслыханное! — щебетала Конкина, вздергивая худенькие плечики до ушей.

— Inoui! — поспешил перевести ее муж, вскидывая монокль.

— Капитон, боюсь… Спать не буду! — крикнула Фимочка.

Катерина Федоровна засмеялась.

— Я на твое лицо посмотрела, Андрей, думала, все забуду сейчас…

Звук падающего тела, как удар молота, внезапно разорвал нить этих веселых звуков. Дамы ахнули.

— Лиза! — дико закричала Анна Порфирьевна, поднимаясь вся белая с кресла. Тобольцев кинулся к окну.

Лиза на полу лежала без сознания.

 

VIII

«Милая Таня, — писала Лиза на другой день. — Мне необходимо видеть Николая Федоровича. От этого зависит, быть может, моя жизнь. Я ничего не прибавлю больше, но я верю, что ваше золотое сердце подскажет вам, что терять нельзя ни одной минуты. Я не знаю, когда он вернется. Прошу вас, сбегайте к Фекле Андреевне, к Майской, к Наташе, Зейдеману, Бессоновой… Скорее всех, к Наташе и Бессоновой. Они обе всегда его видят. И эту записку, которую я прилагаю сюда, пусть Наташа ему передаст! Попросите Наташу послать мне телеграмму, когда он приедет. Я верну вам деньги при свидании. Милая Таня, окажите мне эту услугу, и до смерти я буду у Вас в долгу!..

Л. Тобольцева»

В прилагаемой записке стояло: «Молю о свидании. Больна от горя. Буду ждать тебя все дни и ночи, когда вернешься в Москву. Твоя Лиза, твоя навсегда и неизменно».

Телеграмма пришла через два дня.

«ВЕРНУЛСЯ, ВАШЕ ПИСЬМО ПЕРЕДАНО. НАТАША».

Лиза получила ее за завтраком. Руки ее так дрожали, когда она распечатывала ее, что все были удивлены. Когда же она раскрыла телеграмму, губы ее стали белые и, казалось, что она упадет, как в тот вечер… Но тот час же краска залила ее щеки, и она улыбнулась в первый раз за эти ужасные пять суток. Она насилу досидела до конца завтрака.

— Что же это ты не ешь? — враждебно спросила Катерина Федоровна, оскорбленная этой тайной.

— Не хочется… Я сейчас еду в Москву.

— По делам? — лукаво пропела Фимочка, а глаза ее так и прыгали. «Влюблена!.. Голову даю на отсечение, что на свидание едет. Ай да штучка! И молчит, как зарезанная… Ну-ну!»

«Если солжет мне — разлюблю», — решила про себя Катерина Федоровна и сжала губы. Могла ли она думать, что в жизни этой пассивной с виду Лизы, казалось, подчинившейся ей вполне, есть какая-то важная тайна, делающая ее больной? Ей вдруг вспомнились слова мужа…

Лиза ничего не помнит из того, что было потом: как она мчалась в Москву; как ждала до вечера на квартире и сколько просидела, выпрямившись, у окна, ловя все звуки, вплоть до того момента, когда он вошел в ее комнату и она упала ему на грудь.

Вся дрожа, плача и смеясь, она обхватила его голову и с такой силой прижалась к его бурно заколотившемуся сердцу, что он не мог больше разглядеть ее лица, поразившего его в первый момент роковой печатью неизлечимого страдания… Задыхаясь, как в бреду, она твердила:

— Возьми меня!.. Люблю тебя… Тебя одного люблю!.. Я твоя… твоя… твоя…

Были ли они все-таки счастливы? Трудно сказать!.. Счастье похоже на птицу, которая никогда не возвращается на то дерево, где дерзкая рука коснулась ее гнезда… Лиза делала отчаянные усилия, чтоб воссоздать разбитое ее руками… Что дала бы она, лишь бы вновь увидеть непосредственное наслаждение любовника!.. Он не разлюбил ее, нет! Это говорила ей его глубокая нежность, которая ни о чем не спрашивала, боясь задеть по открытой ране; которая не просила оправданий. Это говорили ей его жгучие ласки. Но… Лиза была слишком утонченной натурой, чтоб обмануться, несмотря на всю свою неопытность: счастья уж не было… Его нежность была слишком глубока; его страсть была слишком мрачна. Не было забвения ни в ее, ни в его душе. Великая печаль стояла между ними, и они оба чувствовали ее, как легкий, но плотный вуаль на своих губах и в своем сердце… Ах, какой легкий!.. И все-таки не допускающий до слияния… Счастья не было. Оно было похоже теперь на бабочку, с крыльев которой слетела волшебная пыль. Она билась, но не летела вверх… Все было кончено. И без возврата…

Неподвижная, как бы зацепеневшая, с лицом мраморной богини, Лиза, выпрямив стан и крепко держа зонтик и кошелек, сидела в пролетке лихача, мчавшего его на дачу.

Он выехал в это утро, пока она спала. Куда? Она не знала. Организовать что-то, узнать настроение больших заводов. Он обещал телеграфировать, когда вернется. Писать будет некогда… Закрыв глаза, она припоминала, что он говорил еще, о чем говорили они вообще всю эту долгую ночь… Нет… Она не могла припомнить…

Потом она с удивлением констатировала, что они после примирения и порыва его страсти — не говорили ни о чем…

Они только сидели близко, обняв друг друга, глубоко вздыхая, оба подчас прерывисто и болезненно, как люди, у которых слезы накипели в груди; как люди, которые простились с надеждами и похоронили свою радость…

Было ли им хорошо в эти часы молчания?.. О да!.. О да!.. Глубокий покой сходил в их измученные души. Они не замечали тишины… И если спросить, о чем они думали в эту странную ночь, они не нашли бы ответа… Это была пауза в их жизни, полной страдания… Это была спасительная пауза. Она обновила их, она дала им силы жить — без счастья…

Всю следующую неделю Лиза оставалась на даче. Чувствуя себя необъяснимо слабой, загадочно-больной, она лежала днями у себя или в будуаре Катерины Федоровны, подложив узкую руку под щеку, глядя в одну точку неподвижными и скорбными глазами… Шел дождь, гулять было нельзя. По Катерина Федоровна аккуратно в определенный час надевала калоши, непромокаемое пальто с капюшоном и шла к матери.

Анна Порфирьевна вошла раз в будуар Лизы и села у кушетки.

— Чем я могу помочь тебе, Лизанька? — спросила она просто.

— Маменька… Спасибо вам!.. Не обращайте внимания! Все пройдет…

— Лизанька, мое сердце болит за тебя…

— Мне нельзя помочь, маменька… Предоставьте меня моей судьбе!

Анна Порфирьевна вышла с тяжелым вздохом. Она знала тайну Лизы. Она видела, как борется та в трагической тоске с своей любовью, как болезнью, схватившей ее в свои когти. Она знала, что помочь ей нечем…

Но Катерина Федоровна не выносила около себя тайн вообще. Она потребовала откровенности.

— Говори, и тебе будет легче, — мягко и властно заявила она, сидя в своем будуаре над приданым «мальчика» (она страстно желала сына). — Всегда легче, когда выскажешься… А то, ей-Богу, я не прощу тебе! Какая это дружба? Это насмешка… Неужели ты думаешь, что я спрашиваю из любопытства? Ведь я не Фимочка…

— Есть вещи, о которых даже матери не скажешь, — тихо уронила Лиза.

— Матери — да! Я тебя понимаю… Но сестре и другу? Такому другу, как я, все можно сказать…

Лиза вдруг подняла голову и стала жадно вглядываться в лицо Катерины Федоровны. В первый раз за две недели жизнь вспыхнула в чертах Лизы, ноздри ее дрогнули, и затрепетали губы…

— И ты, значит… ты тоже должна… ответить на все мои вопросы? — спросила она каким-то новым тоном.

Ее странно изменившийся голос поразил музыкальное ухо Катерины Федоровны.

— Да, конечно… Разве у меня есть тайны? Спрашивай!.. — Невольная гордость «честной женщины» зазвучала в ее тоне.

— Хорошо… Я тебе все скажу, — глухо, но с решимостью заговорила Лиза после короткой паузы, опустив ресницы. — Но и ты, Катя, заплати мне тем же… Не отрекайся, помни!..

Руки Катерины Федоровны с иглой и куском батиста невольно опустились на колени. Трагическая черточка в лице Лизы, поразившая ее в мгновение первого знакомства, там, в Таганке, в то незабвенное утро, и бессознательной жалостью к этой блестящей красавице сжавшая ей сердце, вдруг выступила ярко опять в лице Лизы и наполнила душу Катерины Федоровны каким-то жутким предчувствием…

— У меня нет мужа, — начала Лиза, отвернувшись. — Ты этого не знала?

— Нет, — упавшим голосом ответила Катерина Федоровна. — Откуда мне знать?

— Да… У меня его никогда не было… Мы с Николаем скорее враги… (Она передохнула, точно слова теснились в ее груди.) Но у меня есть любовник.

— Лиза!!? — Стало так страшно тихо в комнате, что, упади булавка, было бы слышно.

— Я его… знаю? — шепотом спросила Катерина Федоровна.

Лиза медленно покачала головой.

— Нет… Ты никогда его не видала…

— Лизанька… Дает ли тебе это, по крайней мере, счастье?

Лиза долго молчала; так долго, что Катерине Федоровне показалось, что вопроса она не слыхала.

— Нет… Я очень несчастна, — глухо молвила Лиза.

— Значит, ты его не любишь? Или он изменил тебе? (Лиза молчала.) Да… Теперь я все понимаю: твои поездки, болезнь… обморок… Ах, Лизанька, как трудно встретить порядочного человека! Все любят только, пока не добились… Все они — такие грубые животные! Я не знаю счастливых браков, я их не видала. А если женщина счастлива, то это только потому, что она ловко обманута… Между ними есть… умные люди, которые на обмане построили всю семейную жизнь. Что ж? Это дело вкуса… Многие женщины рады иллюзиям и неведению…

— А ты? — еле слышно уронила Лиза. Зажмурившись и дрожа внутренней дрожью, она внимала этим наивным признаниям.

— Что я? Что ты хочешь сказать?

— Простила бы обман?

— Я?? — Страстью вспыхнули синие глаза. — Никогда!!! Никогда, до могилы!.. Я ненавижу ложь, и измены тоже не простила бы… Кто любит, не изменяет… А коли разлюбил, скатертью тебе дорожка!.. А что со мною потом будет — это уж дело мое!..

Она помолчала, с нежностью гладя лежавшую на коленях ее крохотную батистовую распашонку, и вдруг заговорила новым, грудным и трепетным каким-то голосом:

— Я никогда не вышла бы замуж, Лиза, если бы не встретила Андрея… Никого не знаю лучше, добрее, благороднее его! Я презирала людей до встречи с ним! Он смягчил мою душу. И теперь… за его счастье я готова заплатить всею кровью моего сердца!

Лиза сползла с кушетки и опустилась на колени перед креслом… Обхватив руками шею Катерины Фёдоровны, она спрятала на ее груди свое лицо, залитое слезами… Казалось, она безмолвно просила прощенья… Казалось, она безмолвно жалела бедную, наивную женщину…

Казалось, она безмолвно обещала что-то…

Растроганная этой лаской и воспоминаниями, Катерина Федоровна прошептала:

— Я скажу тебе теперь то, чего ты, наверное, не знала. Андрей задолго до свадьбы взял меня… и был моим любовником. И знаешь, что делает с людьми страсть? Я никогда не думала, что потеряю голову… А между тем… по первому его зову я пришла к нему и отдалась… Ох, Лизанька! Ты мне делаешь больно! Пусти! Сумасшедшая какая! И всегда я слышала, что не дорожат мужчины тем, что им легко дается. И если бы Андрей был, как все, он бросил бы меня через месяц… Он — ангел!

Лиза порывисто поднялась с колен и распахнула окно. С минуту она стояла там с пылавшей головой, с кровавым туманом в глазах и жадно пила холодный, сырой воздух ранней осени… «Мистические птицы с черными крыльями, от которых веет холодом могилы…»

«Кто это шепчет?..» — Она оглянулась в ужасе.

— Закрой окно, — спокойно говорила Катерина Федоровна. — Или тебе опять дурно?

Вдруг Лиза глухо спросила:

— А если ты… перестанешь в него верить?

— За что? — с ясным лицом и ясным голосом спросила Катерина Федоровна.

Лизе показалось, что еще мгновение, и она упадет…

— А если он тебе изменит? — спросил какой-то хриплый и чужой голос.

«Неужели это я?.. Зачем это? Зачем?»

— Тогда я умру, — раздался спокойный и твердый ответ. — В нем вся моя жизнь!..

Лиза не помнит, застонала ли она, засмеялась ли… Всхлипнула ли внезапно?.. Она очутилась у двери. Прислонясь головой к притолоке, закрыв глаза и стиснув зубы, она держала себя за волосы крепко, больно и инстинктивно сдерживала вопль страдания, раскаяния и бешеной ревности, рвавшийся из ее сердца…

— Лиза… Лиза! — испуганно позвала Катерина Федоровна. — Поди сюда… сядь!.. Я хочу спросить тебя… Лиза… Когда ты… сошлась… с тем человеком? Я помню твое лицо в первый раз, в то утро… Ты была похожа на белую лилию… Ты видела у маменьки на террасе высокий, тонкий стебель и белый бокал цветка на верхушке?.. Нежный, чистый, как молитва… И ты была вся сверкающая… Такая красавица! Я никогда не видала такой красоты! И… прости меня, Лизанька… эта красота уже исчезла. В церкви, когда я венчалась, ты была все еще прежняя Лиза. А когда мы вернулись из Киева, я не узнала твоего лица… И, помню, вечером я это сказала Андрею. И он тоже удивился… Теперь скажи мне, Лизанька, когда это случилось?

— Когда вы уехали, — еле донеслось до нее сквозь руки, закрывавшие теперь лицо Лизы. — Я позавидовала чужому счастью…

«Ага!.. Я так и думала…» — Катерине Федоровне было грустно. Она полюбила в Лизе — чистую лилию, до которой не коснулась ничья рука… А эта страдающая, униженная, замученная женщина была далека от ее души.

На другой день Лиза казалась уже спокойной. Лихорадочный румянец играл на ее щеках, когда она после утреннего чая, по обыкновению, пришла в будуар Катерины Федоровны, чтоб шить с нею вместе или почитать ей вслух.

— Ты передо мной в долгу, — сказала она, в упор глядя на Катю странными, угрожающими глазами. — Я ничего вчера у тебя не спросила… Теперь ты ответь на… некоторые вопросы…

И, ловя жадным взглядом малейшее изменение в ее чертах, сна бесстрастно и цинично (как показалось растерявшейся Катерине Федоровне) стала спрашивать о самых интимных подробностях в ее сношениях с мужем, а главное, с любовником, когда оба они впервые потеряли головы. Ей надо было знать все… Нет!.. Нет! К чему скрытничать? Она обещала… Раз они друзья, между ними не должно быть тайн! Вчера она не хотела спрашивать, но теперь она требует обещанного…

— Да что тебе, наконец, надо? — резко спросила сконфуженная Катерина Федоровна.

Лиза молчала, задумавшись. Брови ее сдвинулись, и вдруг трагическое в ее лице снова ясно выступило из-под маски повседневного и наполнило душу Катерины Федоровны странной тревогой. «Несчастная!.. Она кажется мне ненормальной. Она стала так непохожа на себя… Что значит унизиться до связи!»

Опустившись на колени перед креслом Кати, как вчера прижавшись к ее груди лицом, Лиза мучительно простонала:

— Пожалей меня, Катенька! Не спрашивай ни о чем… Я потом сама скажу тебе. А теперь говори, отвечай… Если б ты знала, как я страдаю!..

Она спрашивала отрывисто, через долгие паузы, глухими, придушенными звуками… Она задавала такие прямые и внезапные вопросы!.. Катерина Федоровна против воли отвечала, когда с улыбкой, краснея; когда сдвинув брови и пожимая плечами… Вдруг Лиза отклонилась и села на ковре.

— Не то… не то… Все это известно. Скажи мне вот что… Знаешь ты, что значат эти загадочные фразы, которые я так часто читала, что они преследуют меня и днем и ночью? «Их души и тела слились в дивном экстазе…» Или, как это? «Они забыли весь мир в объятиях друг друга…» Ты это испытала? Это забвение? Этот экстаз?.. Эту страсть, наконец, за которую люди идут на преступление, на гибель?

Она впилась взором в лицо Кати. О, эти глаза!.. Больные, безумные, пылавшие огнем неведомой тайны!.. Как долго впоследствии вспоминала их Катерина Федоровна!.. Она глядела в эти больные глаза, а губы ее невольно раздвигались от улыбки, и лицо светлело от блаженства воспоминаний.

Вдруг Лиза дико крикнула и упала лицом в колени Катерины Федоровны.

— Не надо! Не надо!.. Молчи!! — глухо рыдала она. — Теперь я поняла… Я знаю… Ты испытала это… Ты!!!

…………………………

Катерина Федоровна была глубоко потрясена этой сценой. Очнувшись, Лиза взяла с нее клятву никому не говорить о том, что произошло между ними… И опять глаза ее были огромные и трагические.

И предчувствия теснили сердце Катерины Федоровны.

Но вечером, в спальне, она не могла удержаться… В спальне она не считала себя связанной какими-либо обетами.

Тобольцев был поражен ее рассказом. Кровь бросилась ему в лицо. Он понял мгновенно все, чего не договаривала Лиза, что неясно чувствовала его жена… Лиза искала счастья и не нашла его… Лиза искала забвения и не получила его… Лиза искала наслаждения… И не узнала его…

Он распахнул окно и сел на подоконник. Он сам не знал, отчего стучит его сердце: от жалости к Лизе или от торжествующей радости предчувствия, что это наслаждение она все-таки узнает?.. Разве путник, которому яркая звезда сверкнула сквозь туман, не будет искать ее горячим взором?.. Разве умирающий от жажды, которому в далекой пустыне мираж покажет звенящий ключ, не будет ползти к нему до последнего вздоха, пока не настигнет его смерть?.. Это логика вещей…

— Ты простудишься, Андрей!.. Это дико, наконец!.. На дворе шесть градусов…

Он закрыл окно и сел в ногах жены, на ее постели.

— Между прочим, Катя, брала она с тебя клятву не говорить об этом ни душе?.. И о том, что у нее есть любовник?

— Конечно…

— И ты эту клятву дала?

— Ну само собой разумеется…

Он дотронулся до ее руки.

— Милая моя… Зачем же ты мне это рассказала? Представь!.. До этой минуты я верил, что ты… именно ты способна сдержать клятву!

Она вспыхнула и оперлась локтем о подушку.

— Андрей! Да ты с ума сошел! Это еще что за упреки? Разве я могу иметь от тебя тайны? Разве мы чужие?… Мне ни на минуту не приходило в голову, что Лиза смотрит иначе на этот вопрос…

Он усмехнулся.

— Жаль, что ты ее не спросила именно обо мне!.. Ведь это не твоя тайна, Катя… Это уголок чужой души…

Она упрямо качнула головой.

— Все равно! В идеальном браке, каким я считаю наш, все, что знает жена, знает и муж… И наоборот… Недаром говорит русская пословица: муж и жена — одна сатана…

— Возмутительная пословица! Советую тебе ее забыть! От нее средневековым застенком пахнет, а мы живем в двадцатом веке…

Она обиделась и отвернулась.

— Вот я спрошу ее завтра, — угрюмо сказала она после паузы.

— Нет! Нет! — как ужаленный, крикнул он. — Этой жестокости не делай!.. Она и так страдает… Слышишь, Катя? Я никогда тебе не прощу, если ты сделаешь эту бестактность!

Она молчала, закинув руки за голову, крепко сжав губы и недвижно глядя в темноту. Ей в такие минуты казалось, что она стоит перед высокой, слепой стеной, без окон и дверей…

 

IX

А рядом с счастьем Тобольцевых и горем Лизы незримо назревала другая драма, исход которой никто не мог предвидеть в ту осень.

Выйдя замуж, Катерина Федоровна позаботилась передать сестре часть своих казенных уроков. Соня должна была осенью получать до шестидесяти рублей в месяц. Летом она имела урок у Конкиных. Оставалось много досуга. Она его коротала с Черновым.

Тобольцев сдержал обещание и пристроил Чернова в летнюю труппу в Богородске. Чернов получал семьдесят пять рублей на амплуа «первых любовников». Занят он был раза четыре в неделю. И все свободное время дарил Соне и Минне Ивановне. Он сумел привязать к себе романтичную старушку. Он плел перед нею бесконечную сеть воспоминаний, где правда перемешивалась с фантазией. Он говорил нередко с вдохновением, со слезой в голосе и с драматическими интонациями о своем одиночестве, о жестокости людей, о доброте женщин… О! Только женщины, их ласки, их нежность озаряли его печальную судьбу сироты! Вот и теперь… Если б не Минна Ивановна и не Соня… И он, вздыхая, наклонял над пухлыми ручками Минны Ивановны свою голову с редеющими кудрями и целовал их. А сентиментальная старушка роняла слезу на его английский пробор… Чернов был для нее ходячим романом. Она искренно верила в его привязанность и, в беседе с Соней, удивлялась черствости Кати и легкомыслию Тобольцева, которые таких друзей ценить не умеют!

Он так ловко вел свои дела, что ни разу Катерина Федоровна не столкнулась с ним на даче матери. Но, торопясь к обеду, она встречала его сидевшим на лавочке неподалеку и задумчиво курившим сигару. Всякий раз, завидев ее, он почтительно приподнимал блестящий цилиндр над лысевшей головой. Она вспыхивала, делала надменный полупоклон и, насупив брови, спешила дальше. И всякий раз она с злобой думала: «Погоди ужо! Дай в Москву переехать!.. Позабудешь ты к нам дорогу…» Больше всего ее раздражало теперь то, что Минна Ивановна слова не позволяла сказать против Чернова.

— Этакий ловкий шельмец! — засмеялся Тобольцев, когда жена поделилась с ним своими заботами. — Ну да пусть его!.. Не можешь же ты серьезно допустить, чтоб Соня в него влюбилась!

— Ну еще бы!! — надменно крикнула Катерина Федоровна. Но… почему-то тревога ее не смолкала.

Раз как-то Тобольцев провожал Соню домой около одиннадцати вечера. Он взял ее под руку ласково-фамильярным жестом. Он любил это прикосновение к девичьей груди под легким батистом кофточки. Тело Сони, каким он видел его сквозь одежду опытным взглядом художника, пленяло его невыразимо, давало ему чисто эстетическое наслаждение. И часто вспоминалась ему Ева в соборе Св. Владимира.

Жить его за эти три месяца была так полна, что Соню он как-то потерял из виду. Он замечал иногда, что кокетливая веселость ее исчезла, что она почти всегда задумчива. Но все это соскользило по его сознанию. Теперь он припомнил тревогу жены, и ему захотелось проверить, насколько основательны эти опасения. Полушутливо он стал выспрашивать Соню. Она отвечала уклончиво. Да, они видятся часто… В сущности, Чернов ее единственный друг… Кому до нее дело? Все счастливы, все заняты собою… А она совершенно одинока… И если б не он… Соня вдруг заплакала.

— Катя воображает, что если у меня, как у мамы, есть крыша над головой да сладкие пирожки по праздникам, то я должна благословлять судьбу. Как надо презирать душу девушки, чтобы так судить о ней!! Разве мы — гусеницы и живем только для еды? — Она зарыдала еще сильнее.

Тобольцев обнял Соню, посадил ее на скамейку под соснами и стал гладить ее по голове.

— Бедная деточка!.. Ты права! Мы все страшные эгоисты…

Соня порывисто обхватила его шею. Сквозь слезы она лепетала свои наивные признания… Ах, эта постылая серенькая жизнь! Эти будни впереди!.. Когда-то она думала, что любит жизнь ради ее самой… Нет! Если она не станет похожа на созданную ею яркую мечту, то… вряд ли стоит ее жалеть! Лучше умереть…

— Андрюша… Я люблю тебя, — бессознательно прошептала она вдруг, все забывая на свете, кроме блаженства этой давно жданной минуты… И с такой нервной силой стиснула Тобольцева в своих объятиях, что он чуть не задохнулся… Она подняла огромные глаза, тщетно силясь разглядеть выражение его лица. Как ни было темно, он все-таки видел у самых своих губ это прекрасное личико, преображенное истинной, высокой, красивой страстью, — страстью, которая не требует оправданий, потому что она — жизнь, она — правда… Он видел эти раскрывшиеся губки, молившие о поцелуе. Сердце его застучало… Красота этой минуты властно захватила его. Он прижмурил веки и дал ей поцелуй, робкий и нежный, которого она ждала…

Прошла минута, другая… Сказка это была или жизнь?..

Вдали зазвучали чьи-то торопливые шаги… Соня оторвалась от его губ, с которых как бы пила волшебное забвение… Дивная минута канула в вечность…

«Как жаль!..» — думал он.

Сказать, что это был вполне братский поцелуй, каким он обменялся с Таней, было бы нелепостью… Чувства иного порядка руководили его поведением… Но и это были высокие и светлые чувства! Да!.. Ему нечего стыдиться этого порыва! Он это делал сознательно. Он, как эстетик, наслаждался красотой этой ласки, которой чуждо все грубое, все пошлое… И разве дать минуту радости этому прелестному ребенку, полному жизни, не было его нравственным долгом? Нет!.. Осудить его могут только лицемеры! Если поцелуем он мог облегчить ее неудовлетворенное и вполне законное стремление к счастью, то, отказав ей в этом из трусости, он стал бы презирать себя…

— Андрюша, — сорвалось у нее между двумя вздохами. — Только для этих минут стоит жить!.. Боже мой!.. Как бледно все после такой красоты!..

Он не вник в смысл этой фразы. Он понял ее значение уже много поздней.

Прощаясь с ним у самого крыльца дачи, она опять целовала, поднявшись на цыпочки, все его лицо: целовала на этот раз так жадно… «Словно измученный жаждой человек, припавший к ручью воды…» — понял он внезапно… И опять, как тогда зимой, его охватило сожаление о том, что эта страсть погибнет без ответа, что этот прекрасный порыв пропадет бесследно… «Потому что я сам не люблю ее… И даже не желаю… Я слишком мало люблю ее для того, чтобы этой трагической коллизией нарушить гармонию моей жизни… С меня довольно и Лизы… За душу Лизы и ее любовь я пожертвую десятью такими, как Соня, как ни прекрасна она сама и это божественное тело ее, мечта художника… Не надо осложнять жизнь в ущерб тому, что мне в ней ценно!.. Истинные любители, истинные „гастрономы жизни“ умеют охранять ее от всего, что загромождает ее и портит. Только обжора хватает направо и налево наслаждение, не задаваясь вопросом о последствиях…»

Он медленно пошел назад. Июльская ночь была так темна, что в пяти шагах под деревьями ничего не было видно. Вдруг он споткнулся на чьи-то вытянутые ноги. Тобольцев чуть не упал. Он подумал в первое мгновение, что это ловушка жулика, и крепко сжал трость из черного дерева. Прищурившись, он разглядел скамейку, а на ней силуэт мужчины.

— Черт вас подери! Уберите ваши ноги, пока я их палкой не обломал!

— Нельзя ли по-веж-ли-вее? — расслышал он тягучий голос.

— Чернов?.. Что ты тут делаешь?

Разом он вспомнил подозрения жены.

— Стран-ный вопрос! Сиж-жу!.. — прозвучало все так же надменно из темноты.

— Вижу, что не стоишь… Да сидишь-то ты здесь зачем? Ты разве в ночные сторожа нанялся к Минне Ивановне? — дерзко усмехнулся Тобольцев. Ему внезапно захотелось поколотить Чернова.

— Как это глу-п-по!.. Почему в сторо-жа?

«Он нас видел и слышал… Мы прошли в двух шагах от него…»

— Я советовал бы тебе убраться подобру-поздорову, — резко сказал он вслух. — Неосторожно торчать здесь ночью. Если б Конкины, например, наткнулись на тебя, думаешь ты, это полезно было бы Соне? Не забывай, что она живет уроками… Да и вообще, — вдруг вспылил он, — с какой стати ты позволяешь себе вредить репутации девушки?

Чернов молчал с полсекунды.

— Это-то еще воп-прос: кто из нас ей больше вредит?.. Т-ты или я…

«Эка тянет, дьявол!.. Точно в тесте язык у него увяз!..» — раздраженно думал Тобольцев.

— И вообще… Советую на себя огля-нут-ть-ся… Ты сам-м н-не очень осто-ро-жен…

«Видел… Теперь будет из этого выгоду извлекать… Ну, гусь!..»

— Прошу меня не учить! — запальчиво крикнул Тобольцев. — Соня мне не чужая. Если я с ней целуюсь, это я делаю при всех и романов с ней не завожу… А вот ты…

— Что я?

— Да черт тебя знает, что!..

Трость Тобольцева, которой он ударил по краю скамьи, издала такой резкий свист, что Чернов подпрыгнул невольно.

— Если ты не з-заводишь романов с Соней, эт-то еще не значит, что я их не зза-во-жжу…

— Ого!.. Ты играешь уже в открытую?

— А п-почему бы н-нет?

В этом тоне было что-то, отчего кровь Тобольцева закипела в жилах. Но он молчал, стискивая зубы, давая Чернову высказаться.

— Я тебе еще зимой говорил-л, что мы… целуемся… Ты почем-му-то не верил-л…

— Та-ак… Для начала недурно… А чем ты намерен кончить?

Чернов небрежно пожал плечами.

— Там будет видно… По всей вероятт-ности… кончим тем-м, что повенчаемся…

— Ну нет! Чертова перечница!! С этого начинают, если хочешь знать… такие лодыри, как ты… когда имеют дело с порядочными девушками…

— Раз-зве? — с вызывающим нахальством раздался вопрос. — Мне помнится, ты сам-м начал-л не с того…

Тобольцев с диким бешенством ударил тростью по вытянутым ногам Чернова. Тот дрыгнул ими и вскочил.

— Ты дер-решь-ся? — задыхаясь от злобы, крикнул он.

— Да, бью!.. И если ты сделаешь еще хоть один намек, такой же удар хлыстом ты получишь по физиономии!

— Вар-варр!.. Какое варвар-ство все вопрос-сы решать кулаком-м!! Чего ж, впрочем-м, ждать от мужика?

Тобольцев зло расхохотался.

— Заруби себе на носу, ты — дворянская косточка!.. Сони тебе не видать, как ушей своих!

Чернов благоразумно отступил шагов на десять, за раскидистую ель, и изрек оттуда:

— Поглядим-м… Rira bien qui rira le dernier… Что можешь дать Соне ты? Кроме грез, которые дразнят-т и доводят… до безумия? А я под рукой… и всегда… Пусть она тебя любит-т! Она достанется мне… Да!.. Мне!.. Н-но… Не к чему «стулья ломат-ть…» Я честный человек… и не замедлю женит-ться…

— Еще бы! Сесть на шею семье Тобольцевых на законном основании. Перспектива соблазнительная!.. Мерзавец! Ты никогда не любил Соню. Ты не способен ее любить… Не попадайся мне на дороге теперь!.. Берегись!..

Тобольцев быстро пошел домой. А Чернов сел на лавочку и выждал минут десять, пока кровь не перестала бить в виски. Тогда он медленно поднялся и подошел к окну Сони… Осторожно он сделал условный знак: три раза ударил кольцом по стеклу и начал ждать ответа…

Но все молчало в тишине черной июльской ночи.

«Заснула?.. Не может быть!.. Или это влияние Тобольцева? (Он нехорошо усмехнулся.) Не хочет стереть следов его поцелуя?.. Неужели же не выйдет?..»

Он постучал опять громко, с нараставшей злобой.

Ответа не было… Вдруг рядом, в кухне, распахнулась форточка. Испуганное лицо кухарки белым пятном выделилось из тьмы.

— Кто там?.. Мать Пресвятая Богородица!

— Я… Я… Эт-то я! — нетерпеливо крикнул Чернов. — Пустите меня ночевать-ть!.. Меня здесь жулики оберут-т…

Чернов часто ночевал у Минны Ивановны. И все, начиная с хозяйки и кончая кухаркой, были этому рады. Все-таки мужчина в доме… Особенно в эти темные ночи!

Месяц тому назад, оставшись спать в столовой, на полу, где ему стелили сенник, Чернов умолял Соню прийти к нему, когда все заснут… Ночи были холодные. Сидеть в беседке, как они это делали весь июнь, было уже невозможно… Схватишь неизлечимую простуду. И что ей стоит! Пусть накинет капотик! Они поболтают, как друзья… Ему не спится…

Соня недолго колебалась. К поцелуям Чернова она уже привыкла. Это развлекало ее… В сущности, он был очень мил с нею! Разве он позволил себе хоть одну циничную фразу за эти два месяца их встреч? Хоть бы одну дерзкую ласку? Поцелуи его были нежны. Часто какой-то братский оттенок звучал в его голосе, когда, гладя ее пушистую головку, лежавшую на его плече, он шептал: «Милая Соня… Дорогая деточка!..» Он привык звать ее «деточка» даже в присутствии Минны Ивановны. У него было мягкое сердце, жаждавшее привязанностей и только загрубевшее в омуте бродячей жизни провинциального артиста. Он искренно привязался к этой семье, находя здесь ласку и восхищение даже, действовавшее, как вино, на его израненную душу, уставшую от унижений и обид. Мысль жениться на Соне пришла ему внезапно, и он подолгу останавливался на ней… К чести Чернова, надо прибавить, что вначале никакие корыстные расчеты не руководили им. Они явились уже потом… И даже страсти он сначала не испытывал рядом с Соней. Но эта «дружба», слегка окрашенная флиртом, была необычайно дорога ему. В его жизни это была поэзия. Он тянулся к Соне всей душой, в болезненной жажде счастья… «Любовь чистого существа, непродажной женщины…» — все то, что он мучительно желал в ту весну, когда произошло сближение Тобольцева с Катериной Федоровной, — все то, чему он страстно завидовал в судьбе своего друга, осуществилось теперь в его отношениях с Соней. И сейчас он готов был бороться за завоеванные им блага. Он готов был даже низко поклониться ненавистной «Катьке», лишь бы его не лишили насиженного места в этой дорогой ему семье.

Случай изменил все. Оба они с Соней были слишком молоды и полны жизни, чтобы задремавшие на время инстинкты и тоска неудовлетворенности не толкнули их навстречу друг другу. Чернов правильно рассуждал, говоря Тобольцеву: «Она любит тебя. Но что можешь ей дать ты?.. А я под рукою…» Соня была чувственной натурой. Вся ее пылкая страсть к Тобольцеву, все ее гордые мечты принадлежать только ему, дождаться его охлаждения к жене, — разбивались о предательские ловушки ее темперамента, ее тоски… А ночи были так волшебны! А соловьи так дивно пели! И безумно было жаль молодости, которая угасала в бесплодных порывах!..

Она сама и не заметила своего сближения с Черновым. Он шаг за шагом, робко лаская ее и искренно увлекаясь, шел к неизбежному. А Соня в острых чувствах стыда, страха и желания создавала себе пряные привычки; удовлетворяла если не потребность счастья, то жажду сильных ощущений.

Когда она, робея, но сгорая любопытством, пришла к нему в столовую в первый раз «поболтать», он начал молча целовать и ласкать ее. Они ни о чем не говорили. Она боялась протестовать, потому что мать спала рядом. На этот раз близость Сони и необычайная обстановка опьянили Чернова. А его страстный порыв околдовал девушку.

Она еще не отдалась ему, но эта минута была близка.

Теперь Чернов был влюблен. Он сам не заметил, как эта девочка стала ему необходима, В свои ласки он влагал так много неподдельного огня, так много тонкости и поэзии; любовь его так одухотворила их отношения, что Соня чувствовала себя часто очарованной и бессильной, во всяком случае, отказать ему в этих свиданиях.

Чернов бросил пить, перестал кутить, и все это очень выгодно отразилось на его наружности и манерах. Почти каждый вечер он приезжал в Сокольники, и его с волнением поджидали в маленькой даче.

Но в эту ночь Соня не вышла в столовую, хотя Чернов долго кашлял и громко вздыхал… Она лежала на спине, закинув за голову точеные ручки и, закрыв глаза, улыбалась воспоминаниям, улыбалась ощущениям, этому носившемуся еще около ее лица несравненному запаху губ и кожи Тобольцева. О, какое невыразимое блаженство поцелуй его! Как ничтожно все перед его даже беглой лаской!!

А Чернов плакал первыми жгучими слезами ревности.

 

X

Круто и быстро изменилась погода. И в конце августа семья Тобольцевых переехала в Москву. Все искренно жалели, что расстаются с Катериной Федоровной, и условились жить вместе каждое лето.

Но она сама рвалась в свое новое гнездо. В октябре ей предстояли роды, и последний месяц она уже потеряла силы. Нелегко было справляться с таким огромным хозяйством. Зато с какой любовью принялась она за устройство «гнездышка»! Квартиру она сняла на Пятницкой, чтобы быть ближе к Таганке. В одном из переулков ей приглянулась чистенькая квартира в шесть комнат: лучшая для Минны Ивановны, рядом столовая, гостиная, кабинет Тобольцева, где он устроил себе отдельную спальню, комната Катерины Федоровны и будущая детская. А пока ее заняла Соня. Вместе с ванной это стоило тысячу рублей. Катерина Федоровна была в восторге от своей находки. Свекровь подарила молодым всю их роскошную обстановку с дачи… «Ух! — с облегчением подумал Тобольцев. — Остается потратиться только на плошки и горшки… Авось не разорюсь!»

Но он ошибался. Катерина Федоровна точно опьянела. Почти ежедневно она представляла ему счета: то полный прибор медных кастрюль и вообще кухонной посуды, стоившей баснословно дорого; то реестр столового белья; то счет из ботанического сада на пальмы, панданусы и латании. «Теперь как раз случай купить их дешево…» — утешала она. Поминутно она входила, переваливаясь, в комнату матери с широким итальянским окном. Целуя ее ручки, она спрашивала: «Не правда ли, как хорошо, мамочка? Сколько воздуха и света!..»

— Завтра я вам цветов куплю на окна и канарейку повешу, — сказала она матери, когда, наконец, все было готово.

— Лучше котенка, Катенька, достань мне серенького… Всю жизнь я о котятах мечтала… Да боялась тебя рассердить…

— Хорошо, мамочка! Достану вам полосатого котенка… Только будьте веселее!.. Не могу понять, почему вы грустите?..

Мужу она говорила:

— Андрей, нет человека счастливее меня! Я всегда мечтала, выйдя замуж, иметь с собой мать и Соню. Вдали от них я не могу быть счастливой… Я знаю, что я сажаю тебе их на шею…

— Бог с тобой, Катя! Что ты говоришь?

— Нет, я знаю, что ты ангел! И за твою доброту к моим я люблю тебя еще больше…

И у него не хватало духу огорчать ее отказом в деньгах. Когда перед свадьбой он сказал ей, что у него от капитала остались пустяки и жить придется на жалованье, это ее нисколько не огорчило.

— Ну, что ж? Будешь прирабатывать… Я хозяйка хорошая! Прекрасно проживем…

Соня тоже казалась счастливой, по крайней мере, первое время. Тобольцев был рядом, и жизнь стала прекрасной. Он брал ее в театр, был очень ласков с нею, и Соня вероломно забыла о Чернове. Только одна Минна Ивановна осталась ему верна и скучала без него.

Через неделю в квартире объявился серый, полосатый, прелестный котенок. Соня и мать обожали его, Катерина Федоровна брезгливо гнала его из своей комнаты. Теперь она по целым дням, после моциона и хлопот по хозяйству, лежала на кушетке с романом в руках. Соня два раза в неделю с утра уходила на уроки и возвращалась только к обеду; иногда уходила и на вечерний урок к Конкиным, жившим в Замоскворечье. Тобольцев уезжал на службу, и в доме оставались только Катерина Федоровна и ее мать. Часто теперь их навещала Анна Порфирьевна или Федосеюшка, почти каждый свой визит приносившая в подарок от «самой» фрукты, цветы или пирог. Нередко заходил Капитон, очень дороживший дружбой с «сестрицей». Иногда и Фимочка. Лиза приходила нечасто. Она отговаривалась делами. На самом деле ей было тяжело видеть Соню рядом с Тобольцевым. Она просто щадила себя.

Но теперь Катерина Федоровна не замечала этого отчуждения. Она была слишком полна собой, своим частым нездоровьем, предстоящими родами. Мир замкнулся для нее теперь в стенах этого гнезда, под крышей которого собрались все, кого она любила. К остальному она была глуха. И только факт отступления русских войск под Ляояном смутно дошел до ее сознания. Капитона же это отступление невыразимо огорчило.

— Ну что ты, право? Точно пес скулишь! — сердито говорила ему Фимочка. — Ступай к Кате, что ли! Вместе поплачете. Глядеть на тебя тошно!..

Тобольцев скоро взял привычку проводить вне дома вечера. Он по-прежнему устраивал спектакли в пользу партий и учащейся молодежи, которая бедствовала, потому что, когда началась война, приток пожертвований прекратился. Катерина Федоровна относилась к этому равнодушно. Она уставала за день, любила рано лечь и не хотела стеснять мужа. Но Соня понесла жестокое разочарование. Тобольцева она видела только за обедом. Он пропадал на заседаниях, банкетах, а ее тянуло в театры, на улицу на люди. Соня тогда вспомнила о своем поклоннике. И когда Чернов подстерег ее в переулке, она так обрадовалась ему, что все упреки, которые он приготовил было, замерли на его губах… Она с наслаждением слушала слова любви, которых ждала ее душа, изголодавшаяся среди прозы. Она радостно смеялась, когда он описывал ей муки ревности и тоску одиночества… Она отвыкла от него, и сердце ее ёкало, когда она вспоминала его жгучие ласки… Он молил о свидании, сказал свой адрес, обещал выработать целый план встреч… В сущности, он совершенно не понимает, как могла она радоваться переезду в Москву! Попасть под начало сестрицы… Разве это не кабала?… «Ка-ба-лла…» — несколько раз повторил он, смакуя это слово… Она досадливо сдвинула брови. Было видно, что все его недостатки так и лезут ей в глаза!

Он обещал встречать ее всякий раз у дома Конкиных. Обещал доставать контрамарки в театр.

— Передай, деточка, маме поклон! Скажи, что я у нее скоро буду…

— А Катя? — испуганно спросила Соня.

— Что Кат-тя? Вот-т еще!.. Разве вы ее креп-по-стны-е?.. Разве я не господин-н себе?… Вот-т еще!.. Какая каб-ба-ла!..

Анна Порфирьевна предвидела, что двухсот рублей, которые Андрюша получал в банке, будет мало для жизни вчетвером, особенно когда родится маленький.

— Ужас, как плывут деньги! — сознался он ей. — Не успел занять пятьсот рублей, а уж опять ничего нет…

— Как занять??! Неужели векселя выдаешь? Почему ко мне не обратился?

— Совестно, маменька! Я этот год прямо ограбил вас… Но… получается какое-то нелепое положение. Кате хочется, чтобы в доме ее была полная чаша… A я, малодушный, совершенно не умею отказать ей в деньгах! Отнять у нее эту невинную радость мне больно… Словно я ее обокрал…

Анна Порфирьевна молчала, глубоко задумавшись.

— А не жалеешь ты теперь, Андрюша, о своем капитале? — вдруг тихо спросила она.

— Как можете вы это думать, маменька? Ведь вы же знаете, на что ушли мои деньги! И… будь у меня сейчас опять в руках капитал, неужели я, как Капитон, стал бы жить на проценты? И копить для семьи? Разве я изменился за эти два года?

Она радостно улыбалась, покачивая головой.

— Опять все спустил бы?

— Ну конечно! Ха! Ха!.. Разве не этим хороши деньги, что создаешь кругом себя счастье?… Вот на днях, маменька, приходят ко мне в банк старушка с дочкой. Барышне восемнадцать лет. Ей осталось только два года кончить гимназию. Платила за нее тетка, у которой белошвейное заведение. Теперь тетка захворала, потеряла заказы. Девочка задолжала в гимназию за полгода, ее исключили. Ведь у нас все училища только для состоятельных! Обе плачут… А училась превосходно… И ведь не маленькая уже, чтобы назад было повернуть легко, в портнихи идти либо в бонны… Ну что стали бы вы делать на моем месте?

— Заплатила бы в гимназию.

— Вот и я заплатил… И обязался платить до окончания курса. А это сразу сто рублей из кармана.

— Та-ак… А кто ж к тебе их послал?

— Да из редакции «Вестника»… Ведь ко мне всех посылают. Сначала только курсистки, студенты да рабочие шли. А теперь? Ха!.. Ха!.. Популярность растет, должно быть. У кого места нет, у кого угла нет, у кого работы… Гимназист еще один приходил… Ребенок, а уж жизнь бьет. Тоже исключают за невзнос платы. Треплется по чужим передним…

— Пришли его ко мне…

— Спасибо, маменька! Я и то к вам шел с этим. Очень уж у меня своих опекаемых много развелось! А разве Кате это втолкуешь?.. Увидала мальчика — разволновалась: «Почему именно к моему мужу? Почему вы думаете, что он богат?… Мы живем на жалованье. И кто вас послал?» Ребенок чуть не плачет… Догадался ко мне в банк прибежать… Смелый!.. Даром что дитя, а цепляется за жизнь… Люблю таких… Ах!.. Катя еще не знает всего… А узнала бы, рассудила бы, по своей логике, так: стало быть, богат Андрей, коли на чужих сотни швыряет. На своих и тысячи не должен жалеть…

— Золотое у тебя сердце, Андрюша!..

— Эх, маменька! Если есть во мне что хорошее, то уж, конечно, это от вас… Капитон весь в отца пошел. Того чужое горе не разжалобит. А я страшно счастлив, когда могу помочь. И подумайте только: какие-нибудь пятьдесят-сто рублей, а целая будущность от этого зависит… Прямо жутко делается, маменька! Верите ли? Мне этот ребенок, который меня в передней банка два часа поджидал, — спать не давал спокойно… А сколькие самоубийством кончают при этих условиях!.. И еще удивляются, что у нас вглубь и вширь идет увлечение социалистическими и анархическими теориями!

Он бегал по комнате, ероша волосы. А за ним следили горячие глаза матери.

Он поцеловал ее руку.

— Ну, спасибо, дорогая! Вы уж этого мальчика не оставьте…

— До университета доведу, будь спокоен!..

— А может, и там тоже? — рассмеялся Тобольцев.

Она улыбнулась.

— А там будет видно… Векселя-то пришли мне… Уплачу… И должать больше не смей!

Через неделю она сказала сыну:

— Ты ведь знаешь, Андрюша, что при жизни мужа я и процентов не проживала с своего приданого. Все они к капиталу шли… Теперь я хотела бы тебе их отдавать… Нет, выслушай! Возражать уже потом будешь… Видишь ли? Стоять по-старому в стороне от всего — мне уже трудно теперь… А кому дать и сколько, это ты без меня лучше сумеешь… А главное… Я это не для себя стараюсь, а для Катеньки. Из головы у меня не выходит твоя фраза: «Словно я ее обокрал…» И в самом деле! В богатую семью замуж шла, свои уроки бросила. Нехорошо, если она пожалеет… Ну, вот я и надумала: буду тебе двести в месяц выдавать. Ты ей сто, да свои двести на хозяйство обреки. А себе оставляй сто… Неловко и тебе без гроша оставаться… Ишь у тебя сколько… обязанностей развелось!..

— Боже мой! Да разве я согласился бы глядеть из рук жены?

Анна Порфирьевна усмехнулась.

— Женился — закабалился. Уж там как ни вертись, Андрюша, а жизнь свое возьмет…

Краска залила его лицо.

— Что вы такое говорите, маменька?

— А то, сокол ясный, что теперь крылья твои связаны. И далеко ты не улетишь! Сейчас еще в тебе кровь не уходилась. А пойдут дети, да помру я… ох, Андрюшенька, придется тебе ломать свою натуру широкую! Катенька-то с коготком… В обиду себя не даст. Я, пожалуй, этому и рада. Уж очень ты доверчив! Кто на тебе не ездил? С кем ты только не нянчился? Припомни… Много твоих денежек по улице раскидано… И в грязи лежат. А Катя своей крыши не раскроет, нет… Да так оно и должно быть!.. Матери свои дети Богом даны…

— Маменька, клянусь вам, я ни в чем не раскаиваюсь! Ни в одном из своих безумий, если они были… Жизнь дорога нам иллюзиями… А нет их, и жить не стоит!.. Я, конечно, люблю жену… Я, конечно, буду любить своих детей… Но… даю вам слово (его голос словно вспыхнул): в тот день, когда в мой дом постучится… ну, хоть бы такой друг, как Степан… и моя жена захлопнет перед ним двери, — все будет кончено между нею и мною! Где нет места моим друзьям, там нет места и мне!..

Она слушала его в глубоком волнении. В первый раз ей пришло в голову, что этот счастливый брак может закончиться страшной и внезапной драмой… Не утешала ли она себя еще весной надеждой, что, женившись, Андрюша переменится? Не радовалась ли она, что у его невесты есть характер и твердые принципы?.. И тем не менее поразило ее в это мгновение сознание, что оба они будут глубоко правы, каждый с своей точки зрения, когда наступит этот неизбежный конфликт между двумя натурами, между двумя враждебными миросозерцаниями…

И еще более поразило ее внезапное открытие, что за какие-нибудь полгода, благодаря чьему-то неуловимому влиянию, в ее собственной душе расшаталось все, что оправдывало принципы и поведение невестки как образцовой семьянинки… И что в ее душе незаметно народилась и растет симпатия к таким беспутным и беспринципным (с точки зрения Капитона), как ее Андрей и Лиза… Да, да!.. Эта дружба Капитона с Катей… Не разделила ли она, в сущности, их семью на два лагеря? Между которыми сама Анна Порфирьевна стояла такая одинокая, не зная, к кому примкнуть? Говорили о войне, о правительстве, о «жидах», о «крамоле»… «О глупых мальчишках, гибнущих по тюрьмам, вместо того чтобы учиться в университете; о глупых девчонках, которые из моды в революцию играют…» «А отцы с матерями все глаза выплакали…» Ах, так и звенит голос Кати в ее ушах!.. Каждый спор рыл, казалось, между обеими сторонами яму… И эта яма с каждым днем становилась шире и глубже… Но разве Анна Порфирьевна не сознавала всей правоты Катиных слов?.. Разве сама она не пережила, как мать, всего этого ужаса за свое дитя?.. И не дрожит ли она сама за него и теперь день и ночь?.. Ах, все это так!.. Но почему же после этих споров все сердце ее рвется к Андрюше?.. И вот сейчас — не загорелась ли ее душа, когда она подумала… «Нет! Не покорится такой… Не укатается… И дай Бог, чтоб не укатался!..»

Но тотчас же мать заслонила эту новую, другую, которой она не знала в своей душе до этого дня… И страх за будущее с прежней силой охватил ее. «Не будет счастлив Андрюша! Нет!.. Семья таким людям не нужна!»

В октябре Катерина Федоровна, после двадцати часов страдания, родила сына.

Тобольцев все время сидел у постели, то держа руку жены, судорожно ломавшую его пальцы так, что он еле удерживался от крика боли; то нежно целуя ее в лоб, покрытый холодным потом. Ему все время казалось, что Катя не выдержит страданий и умрет. Он не верил акушерке, не верил доктору, не верил жене, когда она сама его успокаивала между двумя приступами жестоких болей… Он готов был проклинать этого ребенка и твердил с безумными глазами, выбегая в столовую, где сидела бледная Соня: «Если она умрет, я застрелюсь!.. Я застрелюсь… Пережить это невозможно!..» Нервы его были так потрясены, он так настрадался в эту ужасную ночь, что когда акушерка сказала ему: «Поздравляю вас с сыном!..» — он ахнул, упал на колени и зарыдал, пряча лицо в подушках жены.

Только тут Соня поняла, как любит Тобольцев жену! И она почувствовала с ужасом, что для нее все кончено…

Но сам Тобольцев не был удивлен этим взрывом отчаяния. Мелкие размолвки с женой по поводу политики и «семейных начал» за это лето и его пробудившееся увлечение Лизой — о, как все это побледнело и стушевалось за эту роковую ночь! Что ему было за дело до взглядов Кати, до их идейной розни? Разве не полюбил он в ней ее яркую индивидуальность, ее сильную натуру, ее темперамент?! Никто до сих пор не вызывал в его душе такого трепета, таких безумных желаний, как эта женщина. И потерять ее — значило утратить главную ценность его собственной жизни!.. «Теперь я все понял, — говорил он себе на другую ночь, дежуря в кресле у постели жены, из боязни, что что-нибудь не доглядят няня и акушерка. — Я все понял, В Лизе я люблю ее любовь; в Соне — ее тело. В Кате я люблю ее самое, ее душу… И вот почему она держит меня в руках, несмотря ни на что!..»

Утром, в семь часов, когда новорожденного выкупали и положили около матери, она сказала слабым голосом, страстно целуя крошечное личико: «Какой он красавчик, Андрей! Он весь в тебя… Гляди, какой носик! Рот какой тонкий… О!.. Вся моя жизнь в нем… Вся жизнь!»

Он вздрогнул от звука ее голоса, и на мгновение ему стало страшно. Какой ужас так любить этих крошек! Эти хрупкие существа… Какая трагедия — любовь вообще!.. Бедные матери!

— Андрей, поцелуй его!.. Какой бархат эти щечки!..

Тобольцев не чувствовал никакой нежности к этому красному кусочку мяса, слабо барахтавшемуся и сопевшему среди кружев и батиста. Но чтобы не огорчить жену, он поцеловал младенца. А она взяла руку мужа и крепко прижалась к ней губами, словно благодаря его за то огромное счастье, которое он ей дал… Это было поистине «дитя любви», зачатое в тот незабвенный вечер, когда она отдалась ему. «Боже мой! Какая глубокая тайна! — думала она все дни, лежа в темной спальне. — Разве, повинуясь безумной страсти, помышляла я тогда о ребенке, об этом ангеле? А если б думала, что он будет, разве не гнала бы я с ужасом эту мысль?.. „Дети — кристаллизованная любовь“, — говорит Андрей… Да… Это так…»

Тобольцев в семь утра выпил кофе и пошел пешком к матери. Минна Ивановна еще спала. Катерина Федоровна накануне скрыла от нее родовые боли, и старушка мирно почивала.

Было чудное, свежее, хотя полное тумана, утро. Тобольцеву казалось сейчас, что это он сам вторично родился на свет. С наслаждением вдыхая еще не испорченный воздух и любуясь еще густыми красно-желтыми купами деревьев за решетками садов, он шел и слушал четкий ритм своих шагов. В цилиндре и щегольском пальто, бледный, но счастливый и улыбающийся, он шел, казалось, с вызовом навстречу будущему. Все, чего он страшился за эти месяцы, уже миновало… Жизнь впереди улыбалась — эта обновленная, зашевелившаяся всюду жизнь… А в ритме его шагов по панели он слышал: «Я — отец… Я — отец… Я — отец…»

Федосеюшка с низким поклоном отперла ему парадную. Другая бы спросила: «Что так рано, барин?» Но «халдейка» только пристально взглянула ему в глаза, словно пронизала его. Тобольцев был так полон жизнерадостностью, что забыл свою антипатию и кинул ей мельком фразу, что звучала еще в его ушах: «Я — отец!.. Сын у меня родился…» Федосеюшка раскрыла свои длинные «змеиные» глаза, вспыхнула и снова молча в пояс поклонилась Тобольцеву.

Он легко вбежал по лестнице и вошел в спальню матери без доклада. Он что-то убирала в комоде, уже одетая. На шаги сына она обернулась, испуганная. Но лицо ее сияло счастьем.

— Маменька, я — отец… Сын у меня родился…

— Сын?! — Она всплеснула руками. — Живой?!

— Ну конечно… На что ему мертвым быть? Фунтов двенадцать веса в нем… Такой мужик здоровый!

Анна Порфирьевна села в кресло. Ноги у нее дрожали, и краска залила ее щеки. Она чуть-чуть не крикнула: «Так скоро?!» Теперь она поняла все и была рада, что удержала этот вопрос.

— Поздравляю, Андрюша, — тихо и горячо сказала она.

Он вдруг догадался, вспыхнул тоже и расхохотался.

Крестины новорожденного были обставлены необычайной помпой. Крестными матерями приглашены были Анна Порфирьевна и Минна Ивановна; отцом — Капитон, очень тронутый этим новым знаком внимания Катерины Федоровны. Крестили на девятый день, по желанию молодой матери. Она поднялась, несмотря на слабость, с постели, ни в чем не желая отступать от обычаев православной старины. У купели младенца держала Анна Порфирьевна, а Минна Ивановна сидела рядом в кресле и поминутно вытирала слезы. После роскошного завтрака свекровь пошла в спальню невестки, где впервые подняли шторы, и, присев в кресло, сказала ей:

— Милая Катенька, принято так, что крестная мать дарит что-нибудь на зубок крестнику. Ну, так вот… Я положила на имя младенца Андрюши в банк десять тысяч…

— Маменька! — ахнула Катерина Федоровна.

— С тем, чтобы до его совершеннолетия вы, мать, могли распоряжаться процентами. Проживать их или к капиталу добавлять, это ваше дело… Отец этого не касается…

Катерина Федоровна, вспыхнув до белка глаз, горячо поцеловала руку у переконфуженной свекрови.

Лиза подарила маленькому Аде одеяло голубого шелка, покрытое старинными ручной работы кружевами. Катерина Федоровна всплеснула руками, когда Минна Ивановна сказала ей:

— Эти кружева огромных денег стоят… Это настоящие Alençon…

Теперь Лиза приходила каждый день посмотреть на племянника.

Она тоже с глубоким волнением и восторгом узнавала в крохотном личике дорогие черты Тобольцева. С беззаветной страстью она целовала эти ручонки с знакомыми ей ноготками. Увидав их в первый раз, она разрыдалась.

— Что ты это? Вот глупая! — испугалась Катерина Федоровна. — Бог с тобой!.. Чего ревешь?.. Чем бы радоваться на него…

— Ах, ручки, ручки! — пролепетала Лиза. Дивной тайной казались ей эти крохотные пальчики с знакомыми миндалевидными ногтями, это родимое пятнышко на правой щеке, как у Тобольцева… Сколько раз она целовала мысленно эту родинку на дорогом лице, эти красивые руки! И теперь перед нею был живой Андрюша, только маленький, на которого она могла безнаказанно и беспрепятственно изливать всю нежность и страсть, съедавшие ее душу. Эта новая, светлая и высокая любовь никому не вредила, ничьей радости не разрушала, не грозила ей самой никакими обидами и унижениями… Это был источник новых и душу возвышающих настроений…

Эта любовь сблизила снова обеих женщин. Лиза по целым утрам сидела в квартире Тобольцева. Его не было дома в эти часы, а Соня уходила на уроки. Лизе только это и нужно было. Она никогда не называла маленького Адей. Ей было отрадно говорить вслух и безнаказанно слова, которые наполняли ее душу, жгли ее губы: «Андрюша, золото мое!.. Счастье!.. Как я люблю тебя!..» Она часто плакала, приникнув лицом к личику малютки. Катерина Федоровна огорчалась.

— Что ты, в самом деле? Точно хоронишь его!

— Это я от зависти, — отвечала Лиза, вытирая слезы.

— Ну, ну! Вот вам и тихоня! Вот вам и монашка! — смеялась дома Фимочка, узнав о рождении племянника. — В мае повенчались, а в октябре Бог сына дал… Ах-тих-ти!..

— Ну, чего ржешь? — сердился Капитон. — Люди повенчались… Кабы так жили?.. По-твоему, венец пустяки?

Он каждый праздник приходил на пирог к куме, часто с дочкой, и очень любил эти визиты. Нередко он заглядывал и по вечерам на чашку чая — поговорить о войне, отвести душу с родным человеком. Судьба Порт-Артура и события в Гулле глубоко потрясали его… Но, как ни мало был наблюдателен Капитон, от него не ускользнула глубокая перемена в душе «сестрицы». Ее равнодушие ко всему в мире в эти последние полтора месяца он объяснял ее болезненным состоянием. Но теперь, когда она снова была цветущей молодой женщиной, с ярким румянцем на щеках, трудно было сваливать на болезнь ее удивительную односторонность. Катерина Федоровна была так страстно поглощена кормлением младенца, что ко всему на свете она оказывалась слепа и глуха. Тобольцев с первых дней заметил, что этот «кусочек мяса» держит всех домашних под гнетом самого жестокого деспотизма. На него шикали и глядели свирепыми глазами, когда Адя спал. На него махали руками и сердились, когда он просил музыки. «Какая тут музыка!.. Адя спит…»

Тобольцев сердился.

— Он только и делает, что спит, как сурок, целые сутки… Так, значит, и не дыши?!

А молодая мать возмущалась его бессердечностью…

Ложилась Катерина Федоровна теперь «с курами», как говорил ее муж. Мальчик был «комочек нервов», по определению доктора, и блажил день и ночь, не давая матери выспаться. Поэтому в девять вечера у нее уже делалось сонное лицо, и она зевала во весь рот.

— Что с тобой? — удивлялся Тобольцев. Ему хотелось провести вечер с женой. Он отвык от нее за эти шесть недель ее затворничества и был безумно влюблен.

— Спать хочу, — коротко и спокойно отвечала она.

— Помилуй, Катя! Девяти нет еще… Во что же это жизнь обращается?!

— У Ади животик болел. Он плакал всю ночь.

— Бог знает что!.. Вся жизнь в зависимости от какого-то животика!..

Но не только ее жизнь была в зависимости от малютки: весь дом подчинялся настроениям, шедшим из детской. Катерина Федоровна теряла голову от самого ничтожного заболевания мальчика. Когда Адя плакал, она с лицом трагической артистки сидела у его постели и знаком гнала кухарку и Соню, если они просовывали голову в дверь, спрашивая распоряжений по хозяйству. Деспотичная натура ее склонилась впервые перед другой властью в лице новой няньки. Ловкая старуха сделалась persona grata в доме и пользовалась хитро и умело своим влиянием на молодую мать. Первые два месяца все хозяйство было брошено на плечи Соне. Книга Жука «Мать и дитя» была единственной, за которую Катерина Федоровна хваталась во всякую минуту затруднений. А их было много на ее тернистом пути!

— Надо отдать тебе справедливость, что ты ужасно много потеряла в этой своей новой роли, — язвительно замечал Тобольцев, раздосадованный ее равнодушием. Но она и это принимала совершенно спокойно.

Да, она к нему охладела! Он это должен был себе сказать, как ни странно и больно было ему сознаться в этом! Самка убила женщину в его жене. Он утешал себя тем, что это охлаждение временное, что организм ее не оправился еще вполне от родов. Но он не мог не жалеть об ушедшей из ее души нежности, так поэтично одухотворявшей их любовь!

Один раз, измученный почти трехмесячным отчуждением, Тобольцев привлек к себе жену и с отчаянной страстью стал целовать ее лицо.

— Пусти! — нетерпеливо сказала она. — Я ужасно хочу спать!

Его руки разжались невольно, и он выбежал из дому… Почти всю ночь он пробродил по набережной. Соня отперла ему дверь (она всегда поджидала его возвращения). Катерина Федоровна уже сладко спала.

— Спрашивала она меня?

Робкой надеждой задрожал его голос.

— Конечно, нет!.. На что ты ей, когда у нее есть Адя?

Он вздрогнул, словно ему вонзили булавку в тело… Девочка, и та догадалась. Значит, это так…

А жена и на другой день не заметила его огорчения. Ей надо выспаться… Поцелуи и ласки волнуют. А волноваться ей нельзя. Это портит молоко. Она стояла на твердой почве…

— Прочти-ка, что Толстой говорит об этом, — предлагала она не раз мужу.

— Какое мне дело до Толстого? Разве он не прожил свою юность в свое удовольствие? Что ты мне тычешь в глаза чужими мнениями?.. Я не затем сошелся с тобой, чтобы Толстого читать! — сердился Тобольцев.

— Андрей… Разве не дети — цель брака и любви? Мы теперь должны отказаться от личной жизни…

— Что это значит? Разве я изменился оттого, что у меня есть ребенок? Разве я перестал быть самим собою? Чего ты требуешь от меня?..

Нет. Она не хотела ссориться. Она ласково, но твердо доказывала мужу, какие жертвы требует от него на первых порах его младенец. Они уже не любовники. Ни чада, ни безумия не должно быть в их отношениях… Цель брака достигнута, ребенок родился, и, пока она его кормит, они должны быть целомудренными…

— Что такое? — Он вдруг расхохотался. — А сколько же времени ты намерена его кормить?

— Как все. Что за вопрос? Девять месяцев. Но у Жука сказано, что хорошо кормить до года…

— Ага!.. А что твой Жук советует мужьям, пока жены их кормят? Допускает он, что мужья могут увлечься другими?

Она рассердилась. Она не желала легкомысленного отношения к автору ее настольной книги.

— Катя, ды ты просто охладела ко мне! — горестно крикнул он раз, когда на его страстный, ищущий поцелуй она ответила жестом оскорбленной весталки.

Она протестовала. Что за вздор! Конечно, она его любит… Разве может она не любить отца ее Ади?..

Он чуть не закричал. Так вот во что обратилась эта страсть ее!!? Он — отец Ади — прежде всего!?

Он так страдал, что осунулся и побледнел за какую-нибудь неделю. Все вечера он проводил с Таней или у Веры Ивановны, среди молодежи, или шел к матери и Лизе.

— А что делает Катя? — спрашивали его в Таганке.

— Священнодействует, — неизменно отвечал он, стараясь казаться небрежным.

— А сын как?

— Ест и спит, а в промежутках орет благим матом… И мил только, когда спит…

— На кого ты сердишься? — удивлялась Лиза.

— На самого себя, Лизанька… На кого же больше? А только удивительно, как опускаются женщины в браке! И это так хорошо, что у тебя нет ни мужа, ни детей!

Иногда, после долгого молчания, когда он сидел, задумчивый, перед топившимся камином в комнате Лизы (он очень полюбил этот уголок), он начинал говорить, будто продолжал начатый с кем-то разговор:

— Вот эту музыку ее, которую я так любил всегда… и в которой выливалась вся ее обаятельная индивидуальность, чего я бы ни дал, чтобы услыхать ее вновь!.. Белый рояль стоит, забытый и печальный. Я даже видел пыль на нем… В нашем доме пыль!! Ха!.. Ха!.. Это невероятно… Но это — «знамение времени» как говорят газеты.

Он оборачивался к Лизе и глядел на нее удивленными глазами.

— Милая Лизанька… Это похоже на печальную сказку. Когда я был на Ривьере, я раз увидел там агаву. Как змеи, толстые и колючие, ползли по земле ее мясистые листья… И какая сила была в этом чудовищном растении!.. И вдруг я наступил на что-то мертвое… Я наклонился в сумерках и увидал под ногой иссохшие, коричневые, погибшие листья агавы… Я поднял голову. В уровень с моим лицом, на огромном стебле, качался белый, странный цветок… Я все понял… Могучая агава жила, росла и цвела, чтоб погибнуть, дав жизнь этому уродливому, никчемному цветку, который сам живет лишь несколько часов… Мне было грустно, когда я уходил, и под моими ногами шуршали мертвые листья…

Лиза молчала, печально глядя в огонь. Она никогда не расспрашивала. Она, казалось, понимала его с полуслова. Но на его несчастье она не строила планов, как это втайне делала Соня. Она понимала, что каждая женщина может дать только то, что у нее есть, не более. И она чувствовала себя бессильной заменить Катю в его душе.

— Знаешь, Лиза, — раз сказал Тобольцев. — Катя часто импровизировала раньше. Ты, может быть, не знала, что это редкий дар? Из нее могла выйти не только пианистка, но и композитор… А теперь, что она такое? Иссохшая агава.

— Полно!.. Это пройдет…

— Боюсь, что нет… Боюсь, что, если у нас будут еще дети, эта страстная любовь к ним съест ее душу и все, что в этой душе мне было ценно… Какая страшная вещь — счастье!..

— Что с тобой, Андрюша? — спросила его раз как-то Соня за обедом. — У тебя глаза ввалились. Ты болен?

Тогда и Катерина Федоровна выразила беспокойство.

— Ты, должно быть, ужасную жизнь ведешь, — сказала она с мягким укором. — Хоть бы когда-нибудь дома посидел!..

— Для кого? Для тебя?

— Ну да… Для мамы, Сони, для меня, наконец…

— Но ведь ты в девять ложишься?

Она весело рассмеялась.

— Изволь… Для тебя посижу и до одиннадцати…

Ему показалось, что ее глаза стали горячими и словно приласкали его. Сердце его бурно застучало. «Я влюблен, как мальчишка… Как это хорошо!.. В сущности, пока я люблю и страдаю, я благословляю любовь. Пусть муки неудовлетворенности! Пусть страдания и слезы! Лишь бы не погаснуть!»

В этот вечер он пришел в ее спальню, и она не могла или не хотела противиться его мольбам.

Тобольцев был безумно счастлив.

Но это недолго длилось. Она снова стала избегать его близости. Если он входил, она звала няньку под каким-нибудь предлогом, запиралась даже на ключ.

— Глупая! — сказал он ей раз, глядя на нее алчными, злыми глазами. — Чего ты добиваешься? Чтоб я охладел к тебе?

Она вздрогнула.

— Андрей, что ты говоришь? Неужели ты способен… на такую низость?.. Изменить мне?..

Он притянул ее к себе.

— Катя! Ты ничего не видишь в моей душе! Изменить тебе?.. Не понимаю… На разных языках мы говорим с тобой… Изменить можно только самому себе… Пойми: только самому себе я могу изменить!.. Но тогда сама жизнь потеряет для меня всю ценность…

— Ты думаешь, что смеешь уйти к другой?.. Ты? Мой муж?

— Бог мой! Разве это страшно?.. Страшно то, что я могу разлюбить тебя!.. Катя, пойми: если б я не любил тебя… если б я не желал тебя, одну тебя во всем мире, — я давно утешился бы с другой…

— И ты смеешь мне это говорить в лицо? Да знаешь ли ты, что я никогда не прощу тебе измены?!!

Но на этот раз она не противилась… Она покорно отдалась ему. Он чувствовал, однако, что она уступила из страха потерять его любовь… «Нет… — сказал он себе, пылко беря ее в объятья, — я буду бороться за свое влияние, за ее гаснущую ко мне любовь… Я должен разбудить ее страсть, без которой жизнь для меня потеряет половину своей ценности! Я должен зажечь ее кровь, ее нервы, ее душу… Или все пропало!»

Казалось, камень дрогнул бы от пыла его ласк!

Но… она оставалась холодна. Она подчинялась — только…

Вдруг ему показалось, что она прислушивается… к звукам, шедшим из детской. «Не проснулся ли Адя?» — прочел он в ее тревожных, далеких от любви глазах…

— Катя! — с отчаянием сорвалось у него, и поцелуем он закрыл ее глаза. Но… холод проникал и в его душу. Она боится почувствовать ответную страсть; она боится, что это волнение может испортить… Адин обед… Он это вдруг ясно понял через дымку и угар его желаний… Внезапно разжались его руки, и он оттолкнул от себя это смуглое желанное тело.

— Куда ты? — испуганно крикнула она.

— Покойной ночи! — сказал он холодно.

Дверь хлопнула за ним. А она долго лежала с раскрытыми широко глазами, удивляясь его требовательности, стараясь его понять, взволнованная, несмотря на все старания держать себя в руках…

— Послушай, Андрюша, — сказала она ему на другой день, — чем ты недоволен? Разве я отказываю тебе в чем-нибудь?

Он схватился за виски.

— Бог мой!.. Забудь хоть между нами этот супружеский жаргон! И откуда он у тебя?.. «Отказываю»… Да разве мне покорность твоя нужна? Разве только телом твоим и чувственными наслаждениями могу я насытить мою душу? Она изголодалась за эти четыре месяца невыносимой и неизбежной прозы… Она жаждет экстаза… А ты толкуешь мне о покорности! Ты воображаешь, что, пассивно отдаваясь мне, ты исполняешь свои супружеские обязанности?.. И с тебя довольно! Да ведь это только законные мужья могут довольствоваться такими… скотскими удовольствиями!.. И где была твоя душа вчера? Твои желания? Твоя страсть?.. То, что мне нужно от тебя!.. Единственное, что мне нужно! Ты воображаешь, что я могу довольствоваться какими-то моими «правами» и твоими «обязанностями»? Но ведь я люблю тебя… твою индивидуальность, твою страсть ко мне… Я люблю в тебе то, что мне ни одна женщина в мире не может дать!.. Что я встретил в тебе и полюбил и что умрет с тобой. Но я хочу тебя такой, какой люблю… Другой тебя мне не надо!.. Ты боишься измены, Катя? Это смешно! Раз я ушел к другой от тебя, то к тебе я уже не вернусь… Думаю, что это так… Но это будет только, когда я разлюблю тебя. А разлюблю я тебя, когда разочаруюсь в тебе, моя Катя… Обыкновенно мужья рассуждают так: «Жена беременна, кормит, исполняет свои священные обязанности… Она святыня для мужа. Ее надо щадить…» И супруг идет в публичный дом или соблазняет девчонку-мастерицу, плодя проституцию, чтобы сохранить интересы очага. И все его оправдывают: доктора, друзья, общество. Если б ты была больна хоть год, и я никого не любил бы, никого не желал бы, кроме тебя (я это подчеркиваю слово желал, потому что желание не есть еще любовь… Но любовь и желание, слитые в одно, — это сила)… Так вот, видишь ли, я сумел бы ждать хоть год твоего выздоровления, возврата твоей страсти и божественных желаний! И минута блаженства вознаградила бы меня за год лишений… Так я понимаю любовь! Потому что для меня сейчас, любящего впервые индивидуальность женщины, страдания мои в ожидании минуты, когда ты мне отдашься; мои воспоминания о тебе; мои грезы — во сто раз ценнее, чем связь одной минуты с другой женщиной, которая только на миг успокоит мои больные нервы. Я болен страстью к тебе, Катя! Я болен жаждой счастья… Но я требователен. Мне надо получить то, о чем я мечтаю… Ни йотой меньше!

Странно… Эта власть над сложной душой Тобольцева, это пылкое признание его в самой глубокой, пламенной страсти, какую женщина может внушить мужчине, не радовала, не восторгала Катерину Федоровну. Она страшилась этой требовательности. Она жаждала покоя в интересах Ади, которому служила со страстным самозабвением, как восточная раба.

 

XI

Катерина Федоровна плохо спала ночами по случаю кормления младенца. Поэтому она сделала себе привычку аккуратно в час дня, после завтрака, ложиться спать. Она пользовалась сном своего маленького тирана.

Но как-то раз она встала ранее обыкновенного. Болела голова, хотелось подышать свежим воздухом. Минна Ивановна в эти часы всегда пила чай. Катерине Федоровне захотелось тоже выпить чашечку перед прогулкой. Ее нежность к матери ничуть не потускнела. По-прежнему она не только исполняла желания старушки, она их угадывала. И ее волновала тайная грусть матери. Причины ее она не видела, а сдержанность Минны Ивановны ее оскорбляла.

Еще за дверью она расслышала счастливый смех старушки и голос Сони. Катерина Федоровна замерла на пороге.

Смех и говор стихли сразу. В глаза ей кинулась прежде всего блаженная улыбка матери, моментально сменившаяся испугом, и нахально-красивые глаза Чернова, выпуклые и немигающие. Чернов встал и вежливо поклонился. Соня с виноватым лицом стояла, потупившись, у стола и водила рукой по скатерти.

Словно молния сверкнула в глазах Катерины Федоровны и исказила на мгновение ее черты. Она не ответила на поклон, а только шагнула назад и закрыла за собой дверь.

Все это длилось один миг.

Вне себя она очутилась на улице. Ей надо было пройти целый переулок, прежде чем она вздохнула свободно, всей грудью…

«Нахал какой! Приходит без зова… А может быть, его позвали? Стакнулись?.. И потихоньку, пока я сплю? — Невыразимая горечь наполнила ее душу. — А вдруг это о нем мама тосковала целый месяц? Да неужели же она так привязалась к этому прохвосту? Вот несчастье!»

С матерью она не станет говорить, конечно. «Но Соньке намылю голову… Дрянь девчонка! Ей бы только кокетничать… Хоть метлу наряди в штаны, она и ею не побрезгует…»

Она дождалась, когда Чернов ушел, и кликнула сестру. Та вошла, бледная, с опущенными ресницами, но с упрямым, слишком хорошо теперь знакомым Катерине Федоровне выражением рта. И старшую сестру словно прорвало, когда она почувствовала с первого же мгновения свое бессилие перед этим молчаливым союзом матери и Сони:

— Узнаю тебя во всей этой истории!.. Ребенком меня обманывала, готова была меня на всякую уличную дрянь променять… И теперь то же самое! Если бы не твои штуки, привязалась бы разве мама к этому лодырю? Конечно, ты била наверняка… Как я закрою дверь под носом этого нахала, если моя мать желает его видеть? Ловка!.. Но погоди, моя милая! Я тебя выведу на свежую воду… Я тебя выслежу. Без твоих шашней нечего было бы ему тут околачиваться! И коли он присосался к вам обеим… и до такой дерзости дошел, что, зная мое к нему отношение, все-таки без спросу затесался к нам, стало быть, это неспроста…

Она бегала, как тигрица, по спальне, а Соня стояла недвижно у стены и, стиснув зубы, молчала. И только глаза ее горели под опущенными ресницами.

— Ну, чего молчишь?.. Точно воды в рот набрала… Заварила кашу, а я теперь расхлебывай? Дрянь этакая!.. Развратница…

Ресницы Сони взмахнули. Глаза сверкнули слезой, и губы задрожали. «Если ты, — вдруг с трудом заговорила она, — будешь оскорблять меня, я уйду! Я не позволю…»

Катерина Федоровна словно в землю вросла, так поразили ее эти слова.

— Ты?.. Уйдешь?.. Куда ж ты уйдешь?

— К Чернову, конечно… Будет мне терпеть от тебя!.. Это не жизнь! Тюрьма какая-то!.. Я устала так жить… Устала…

У Катерины Федоровны ноги задрожали, и она села. Ее схватило за сердце выражение глаз Сони, этот жест, которым она закрыла лицо… Эти неожиданные слова… Этот голос… Она ли не билась всю жизнь, чтобы дать счастие сестре? И ее же теперь в чем-то обвиняют?..

— Чего ж тебе недостает? — хрипло спросила она.

— Счастья!

Катерина Федоровна вздрогнула. Слишком много тоски и отчаяния было в этом вопле!.. Она взялась за голову.

— Господи, Боже мой! Подумаешь, я тебе — враг?..

— Нет, ты слишком счастлива сама, чтобы думать о других!.. У тебя есть все: муж, ребенок, богатство… Какое тебе дело до меня? Ты вообразила, что я, бегая целый день по урокам, должна благословлять судьбу?

Лицо Катерины Федоровны стало сурово.

— Ну, этим меня не разжалобишь! Я сама всю жизнь работала… Скажите, принцесса какая! Гнушается трудом…

— Не гнушаюсь, а не хочу быть несчастна, когда другие рядом блаженствуют!

— Ага!.. Значит, тебе мое счастье помешало? Очень жаль, милая, очень жаль!.. Однако же из-за того, что мне, наконец, жизнь улыбнулась, тебе кидаться на шею первому встречному проходимцу не пристало… Перед тобою целое будущее. Незачем его портить… И компрометировать себя со всякой дрянью…

— Он меня любит! — гордо крикнула Соня.

— Кто???

— Чернов!..

Катерина Федоровна вскочила вне себя.

— Дура… Дура-девчонка! Безмозглая!.. «Любит»… Всякая сволочь ей объясняется в любви, а она рада! Да ты ногой отшвырнуть должна такую гадину, а не выслушивать его признания… «Любит»… Ха!.. Есть ли у него душа-то? Он ее давно в кабаках пропил…

— Я не хочу тебя слушать!

Соня повернулась, чтобы уходить. Катерина Федоровна перерезала ей дорогу, схватила ее больно, как железными тисками, за кисть руки и с такой силой отшвырнула Соню от двери, что девушка потеряла равновесие и упала на ковер. Голова ее стукнулась о кресло, и она заплакала от боли и от обиды.

Катерине Федоровне мигом стало жалко сестру и стыдно за свой порыв. Но она тотчас еще более озлобилась.

— Не смей со мной такой тон брать! Ты зазналась… Кто я тебе? Забыла, с кем говоришь? Нет, должна слушать!.. Я тебе добра желаю… Я, глупая, твоей порядочности доверилась… Думала, ты сама себя соблюдать сумеешь, гордость в тебе есть. А ты? Воображаю, что ты летом с ним без меня разделывала! За спиной у больной матери… Бессовестная! Вот постой, я расскажу маме… Она сама этому мерзавцу на дверь покажет…

— Мама знает, что он меня любит, — возразила Соня, сидя на ковре и поправляя разбившуюся прическу.

— Не смей мне говорить об его любви! Слышишь ты?

— Он на мне жениться хочет…

Катерина Федоровна на мгновение лишилась языка. Вдруг кровь с такой силой бросилась ей в голову, что она даже зашаталась.

— Жениться?!! Он?.. На тебе?.. Мерзавец! Да его ноги никогда не будет в моем доме! Так вот ты что затеяла?.. Постой, постой… — Она кинулась вне себя к матери.

Минна Ивановна, взволнованная объяснением, которое она угадывала, вся затряслась, услыхав быстрые шаги старшей дочери. Роман Марлитт соскользнул с ее колен, и губы задрожали, когда она увидела гневное лицо Катерины Федоровны и за нею плачущую, растрепанную Соню.

— Мама… Что я слышу?? Неужели вы это знаете?? Неужели вы вместе с Софьей стакнулись, чтоб меня обмануть?

— Что?.. Что такое?..

Минна Ивановна заплакала. «Он хороший! — оскорбленно возразила она. — Неправда!.. Он почтительный мужчина…» И в лице матери Катерина Федоровна узнала все то же ненавистное ей в лице Сони упрямство.

— Мужчина?!! Да разве это мужчина? Это — гадина!.. Мужчины трудятся, семью содержат. А он жил на средства моего мужа… Прихлебателем был…

— Тебе бы только деньги! — перебила Соня презрительно.

— Молчать! (Катерина Федоровна топнула ногой.) Я не с тобой говорю, а с матерью… Мама, мама! Да в какую же вы пропасть толкаете дочь? Одумайтесь! Ваше любимое дитя вы бросаете в объятия пьяницы… Потому только, что он подличает перед вами и лижет ваши руки…

Минна Ивановна заплакала еще сильнее. Катерине Федоровне стало на мгновение страшно за это волнение матери. «Нет! — сказала она себе. — Надо с этим покончить раз навсегда!.. Что делать? Потворствовать — будет преступно…»

— Он не пьяница… Он бросил пить, — расслышала она лепет матери. — Из-за любви к Соне бросил…

Катерина Федоровна всплеснула руками, и лицо ее перекосилось.

— Да что же это?!! Чем он обошел вас, что вы ничего не видите?.. «Из-за любви»!.. Да это просто расчет! Один низкий расчет… Он хочет, породнившись с нами, сесть нам на шею… Неужели вы этого не понимаете?

Голова Минны Ивановны вдруг затряслась.

— Молчи!.. Молчи!.. Не смей! — в неописуемом гневе вдруг закричала она. — Ступай! Ступай отсюда!.. Я не хочу тебя слушать! — И она пухлой рукой указывала дочери на дверь.

Белая как мел, стояла неподвижно Катерина Федоровна, в ужасе перед этим гневом матери, которого она никогда не видела, потрясенная до глубины души. «Вы… меня гоните?» — с трудом прошептала она побелевшими губами.

— Ступай! Сту-пай!.. Не по-зво-лю… о…скорб…лять!..

— Вы меня гоните из-за этого негодяя? Так он вам дороже меня?.. Ну, спасибо, мама!.. Спасибо…

Она круто повернулась и пошла, сгорбившись, к двери. Соня видела, что у порога она покачнулась, точно падая. Но удержалась все-таки на ногах и вышла, не оглядываясь.

— Дай… мне… во…ды… — хрипло сказала Соне мать.

Соня оглянулась, и ужас исказил ее лицо. Минна Ивановна, багровая до синевы, с прыгавшими губами, держалась за горло, словно ее душило. Вдруг глаза ее выкатились. Клокочущее дыхание вырвалось из груди вместе с какими-то нечленораздельными звуками. Лицо стало страшное, чужое…

— Со… со… со… со… — расслышала Соня, и ее поразил однообразный жест правой руки, сопровождавший этот лепет, меж тем как левая свисла безжизненно, наклоняя за собой все туловище, медленно падавшее с кресла.

В диком ужасе Соня закричала и кинулась бежать. Этот страшный крик расслышали все: и на кухне, где пили чай, и в спальне, где Катерина Федоровна сидела, в оцепенении глядя перед собой.

Когда она вбежала в комнату матери и рухнула на колени перед креслом, Минна Ивановна с перекосившимся лицом и запрокинутой головой уже хрипела, никого не узнавая.

— Мама… Мама… Простите! — вырвался у Катерины Федоровны отчаянный вопль… Но она тотчас овладела собой и послала за первым доктором.

Она ни на секунду не отходила от матери, пока ей ставили пиявки на затылок. Соня же боялась войти к умирающей и рыдала в гостиной.

Тобольцев поднял все и всех на ноги, чтоб спасти тещу.

— Если она умрет, и я умру, — сказала ему жена. — Меня убьет совесть!

Двое суток Минна Ивановна была между жизнью и смертью. На третьи сутки доктор сказал: «Будет жить…»

Катерина Федоровна крикнула, схватила руку доктора и припала к ней губами. Из глаз ее полились первые слезы.

— Берегите себя! — сказал ей доктор. — Вы кормите, вам нельзя волноваться…

Но разве это было возможно?

В семье Тобольцевых настал, по его выражению, «маленький адик». Младенец вопил, как недорезанный: днем и ночью, получая от матери отравленное горем молоко… Но в первый раз Катерина Федоровна осталась холодна к его крику. Вся энергия, весь пыл ее души были направлены к тому, чтобы спасти мать.

В уходе ночью ее сменяли Тобольцев и Таня, которую он пригласил ходить за больной. Таня оказалась такой чудной сиделкой, что через неделю покорила суровое сердце Катерины Федоровны.

А Соня ни разу не вошла к матери, пока она была между жизнью и смертью. Она созналась Тобольцеву, что у нее такой непобедимый ужас перед смертью, что она даже на умирающую боится глядеть.

Наконец опасность миновала. «Но не скрою от вас, — сказал доктор Катерине Федоровне, — ее сознание никогда не вернется…»

— Боже мой!!

— Не плачьте!.. Не терзайтесь напрасно. Теперь это — малое дитя… Мозг ее дремлет… Ей нужно сладкое… Балуйте ее… Она недолго протянет…

Катерина Федоровна рыдала безутешно.

 

XII

Тяжелые дни настали для семьи Тобольцевых. Черные крылья смерти еще веяли над Минной Ивановной. Она лишилась языка и одной руки. Идиотская улыбка не покидала ее лица, оживлявшегося только при виде еды и лакомства. Пришлось нанять еще сиделку, которая кормила ее и ходила за нею, как за младенцем. Но Катерина Федоровна не переставала относиться к больной с такой же нежностью и высокой любовью, как будто мать могла еще узнавать ее и ценить ее ласку.

Часто Катерина Федоровна высылала из комнаты больной сиделку и по-старому садилась у ног матери на табурет. «Мамочка… милая, милая мамочка!» — вырывался у нее вопль, когда она, схватив руки старушки, глядела полными отчаяния глазами в ее лицо, тщетно ища в нем следов ее угасшей души: «Простите меня!.. Верьте, мамочка, что я ни минуты не хотела вас огорчать… Верите ли вы? Прощаете ли вы меня?»

— А-ла-ла-ла… — без конца и смысла неслось в ответ.

Она приникала лицом к рукам матери и рыдала долго, страстно, пока не уставала плакать.

И она полюбила эти мучительные часы наедине с безумной больной. Она верила, вопреки разуму, что где-то, в глубоких безднах Бессознательного, поглотивших индивидуальность ее матери, эта душа ее, хоть и подавленная, чувствует «хоть одним краем» ее безграничную скорбь, ее раскаяние, ее тоску об угасшем «я» дорогого существа. И эта мысль давала Катерине Федоровне силу жить по-старому… Зато отношения с Соней были ужасны.

— Я видеть ее не могу! — говорила Катерина Федоровна мужу. — Она отняла у меня мать, отняла у души моей покой… Если бы не ее лживость и распущенность, этого горя не случилось бы… Ах, молчи! Не защищай ее… И не жалей! Она того не стоит…

Соня давно сбежала бы, если б не страсть к Тобольцеву. Эта страсть заставляла ее глотать все унижения и оттягивать назревавшую развязку день ото дня. Тобольцев был с нею теперь невыразимо нежен. Соня часто плакала на его груди, и эти сцены кончались поцелуями, от которых высыхали слезы в прелестных глазках. Но в такой напрягавшей все нервы атмосфере даже дивный характер Тобольцева стал неровным. Соня это почувствовала первая. Он стал рассеян и нетерпелив. Как-то раз он сказал ей: «Соня, ты решила игнорировать. Катю? Я не разбираю вопроса, кто из вас виноват. Но она — здесь хозяйка. Ты не хочешь сделать к ней навстречу хоть один шаг?»

Соня побледнела, и ноздри ее дрогнули.

— Ни за что!

— Почему же? Она любит тебя по-старому, я в этом уверен. Она только слишком настрадалась.

— Нет! Нет!.. Я сама ее ненавижу!

— За что?! — поразился Тобольцев.

Соня упрямо молчала… Он пожал плечами и вышел из комнаты. А она разрыдалась. Она не могла ему простить, что он думает только о жене.

Не прошло и месяца, как Соня объявила Тобольцеву, что она приглядела себе комнату и на днях переезжает.

— Вот как! С кем же ты будешь жить?

— Что за вопрос? Одна, конечно…

— А почему бы тебе не жить… с Таней, например?

Лицо Сони передернула злая усмешка.

— Благодарю покорно! Я никогда не дружила с женщинами. Особенно с такими… передовыми…

— Ха!.. Ха!.. Это Таня передовая? Бог с тобой, Соня! Я был бы спокоен за тебя. Таня — хороший человек!

Ее глаза сверкнули.

— Прошу не беспокоиться!.. Я не полоумная и, слава Богу, на своих ногах стою…

Она ненавидела Тобольцева в эту минуту. Она надеялась, что он будет ее удерживать. А если нет, то все-таки он поймет все удобство их встреч при этих новых условиях. А он… подкидывает ей Таньку! Эту противную девку, с которой у нее ничего нет общего…

— А что скажет на это Катя?

— Ах, мне все равно! — крикнула Соня и заплакала.

Но Тобольцев видел так много слез крутом, что чувствительность его уже притупилась.

Он никак не ожидал, что это известие так расстроит его жену. Любовь Катерины Федоровны к сестре вдруг вспыхнула с прежней силой.

— Это невозможно, Андрей! Я не отпущу ее!..

— Почему? Да и фактически ты этого не можешь сделать. Она почти совершеннолетняя.

— Она погибнет! Удержи ее… Поговори с ней…

— Что за нелепость, Катя?! Если она так не приспособлена к жизни, что погибнет, как только переступит порог нашего дома, то на нее надо махнуть рукой! Не такое теперь время, чтоб нянчиться с лишними людьми.

Она гневно закричала:

— Тебе легко так говорить! Не твоя сестра. А я за нее перед Богом отвечаю и перед своей совестью… Стыдно, Андрей!.. Я не ожидала этого от тебя…

Бледная, подавленная, она вошла в комнату Сони.

— Соня… Что я слышу? — мягко заговорила Катерина Федоровна, подсаживаясь на диван. — Неужели к моему безысходному горю о маме ты хочешь прибавить мне новое — разрыв с тобой? Чем я заслужила такую обиду? Почему ты хочешь уйти?

Соня была застигнула врасплох. Тиская мокрый от слез платок и не глядя на сестру, она призналась, что жить здесь тяжело. На все расспросы, однако, она молчала.

— Боже мой! Тяжело жить в семье! Если б год назад мне сказали, что так случится, я бы не поверила… — Она вдруг заплакала. Соня глядела на нее, потрясенная.

— Я не держу тебя… Ты не маленькая. Я только прошу: подожди хоть полгода! Маме не долго жить… Легко ли тебе будет думать потом, что тебе не было подле, когда она умирала?

Соня осталась.

Катерина Федоровна осыпала ее ласками, делала ей подарки, покупала ей билеты в театр… Соня всю вражду свою перенесла теперь на Тобольцева. За один месяц ее личико словно стаяло. В злых и печальных глазах притаилось что-то жуткое…

— Где ты проводишь все вечера? — раз спросила ее сестра.

— У меня есть новые знакомства.

Катерина Федоровна тяжко вздохнула, но промолчала.

Но как-то раз, в праздник, когда Катерина Федоровна спала днем, Соня потребовала от Тобольцева объяснения. Личико у нее было больное, и голос срывался истерическими нотками.

— Ответь мне откровенно, тебе будет все равно, если я исчезну из вашей жизни?

— Смотря по тому, как ты исчезнешь, — добродушно ответил Тобольцев, шуткой стараясь предотвратить истерический припадок, который он предчувствовал. — Если ты выйдешь замуж по любви, мы с Катей будем очень рады…

— Оставь Катю в покое! Говори об одном себе… Тебе будет все равно, если я покончу с собой?

— Соня, не распускайся! Я этого не люблю… Кто так говорит, тот никогда с собой не покончит…

— Значит, ты хочешь, чтоб я отравилась?!

Он засмеялся.

— О, женственность! Вот она — ваша логика!

Он обнял ее, но она была как деревянная.

— Я на днях исчезну, — глухо сказала она.

Он поцеловал ее ушко с недоверчивой улыбкой. Вдруг она положила ему руки на плечи. И он был потрясен красотой ее лица, полного трагизма. Из ее черных зрачков глядела на него, казалось, вся обнаженная пред ним, вся отдающаяся ему несложная девичья душа, с ее неодолимым инстинктом любви, с ее беззаветной жаждой счастья.

— Ты любишь меня? — расслышал он шепот ее разом высохших губ.

— Люблю… — бессознательно ответит Кто-то за него. Кто-то сильный, темный, которого он не знал. И он задрожал.

— Как ты меня любишь?

Он молчал, тяжело дыша. «Боже мой! Какое безумие!» — протестовал растерянно его рассудок.

— Хочешь ты, чтоб я тебе отдалась?

— Хочу, — опять помимо его воли сказали его губы, сказали властно, твердо, без колебаний.

И вдруг жалкий лепет рассудка стих… Они глядели друг другу в зрачки. Вне времени, вне пространства, вне условностей, разделявших их до этого мгновения… Как будто ничто не отделяло их от той минуты, когда в темной передней, год назад, она, обхватив его руками и прильнув к нему всеми точками своего гибкого тела, шептала: «Возьмите меня и убейте потом! Все равно…» Исчезло вчера, не представлялось завтра… Было только сейчас… вот этот божественный миг…

— Что это за сцена? — раздался неожиданно голос Катерины Федоровны. — Что у вас за лица? Что вы тут делали?

Тобольцев провел рукою по глазам, словно просыпаясь.

— Гипнотизмом занимались.

— Вот нашли время!.. Там Лиза с маменькой приехали, Примите их, ради Бога! Адя проснулся…

Тобольцев вышел с женой и не оглянулся на Соню.

Вечером он собрался уезжать. В передней, как призрак, стояла Соня.

— Куда ты едешь?

— В театр с Лизой. А что?

Она топнула ногой.

— Опять с нею? Лиза!.. Лиза!.. Днем Лиза, вечером Лиза… Каждый день Лиза… Это невыносимо, наконец!.. Я ненавижу ее… А я всегда одна, одна… Нет! Не могу больше! Останься или возьми меня с собой!

— Пожалуйста… Ты одета?

— Это все равно!.. Я еду!..

Тобольцев не забыл этого вечера между двумя ревнивыми женщинами, ненавидевшими друг друга. «Нет, я готов сбежать из собственного дома! С этим надо покончить!»

Но Соня выскочила уже из колеи. Она диктовала условия, она ставила требования, она точно с петель сорвалась. Она не хотела отпускать Тобольцева к Лизе и никуда без себя.

Между ними было еще одно объяснение. Соня прямо спросила его: бросит ли он для нее жену, если она ему отдастся?

— Никогда! — твердо ответил он. — Какое безумие, Соня! Неужели я сам дал тебе повод к таким мечтам? Меня убить мало, если так! Да, я не скрою, что ты прекрасна… И бывают моменты, когда эта красота опьяняет меня, сводит меня с ума… Милая Соня, если б сейчас мы очутились на необитаемом острове вдвоем, то рай настал бы на земле!

— Уедем, — прошептала она, задыхаясь.

— А Катя?

Она топнула ногой и бешено закричала:

— Какое мне дело до нее? Я тоже хочу счастия!

Он на секунду побледнел, захваченный мощью этого голого инстинкта.

— У тебя нет сердца, Соня… Но я тебя не осуждаю… Нет!.. Но и меня пойми: я люблю твою сестру и ценою ее страданий и гибели не согласен купить свое удовольствие. Я вообще виноват перед тобой… Своим легкомыслием я допустил вырасти этим мечтам… Я один, повторяю, виноват безмерно… Не ты… Но прошу тебя забыть…

Она протяжно, странно закричала, как бы от боли… Потом, не дослушав его, встала, озираясь, словно ища чего-то. Потом пошла к двери.

— Ну хорошо… Ну ладно… — задыхаясь, с какой-то сумасшедшей улыбкой сказала она и, кивнув головкой, скрылась.

А он, как разбитый, упал на диван. «Это становится опасно, — понял он. — Опасно для всех троих… Такое положение длиться не может!.. Нравится она мне? О да! Желаю ли я обладать ею? О да! Несомненно… Она стала действовать мне на нервы. Я ее вижу во сне… Но этого я не сделаю! Я не мормон. Наконец, я не люблю ее! Я люблю Катю. Каприз не есть любовь. Влечение обладать чудным женским телом не может в моей душе перевесить страха страданий для Кати, когда откроется вся эта… „грязь“… по ее, Катиной, терминологии. Я не могу ставить на карту счастье жены из-за чувственного каприза, который исчезнет через три месяца связи. О да! Я знаю себя! Соня слишком элементарна, чтоб желать ее дольше. А драма какая выйдет!.. Брр… Подумать страшно! Нет, я не эротоман, не герой Пшибышевского… Довольно безумия!..»

«Куда ушла она? — через час спрашивал он себя, когда, не дождавшись Сони, они сели обедать. — Куда могла уйти она?.. Неужели?..» Нет! Он гнал эти мысли… Хоть она и истеричка, но покончить с собой она не решится… Она для этого слишком бесхарактерна.

Наступил вечер. Сони не было. «Куда она девалась?» — испуганно спрашивала Катерина Федоровна.

— Ах, да мало ли у нее знакомых!?

Но сам он тоже потерял спокойствие. Вечером побывал в двух театрах. Сони не видел. «Может быть, она уже дома?»

Ему отворила жена.

— Я думала, вы вместе…

— Еще рано… Нигде не кончились спектакли. Ложись, пожалуйста, спать! Я подожду ее.

Тобольцев задремал одетым на диване.

Его разбудил стук пролетки по промерзшей мостовой. Кто-то подъехал. Он вскочил. Было два часа. У окна он разглядел фигуру Чернова, который садился в пролетку с поднятым верхом. «Ну, слава Богу!» — была первая мысль Тобольцева.

Он прислушивался… Соня не звонила. Соня пришла с черного хода. Он расслышал ее крадущиеся шаги.

Тогда сердце его забилось… Она была у Чернова… Почему она крадется? Ей есть что скрывать…

Он вдруг встал, отворил дверь в ее комнаты и вошел. Соня закричала от неожиданности.

Он подошел, взял ее за плечи и повернул к свече ее лицо. Черные круги окаймляли ее как бы ввалившиеся глаза. Ее губы пересмякли. Волосы растрепались. Лиф был кое-как застегнут, а ворот и совсем криво, как будто она торопилась одеваться.

О, как знаком был ему немой язык этих мелочей!

В первое мгновение она растерялась, потом вдруг закрыла руками залившееся краской лицо. Он злобно засмеялся.

— Уйди!.. Оставь меня!.. Я тебе ненавижу! — прошептала она.

Он вышел, не оглядываясь и все так же зло смеясь.

Развязка назревала.

На другой день Соня с утра ушла на уроки и ни с Тобольцевым, ни с сестрой не видалась. Узнав от прислуги, что барышня вернулась в два часа ночи, Катерина Федоровна изменилась в лице. «Этому надо положить конец!..»

Она вышла гулять, как всегда, в два. Не успела она завернуть за угол, как Чернов с Соней позвонили у подъезда. Соня провела Чернова к Минне Ивановне.

Больная не узнала его, как никого не узнавала. Но Чернов был потрясен до глубины души… Он любил старушку искренно и надеялся почему-то, что для него именно не угасла ее душа. Он упал на стул и разрыдался.

Катерина Федоровна, возвращаясь с прогулки, встретила кухарку, бежавшую в лавочку, и взяла у нее ключ от кухни. Она не звонила, чтобы не тревожить няню, тоже отдыхавшую в этот час. Через черный ход она вошла в переднюю и остановилась как вкопанная.

Чернов сидел на подоконнике, в цилиндре и в пальто, и плакал, как женщина, закрывая лицо руками. Соня в шляпе и бурнусе стояла перед ним, положив ему руку на плечо.

— Ну, полно, перестань! — ласково, но нетерпеливо говорила Соня. — Она сейчас вернется… Я не хочу, чтоб она тебя встретила…

— Что это? — Катерина Федоровна всплеснула руками. Сердце ее бурно застучало.

Соня и Чернов дрогнули всем телом. Он встал и снял цилиндр.

— Я был у больной… Вы… вы не можете не помешать любить ее и…

— Вон! — страшно крикнула Катерина Федоровна, вдруг багровея и указывая ему рукой на дверь. — Вон! Чтоб ноги вашей не было здесь, пока я жива!..

Но Чернов не двигался и глядел на нее холодно и нагло.

— По какому праву ты его оскорбляешь? — тонким голосом закричала Соня.

Катерина Федоровна обернулась к ней лицом. Губы ее прыгали, но ни одного звука не вылетело из стиснутого спазмами горла. Вдруг голова ее затряслась, и все лицо задрожало.

— Выбирай! — расслышала Соня. — Я… или этот мерзавец… Из-за него все несчастие… А ты смеешь… говорить ему «ты»?.. Вон! (Она сверкнула глазами на Чернова.) Если вы… придете еще раз… я велю дворнику… вышвырнуть вас за дверь…

— Соня?.. Что ж ты молчиш-шь? — вдруг выпалил Чернов.

Катерина Федоровна глухо крикнула.

— Скажи своей сестре, что гнат-ть меня поздно… Разве я не жених твой с этой же ночи? — подчеркнул он.

Соня, внезапно побледневшая, не успела раскрыть рта, как сестра вне себя кинулась к ней и ударила ее по щеке.

— Дрянь! Дрянь! Подлая! — исступленно закричала она.

Соня ахнула и закрыла лицо руками.

Чернов порывисто обнял ее.

— Как вы смеете? Так вы др-рать-ся?..

— Вон! Уходи, подлец, уходи! Или я задушу тебя…

— Пойдем-м, Соня! Нам-м здесь нет-т места… У тебя нет-т родных! — с великолепными интонациями, как на сцене, сказал Чернов и распахнул дверь подъезда. Обнимая одной рукой талию Сони, рыдавшей на его плече, он взмахнул цилиндром с вызывающим видом, и оба они исчезли. Дверь хлопнула за ними. А Катерина Федоровна упала на стул в истерическом припадке.

Перепуганная сиделка кинулась в банк, за Тобольцевым.

Катерину Федоровну уложили в постель, послали за доктором. Тобольцев был в отчаянии. Жена его бредила и никого не узнавала.

— Плохо! — сказал ему доктор, ничего, впрочем, не объясняя. Но Тобольцев сам понимал, чем грозит такое потрясение женщине, которая кормит.

Двое суток это был сплошной ужас. Тобольцев рыдал и не отходил от постели жены. Нянюшка, Лиза, Анна Порфирьевна, Капитон — все толклись в квартире. Капитон плакал навзрыд, так что даже Фимочка была озадачена. «Ей-Богу, коли я помру, он так горевать не будет», — говорила она всем. Таня и Лиза дежурили у больной, их сменяла нянюшка. Тобольцев был невменяем от горя.

Наконец опасность миновала, и все вздохнули свободно. Один только маленький Адя дольше всех расплачивался страданием желудка и блажил невыносимо. Инстинкт материнской любви, мощный и всесильный, восторжествовал в душе и в организме Катерины Федоровны, спасая ее от безумия.

— Теперь Соне остается одно: повенчаться с этим негодяем, — сказала она мужу.

— С какой стати? — возмутился Тобольцев. — Добровольно ухудшать и без того глупое положение?.. Если человек сделал одну ошибку, к чему впадать в другую?

— Бог знает, что ты говоришь! Ведь если она будет женой Чернова, кусок хлеба у нее останется, и никто в нее не бросит камнем. А теперь кто она? Любовница пьяницы? Боже мой! Думала ли я когда-нибудь, что благословлю судьбу за то, что мать моя безумная? — И она заплакала.

— Полно, Катя! Не надо делать драмы из водевиля… Что она взяла этого пьяницу в минуту отчаяния, это, конечно, очень грустно. А что ты хочешь ее на всю жизнь с ним связать, вот это действительно преступно. И поощрять этого я не стану!

— Что же ты хочешь делать? Я просто голову теряю, Андрей…

— А там будет видно…

Он уехал в гостиницу, где жил Чернов.

Там давно поджидали этого парламентера и волновались, почему он так долго не едет. Прежде всего из-за паспорта Сони и ее вещей… Чернов отправил по почте резкое письмо Тобольцеву, требуя бумаги Сони, потому что без бумаг ее не держат нигде и она должна побираться у знакомых, ища ночлега. «Потрудитесь прислать вещи ее, ей даже рубашки переменить нельзя… И там остались в ее комнате, в комоде ее собственные заработанные деньги…» — «Вот это самое главное», — усмехнулся Тобольцев, когда на четвертый день прочел, наконец, это письмо, провалявшееся на его письменном столе. «Бедная девочка, глупый ребенок!» — думал он по дороге.

Он еще за дверью расслышал крупный разговор «новобрачных».

— Эт-то глуп-по! Наконец, они обязаны…

— Не возьму! Не возьму ни копейки, — кричала Соня. — Ничего никто не обязан… И ты не смей требовать! А то я поверю Андрею, который говорил, что у тебя один расчет…

«Вот так медовый месяц! Ха!.. Ха!..» — подумал Тобольцев.

— Твой Андрей — свин-нь-я! — негодующе выпалил Чернов.

В ту же секунду Тобольцев распахнул дверь. «Я легок на помине», — сказал он, холодно улыбаясь с порога.

Чернов не ответил на поклон. Он стоял, открыв рот и выпучив глаза. Соня же сильно покраснела, до слез.

— Здравствуй, Соня, — спокойно и почти весело сказал Тобольцев и с рыцарской любезностью поцеловал робко поданную ему руку. Не спрашивая позволения, он сел в кресло рядом с Соней, сидевшей на диване; поставил на стол свой цилиндр и стал стягивать перчатки. Усмешка порхала вокруг его рта. Чернову он руки не подал.

Тот стоял в стороне, выпятив грудь, выкатив глаза и раскачиваясь на каблуках с довольно глупым видом.

— Прежде всего извиняюсь перед тобой, Соня, что задержал вещи и бумаги. Вот твой паспорт, вот твои деньги… А вещи перешлю по твоему адресу… Я не знаю, где ты будешь жить.

— Что за воп-прос-с?! Здес-сь, конечно!..

Тобольцев бровью не двинул, как будто Чернова в комнате не было. «А письмо я прочел только вчера, потому что Катя лежала без памяти и была на волос от смерти. (У Сони вырвалось движение.) Упрекать тебя в случившемся я не буду… Это бесполезно. Я только предупреждаю тебя: Катя любит тебя по-прежнему, озабочена твоей судьбой и спрашивает, что ты намереваешься делать дальше?»

— Эт-то удив-ви-тель-но!!! Как — что дел-лать?.. Вен-чать-ся со мной!!! Вот-т что она будет дел-лат-ть!

Соня молчала, бледная и подавленная, низко опустив голову. Ненавидеть сестру она могла все-таки только в минуты аффекта, но не сейчас, выслушав все эти великодушные предложения. По правде сказать, этого она не ожидала. Она думала, что от нее отрекутся, что она сожгла за собой корабли.

Тобольцев вытянул под столом ноги, откинулся на спинку кресла, заложил руки в карманы брюк и сощурился на Чернова.

— Я говорю не с вами, а с Соней… А вы этого, кажется, упорно не хотите понимать?

— Соня и я — теперь од-но! — напыщенно сорвалось у Чернова.

Лицо Соки передернулось.

— Молчи! — крикнула она любовнику.

— Нет! За-че-м мол-лчать? Вот-т еще!!! Когда гос-подин-н положения теперь я?! Соня и я — теперь одн-но!..

— Не понимаю, — дерзко усмехнулся Тобольцев. — В природе этого не бывает… Даже сиамские близнецы считались за двух людей, с совершенно определенной индивидуальностью у каждого. А вы, насколько я вижу, не приросли друг к другу…

— Прош-шу без ш-шуток!.. Мы на днях вен-ча-ем-ся… И… volens nolens Катерине Федоровне придет-тся считат-ться с этим родством-м… Если она не желает, чтоб Соня от нее отреклас-с-сь сама… Д-да!.. Потому что Соня никогда не войдет-т туда, где враждебно относятся к ее муж-жу…

Тобольцев переложил ногу на ногу. Ни один мускул не дрогнул в его лице. Волнение свое он выдавал только тем, что теребил перчатку.

— Соня, от тебя я не слыхал еще ни одного слова, а пришел я сюда только затем, чтоб выслушать тебя. Ты, конечно, не дитя. Ты вольна распоряжаться своей судьбой… Я должен тебя только предупредить, как Катя смотрит на весь этот инцидент… Ты сделала в аффекте ошибку… Да! Но роковой и непоправимой ее мы не считаем. Ты можешь ехать в Петербург…

— Эт-то черт знает-т, что такое! — вспылил Чернов.

— Поступить в консерваторию, на курсы. Это дело твоего вкуса… И работать для своего будущего… Если бы оказались… последствия этой ошибки, и это вздор! Твое дитя будет всем нам так же дорого и близко, как ты сама…

Соня закрыла лицо руками и заплакала.

— Безвыходных положений не бывает, Сонечка. Когда ты захочешь вернуться в нашу семью, ты будешь принята с радостью… И ни одного вопроса… как будто ничего не было! Помни, Соня, самое главное: жизнь твоя ничем не загромождена. Все это призраки и предрассудки. Будущее перед тобой!.. Ты найдешь со временем истинное счастье и благословишь сестру за то, что в ту минуту, когда ты стояла на распутье, с отчаянием в душе, она протянула тебе руку, как друг и мать, которую она тебе заменяет… Она просит у тебя прощения за резкость свою… вызванную страхом потерять тебя и любовью… да, любовью, за которую она сама чуть не поплатилась жизнью. Я кончил…

Настала внезапная тишина, нарушаемая рыданьями Сони.

Тобольцев коснулся рукой ее колен: «Поедем со мной, милая деточка! Забудь эту ложную гордость… Катя ждет тебя».

Чернов тяжело дышал и глядел, не мигая, выкатившимися глазами на Тобольцев а. Но тут он не выдержал. Он понял вдруг, что дело его может быть проиграно. Это было так неожиданно, что он был сразу сбит с позиции. Он испугался. «Соня! — крикнул он в неподдельном отчаянии. — Да что же эт-то такое? Почем-му ты молчиш-шь? Почему ты его не прогониш-шь? Скажи ему, что ты меня любиш-шь!.. Вот и все… Разве ты меня не любиш-шь?» — жалко заторопился он.

Она молча, не переставая плакать, положила свои пальчики на руку Тобольцева, лежавшую на ее коленях. Потом, отняв от глаз платок, кинула ему взгляд, от которого сжалось его сердце. Столько в нем было любви и отчаяния!

Дух занялся у Чернова, когда он перехватил этот взгляд. Он вдруг понял все. Ноги у него ослабели разом, и он сел на стул, жалкий и растерявшийся.

Вдруг Соня поднялась: «Едем… Я хочу с нею примириться!.. Но я не останусь у вас… Мне стыдно в глаза глядеть… прислуге даже… Найди мне комнату, Андрюша…»

Чернов вскочил. Он дрожал всем телом: «Ты хо-чеш-шь с ним уехать? Ты меня бросаеш-шь?.. Я не пущу тебя!.. Не пущу!..» — С выкатившимися белками он схватил Соню за платье.

Тобольцев презрительно улыбался.

— Ты с ума сошел? — гордо крикнула Соня и ударила любовника по руке. — Как ты смеешь меня не пускать?

— Ты — моя!.. Я не уступлю ником-му над тобою своих прав-в! — кричал Чернов, задыхаясь. — Я знаю, зачем-м он тебя увозит… Ему досадно, что я тебя взял-л… Он сам об этом мечтает… О! Я вижу его насквозь!.. И тебя тоже… — Он был в исступлении. Он словно с петель сорвался. Он был даже страшен в эту минуту. — Ты не к сестре поедешь, а в номера… чтоб ему отдаться… Но я тебя задушу собственными руками!.. Ты от меня не уйдеш-шь!.. Сделай только шаг отсюда…

Соня побледнела. Тобольцев злобно засмеялся.

— Вот тебе лучшая иллюстрация будущности, которую ты себе готовишь… Еще не женившись, он заявляет о каких-то «своих правах» даже на жизнь твою… Как будто ты его собственность! Когда ты выйдешь замуж, он будет тебя бить…

— Вы лжете! — дико крикнул Чернов.

— А, может быть, тебе эта необузданность нравится?..

Соня вспыхнула. Стрела попала в цель. Ревность Чернова ее ничуть не оскорбляла, а делала его интереснее в ее глазах и даже как бы ближе.

— Успокойся, — сказала она, кладя ему руку на плечо. — Я дала тебе слово венчаться и слово сдержу. Но я не хочу скандала. Катя и Андрюша правы во всем… И я сейчас даже не понимаю, как это все дико и… безумно вышло! До свадьбы мы с тобой не будем видеться…

Чернов обхватил ее плечи и зарыдал.

— Соня, не уходи!.. Соня… Я знаю, что они тебя не отпустят-т… Если ты уйдеш-шь, Соня, я застрелюс-сь!..

— А есть ли у тебя револьвер? Я могу тебе одолжить его на этот случай…

Но эта жестокость была уже лишней. Чернов, ничего не слыша, упал в кресло. Он истерически рыдал.

Соня надела шляпу и пальто и вышла с Тобольцевым.

Когда они позвонили у подъезда, Катерина Федоровна с убитым лицом сидела у ног матери на табурете. Увидав Соню, она вскочила, ахнула и кинулась ей на грудь.

Обе сестры молча обнимались и плакали. И только в эту минуту, потрясенная до глубины души, Соня почувствовала всю силу привязанности Катерины Федоровны…

И поняла она также, к своему ужасу, что никогда не хватит у нее духу построить свое счастье на горе этой великодушной женщины! С отчаянием встретила она веселый взгляд Тобольцева… Боже мой! Во что обратится ее жизнь теперь, когда рухнула заветная мечта?.. «Лучше бы я умерла!..»

Бедная, легкомысленная стрекоза, опалившая крылышки и беспомощно гибнущая в пыли жизни, на большой дороге!.. Никогда уже не подняться ей в лазурную высь, навстречу солнцу…

 

XIII

Через неделю была свадьба. На приданое Сони Тобольцев затратил все, что у него оставалось. Катерина Федоровна была посаженой матерью. И в ее квартире гостям предложили чай с фруктами, шампанским и легкой закуской à la fourchette… Соня пожелала уехать на две недели на Иматру, в Финляндию, и Тобольцев с женою поднесли ей в подарок триста рублей на эту поездку. Из уважения к Катерине Федоровне, вся семья Тобольцевых, не исключая и Анны Порфирьевны, присутствовала на свадьбе и сделала подарки молодой. Были приглашены Конкины и Засецкая с «мужем»… Все знали, конечно, о скандале, о болезни Катерины Федоровны, но все делали вид, что очень довольны. И разве, по их понятиям, брак не покрывал все?.. Соня сохранила уроки и брала отпуск на полмесяца.

Катерина Федоровна плакала, но тоже в душе находила, что такой исход самый приличный. Все, что возражал ей по этому поводу Тобольцев, казалось ей диким и чуждым. Она и не спорила. Конечно, это страшное несчастие выйти за лодыря и пьяницу и кормить его всю жизнь. Но, раз ошибка сделана, другого выхода нет…

Теперь Тобольцев жил на улице, как сердито иногда замечала ему жена. Всколыхнувшееся от волшебного слова «доверия» общество расшевелилось, как змея после долгой спячки, отогретая жаром солнца, улыбкой весны. Тобольцев с любопытством наблюдал за эволюцией обывателя, который рос, как в сказке, не по дням, а по часам… Образовались политические кружки и салоны.

— Ах! Теперь не до театров, не до благотворительности! — горячо говорила ему Засецкая. — Теперь нужны банкеты и политические салоны… Пора нам организоваться!..

Тобольцев посмеивался над этими новыми увлечениями тоскующей барыньки. Но и в этом он видел интересный симптом.

Спектакли и концерты устраивались в пользу партий. Все «общества», даже самые невинные, даже самые далекие от политики, оживились вдруг. Это был предлог собираться, обмениваться мнениями, выносить резолюции, организовать союзы, пока только для помощи заключенным. Тобольцев, по старой привычке, шел делиться всеми впечатлениями к матери и Лизе. Лизу он брал с собой на интересные реферераты и заседания.

В конце ноября, в «Эрмитаже», был назначен банкет московской интеллигенции. В пять часов Тобольцев позвонил у подъезда.

— Лизавета Филипповна готова? — спросил он Федосеюшку.

— Точно так… Вас ожидают…

Он поднялся наверх. Лиза в очаровательном платье сидела в кресле против Анны Порфирьевны. Накануне он просил Лизу одеться возможно лучше… «Как на мою свадьбу ты одевалась». Сам он был во фраке.

— Маменька, спросите-ка нас, куда мы сейчас едем?

— Обедать, Лиза сказывает…

— Да, обедать… Но это, маменька, не только политический банкет, какие у нас уже бывали. Сегодня первый революционный шаг русской интеллигенции. Все, явившиеся на банкет, подпишут свое имя… А наши подписи — это требование конституции.

Лиза вспыхнула. Восклицание сорвалось у Анны Порфирьевны.

— Вчера с этой же целью в Петербурге собирался цвет русской интеллигенции. И вынесена та же резолюция…

— Точно сок, — сказала Лиза.

— Боже мой!.. Время-то какое!..

— Да, маменька… Два года назад и во сне не снилось русскому обывателю, что наступят эти дни. О конституции говорили шепотком да с оглядкой… А теперь попробуйте-ка на роток накинуть платок! Дудки-с!.. За какие-нибудь два месяца так расколыхалось общество, что не скоро уймешь это волнение. А какой всплеск даст эта растущая и все расходящаяся вширь и вглубь волна, ни один кудесник вам не предскажет…

Он взволнованно шагал по комнате, а за ним следили яркие глаза женщин.

— Меня самого во всем этом радует не эта буржуазная конституция, конечно. В нее я так же мало верю, как и в буржуазную республику… Нагляделся я на нее достаточно в Швейцарии и во Франции! А меня захыватывает здесь подъем обывательского настроения… Я вот уж два месяца толкаюсь на улице, в толпе, на заседаниях, на банкетах… Что за лица! Что за речи!.. Точно все пьяны… Я жадно гляжу, слушаю, подмечаю… Как изменилась психика обывателя! Этого трусливого, забитого, униженного интеллигента… Понимаете, маменька? Он вдруг перестал бояться… Надо понять, какое могучее орудие власти над толпой — страх! И тогда вам станет ясно, как закачались столбы здания, которому, казалось, и века не будет… И это меня опьяняет… Сидели в душном карцере столько лет, задыхались без воздуха, и вдруг двери настежь… На! Дыши полной грудью!.. И дышат… И громко смеются… И ругаются вслух… Дерзают, словом… дерзают вчерашние зайцы… Ах ты, Бог мой! Сколько красоты в этом дерзновении! Вчерашние «чеховские» типы, хмурые, вялые… И лица те же, до черточки знакомые… А вот подите же! Федот да не тот! И вот этот подъем настроения у среднего человека гораздо важнее, по-моему, всяких выступлений крайних партий… Месяца не пройдет, помяните мои слова, как эта психическая зараза охватит народную массу, и в России начнется революция…

— Тебя послушать, так ведь она уже качалась, — заметила ему мать. — Николай-то Федорович зимою когда был здесь и рассказывал… стало быть, он прав был?

— Да, да, конечно, маменька! Она уже началась среди буржуазии… Так было и во Франции, в конце прошлого века… Тоже с банкетов началось, с речей и резолюций…

— Расскажи завтра, это интересно, — просила его мать.

Тобольцев на другой день резюмировал матери свои впечатления так: настроение революционное среди меньшинства, это несомненно. Но несомненно также и то, что большинство еще трусит и держится золотой середины. Он рассказывал, как к нему подходили и чокались с ним почтенные, седые люди, и у них были слезы на глазах… Все с увлечением обнимались. «Какие дни! — говорили они. — Думали ли мы дожить до этих дней?»

У Анны Порфирьевны глаза были тоже влажны.

— Я даже с Засецкой расцеловался на радостях, — расхохотался Тобольцев.

— И она там была?

— А как же! Разве без нее может состояться конституция? Она теперь покончила с «настроениями»… И, кажется, даже в карты не играет… в одну политику…

— Ну а как ты думаешь? Не схватят тех, кто речи говорил?

— Возможно… Ведь там сыщиков не оберешься. Но ведь этого никто и не боится теперь. А надо было видеть, как слушали лакеи, эти Чикильдеевы, вчерашние мужики!.. Я уверен, что и они были потрясены не меньше нас.

В начале декабря Лиза через Таню, которая часто забегала в Таганку, узнала, что готовится демонстрация. Потапова не было в Москве. Таня волновалась. Он прибежала при Тобольцеве и говорила, что раздоры партий и их неумение поладить очень гибельны для общего дела сейчас… Но у Тобольцева вспыхнули глаза.

— Таня, Лиза… Что я слышу Вы уже допускаете возможность действовать сообща? Какой крупный шаг вперед!

— Вы пойдете, конечно, туда? — крикнула Таня.

— Еще бы! Разве можно дома сидеть в такие дни?..

— Все провалится, если обыватели нас не поддержат!

— Еще чего захотели?! — засмеялся Тобольцев. — Скажите спасибо, если он вас осуждать не будет…

Лиза молчала, подавленная. Она безумно боялась за Тобольцева.

— Зачем тебе идти туда? — сказала она, когда Таня ушла. — Ведь ты — не партийный.

— А слышала ты, что Таня сейчас сказала? И она права: пока обыватель будет прятаться по углам, вас будут бить, как перепелок… Горсточка революционеров! Кому она страшна?.. А вот когда мирный гражданин пойдет по бульвару с песнями или полезет на баррикаду…

— Этого никогда не будет!

— Поглядим — увидим… В 1847 году мирные булочники Берлина и обыватели тоже не думали, что очутятся через год на баррикадах. Однако это случилось…

— Тебя могут убить, Андрюша…

— Э, Лизанька, плюнь! Двух смертей не бывать, одной не миновать! Само собой разумеется, что дешево своей жизни не продам… Да не бойся! Я за границей во всех демонстрациях участвовал. В Будапеште весной, когда десятитысячная толпа кидала камнями во дворец в Буде… И в Париже, в майские празднества, свалку с полицией изведал. Оборони Боже тебя только маменьке либо Кате проговориться! Не прощу ни в жизнь!..

 

XIV

Утром, часов в десять, Тобольцев звонил у подъезда Засецкой. Она жила в Брюсовом переулке. К его удивлению, она уже была на ногах и одета.

— Так и чувствовала, что вы придете! Знаете, ко мне с вашей запиской прибегала третьего дня очаровательная девушка… И говорит басом…

Тобольцев весело расхохотался.

— Я был уверен, что вы не откажете. Спасибо! Ваш дом очень удобен. А санитары тут?

— Да, пьют кофе… Три курсистки, два студента… Не хотите ли и вы стакан? Ах! Я ужасно волнуюсь…

— А доктор?

— Будет к десяти из больницы… Другой тоже обещал заехать. Вчера купила все для перевязок… Хотите взглянуть?

Тобольцев вышел через полчаса вместе с санитарами. Засецкая осталась дома. «Только под этим условием Сергей Иваныч разрешил мне устроить пункт!» — сказала она.

«Да кто ж на тебя, голубушка, рассчитывал?» — чуть не крикнул Тобольцев и невольно рассмеялся.

Громадная толпа, как сонный черный змей, шевелилась вдоль всей Тверской. Из переулков набегали волны любопытных. Снизу, из Охотного, также. И как по туловищу ползущего змея изредка пробегают судороги, так и в толпе пробегали искры затаенного волнения. Двигались мало, говорили тоже мало. И несмотря на толпу, было как-то глухо и тихо. Глаза всех устремлялись к Страстной площади. Поразительно много было женщин, нарядных барышень, студентов и мастеровых.

Тобольцев поднялся вверх по улице, вошел на бульвар. Ожиданием веяло, казалось, от задумчивого памятника, глядевшего вниз, от неподвижных, оголенных деревьев. Одинокие фигуры спешно бредущих по своим делам обывателей нарушали странную пустынность бульваров.

— Проходите, ваше благородие, проходите! — сурово, но с уважением к бобрам Тобольцева сказал ему городовой.

— Почему? Разве нынче нельзя гулять?

— Не полагается нонче, сударь… Бульвар сейчас закроют… На тротувар отойдите!

Тобольцев пожал плечами, щурясь вдаль. Вдруг с другой стороны, у входа на бульвар, остановилась коляска. Молодая беременная женщина, богато одетая, осторожно ступая, вылезла из коляски и, перейдя бульвар, села на скамью.

«Буржуазочка совершает моцион… Ха!.. Ха!..» Тобольцев, стоя на панели, наблюдал за ее лицом.

Городовой, шаркая ногами, подбежал к ней и взял под козырек. Что он ей говорил, неизвестно, но она вдруг побледнела, оглянулась какими-то дикими глазами и, полная ужаса, заспешила, неуклюжая и беспомощная, к коляске.

Тобольцев вернулся назад, щурясь на запертые ворота и калитки домов в переулках. «Засада»… Ему казалось, что он слышит дыхание спрятанных там людей.

На крыльце некоторых домов стояли жильцы молчаливыми кучками. В их глазах притаилось ожидание.

По Тверской, ничего не подозревая, трусили извозчичьи сани. В них сидела женщина с детьми. Спешно пробиралась среди толпы запоздавшая портниха с деревянным картоном. Двое гимназистов ехали на утренний спектакль. Группа обывателей, звонко смеясь, вошла закусить в булочную Филиппова. Все столики были заняты. Жизнь шла как бы своим чередом…

Тобольцев зашел, чтобы съесть пирожок. Он заметил и здесь необычайное что-то. Все оборачивались к окнам, шептались. Глаза блестели. Но улыбки на некоторых физиономиях взорвали его… Устроившись у окон, какие-то толстые господа пили шоколад и улыбались, словно говоря: «А вот мы полюбуемся на новое зрелище… Любопытно!»

Тобольцев не мог сказать, сколько времени он толкается в толпе, когда внезапно он почувствовал, что эта толпа дрогнула и колыхнулась. «Идут»! — раздались взволнованные восклицания, и какая-то стихийная сила словно толкнула всех вперед.

Действительно, со стороны бульваров и Страстной площади показались манифестанты. Студент нес красное знамя. Рядом с ним, локоть к локтю, шла страшно бледная, худенькая курсистка с острым подбородком. За нею… Что это?.. Знакомые лица… Вдова писателя… Дмитриев… Марья Егоровна…

Раздалось пение, нестройное, негромкое… Мгновенно булочная была заперта. К окнам прильнули любопытные.

Вдруг пение оборвалось, перешло непосредственно в оргию странных звуков… Гиканье, крик, женский плач, вопль испуга, хриплое проклятие, стук копыт, лязг оружия, зловещий свист…

Казаки смяли гордость демонстрантов. Знаменосец упал первый под копыта лошадей, за ним курсистка… Где-то раздался одинокий выстрел. С диким гиканьем, с пиками на перевес, мчались казаки по людским телам.

Толпа шарахнулась в паническом ужасе с панелей и повернула назад, все давя и опрокидывая на своем пути…

Тобольцев тщетно старался устоять против этой волны. Его унесла толпа, стиснула и еле живого втолкнула в переулок. Он потерял шапку, разорвал пальто… Отирая пот с лица, он прислушивался, что говорили чуйки, столпившиеся за углом.

— Тоже припомнят ему это в свое время… подожди! — говорил седой купец в сапогах бутылкой, в кафтане. — Не все терпеть… Ответ когда-нибудь дашь…

— Что барин? Никак помяли тебя? — сочувственно обернулись они к Тобольцеву.

— Крови-то, крови! Батюшки! — вопила покрытая шалью прислуга, вырываясь из валившейся в переулок новой людской волны.

— Где кровь?

— На углу… ой, царица небесная!.. На углу студент… мальчик совсем… голова разбита…

— Мертвый? Господи!..

Тобольцев так и рванулся вперед. «Где он? Ради Христа, помогите, братцы! — обратился он к чуйкам. — Пока его полиция не подобрала, донесем его вот тут, близко…»

Это была страшная картина. Земля была усеяна неподвижными телами, словно после сражения. Всюду чернели сбитые фуражки. Снег, смоченный кровью, таял, обращаясь в коричневую, зловещую грязь. Слышались стоны, вопли… Некоторые подымались и стояли на коленях, пробуя раны на обнаженной голове. Другие сидели, дико озираясь, не приходя в сознание… Кто-то полз к панели, очевидно, со сломанной ногой.

Казаки исчезли, но полиция, озверевшая и растерявшаяся, гнала толпу, которая, влившись в переулки, словно замерла на месте… Отхлынет и надвинется… Отхлынет и надвинется… Молчаливая, сосредоточенная… Подымались на цыпочки, через головы глядели на улицу… Губы были сжаты, лица бледны… На углу две курсистки и санитар-медик отымали у городового полумертвого студента. Он был без шапки, ранен в череп. По щеке ползла тонкая струйка крови. От шинели остались одни лохмотья. Сломанная ударом нагайки рука неестественно подвернулась как-то.

— Черти!.. Нехристи, проклятые! — говорил кругом простой народ. — Его в больницу надо, а его в участок тащат!.. Кончается… Неужто не видишь?

— Аль креста на тебе нет? — причитала какая-то баба в поддевке, повязанная большим ковровым платком.

Другая плакала.

— Сердечный мой… Какой молоденький!.. Православные… И за что это его так? И у него небось мать есть?..

Воспользовавшись моментом нерешительности у городового, толпа отбила умирающего. Тобольцев подозвал извозчика и вскочил в сани с другим студентом. Раненого положили им на руки, поперек. Голова студента с тусклыми, полумертвыми глазами пришлась на плечо Тобольцева. Кровь смачивала бобер его воротника.

— Трогай, да осторожнее, — сказал Тобольцев, — вот тут, с Никитской, поверни в Брюсов!

Сани тронулись. Загадочно-молчаливая толпа сосредоточенно крестилась вслед.

 

XV

В квартире Засецкой стоял гул.

Были тут пожилые люди и молодежь. И все взволнованные, все потрясенные обсуждали это событие и горячо спорили. Мятлев говорил: «Какая нелепость все эти демонстрации!.. Кому нужны все эти жертвы?» — «Да, выходить на убой без оружия, конечно, безумие!» — возражал адвокат. — «Позвольте, во имя чего их сейчас изувечили? Что выиграли они?» — «Ваше сочувствие…» — «О, извините!.. Это слишком дорогая цена за наше сочувствие… Откровенно говоря, я осуждаю это безумие… эту гибель молодой жизни… России силы нужны, люди, знания… А не эти экзальтированные выходки…»

Засецкая жадно прислушивалась и соглашалась со всеми.

Тобольцеву невольно бросилась в глаза одна девушка с перевязанной головой, с бледным и острым лицом. Он узнал ее. Она шла рядом со знаменосцем, и Тобольцев видел, как она упала под копыта лошадей.

— По ней все проехали, можете себе представить! — говорил Тобольцеву Мятлев. — И все ребра целы, и ничего не сломано. Только рана на голове… неопасная… Когда ее сюда привезли без памяти, мы думали, она не встанет… Убита… А она, видите, на ногах!.. Только, по-моему, она ненормальна…

— Иванцов! Вы тоже тут? — удивился Тобольцев.

— Конечно! Как мог бы я не быть среди моих товарищей? — усмехнулся он. — Я шел в первом ряду…

У него был ужасный вид. Правая рука, разбита и вывихнута. Один глаз, по которому пришелся удар нагайкой, почернел, закрылся и вздулся. Через лоб шел кровавый шрам. «На всю жизнь отмечен, — горько говорил он. — Бог с ним, с глазом, коли пропадет! Лишь бы рука уцелела…»

Засецкая подошла, взволнованная.

— Какой ужас!.. Что мне делать с этой девушкой? Видите, у нее голова перевязана… Говорят, ее жених нес знамя и его убили на ее глазах…

— Кто говорит?

— Все… И, кажется, она не в себе…

— Может быть, только опасно ранен?.. Где он?

— Отвезли в частную лечебницу какую-то… Отбили… Поговорите с ней, ради Бога, Андрей Кириллыч! Ах, вот она…

Девушка подошла к Тобольцеву, глядя на него «взглядом безумной Офелии», подумал он невольно. Вся она, с этими блуждающими и горящими глазами, с тонкими губами резко очерченного рта, с острым подбородком и призрачно-белым лицом, была какая-то жуткая…

— Послушайте, вы… — заговорила она, кладя цепкую руку на плечо Тобольцева. — У вас такое лицо… Вы, наверно, нам сочувствуете… Окажите мне услугу…

— Что вы хотите? — ласково спросил Тобольцев и взял ее холодные как лед руки.

— Дайте мне револьвер… Ради Бога, дайте!..

— Зачем? — Он увел ее к дивану, в гостиную, и сел рядом. — Что вы, бедненькая деточка, будете с ним делать?

— Ради Бога, дайте!.. Я уж знаю что… Я не могу жить спокойно… Мне надо отомстить… Ведь вы знаете, что его убили?

— Нет, это еще неизвестно… Хотите, я съезжу по всем больницам и разыщу его? Дайте мне его имя… И ваш адрес…

— Адрес?.. Нет, я не вернусь домой! Я не хочу сейчас попасть в их руки…

— Где же вы будете эту ночь?

— Я? — Она оглянулась блуждающими глазами. — Не знаю где…

Тобольцев встал.

— Ну хорошо… Я вас свезу к себе… Полежите у меня на квартире, пока пройдет ваша рана. У вас лихорадка… А, я вам привезу все сведения…

Она задрожала всем телом, взглянув на окна.

— Нет, нет, — успокоил он. — Мы поедем, когда стемнеет… Теперь лягте…

Он подошел к Иванцову.

— У вас есть где провести эту ночь, Иванцов? Я потому спрашиваю, что если негде, то моя квартира к вашим услугам по-прежнему. Вот адрес…

— Благодарю вас… Конечно, будет благоразумнее не возвращаться домой… Всюду рыщут сыщики. Хозяйка выдаст меня, когда перевязки увидит. Кстати, помните Дмитриева? Вашего земляка, который жил у вас? Он, кажется, убит…

— Неужели??

— Кажется… Мне кто-то сказал сейчас. Спасибо вам, Тобольцев, за все! Может быть, не увидимся… Я хотел бы все-таки ближе к центру быть в эти дни. А Соколову увезите и спрячьте… Это будет хорошо… Она сильно замешана… За ней следят…

…………………………

Лиза не могла усидеть дома. Взяла извозчика и поехала к Никитским воротам. Дальше не пускала полиция.

Взволнованная толпа рассыпалась кучками по тротуару. Бледная, с огромными глазами и разлившимся зрачком, Лиза ходила от группы к группе. Вдруг ее окликнул знакомый голосок. Это была Бессонова. Лиза страшно обрадовалась.

— Как все это глупо и бестолково вышло! — звонко говорила Бессонова. — Наши все раскачаться не могли… Колебались-колебались… И кончили тем, что опоздали выступить… Ах, какая досада!

— Значит, все благополучно? Все целы?

— Наши-то целы… А серых избили ужасно!

Лиза чуть не упала.

— Ах! Вон идет Зейдеман с Софьей Львовной… Они видели все… Зейдеман, подите сюда! — на всю улицу крикнула Бессонова.

Красавец-техник с своей невестой подошли, оба взволнованные. Он рассказал все, как было… Лиза наскоро простилась с ними, взяла извозчика и велела везти на Тверскую.

Но тщетно искала она проникнуть туда. Все переулки были заперты. Полиция свирепо гнала всех обратно. Дворники посыпали песком и снегом мостовую. Но кровь впитывала в себя снег и окрашивала его темной, зловещей краской.

Лиза вернулась ни с чем и заперлась у себя, поджидая звонка, подбегая к окнам, ломая руки… Но долго усидеть не могла. «Может быть, он ранен? Домой приехал?»

Она кинулась к Тобольцевым. Ей отворила Катерина Федоровна.

— Тише!.. Адя спит. У него всю ночь животик болел. К перемене погоды, должно быть… А я думала, это Андрей…

— Так его нет? — Лиза села. Ноги у нее ослабели разом.

— Да, исчез куда-то. Обедать пора. Все перегорело уже… Удивительный человек! Никогда не скажет, ждать ли его, нет ли. Я думала, он у вас… Что же ты не раздеваешься?

У Лизы было такое ужасное лицо, что Катерина Федоровна дрогнула.

— Боже мой! Что-нибудь случилось?

— Ни… ни-че-го… Нет… Ни-че-го…

— Что ты толкуешь?! Разве я по твоему лицу не вижу?.. Маменька скончалась, что ли?

С Лизой сделалась истерика… Но Катерина Федоровна, подав ей валерьянки, успокоилась. Она поверила, что это личное горе Лизы, которое та обещала доверить ей потом… потом…

Лиза не могла усидеть и здесь, и кинулась домой. Может быть, он у матери?

Жизнь Замоскворечья текла своим мирным путем, далекая от драмы, разыгравшейся в центре. И эта безучастность обывателя казалась Лизе трагическим диссонансом.

Стемнело. Капитон, ездивший с дочкой купить чего-то у Филиппова, вернулся испуганный, с круглыми глазами. Ему отперла Лиза, белая как мел…

— О, Господи! Что на Тверской-то творится! Ты не слыхала?.. Не пускают… Серафима где?..

— Сейчас вернулась.

— И дети дома?

— Да, все целы.

— Ну, слава Тебе Господи! — Он перекрестился и пошел наверх, к матери. А Лиза бросилась опять к окну.

 

XVI

Когда Тобольцев в сумерках подъехал к дому с Соколовой, закутанной в оренбургский платок Засецкой, ему отворила нянька. Она всплеснула руками, увидав его растерзанное пальто и чужую шапку на голове.

— Тише! — резко остановил ее Тобольцев. — Где барыня?

— В спальне барчука кормят…

— Не смейте ей говорить ничего! Спрячьте сейчас куда-нибудь это пальто…

Он вышел на крыльцо и почти внес из саней в комнату миниатюрную девушку. Она ослабела и дремала всю дорогу.

— Сюда! Не бойтесь! Я вас познакомлю с моей женой…

Он ввел курсистку в свою спальню-кабинет, снял с нее пальто и уложил ее на диван. Повязка на ее лбу сбилась. Лицо ее было мертвенно, до жуткости бледно.

Нянька стояла в дверях с прыгавшими глазами. Тобольцев приказал ей постелить постель, раздеть и уложить девушку. Ее, действительно, лихорадило. И она не протестовала.

Сам он вымыл руки на кухне, переоделся и пошел в спальню жены. Она только что кончила кормить и осторожно укладывала в люльку задремавшего ребенка. На шаги мужа она обернулась: «Ну, куда ты вечно пропадаешь, Андрей!»

Слова замерли на ее губах, такое у него было лицо. Она машинально застегивала капот на груди, не сводя с него глаз и медленно бледнея.

— Что случилось?.. Что вы от меня скрываете?

Он крепко затворил дверь спальни.

— Сядь и слушай!

Ее лицо менялось во время его рассказа. Синие глаза сверкали, но она слушала молча, сжав губы. Только когда у него сорвались слова: «Я видел, как упал знаменосец…», она вдруг встала.

— Ты был там?

— Да, да… Я был там… Я все видел…

Она тяжело дышала и бледнела с каждой секундой.

— Ты попал туда… случайно? — медленно спросила она.

— Нет! Я пошел, как сочувствующий… Потому что мне было стыдно сидеть в безопасности, когда другие идут на гибель!

— Андрей! Ты не смел этого делать!

— Почему?

— И ты еще спрашиваешь?! Разве у тебя нет обязанностей передо мной и сыном? А если бы тебя убили?

— Каждый день, Катя, убивают и ссылают людей… Никто не спрашивает, что будут делать их семьи!

Она сдавила виски и беспомощно села опять в кресло.

— Ах! Теперь понимаю… Лиза была здесь и плакала… Она, значит, думала, что ты убит… Она, значит, это знала?

— Она тебе сказала что-нибудь?

Катерина Федоровна вскочила опять и топнула ногой.

— Ничего не сказала!.. Вы сговорились меня обманывать…

— Тише!.. Не кричи!..

— Я бы никогда не пустила тебя, если б знала!.. Никогда!..

— Тише!.. Здесь есть чужой человек… Ему нужен покой…

— Что такое? — Она задохнулась и приложила руку к груди.

Он рассказал ей, в чем дело. Она дрожала всем телом, закрыв лицо руками.

— Катя, я твои убеждения знаю и насиловать их не хочу. Но я верю, что ты… христианка и что у тебя сердце есть… Я помню, с каким самоотвержением ты ходила за дочкой Капитона. Я тебя тогда за эту доброту твою так высоко поставил…

Она открыла искаженное лицо.

— Дочка Капитона?.. Нашел с кем сравнивать! Невинный ребенок и преступница… Как я могу отнестись к ней, когда для меня она если не преступница, то безумная девчонка?.. Я ей это скажу в лицо!

Он побледнел.

— Ты этого не сделаешь!

— Почему? Почему??! Кто запретит мне это?

— Я!! — Он ударил себя в грудь. — Помни: там, где я живу… эти люди не должны получать обид и унижений!.. Берегись, Катя!.. Я тебе не прошу этого никогда!

— Как? Ты грозишь?.. Это ты грозишь мне?.. Ты хочешь выбирать между ними и мной??

— Это ты ставишь так вопрос, но я… Молчи, Катя, молчи!.. Есть слова, которые не забываются…

Он схватил себя за голову. Она никогда не видала его в таком волнении. Но она тоже была вне себя.

— Да… есть такие слова, Андрей! И ты их сейчас сказал… Ну, так знай же: если еще когда-нибудь ты пойдешь под пули, забыв… или презрев… что у тебя есть жена и ребенок… помни, Андрей: я разорву с тобой навсегда! Я не прощу такой низости… Я пойму, что ты разлюбил меня… И уйду!

Глубокая тишина настала в комнате. Слышалось только их прерывистое дыхание.

— Хорошо… Да будет так! — заговорил он первый, медленно и с трудом. — Если ты не допускаешь, что, любя тебя и сына, я могу пойти… на площадь, где мои единомышленники смело исповедуют свою веру… Если ты думаешь, что женщина, семья и любовь существуют в мире только для того, чтоб делать из нас трусов или ренегатов…

— Ты лжешь!.. Я этого не говорила…

— Пусть будет так!.. Я знаю теперь, чего мне держаться… И если… зная это, я все-таки пойду к ним, когда их избивают, а не буду сидеть здесь, цепляясь, как трус, за твою юбку (он скрипнул зубами. Ей вдруг сделалось страшно.)… думай, пожалуй, что я разлюбил тебя… Но помни и ты, что никакие узы, никакие связи не заставят меня поступиться моими убеждениями! Если я не пойду на следующую манифестацию, то не потому, что побоялся твоих угроз, а потому, что в данном случае мне надо стоять в стороне… Я кончил, — резко оборвал он, подошел к ночному столику, налил себе стакан воды и выпил ее залпом.

Внутри все начало дрожать у нее мелкой дрожью. Она его не узнавала — этого беспечного, веселого Андрея… Странный излом его бровей, какой-то новый блеск его глаз и усмешка — все было чуждо в этом лице! Чуждо и… жутко… Она села опять, чувствуя, что у нее дрожат ноги. Голова у нее тихо кружилась.

— Андрей! — слабо позвала она его. — Ты уходишь?

Он оглянулся у двери. Что-то дрогнуло в его лице. Вдруг он порывисто перебежал комнату и схватил ее в объятия.

— Катя! — сорвалось у него — не то вопль, не то рыданье.

Она была так потрясена, что заплакала… Но приласкать его теперь, видя его опять покорным и слабым, она не хотела. Она хотела победить в этой тайной борьбе между ними; победить угрозой, выдержкой, холодностью; получить над ним, словом, ту власть, какую — верилось ей — она имела над ним в первые дни их сближения. Неужели он ускользнул из ее рук?.. Неужели он охладеет? Для нее это был вопрос целой жизни, всего будущего.

Он точно почувствовал этот холод между ними и, медленно разжав объятия, отстранился. «Я сейчас иду к матери и скоро вернусь. Я на тебя оставляю больную. Она заснет… и может бредить… назвать имена… Этот бред никто не должен слышать, кроме тебя!.. Я верю, что ты ее не обидишь», — подчеркнул он.

Она молчала, не поднимая глаз.

Когда он ушел, она медленно подошла к двери его спальни и остановилась с бьющимся сердцем. Нянька шмыгала мимо с прыгающими глазами и с таинственной миной…

«Если догадается? Проговорится? Донесет?.. Не она, другой… дворник?..» У нее руки сразу стали холодными.

Она толкнула дверь и вошла.

На подушке, с лицом белым как полотно, лежала черная головка. Девушка спала. Повязка на лбу почти закрывала ее профиль. Но в остром подбородке и полураскрытых тонких и упрямых губах было так много зловещего, так много силы и индивидуальности, что Катерина Федоровна вздрогнула.

Она заперла дверь, беззвучно села в кресло у кровати и закрыла лицо руками.

…………………………

В семь часов у подъезда Тобольцевых, в Таганке, дрогнул звонок. Лиза ахнула и бросилась в переднюю. Увидав Тобольцева, она дико крикнула и, обхватив руками его голову, истерически зарыдала.

— Лизанька… Лизанька… Бог с тобой!..

Он был потрясен до глубины сердца. «Она любит меня по-прежнему, — понял он. — Какое счастье!»

Да, ему нужно было это счастье сейчас! Нужно было больше, чем когда-либо!.. Обняв рыдавшую Лизу, он прошел в ее будуар, не снимая пальто и калош; сел с нею на кушетку, как они сидели встарь, и покрыл ее головку нежными поцелуями. Он молчал. Нервы его были разбиты. Слезы загорались в глазах… Отдохнуть!.. Забыться хоть на мгновенье в этой милой комнате, от ласки дорогой женщины!.. О, как благодарен был он судьбе за то, что в это мгновение она послала ему Лизу и ее беззаветную любовь!

— Я жда… ла… Думала, сердце не выдержит… — слышал он ее лепет. — Если б тебя убили… я умерла бы…

— Лизанька… Ты меня любишь? Как прежде?

— Люблю, люблю… Во всем мире тебя одного!!

Он задрожал… Сила и глубина этого голоса пронзили его сердце. Нет!.. Он не может ответить ей таким же чувством. Он ищет только забвения… Но разве мыслимо сказать это ей?!

Казалось, прошлое исчезло… Все, что стало между ними за эти годы; женитьба его, ее связь с Потаповым, — все забылось… Так чувствовала она… Но не он.

— Лизанька, вытри теперь слезы и слушай… Надо маменьку подготовить… Я вам, может, к ночи студента одного раненого сюда доставлю. У него к ночи бред будет от ран. Многое может сказать в бреду… Берешься ты за ним посидеть ночь?

— О да, да!.. Конечно…

— Ну вот… Федосеюшку эту или Стешу не допускай к нему! А я через полчаса должен домой ехать. Только ты не бойся за меня! Завтра опять демонстрация будет, но я не пойду туда… Я многим нужен сейчас… Мне больницы объехать утром надо… Справки навести о двух студентах… А ты Таню пришли ко мне походить за больной…

Они крепко обнялись на прощанье. Он отклонил ее головку и поцеловал ее захолодевшие губы.

«Это будет… это будет…» — мгновенно, как блеск молнии, из тайников их душ поднялось предчувствие у обоих в один и тот же момент… И снова утонуло в черной бездне Бессознательного…

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

I

Лиза возвращалась с покупками из города, когда заметила, что прямо по улице бегут мальчики с пучком телеграмм… «Падение Порт-Артура…» Сердце ее застучало. Она пробежала телеграмму и велела извозчику ехать на Пятницкую.

— Слышал? Порт-Артур пал…

Извозчик, молодой парень с смелым лицом, дрогнул и замедлил ход лошади.

— Да неужто?

— Вот телеграмма…

— Бож-же ты мой!.. Вот тебе и дождались праздника!

— Жаль, что ли?

— А как же не жалеть, сударыня?

— А на что он тебе нужен?

— Порт-Артур-то? На что нужен? Наша краса — наслажденье!

Лиза усмехнулась, кутаясь в меха.

Тобольцев поправлялся от инфлюэнцы и не выходил еще. Лиза молча подала ему телеграмму.

— Ух! — сорвалось у него. — Точно камень с плеч свалился!..

— Боже мой! Какое несчастие! — крикнула Катерина Федоровна и вдруг заплакала… Тобольцев улыбался. Он был рад, что нашлось-таки событие, вырвавшее жену его хоть на мгновение из заколдованного круга ее «бредовых идей», как он называл «мирок Ади».

А Лиза стояла с каким-то «пустым» лицом, бесстрастным и далеким. «А на что тебе Порт-Артур, Катя?» — спросила она, как спрашивала извозчика.

— Дура!.. Что за идиотский вопрос? Небось я русская?

— И я русская…

— А тебе он не нужен?

— Мне?.. Нет…

Катерина Федоровна побагровела.

— Уйди, уйди, ради Бога!.. И без тебя тошно… Вы разве любите Россию? — с внезапным озлоблением сверкнула она глазами на мужа. — Вы хуже жидов… Ах, молчи!.. Мне вредно волноваться!

И она ушла, хлопнув дверью.

Дома Лиза застала странную картину. Капитон рыдал в гостиной матери над добавочной телеграммой. Фимочка, комично поджав губы, глядела на мужа. А на диване Анна Порфирьевна вытирала слезы. Николай стоял тут же с сонным лицом.

— Никак и вы, маменька, всплакнули? — удивилась Лиза. Фимочка подмигнула ей на мужа. — А на что вам Порт-Артур, маменька? — спросила Лиза, глядя ей в лицо теми же пустыми глазами.

— Ах, Лизанька! Солдатиков жалко… Сколько они там настрадались!.. И все задаром…

Капитон поднял распухшее лицо и подхватил с ненавистью:

— Как на что?.. Проспала ты, что ли, эту войну? С луны свалилась?.. Царица небесная!.. Она не знает, на что нам Порт-Артур…

— А ты сам знаешь?

— Я-то?! — Капитон даже захлебнулся.

Фимочка прыснула со смеху.

— Ну да, ты!.. На что он тебе нужен?

— Мне-то?!

— Ум за разум зашел у нее, братец, — вмешался Николай. — Потому — все теперь с образованными людьми компанию водит… Ее голыми руками теперь не возьмешь…

Лиза поглядела на него теми же прозрачными глазами, и вдруг все лицо ее задрожало от немого смеха.

— Ты, пожалуй, скажешь, что и тебе Порт-Артур нужен?

Николай вспыхнул.

— Ах!.. Уж и полосатая же ты дура после того!..

— Николай… Здесь не кабак! — прикрикнула на него мать.

— Да нешто, маменька, может сердце стерпеть, когда такие вещи слышишь?!

— Плюньте, маменька! — холодно сказала Лиза. — Не могут такие люди меня оскорбить…

— Еще бы!!! Где нам?.. Кто с бесхвостыми курсистками возжается…

— С какими??

— С бесхвостыми да с стрижеными… Вот что!

— А ты где хвостатых людей видал? — серьезно спросила Лиза.

Фимочка прыснула и опять замахала руками. Побагровевший Николай собирался опять «облаять» жену, но его стремительно перебил Капитон:

— А незамерзающий порт на Дальнем Востоке России не нужен?

— Все равно замерзает…

— Коли в тебе любви к родине нет, ты хоть бы мужичка русского пожалела… Он там костьми лег…

— Я-то жалею. Это вам никого не жаль… Разве это война? Это — бойня… А спроси-ка русского мужичка, на что ему Порт-Артур?

— Брось, Капитон! Охота с бабой язык трепать!..

— Нет, уж очень обидно… На всякую сволочь: курсисток, студентов да ссыльных — тысяч не жалеет, а на флот и в Красный Крест хоть бы грошь пожертвовала!

— Жертвуй сам… Кто тебе мешает?..

— Еще бы мне кто помешал! Да и маменьку вы тоже с Андреем словно оболванили… Простите, маменька, не в обиду вам! А мы с сестрицей Катериной Федоровной прямо диву даемся на черствость вашу… Обошли вас… околдовали…

— Я, Капитон, до пятидесяти лет своим умом жила, а не газетным… Судить меня никто тебе не мешает, но только не в глаза. Этого я тебе не позволю…

— Ступай к сестрице, на Пятницкую! — вмешалась Фимочка. — Там и поскулите на досуге, и посудачите…

Капитон свирепо скосил на нее глаза, и она опять весело расхохоталась.

— Гос-с-с-поди!.. Живут же такие люди на свете! — вылилось прямо из сердца Капитона. — За ножку бы таких, как вы (взгляд его обнял Лизу и Фимочку), да об угол! Чего вы стоите после этого? — Он встал и пошел из комнаты.

Фимочка закричала ему вслед:

— Поди, затепли свечу перед портретом Стесселя! Авось полегчает… Ха!.. Ха!..

Вечером Капитон поехал на Пятницкую делиться впечатлениями с кумушкой.

На другой день Лиза сказала у Тобольцевых, куда вся семья явилась навестить поправлявшегося Андрея Кириллыча:

— Скажите слава Богу, что теперь скоро войне конец…

— Что такое? — крикнула Катерина Федоровна, меняясь в лице. — У нас отняли Порт-Артур, а мы будем войну кончать? Да кто ж теперь говорит о мире? Только изменники… Точно у нас нет армии? Нет эскадры и Рожественского?

— Целый подводный флот! — вставил Тобольцев.

— Ну да! — не вслушавшись, подхватила она. — Что и я говорю?.. Как можно мириться! А честь России?.. До последней капли крови надо сражаться!

— Не волнуйтесь, сестрица, — вмешался Капитон. — Вот снарядят третью эскадру…

— Из гнилых ящиков, — не унимался Тобольцев, к искреннему удовольствию Фимочки.

— Поглядим мы тогда на гениальных японских адмиралов!

— Уж конечно, из-за того, что вы на банкетах дурацкие ваши резолюции выносите, война не кончится… Кто вас боится?

— Кукиш показывают из кармана, по обыкновению…

— Пока костьми не ляжет последний солдат, Россия отступить не смеет! И не отступит! — страстно крикнула Катерина Федоровна.

Новый год застал еще более обострившиеся отношения между всеми членами семьи. Два лагеря обозначались все резче.

— А кто горевал, что сделок никаких нет и что война разоряет? — спрашивала Лиза мужа и Капитона.

— И пусть разоряет! — кричал Капитон, стуча кулаком по столу. — Не мы одни терпим… Не токмо, что барышни и доходы… жизнь свою каждый должен нести…

Его патриотизм, однако, не ограничивался словами. Он пожертвовал крупную сумму на флот и подбил Николая сделать вклад. Тот, однако, схитрил и потихоньку от жены скостил эту сумму с дивиденда на ее паи. Капитон вообще возмущался тем, что купечество «жмется».

Тобольцев устроил побег за границу Соколовой и Иванцову. Вера Ивановна, Марья Егоровна и Дмитриев (оставшийся в живых) — все были арестованы. Детей Веры Ивановны Тобольцев отдал в знакомую семью. Он был уверен, что через два-три месяца всех их выпустят. Одному Дмитриеву грозила ссылка.

День 9 января оставил глубокий след в душе Катерины Федоровны. Капитон и она были так ошеломлены всем, что слышали и читали, что ни одним словом не возражали Тобольцеву, когда он в гостиной матери старался выяснить все значение этого события. Чувствовалось, что перед таким стихийным явлением почва заколебалась под их ногами. Привычный мир представлений рухнул.

Тобольцев не мог забыть ужаса жены, когда она узнала подробности от Капитона. «С детьми на руках», — шептала она, остановившимися глазами глядя перед собой. И по щекам ее бежали слезы.

Тобольцев был глубоко взволнован. Он видел такие метаморфозы в эти дни! Так много потрясающих отречений! Такие удивительные пробуждения… Он ждал…

Все эти дни он вместе с Лизой или один переходил с заседания на заседание, слушая среди напряженно-взволнованной толпы страстные доклады очевидцев. Он пригоршнями сыпал в шапку, лежавшую на столе председателя, собранное им среди купцов и банковских служащих золото. Он толкался в кружках, среди «седых» и «серых», всюду свой и желанный, хотя и внепартийный.

Через неделю Потапов впервые пришел к Тобольцеву. Когда в столовую подали самовар, Тобольцев с сияющим лицом ввел Степана и представил его жене: «Катя, вот мой лучший, единственный друг, Николай Федорович, о котором я тебе так много говорил!.. Прошу любить и жаловать!»

Она встала. Вся кровь отхлынула от щек ее к сердцу, когда она встретилась глазами с Потаповым. Она не разжала губ, не нашла ни одного слова для этого «друга», которого возненавидела смутным инстинктом ревнивой и властной души… Налив им по стакану, она поспешно вышла на кухню.

— Я позвоню, когда будет нужно… Без зова не ходите в столовую! — Насупленные брови ее не раздвинулись в этот вечер. Притворяться любезной она не желала. С какой стати? А у самой стучало в голове: «Приметила ли нянька его лицо? Не подслушал бы кто у дверей… Хорошо ли задернуты шторы?..»

В три часа ночи, когда Тобольцев запер за гостем парадную дверь, он нашел жену в кресле. Она дремала в столовой и вскочила на его шаги.

— Он ушел? — крикнула она.

— Да… Что это значит?.. Почему ты не спишь?

— Слава Богу! Уж я боялась, что ты его спать оставишь… От тебя станется…

— Я его оставлял, Катя. Но он чувствует твою враждебность. Я очень огорчен его уходом…

— Но ведь за ним следят, Андрей! В такие дни!..

Он сделал жест усталости.

— За кем из нас не следят? Думаешь ли ты, что я считаюсь благонамеренным?

Она помолчала, тяжело дыша, как пришибленная.

— Зачем он приходил?.. Неужели он не чувствует, что не имеет права ходить к тебе теперь, когда ты женат?

Они смотрели друг на друга, бледные, и словно меряясь силами.

Вдруг он подошел вплотную к ее креслу. И его гневное лицо показалось ей невыразимо прекрасным, но совсем чужим и страшным.

— Катя… Ничто не изменилось в моей жизни и в сношениях с людьми, оттого что я тебя полюбил! Ни в чувствах, ни в поступках своих я никому не отдаю отчета. Ни о каких правах твоих на меня тут не может быть речи! Мне чужд этот язык… Пойми! Он мне так же дорог, как и ты… И не пробуй… никогда не пробуй говорить мне: «выбирай: я или он!»

— Ты выберешь его? — побелевшими губами прошептала она.

— Не знаю! — сорвалось у него с страстной силой. Но чувствую, что, если из любви к тебе я отрекусь от него, я пущу себе пулю в лоб!.. Потому что не смогу простить себе такой измены!

— Кому измены?.. Андрей!

— Самому себе! — Он ударил себя в грудь. — Таких минут честные люди пережить не могут…

Он вышел, смолкнув внезапно, словно спазм схватил его за горло… Она осталась неподвижной в кресле.

Пробило пять часов, она все еще сидела в темноте, глядя в одну точку, и ноги и руки ее были ледяные.

Дружба Тобольцева с Степаном за эту весну, казалось, пустила новые корни в их душах. Они встречались у Анны Порфирьевны и у Лизы; у Тани и у Майской, а чаще всего у Бессоновых. Сам Бессонов еще в университете был дружен с обоими, хотя был старше их… По-прежнему Степан отдыхал всеми нервами в «келии» Анны Порфирьевны или в комнате Лизы… «А еще лучше, Андрей, — говорил он, — лежать на твоей тахте, слушать твои бредни об анархизме и молчать. Точно ванную берешь после длинной дороги в грязном и душном вагоне… И люблю я эту твою комнату теперь… просто до подлости!..»

Степан заметно стал смелее. Один раз он насмешил Лизу и перепугал Анну Порфирьевну, явившись с какого-то заседания брюнетом, с черной бородкой, в статском и в шинели с бобрами. Весь вечер он дурил, подражая кому-то, «с шиком» носил бобры и цедил сквозь зубы или, как мешок, наваливался, сидя рядом с Анной Порфирьевной, на ее плечи.

— Господи помилуй! — говорила она, отодвигаясь.

— Это высший тон, — басил он. — Эта так один «человек в моде» делает… Вдруг сомлеет и к соседке на плечо! В избытке чувств, значит… Эх, Анна Порфирьевна! Совсем вы «шика» не цените… — А Лиза и Тобольцев хохотали, как безумные.

Наступил-таки день, когда Капитон встретил Потапова на лестнице дома, лицом к лицу, и вздрогнул от ужаса.

— Он самый, — усмехнулась Анна Порфирьевна, всегда провожавшая гостя до передней. — А коли боишься, держи язык за зубами!

— Маменька, вы нас погубите! Беглого приютили…

— Тсс!.. Не тебе пропадать, мне… Мой дом, я и отвечаю… И помни, Капитон: зовут его Николай Федорович… И ты его никогда раньше не встречал. И Николаю вдолби то же. В воскресенье он у нас обедает… Встретить его надо, словно никогда не видали раньше. Понял? Тогда и прислуги бояться нечего. Для нее — он новый человек.

Капитон передохнул и бессознательно перекрестился.

В эту зиму у Засецкой открылся политический салон. Вокруг нее группировались члены нового «Союза Освобождения». Здесь читались лекции, где знакомили публику с конституциями других стран, с историей французской революции. Здесь собирали на ссыльных и на тюрьмы, сообщали последние политические новости. Здесь обсуждались меры, как реагировать на общественные события… Говорили много слов. Но когда Тобольцев, Бессонов или кто-нибудь другой предлагали от слов перейти к делу — открыто, в печати, за своими подписями выступить с критикой или протестом, все колебались. Сначала все партии интересовались этим салоном и этим движением, выжидая, во что выльется оно под давлением назревавших событий. Таня тоже ходила на лекции, но наедине говорила Тобольцеву: «Туда идут все половинчатые, все „либералы“, все земцы и помещики, адвокаты и брехунцы, и журналисты… все, кто привык за обедами и юбилеями произносить тосты и запивать их дорогим вином. Они и теперь только языками треплют. Во время голода эта ваша Засецкая кушала в пользу голодающих, потом танцевала в пользу ссыльных… Ах! Эти ничтожные интеллигенты! Ни черта не дождешься от этих людей! И охота это вам с ними путаться! А ваша Засецкая просто каботинка!»

— Нет, Таня. Их наблюдать очень интересно. И нигде столько денег не соберешь, как там. Вы поглядите, сколько толстосумов она привлекла! Умная баба… Даже Конкины… Ха!.. Ха!.. И те на одну лекцию попали. Стало быть, мода на свободу пошла…

Он же приводил на все заседания Лизу и Марью Егоровну, выпущенную недавно из тюрьмы. У обеих были огромные сумки. У Лизы — зеленая плюшевая; у Марьи Егоровны — черная, суконная. Обе эти сумки обходили стол во время ужина, и все жертвовали, не разбирая кому и на что. Но жертвовали охотно. А потом эти сумки исчезли вместе с их обладательницами. Глаза Марьи Егоровны, полные угрюмого презрения, встречаясь с глазами Засецкой, как бы говорили: «Мели, Емеля, твоя неделя! Мне лишь бы деньги собрать, а там хоть провалитесь вы все в тартарары!..» Лиза, как всегда, молчала и казалась бесстрастной и даже недалекой. И если б Засецкая знала, чьим доверием пользуется эта «купчиха», о, какая ядовитая зависть охватила бы тщеславную душу этой женщины!.. Когда Лизы не было, ее заменяла Майская. Засецкая покровительственно принимала «эту портниху».

— А! И вы интересуетесь нашей лекцией? Очень рада! — А на другой день она восторженно говорила Конкиным: — Нет, знаете? Вам надо записаться в члены… Это удивительно! Вчера у меня была даже Майская…

— Скажите!!

— Жажда просвещения, как зараза, охватывает все слои… Тобольцев говорит, что даже рабочие слышали о нашем кружке… И он хочет привести к нам некоторых.

— Скажите!?? Настоящие рабочие!..

— Pur-sang?! — перевел Конкин и возбужденно потрепал бакенбарды по-английски.

Но как-то раз в салоне Засецкой появился Потапов. Он долго слушал, сверкая глазами, как мямлили и ломались разные адвокаты и журналисты, рисуясь речами и критикуя каждое предложение… Наконец темперамент взял верх над осторожностью… Потапов вскочил и в блестящей речи, полной огня, бросил в лицо «этим сытым и спокойным людям, играющим в политику» приговор в их несостоятельности и в бессилии их души. Обращаясь к сидевшей тут молодежи, студентам, курсисткам и учительницам, он умолял их уйти из кружка, пока они не завязли в «этом освобожденческом киселе, который залепляет мозги, сердца и глаза…»

Вышел скандал. Гости обиделись. Но Засецкая почувствовала такой эстетический восторг, что на все возражения гостей, будто это пощечина, что она, как хозяйка, оскорблена, она отвечала неизменно:

— Простите!.. Не чувствую оскорбления! Кто это? Ах, какой голос!.. Какой темперамент!..

— Утекаю, — прошептал Степан Тобольцеву, кидась в переднюю, потому что он видел, что Засецкая рвется к нему из тесного кольца, которым ее окружили смущенные гости. — Хозяйка очень красивая дама… Можешь ей это от меня передать… Но я, кажется, заварил кашу… Расхлебывай ты за меня… Извини, Андрей!.. Не оправдал рекомендацию… Да уж очень меня забрало, глядя на этих слюнтяев… Неужто ты, в самом деле, от них чего-то ждешь?

Он не бежал, а катился с лестницы, потому что голос Засецкой звучал уже в передней. За ним выбежали Майская, Таня и Бессонова. И долго их звонкие голоса и смех дрожали на пустынных улицах в морозном воздухе.

— Постойте! Куда вы? — кричала им вслед Марья Егоровна, тщетно старавшаяся запихать свою сумку в муфту. — Фу, черт!.. Мчатся, как сумасшедшие… — Но, вспомнив лица гостей, когда Степан заговорил об освобожденческом киселе, она сама вдруг молодо и звонко засмеялась.

— В сущности, вы несправедливы, — говорил Тобольцев Потапову и Тане. — Чего вы хотите от людей? Симпатии, сочувствия? Вы разве их не встречаете? Разве партии держатся не этими пожертвованиями?

— Деньгами отделываться ничего не стоит! — возражала Таня.

— Так говорите те, у кого нет гроша за душой. Но кто, как я, вечно вращаясь в кругу собственников и капиталистов, знает, как туго дает богатый человек на общее дело, тот не может не дивиться на эти пожертвования… Вот вы их браните, а не вы ли благодарили меня за сборы?.. Я думаю только, что вся эта щедрость от политической близорукости. В тот день, когда они поймут, чем угрожает их собственности распространение ваших газет и идей, они не дадут уже ни копейки…

— Ну, прекрасно… А интеллигенция? Чего она трусит?

Тобольцев расхохотался.

— Таня!.. Да вы требуете геройства от средних людей?.. Вы требуете подвига? По какому праву? Как хотите вы, чтоб все эти семейные, не обеспеченные ничем люди, всю юность молчавшие, с детства видевшие смирение и терпение кругом, вдруг подняли головы и закричали о том, что жило в их душах, как яркая мечта?

— Ничего у них в душах не было! — пробасила Таня.

— Неправда!.. Но от момента, когда средний человек сознает ужас своего положения, до той минуты, когда он закричит от невыносимой боли, — пройдет не один день… А тот день, когда он встанет на защиту попранного достоинства, еще дальше… Скачков, Таня, в природе человека не бывает… Они есть только там, где жизнь сама делает скачок… Тогда это уже не жизнь, а сказка, как во всех революциях… Я хожу на все интересные заседания и поражаюсь, как цепляется этот самый средний человек за всякую возможность протеста! Уж, кажется, со стороны глядеть, никакого отношения нет к конституции. А они, глядь, речи… протокол… заявления… И присоединяются единогласно к земской резолюции… Ха!.. Ха!..

— Вы сами говорили, что слов боятся… Ни в газетах, нигде слово «конституция» не говорят… а правовой строй…

— Мало ли что? А последите-ка за газетами, какой в общем они тон взяли! Нет, я вижу рост обывателя. И обидно мне, что вы ни во что этот фактор не цените. А без этого обывателя рухнут все ваши партийные попытки. Если вам будет не на кого опереться, ваше дело пропало…

Тобольцев с Таней ездили в Петербург, на технический съезд, и оттуда он вернулся очень довольный обывателем.

— Скандал носил характер чего-то стихийного, — говорил он матери. — В воздухе чувствуется какая-то психическая зараза… Нет, что ни говорите, зашевелился обыватель…

Через месяц это стало уже очевидным. «Союзы» росли, как грибы после дождя. Потапов возмущался их беспартийностью.

— Свои узенькие цели преследуют… В наши-то дни! Чего это стоит? Кому это нужно? Какая-то беспардонная политическая близорукость!

— Нет, мне это нравится, — возражал Тобольцев. — Пусть учатся организовываться, критиковать, стремиться!.. А защита собственных интересов — это школа хорошая. Тут учишься каждый шаг взвешивать… И зачем им всем непременно навязывать вашу программу и влезать в ваше ярмо? Предоставьте людям самим разбираться, а не жить и думать по чужой указке!..

— Наша партия должна стоять во главе движения! — убежденно спорила Таня.

— Ниоткуда не вижу, почему именно ваша?.. Самое дорогое — воспитать в массах любовь к свободе души… А вы хотите их поскорей в казармы загнать и подчинить общей дисциплине…

— Это глупо! — кричала Таня басом. — Какой-то «Союз равноправия женщин»!.. Кто даст им права, если каждый будет порознь биться?

— Ну, ну, полно! Уж, конечно, не вы освободите женщину от ее рабства… Все революционеры женятся для себя, и у всех жены с ребятами на кухне сидят, как и у беспартийных. Женская доля — это что-то роковое…

— А Бебель что пишет? А Лили Браун?

— То книги и конечные идеалы. А мы берем жизнь. Женщина права, что не верит ни одной партии в данном вопросе. И если она когда-нибудь добьется равноправности, то уж, конечно, благодаря самой себе.

— Скольких я знаю, которым муж и дети не помешали работать! — спорила Таня.

— А скольких я знаю, которые потеряли эту возможность!.. Благодарите судьбу, Танечка, за то, что она лишила вас темперамента. Сушили бы вы теперь пеленки вместо того, чтобы агитировать…

— О Господи! Еще чего придумали!..

В эту именно весну было так много политических процессов, что горсть молодых и талантливых адвокатов, посвятившая себя защите, буквально изнемогала под тяжестью взятой на себя задачи. Приходилось отказываться. А казенный защитник проигрывал дело почти наверняка. Потапов волновался и с горечью говорил: «Нельзя забывать выбывающих из строя!.. Этак большинство духом упадет. Надо поддерживать семьи, надо спасать от каторги. Меня возмущает равнодушие к судьбе павших. Как будто у нас так много людей! Я лично знал этого Левина… Ценный работник… И пропадет за ничто!»

— Хочешь, я поеду? — вдруг предложил Тобольцев.

— Куда поедешь?

— Ну, туда… В Киев… Защищать Левина… Вот сумел же Короленко защитить вотяков в мултанском деле! Я, конечно, не Короленко…

Но Потапов не дал ему докончить. Он вскочил, схватил Тобольцева за плечи и затряс его, радостно смеясь…

— Ну да! Ну конечно! И как мне самому это в голову не пришло? С твоим красноречием, темпераментом и того… черт… обаянием… Ты не можешь проиграть дела!.. Вот что!.. — Он хлопал себя по лбу, хохотал, бегал по комнате, потирал руки и ударял Тобольцева по плечу так, что тот только подгибался.

— Перед тобой новая дорога открывается, — кричал он. — Брось банк, плюнь на свой театр!..

— Большой ребенок… А на что я буду жить с семьей?

— Ах! Эта твоя семья! — И Потапов хватался за голову.

Тобольцев не колебался. Он получил из банка отпуск и выдержал крупную ссору с женой, которая не могла понять, что есть дела, за которые не берут гонорара…

— Мало того, что ничего не получишь, еще свои деньги на дорогу потратишь? А что там стоит жизнь в номерах? Нет, это возмутительно, Андрей! Подумаешь, у тебя нет семьи…

— Не беспокойся, Катя… Я займу денег…

— Займу, займу… Отдавать-то когда-нибудь надо? Из чего отдашь?

Он улыбнулся.

— Я на тебя надеюсь, Катя, если не достану…

Она побледнела.

— Затронуть Адины деньги?

— Не деньги, а проценты… Ведь это же мертвый капитал!

— Никогда! Никогда! И заикаться не смей!.. Чтоб я рискнула хоть копейкой моего ребенка на твои сумасшедшие затеи? Ступай к Лизе или к маменьке!.. Они тебе во всем потворствуют… А я тебе не товарищ…

— Вижу, — с горечью подхватил он. — Я никогда не думал, что ты так мало любишь людей…

— Каких людей? Что мне эти люди?.. У меня есть семья, есть сын… Я не имею права раскрывать крышу над его головой…

— Здесь надо спасти человека от каторги, счастье целой семьи спасти, а ты торгуешься о какой-то сотне рублей…

— Если этому человеку грозит каторга, стало быть, он ее заслужил… Не о чем и говорить!

Он ушел и долго на улице не мог очнуться от угнетения, овладевшего его душой. И впервые тогда родилась в нем мысль, показавшаяся бы ему дикой и нелепой год тому назад, — мысль о возможности охлаждения к жене и разрыва с ней.

Как и следовало ожидать, Анна Порфирьевна сперва испугалась. Тобольцев и подоспевший Потапов должны были ее клятвенно заверить, что защитник ровно ничем не рискует. Анна Порфирьевна дала сыну двести рублей на дорогу и сто для семьи Левина, которая Бог весть чем существовала весь этот год.

Не прошло и суток с отъезда Тобольцева, как Лиза перестала спать. Она видела его в вагоне флиртующим с пассажирками; она представляла его себе в зале суда, его усмешку, жесты, голос, его речь… сверкающие глаза местных красавиц, их жадные улыбки… любовные записки, свидания в номере… Она хваталась за голову… Да! Он всех с ума сведет. Где они видали таких?.. И разве, с его принципами, оттолкнет он хоть одну из тех, которые кинутся ему на шею? «Как же?!! — злобно смеялась она, громко ночью говоря сама с собой. — Всех возьмет по очереди! Ни одну не обидит…» Ей казалось, что она сходит с ума… Несколько раз порывалась она внезапно уехать. Но такая масса важного дела лежала у нее на плечах!.. Она ломала руки. Бросить все? А что скажет Степушка?

По два раза на день она заезжала к Катерине Федоровне узнать, нет ли писем, телеграмм.

— Получила открытку, — сердито сказала Катерина Федоровна. — Возьми там, на столе!

Лиза читала эти строки с замирающим сердцем, ища проникнуть в недосказанное… «Изучаю дело, потрясающие подробности… Так устаю, что никуда не хожу, хотя масса приглашений. Надо подготовиться. Суд через три дня…»

Лиза вдруг подняла голову. Наступил момент, когда колебания и борьба кончились. Теперь она была совсем спокойна. Не было силы, способной удержать ее!

— Я нынче еду туда с курьерским, — глухо, но твердо сказала она.

— Ты?..

— Разве неинтересно послушать, как он будет защищать? Ведь это его первая защита…

— Надеюсь, что и последняя, — крикнула Катерина Федоровна. — Кончится тем, что ему от банка откажут… Ах, молчи! Вы все его с толку сбиваете… И ты туда же! А еще мой лучший друг!

Лиза слушала, покорная с виду, счастливая мгновенной тишиной, которая сменила в ее замученной душе недавний ураган колебаний и сомнений.

Вечером Лиза уехала. Ее на вокзал провожала свекровь. Акне Порфирьевне было очень приятно, что сын не будет один в такую трудную минуту. Лиза как бы несла ему ласку и привет матери. Но Лиза обманула свекровь, сказав, будто отправила Тобольцеву телеграмму. Адрес его она знала от Кати. Ей надо было нагрянуть, как снег на голову, и накрыть его с одной из любовниц. «Тысяча три… Тысяча три…» — вспоминала она песенку Лопорелло из «Дон-Жуана» и скрипела зубами от боли. Смеяться над этой песней, как года два назад, она уже не могла.

Она приехала прямо на Крещатик, в «Гранд-Отель». Вещи оставила внизу и поднялась по лестнице.

— У него есть кто-нибудь? — спросила она коридорного.

— Не могу знать… Они дома-с…

Лиза громко постучалась.

— Кто там? Войдите! — раздался знакомый, дорогой и такой нетерпеливый голос.

Она вошла. С порога она видела, что Тобольцев в одной жилетке наскоро накидывает пиджак у стола. Он влез в рукава и оглянулся:

— Лиза!..

Точно кто толкнул их друг к другу. Они крепко обнялись.

— Лиза!.. Какое счастье!.. Во сне я, что ли?

Она дико, тревожно озиралась… Комната в два окна с шаблонной обстановкой; за перегородкой кровать. У стола свечи… Он работал… А вон там остывший самовар и недопитый стакан чая… Она чуть не закричала, чуть не задохнулась от счастья. И ей вдруг стало невыносимо стыдно за свои подозрения и страшно, если он в них проникнет… И как дико показалось ей, что она тут, рядом с ним!.. «А Степушка?.. Он будет презирать меня?..» Но все эти мысли таяли под его поцелуями. Он снял с нее шляпу и перчатки, велел подать самовар.

— Слушать тебя приехала… — Она виновато улыбнулась.

— Ага!.. — Он усмехнулся. — А я набрасывал свою речь…

— Ах, прости!.. Я тебе помешала?

— О нет!.. Ты вдохновила меня… Теперь я чувствую, что буду говорить хорошо… Хочешь, мы сделаем репетицию?

Он смеялся, ерошил волосы, бегал по комнате, весь полный только своими мыслями… Она это чувствовала… Потом он стал «в позу» и начал говорить… И вдруг вспомнил:

— А где ты остановилась, Лиза? Где твои вещи?..

Он устроил ее в том же коридоре, наискосок.

— Отдохни, умойся, переоденься!.. Я через час кончу работу и приду…

Она лежала на кушетке, затихшая, разбитая, без мыслей и чувств. Страшная усталость сменила напряжение этих трех суток. Исчезло даже изумление перед вопросом, зачем она тут. Хотелось закрыть глаза и плыть по течению.

Она сама не заметила, как заснула.

Долго ли длился этот счастливый покой?.. Еще не приходя в себя, она почувствовала, что кто-то лег рядом и чья-то рука коснулась ее груди. «Степушка…» — подумала она и улыбнулась…

Вдруг она открыла глаза. В стемневшей комнате, озаренной только светом с улицы, она узнала Тобольцева и отшатнулась, вся захолодев… Он уже сидел подле и целовал ее плечи.

— Лиза!.. Лиза… — слышала она его глухой шепот…

«Что я наделала, Боже мой!.. Я пропала…»

— Андрюша… встань!.. Не надо… Пусти меня! Что ты делаешь? О Боже мой! Я не хочу… Не хочу…

— Отдайся мне, Лиза!..

— Нет!.. Нет!.. Нет!.. Ради Бога, оставь…

— Лиза!.. Ты сама шла мне навстречу, как слепая… Тебя толкала страсть… Не противься ей! Это судьба… Это правда… Это жизнь… Забудь всю ложь, которая нас разделяет! Я всегда знал, что эта минута придет… Лиза… Я ждал ее терпеливо, не насилуя твоей души… Но ты сама пришла ко мне…

— Неправда!.. Не то… Ты меня не понял!..

— Все понял!.. Все!.. И как ты озиралась, и как ты искала следов другой женщины в моей комнате… Как ты вздохнула, не найдя их…

— Боже мой! Боже мой!.. — Она зарыдала от унижения.

Настала тишина. Он видел только ее затылок и черную змею волос, вившуюся по подушке. Глухие рыдания потрясали ее тело.

Тогда он снова лег рядом и, нежно гладя ее волосы, постарался усыпить ее недоверие. Слушая самого себя, он тихонько улыбался. В первый раз в жизни ему приходилось в таких странных условиях чувствовать близость красивой, молодой и желанной женщины.

Они пролежали всю ночь в объятиях друг друга. И всякий раз, когда Тобольцев, изнемогая от желания, просил Лизу отдаться и осыпал ее пламенными ласками, она, как девушка, дрожа от ужаса и стыда, отталкивала его и плакала, заламывая руки… И всякий раз Тобольцев чувствовал, что в дикой, но сложной душе этой женщины страсть слабее страха сойтись с ним, совершить грех перед Катей и Потаповым.

— Моя бедная, моя жалкая Лиза, — говорил он, целуя ее мокрое от слез лицо. — Каким мраком окутана твоя слепая душа!.. Но недалека минута рассвета… И ты ее предчувствуешь… Да, да!.. И то, что ты дрожишь сейчас, и мечешься, и плачешь, ломая руки, все это только показывает, что твоя душа ощупью ищет дорогу в этом дремучем лесу предрассудков… И что эту дорогу она найдет… Лиза! Не бойся меня… Мне ничего не стоит разжать твои слабые ручки и взять тебя всю… И насладиться досыта в эту ночь твоим телом… Но я не дикарь… Я артист в любви, и мои запросы высоки… Меня не удовлетворит чувственность… Слушай Лиза, я обещаю тебе и себе бескрайнее блаженство… страшную бездну восторга, в которой потонут не только наши тела, но и наши души… Я знаю, что этой минуты тебе никто не дал… (Она вздрогнула, и он это почувствовал.) Я знаю, Лиза, что ты жизнью готова заплатить за одну минуту такого экстаза! И она наступит… Наступит, когда ты устанешь бороться с призраками и в твоей душе желание победит страх… И в этот дивный миг, Лиза, откроются слепые очи твоей души… И ты поймешь тогда, как жалки были твои страхи и колебания… Как ничтожны были сомнения твои перед этой единой, вечной правдой…

И с каждой новой попыткой овладеть ее душой и телом Тобольцев чувствовал, как тает стыд Лизы. Обессиливающая, обволакивающая сознание и волю близость их в эту ночь, интимность жестов и слов, жуткая сладость ласки сделали в несколько часов возможным и близким то, что год назад казалось недостижимым, как бред… Минутами казалось, что они ходят по краю бездны, вот-вот готовые сорваться и полететь вниз головой… И Лиза к ужасу своему чувствовала, как манит, как тянет к себе бездна…

— Да, Лиза! Все это просто и легко, — говорил Тобольцев. — Надо только не думать, а отдаться движению души..

— А Катя? — без всякой логики, казалось, спрашивала она.

Он улыбался.

— Лиза!.. Разве мы не были одни в эту ночь? Одни во всем огромном мире?.. Разве в этой ночи не было минут и часов, когда ты забывала о Кате? Как будто ее нет на свете?.. И в эти минуты ты была права…

— Я не могу так чувствовать!.. — крикнула она. — Ведь ты ее не бросишь из-за меня?

— А ты бы хотела этого?.. Ты будешь просить меня об этом?

Страдание исказило ее лицо.

— Нет, не буду! Не смогу… Но и жить с тобой, зная, что ты ее не бросил, я тоже не могу… Нет выхода, нет!..

— Говорю тебе, Лизанька, ты заблудилась… Я тебе указываю выход. Ты его отвергаешь… Ищи же сама дорогу! Власть жизни сильнее твоих призраков, и она тебя научит. Теперь я это знаю!

Она вздрогнула от его улыбки, которую почувствовала, от его голоса и тона. Он никогда не говорил с нею так, как господин, как власть имеющий…

Они заснули на заре, обнявшись, оба разбитые и измученные.

Он ушел уже засветло. Еще раз он пробовал разбить стену суеверий, разделявшую их, и отступил, бессильный перед ее страхом «открыть очи души»… Но уже не было стыда между ними. И он думал, покрывая поцелуями ее обнаженное смуглое тело: «Еще одна такая ночь, и она отдастся мне. Волнения, борьба и усталость так обессилят эту мятежную душу, что все покажется ей возможным и легким. Это психологический закон… Но зато реакция будет ужасна! Не хочу дешевой или предательской победы! Не хочу ее проклятий и слез… Жажду готовности, упоения, экстаза… И все это придет!..»

Он никогда, казалось, не чувствовал себя таким радостным и светлым, как в это утро… Речь его в суде была блестяща… Лиза предугадала впечатление, которое он произведет. В зале яблоку негде было упасть. И, несмотря на звонки председателя и на угрозу очистить зал, оглушительные аплодисменты встретили приговор суда, по которому ожидаемая каторга заменена была тюремным заключением на два года.

Казалось, Тобольцева разорвут на части, когда он вышел на улицу… Всем защитникам местная интеллигенция давала обед, и Лиза сидела рядом с Тобольцевым. Она была как во сне. В душе ее совершалось что-то странное. Как в ту ночь, когда она отдалась Потапову, она и теперь холодно глядела на агонию прежней, вчерашней Лизы, которая умирала в ее душе всю эту бесконечную и быстротечную, ужасную и блаженную, и незабвенную-незабвенную ночь… Умирала Лиза, трогательно цеплявшаяся за иллюзию дружбы, чести, верности, за все эти красивые и нежные слова… Под ее лихорадочно-судорожными руками облетали цветы, спадали одежды, и бесконечная черная пустота открывала мертвые очи… И этими мертвыми очами глядела в глубь ее умирающей души… А новая Лиза, которую она не знала, которой она боялась, сидела за этим столом среди чужих людей, в чужом городе; слышала, как во сне, чоканье бокалов и жаркие, дерзкие речи… И ловила, жадно ловила, безвольная и бессильная, яркие взгляды своего сообщника; беглое, обжигающее пожатие его руки; прикосновение его ноги к ее колену под столом, отчего разом останавливалось ее дыхание… Ни стыда, ни страха не было в сердце этой новой Лизы! Одна жгучая жажда ласк и признаний: растущая покорность судьбе, от которой все равно не уйти!.. Да еще глухая, смутно шевелящаяся на дне сердца, еще неоформленная ненависть ко всему, что мешает ей лежать рядом с Тобольцевым, как в эту незабвенную ночь, дрожать под его лаской и слушать его голос…

Она отвечала, как лунатик, на ненужные вопросы далеких и скучных людей и отдавалась воспоминаниям… «Какая у него гладкая кожа! Как у женщины… А какая сила в руках! И что за нежность прикосновения!..» Они казались ей музыкой — эти тонкие, изысканные ласки… «Он похож на принца в сказке Андерсена. Какая разница с бурной страстью Степушки!.. И какая глубокая разница между ними вообще…» Мрачно сдвигая брови, она видела перед собой волосатую грудь Степушки, его мощные мускулы, она чувствовала его могучие объятия… И затем вздрагивала от блаженства, вспоминая тонкий запах кожи Тобольцева… Нет! Женщина, грезящая об Антиное, никогда не отдастся с упоением Геркулесу. Все в нем бессознательно враждебно ей. Теперь она это понимала. О да!.. И одного только не могла она постичь: зачем сошлась, зачем живет с тем, кого она не любит?

Когда прямо с обеда всей компанией защитники поехали на вокзал, публика сделала им снова овацию.

Наконец они очутились вдвоем в купе вагона…

Лиза уже не отталкивала Тобольцева и не боролась, когда он искал ее губы. Она замирала под его поцелуями, и сердце ее билось так судорожно, что, казалось, еще мгновение, и оно разорвется. Но по-прежнему она ловила его руки, боялась ласк и ставила условия… «Не живи с Катей. Тогда я буду жить с тобой… Скажи ей всю правду… И уедем куда-нибудь! На край света…»

— Ничего никогда не скажу ей!.. Ты требуешь невозможного…

— Ага!.. Щадишь?.. Жалеешь?.. А почему ж ты меня не жалеешь?

— Каждый заслуживает «правду» постольку, поскольку он может с нею справиться… Если правда разбивает жизнь, она не нужна!.. Если люди предпочитают жить ложью и иллюзиями, я не хочу им мешать… Душа Кати — мрамор… Она разобьется от падения… Твоя душа — глина под моими руками… И я леплю из нее прекрасную статую… И за эту власть над тобой я тебя люблю…

Тобольцев сам был поражен силой опустошения, какую страсть вносила в эту душу. Она разрушала все на пути, как пожар. И стихийность этого растущего чувства опьяняла его.

— О чем ты думаешь? — спросил он ее уже под Москвою.

Она глядела в окно, сдвинув брови и сжав губы. Она казалась больной.

— Я думаю о… Потапове… — И то, что она не назвала его, как всегда, «Степушкой», поразило Тобольцева.

Он тихонько взял ее руку.

— Что же ты о нем думаешь, Лиза? — Она молчала, жуткая и далекая.

«Ох, не завидую я ему!» — подумал он. А она думала в эту минуту. «Я не смогу уже обнять Степушку. Я отравилась… Пропала… О Боже! Где взять силы жить по-старому?»

Усаживая Лизу в сани, Тобольцев сказал ей с загадочной улыбкой: «Когда-нибудь ты вспомнишь эту ночь и пожалеешь о том, чего не было…»

И в ту же минуту она вздрогнула от ужаса и от невыносимой боли. Казалось, туман разорвался вдруг перед ее глазами и яркий внезапный свет ослепил ее… Одни, совсем одни, в чужом городе… рядом, обнявшись, целую ночь… Да повторится ли она, такая ночь? О Боже! Почему она не решилась? Почему не взяла свое счастье? Слезы брызнули из ее глаз. Она закрыла лицо муфтой.

Тобольцев проехал мимо и послал ей поцелуй.

К жене поехал… Домой… Жене достанутся и ласки, и порывы, которые она, безумная, не хотела удовлетворить… «Как он ее обнимет! Вот этими руками, с тонкими, цепкими пальцами, от которых так больно, так сладко!..»

Она сидела, выпрямившись, закусив до крови губы, чтобы не закричать, инстинктивно держа себя в руках, чтоб не забиться в припадке тут же в санях, на улице…

Все заколебалось опять в ее душе… Слава Богу, что не отдалась! Не потеряла головы… О, как презирала бы она себя теперь! Пережить нельзя было бы такое унижение… И что за наваждение было там, в эту ночь?.. «Зачем, подлая, ты бегаешь за ним, когда он любит жену!» — чуть не вслух сказала она. Лицо Степана всплыло перед нею. «Отречься от него! За что?.. За любовь и преданность? Никогда!.. На его груди выплакаться… в его ласках забыться… Хочу быть любимой! Хочу быть счастливой… И гордой… а не жалкой рабой моей позорной страсти! Буду работать за десятерых! Самые рискованные поручения возьму на себя… На что мне свобода? На что мне жизнь? Смерть легче, чем моя тоска!.. И ничего-таки я теперь не боюсь!.. Ничего!..»

 

II

Дома Лизу ждал сюрприз. Свекровь встретила ее в передней.

— Николай Федорович болен. Вчера слег… Я у себя его оставила наверху… Должно быть, инфлуэнца. Доктора жду…

Лиза снимала шляпу. Грудь ее высоко вздымалась. Анна Порфирьевна присела на кушетке и пристально глядела на невестку.

— Капитон свирепеет… А куда ж ему деться, когда у него своего угла нет? И не прописан нигде?

Лиза бродила по комнате, бесцельно трогая вещи.

— Он о тебе все спрашивает, — после длинной паузы тихо сказала свекровь, не поднимая глаз. Лиза замерла у стола, только губы ее и ноздри дрогнули. — Удивлен, что ты уехала… Разве ты… не смеешь уезжать? — Лиза молчала, опустив ресницы.

Анна Порфирьевна тяжело встала после паузы, обеим показавшейся огромной и, не оглядываясь, вышла из комнаты…

И Лиза почувствовала, что теперь и другая тайна ее жизни разгадана свекровью.

Наверху Потапов лежал в той же комнате, где ночевал всегда, рядом с девичьей. У него был сильный жар. Увидев Лизу, он быстро поднялся и сел, натягивая к подбородку одеяло. Его глаза засияли ей навстречу такой яркой радостью, что сердце у Лизы захолонуло в груди.

— Что же это вы!.. Давно заболели? — громко и смущенно спросила она и подала ему руку. — Ох! Какой вы горячий!..

Он порывисто притянул ее к себе. Глаза его молили о чем-то, впиваясь в ее зрачки. Она боязливо оглянулась на дверь, покосилась на стену…

— Лиза!.. Лизанька!..

Его губы пересмякли, пахло жаром и болезнью изо рта, от кожи. Но Лиза взяла его лицо в обе руки и нежно поцеловала его глаза и лоб.

— Все та же? — прошептал он. — Не изменилась ко мне?

— Нет! Нет! — глухо, но твердо сказала она, вкладывая особый смысл в эти слова, в свой голос. — Ты мне нужнее, чем прежде, Степушка… Люби меня горячо!.. Люби меня безумно… Ты у меня на свете один!..

Всхлипывающий, странный звук вырвался из его горла. Он схватил ледяные ручки Лизы и закрыл ими свое лицо.

Дверь беззвучно отворилась.

— Дохтур приехал, — смиренно доложила Федосеюшка. — Вас «сама» просит в гостиную…

Лиза отшатнулась от кровати. «Вошла, не постучавшись… Как она смеет!.. Дерзкая…»

Но у нее, не знавшей никогда страха, не хватило мужества сделать выговор горничной. Выходя из комнаты только, она кинула быстрый, гордый и гневный взгляд в лицо Федосеюшки и в первый раз увидала, как смело взмахнули ресницы «халдейки» и каким острым и странно-загадочным взором ответила ей горничная… «Змеиные глаза…» — подумала Лиза и вздрогнула.

Доктор нашел у больного сильную инфлуэнцу. Надо лежать с неделю. Иначе грозят осложнения. Он предупреждал, что температура может подняться…

— Опасно это? — глухо спросила Лиза доктора в передней.

— Знаете, с этими богатырскими натурами, никогда не болевшими, все предсказания гадательны… И потом сердце у него ослабело… Он вам родственник?

— Да, — без колебаний ответила она.

— Вот что скажет завтрашний день… Вызовите меня по телефону, если температура подымется. Предупреждаю, может и бредить… Тогда лед на голову… Допускать до бреда не следует…

Лиза, как автомат, поднялась наверх. Вся душа ее теперь была как бы придавлена обрушившимся на нее ударом. Она вызвалась ходить за больным. Но была так рассеянна, так путала порошки и время приема, что Анна Порфирьевна мягко сказала ей: «Брось, Лизанька!.. Не твое это дело сиделкой быть… И ляг спать… Вон у тебя какое лицо! Федосеюшка отлично справится одна…»

О том же умолял ее и Потапов. Ему и так совестно… Какой тут уход? Наверно, он завтра же встанет… Он никогда не простит себе, если Лиза не заснет…

Она ушла в одиннадцать. И скоро весь дом погрузился в сон.

— Унесите ночник! Глаза режет, — сказал больной Федосеюшке. — И, пожалуйста, спите… Мне ничего не надо…

Ночью у него начался бред… Он звал Лизу с страстной нежностью. Когда он открывал глаза, ему чудился какой-то шорох, шелест… Женская нежная рука касалась его лба, и он улыбался…

— Лиза… Это ты?.. Милая, как я ждал тебя!..

Вдруг он открыл глаза. Был это сон или горячечная греза?.. Входила она сюда или нет, эта страстно-желанная женщина?.. Он почувствовал, что он не один… Какой-то темный призрак стоял в его ногах.

— Кто это? — хрипло спросил он.

— Я, гость дорогой… Ваша верная слуга… — расслышал он певучий голос. Он старался припомнить и молчал.

— Вы стонали и звали… Может, испить хотите?.. Вот я морсу клюквенного принесла…

— Ах! Пожалуйста…

С каким наслаждением он выпил целый стакан! Сознание прояснялось… «Это Федосеюшка…»

— Благодарю вас!.. Идите… Мне больше ничего не нужно…

— Ничего… Я посижу…

— Нет, уходите!.. Я этого не люблю! — нетерпеливо крикнул он. И когда она пошла в двери, он добавил мягко: — Спасибо вам!.. Какой вкусный морс!..

Он опять забылся… Он видел реющие белые тени, которые скользили и исчезали во мраке… Рыдающими звуками он окликал их… Он ловил их горячими, сухими руками и с бессильным стоном падал навзничь… Один раз он даже заплакал, как обиженный ребенок… Страсть жалила его тело, зажигала его кровь, рождала кошмары… Он впадал в беспамятство и метался по подушкам.

Вдруг греза стала реальностью… Белая тень не исчезала, а стояла в двух шагах от кровати.

— Лиза! — позвал он, стонуще и страстно, протягивая к ней руки…

Мгновенно спали одежды… Худое, безумно любимое тело, странно-знакомое и чуждое в то же время, — как это бывает во сне, — затрепетало под его жадными руками… Волна наслаждения так стремительно поднялась и захлестнула сознание, что реальный мир исчез мгновенно. С глухим криком бешеной, больной страсти он смял и раздавил это тело… Казалось, знойный вихрь подхватил его и бросил в пучину забвения, во мрак Небытия.

…………………………

На другой день Лиза сидела у изголовья больного и с жутким волнением прислушивалась к его бреду… Он выдавал все тайны… Он говорил с Бессоновой, с каким-то Николаем Павловичем… называл имена… расточал Лизе самые страстные признания…

— Боже мой! Принесите льду! — крикнула она, кидаясь к Федосеюшке.

За Лизой прислала Анна Порфирьевна, встревоженная этим бредом. Она отослала Федосеюшку, дежурившую всю ночь.

«Безумная!.. Зачем я проспала? — каялась Лиза. — И что могла понять и подслушать халдейка? Неужели мы в ее руках?!»

К двенадцати Потапов очнулся. Он покрыл поцелуями руки Лизы. Он разом вспомнил все…

— Милая! Какое это было блаженство!.. Лизанька… Как мне благодарить тебя за такой порыв?!

Ей опять показалось, что он бредит.

— Но я ничего не помню, что было потом… Прости!.. Я лишился чувств, должно быть… Ты ушла или оставалась потом?

— Я не понимаю тебя. Я ничего не понимаю…

— Нет!.. Нет!.. Не говори так! — крикнул он с незнакомой ей страстностью. — Не отравляй моего счастья! До этой минуты я считал себя нищим… О, я глупец!

Она молчала, чувствуя, что в сердце ее словно попала льдинка.

— Что было ночью? — вдруг шепотом спросила она, жадно и стремительно наклоняясь к нему лицом.

Он невольно отшатнулся.

— Лиза!.. Я не бредил… Это был момент, когда я очнулся… Я тебя звал, я так безумно желал твоей близости… что ты почувствовала… ты должна была подчиниться… И ты пришла…

— Я!? — Ее глаза чернели, расширенные. Льдинка все росла, наполняя холодом грудь.

— Да… да… ты пришла… В одной рубашке, Лиза… Ты подошла и сбросила ее…

Она встала, с ужасом глядя на него.

— Это сон, Степушка… Бред… Я не была у тебя…

— Лиза!.. Зачем?.. Это жестоко!..

— Я не была у тебя… Клянусь!.. Клянусь спасением души моей!.. Я не была у тебя…

— Кто же это был? Кто мог быть, кроме тебя? — хрипло, почти грубо крикнул он и оттолкнул ее руку.

Настала пауза. Они глядели в зрачки друг другу, не отрываясь, почти не дыша, как бы силясь проникнуть взором в самые глубины, в самые тайники — и найти там разгадку.

Вдруг она закрыла лицо с глухим криком.

— Вспомнила! — торжествующе, почти злобно сорвалось у него.

Она села, не подымал головы… Казалось, вихрь распахнул запертое наглухо окно где-то там, впотьмах, где бродила ощупью ее мысль… И все озарилось, все припомнилось разом… И этот свет ослепил ее и как бы пригнул к земле… «Я пропала…» — ясно почувствовала она. Все поведение «халдейки», ее беззвучное появление вчера в комнате больного, ее змеиные глаза и этот дерзкий взгляд вызова… О! Как все было понятно теперь!

Ревность?.. Нет… Ничего, кроме ужаса, перед неожиданной соперницей не чувствовала Лиза… Открыть ему правду?.. Невозможно! Это убьет его в такие минуты… Но и видеться здесь уже нельзя…

— И ты называл меня по имени? — почти спокойно спросила она, заранее предвидя ответ.

— Боже мой!.. Как же иначе мне было звать тебя?.. Лиза… Неужели ты была в гипнозе?.. (Он потер лоб рукою.) Помнишь эту чудную сцену из «Страшной мести»?.. Как колдун вызывает душу Катерины в подземелье? Ах, Лизанька! Эту ночь я не забуду до самой смерти…

Через час приехал доктор. Потапову было заметно лучше… Он вспотел, просил есть, температура спала.

— Слава Богу! — говорила Анна Порфирьевна.

Она сторонилась от Лизы, угадав ее тайну. Сложность этой души была выше ее понимания, отталкивала ее словно. Но Лиза была как деревянная… Она ничему не радовалась, ничто не огорчало ее. И всю эту неделю она только принуждала себя быть в комнате больного, которому бесстрастно и однотонно читала газеты и книги. Ежедневного звонка Тобольцева она ждала с нетерпением. Тогда она уходила к себе под предлогом отдохнуть. Кроме Федосеюшки и нянюшки, Анфисы Ниловны, никто не входил в комнату больного. Лиза не встречалась глазами с халдейкой. Как будто ничего не знала… Никто на кухне не догадывался о присутствии Потапова в доме, не знал даже Николай. На кухне думали, что больна Анна Порфирьевна и что для нее готовят отдельный стол. И «сама», почти не выходя из комнаты, поддерживала этот слух об ее болезни. Ее навещали обе невестки и сыновья. Встречала и провожала их Федосеюшка. А Лиза стояла в коридоре, у запертой двери больного, с книгой в руках.

Но Капитон дерзнул подняться в келию «самой» в неурочный час.

— Доколе, маменька, держать его будете?.. Я и то диву даюсь, как он не подвел нас всех при таких строгостях.

— У нас нет доносчиков. Чего боишься?

— А ваша Федосеюшка?

— Скорее ты, Капитон, во сне тайну выдашь, чем она! Это — могила. Чего волнуешься?.. Завтра он встанет, а через три дня уедет…

— Маменька!.. Верите ли? Ни одной ночи не сплю!..

— Напрасно не спишь… Я одна в ответе буду, коли что…

Капитон всплеснул руками.

— Да чем он вас обошел, маменька? Неужели он вам родных детей дороже, что вы на риск такой идете?

Она молчала, сжав гордые губы, сдвинув властные брови, этим молчанием давая ему понять, что нет у него права вторгаться в ее душу.

Наконец настал канун отъезда Потапова. Он был слаб, но ходил по комнате.

— Куда ж теперь? — спрашивал Тобольцев.

— В Нижний еду. Давно пора! — Он показал ему письма, полученные вчера на имя Бессонова.

Вечером он умолял Лизу прийти еще раз ночью.

— Нет! Нет!.. Молчи! — резко и жестко прошептала она и, чтоб смягчить впечатление, указала на стенку Федосеюшкиной комнаты.

— Тогда ты не боялась, — с горечью сорвалось у него.

— Степушка, умоляю… Будь осторожен!.. За нами следят…

— Кто? Почему ты думаешь?

— Я знаю… Я умру от стыда и горя, если… маменька догадается… А она, кажется, подозревает… И потом, Степушка… Я скажу тебе правду… Во мне что-то умерло… Нет, нет… Не огорчайся!.. Не любовь к тебе… А что-то другое, ценное. Мне не хочется жить, Степушка… Я очень устала…

— Боже мой! Бедная моя Лизанька!.. Конечно, ты устала… Я замучил тебя… Без воздуха всю неделю… Прости!..

Он нежно поцеловал сперва одну руку ее, потом другую. Его страсть угасла, оставив какую-то рану в сердце, которая горела и ныла. По и эта боль была сладка ему… Он мечтал теперь, вернувшись из Нижнего, снять комнату. Бумаги у него будут. Надоело ему скрываться и мыкаться! Она будет приходить к нему на свиданье… И никто не отнимет у него его счастья!..

Она слушала молча, лежа головой на его груди. Она чувствовала, что не хватит у нее сил создать ему это счастье… Но и разбить его тоже не хватит!.. Серой и тоскливой лентой снова тянулась перед нею жизнь. Не будет забвения… Не будет радости… Стиснув зубы, будет она подчиняться этой пламенной страсти. И даже в эти минуты лицо Тобольцева не даст покоя ее замученной душе…

Она с жаром отдалась работе. Она не хотела щадить себя…

Из Нижнего она получила письмо. «Будь осторожна. За мной проследили. Я насилу спасся, и долго не покажусь у вас. Скажи нашим, чтоб подождали ходить к тебе! Все спрячь или отвези к Майской. Возможен обыск…»

Она презрительно усмехнулась и сожгла письмо в камине.

— А у нашей схимницы новый любовник завелся, — объявил Ермолай на кухне. Федосеюшка побледнела.

— Что глядишь? Неправду нешто говорю?.. Кто тебя поджидает у лавочки? С кем выбегала шептаться? Брат, скажешь? Х-ха!.. Знаем мы этих братьев! То была сестра, а теперь брат объявился…

— Да ну! — подхватила злобно Стеша. — И хорош?

— Франт, что и говорить! И морда нахальная. Только без должности, думаю… Потому какой человек, ежели он не шаромыжник, будет в рабочие часы по улице таскаться да глаза на ее окна пялить?

— Уж оченно влюблен! — расхохоталась Стеша.

— Чего там?.. Узнал стороной, что у нее в сберегательной кассе две сотни прикоплено, вот и влюбился…

Федосеюшка молча ела кашу, как будто говорили не о ней.

— Я вот его огрею плеткой, — вдруг не вытерпел Ермолай, — перестанет любить…

Федосеюшкины ресницы взмахнули.

— А тебе какое дело?

— И впрямь… Чего ты путаешься? — вспыхнула Стеша. — Что ты ей: муж аль свекор?

Ермолай стукнул по столу.

— Не желаю, чтоб ходил под окнами и глаза пялил! Не позволю!.. А твое дворницкое дело, Архип, метлой его по затылку садануть!.. Чего смотришь?

— Еще чего!.. Меня поучи! — флегматично отозвался старик. — Нашелся командовать… На конюшне командуй!.. Я сам ученый…

Федосеюшка тонко усмехалась.

Она теперь часто ходила в лавочку и в аптеку. Накрывшись большой шалью и озираясь, она кралась по улицам. Ее очень волновала эта неожиданная интрижка. Она давала ей забвение. Душа и кровь ее горели с той роковой ночи, и она часто с отчаяния готова была кинуться в прорубь. За одну неделю от нее осталась тень.

Когда внезапно, в одну из своих прогулок в аптеку, она увидела стоявшую в тени от фонаря фигуру незнакомца, который следил за озаренными окнами их дома, точно сила какая бросила ее навстречу этому блондину. Он был молод, недурен, хорошо одет. Дерзкие, холодные глаза и усики, улыбка, открывавшая хищные белые зубы, — все это должно было нравиться женщинам. И в ней внезапно загорелось желание… Проходя, она толкнула его локтем в грудь, остановилась как бы в смущении и певуче протянула: «Извините!.. По нечаянности…»

А глаза ее жгли…

— Ах, очень рад, сударыня!.. Я не знал, что вы гуляете…

Она вспыхнула.

— Вы нешто меня знаете?

— Не только вас… Вот это окно вашей комнаты… Угадал-с?

Она была поражена… Он пригласил ее в трактир пить чай. Он клялся ей, что целыми днями с того вон места он стережет ее выход. А по вечерам ловит ее тень, мелькнувшую в окне… Он настаивал на свидании…

Федосеюшка колебалась. До сих пор вся ее личная жизнь была окутана глубокой тайной. Она сходилась на одну ночь и исчезала бесследно, не давая над собой никому прав, неуловимая, загадочная и свободная…

Но отчаяние и безумная жажда забвения кинули ее в объятия этого вчера еще чужого человека. Она искренно поверила в его страсть. Видя его силуэт под окнами, она волновалась, она не подозревала ловушки…

Но Петр Семеныч, как он себя называл, не на шутку увлекся. И был очень удивлен, когда почувствовал, что в этой связи верх взял на этот раз не он. Чтоб привязать Федосеюшку к себе, он осыпал ее подарками. Все это входило в его программу, но он давно вышел из намеченной роли. Он боялся потерять любовницу. Он чувствовал, что она взяла его из какого-то странного каприза, что она способна его бросить, хотя была лет на двенадцать старше его… Не раз он ревновал ее к прошлому, осыпал упреками, плакал… Он был очень чувствителен и часто плакал… А она любила эти сцены, так похожие на роман! Он рассказал ей всю свою жизнь… Дворянин родом, он осиротел с пятнадцати лет. Из четвертого класса гимназии должен был выйти. Никакому ремеслу его не научили. Трудиться он не хотел. Любил праздность и роскошь… (Тут он всегда делал паузу.) Он спал в ночлежках, голодал, готов был на все преступления, чтоб быть сытым. Два раза покушался на самоубийство… И вот… он встретил старого товарища по гимназии, который определил его на место.

Когда раз на свиданье, в номере, который он снял, он принес ей настоящее золотое кольцо с аметистом, она спросила его:

— Много, стало быть, получаешь, Петенька?

— Как придется… Жалованья семьдесят пять… А кроме того, и награды… Кто отличится, тот пойдет в гору… Надо только отличиться, чтоб тебя оценили…

Наконец он решил пойти на откровенность. Все равно, без Федосеюшки не обойдешься!.. Он уверял ее, что работает не за деньги, что он любит свое дело… Да… Любит и гордится им… И потом это так заманчиво!.. Следить, прятаться, рисковать собою… Все охотничьи инстинкты пробуждаются в нем. Вся кровь закипает. Между ними есть трусы. Конечно… Всякая сволочь готова идти на эту должность… Но он не знает страха, нет!.. И чем больше риска, тем ему слаще. Он рожден быть Лекоком или Шерлоком Холмсом… Она читала Шерлока? Ну вот… Она должна его понимать… У него словно глаза открылись, когда ему поручили первое дело — проследить одного молодчика… А сколько волнений! Он, как актер, делает себе грим. Он одевается разносчиком, газетчиком… извозчиком… Ах, если б и она захотела! Сколько денег могла бы она заработать! С ее умом, скрытностью, характером!.. Кто любит сильные ощущения, тому надо здесь работать! Его жизнь — роман… Нынче он здесь, завтра в Петербурге, потом в Киеве… Новые места, новые встречи… Нет! Ни за какие блага в мире он не отказался бы от этой работы!.. Это другим нужны деньги и награды! Он сыщик по призванию. Ребенком он зачитывался Майн Ридом, бежал в Америку, украв деньги у матери. Его поймали под Курском и выпороли. Люди не умеют ценить фантазии…

Федосеюшка жадно слушала… И интерес к поклоннику, представшему перед нею в таком романтическом свете, как бы разжег ее любопытство и ее страсть… Но уже через час она вдруг сказала с тонкой усмешкой: «Свалял ты, значит, дурака, Петенька! Меня, говоришь, в сети ловил, а заместо того сам попался?.. Ну, а теперь, милый человек, сознайся! Кого ты там выслеживал неделю под окнами у нас? Я-то сдуру в его любовь поверила… Ну, ну, ладно! Пошутила… Только чур, не лгать с этого дня! А все, чтоб как на ладони…»

— Поможешь мне, Федосеюшка?

— А там будет видно… Сказывай по порядку!..

Она думала, что он назовет Тобольцева. И, конечно, она его выгородит… Разве не в ее власти этот Петенька?

— К вам тут один нелегальный ходил. Год назад мне его на вокзале товарищ показал… Высокий такой…

— Сын хозяйки?..

— Нет, того мы знаем хорошо. Этот выше… богатырь… в очках ходит… Борода русая…

Федосеюшка села. У нее ноги ослабели разом.

— Не пойму, Петенька, о ком ты говоришь?..

— Я и сам имени не знаю. Уж как его искали только! Не проследят никак… ни где живет, ни к кому ходит. В Ростове-на-Дону летом на след напали. В Москву, говорят, выехал… Я-то с товарищем одним совсем случайно встретил его, когда из дома вашего он выходил. Только, как на грех, он взял лихача с угла и утек… Ну, да от меня не уйдет!..

— А на что он тебе нужен? — слабо спросила Федосеюшка.

— Он-то? Как на что нужен? Ведь это главарь! Его по всем городам ищут. Награду назначили… И по каким делам мог он к вам ходить? К кому?.. Целую неделю караулил, а он как в воду канул опять…

Она притворно зевнула.

— К нам народу много таскается, Петенька… За всеми не уследишь. И гости, и странники, и купцы…

Но он не унимался. Он умолял ее помочь, вспомнить… Не заметила ли она, чтоб кто-нибудь давал ему деньги? Чтоб он приносил газеты, книги, чемоданы?

Она вспомнила первый вечер… слова Лизы: «Берите все!..» Молния, казалось, пробежала в ее зрачках, и вся она содрогнулась.

— А если б и впрямь давали деньги али там что?

— Так ты видела?..

— Ничего, паренек, я не видала!.. Я только спрашиваю…

— Тогда сейчас обыск там сделаем… найдем следы…

— Та-ак… — протянула Федосеюшка. — Ну, а тем, кто деньги давал, что полагается?

— Арест… Тюрьма… А там разберут после суда… Либо освободят, либо из Москвы вышлют…

— Куда? — глухо и стремительно спросила она.

— В ссылку, известно…

Она вздрогнула.

— Ну, — щурясь на свое кольцо и не видя его, продолжала она, передохнув судорожно, — а если на следы не нападут, тогда что?

— Ответит тот, кто в тюрьме будет… Пока не сознается, не выпустят…

Она вдруг подняла голову.

— Поцелуй меня, Петенька! Сослужу я тебе верную службу. Все выслежу, все узнаю… Только ты Анну Порфирьевну и семейство ее не тронь!.. Пусти… Слушай ты! Поклянись мне перед образом, что ты из-под моей воли не выйдешь!.. Своим умом не станешь доходить… А будешь выжидать спокойно, пока я тебя на верный след не поставлю… По рукам, что ли?..

 

III

Прошло три недели, и вот как-то в пять часов пополудни в квартире Тобольцева затрещал звонок… Судорожный… Длительный, как бы полный отчаяния и тревоги. Катерина Федоровна кинулась отворять.

— Фимочка!.. Что случилось?

Фимочка была белая вся, и разлатая шляпа ее как-то нелепо и криво сидела на голове. Губы ее прыгали.

— Муж дома?

В это мгновение Тобольцев показался из столовой, с салфеткой за галстуком.

— Лиза арестована, — сказала Фимочка и села в передней.

Катерина Федоровна всплеснула руками. Фимочка вдруг зарыдала. Это было так неожиданно, так необычно для нее, что Тобольцев тут только измерил глубину этого несчастья и осмыслил его.

Катерина Федоровна принесла стакан воды, сняла с Фимочки шляпу и тальму, провела ее в кабинет и тщательно заперла двери. Успокоившись немного, Фимочка стала рассказывать.

Это было днем, в два часа. Кто-то позвонил, и Стеша вбежала в ее комнату с криком: «Полиция!..» В передней стояли городовые, какие-то дворники на черном ходу… Никого не выпускают. Фимочка кинулась к Лизе…

— Точно меня толкнул кто… Ничего еще не знала, а почувствовала, что пришли за нею… Вхожу, а там обыск… Жандармы… все ящики открыты…

— А Лиза? — стремительно сорвалось у Тобольцева.

— Как каменная… Ни кровинки в лице, а видать, что гордость заела! Сидит в кресле, такая прямая, губы поджала…

— Да разве у нее было что-нибудь? — широко раскрывая глаза, спросила Катерина Федоровна.

— Еще бы не было! Когда ее за машиной нашли…

Тобольцев вздрогнул.

— За какой машиной? — крикнула Катерина Федоровна.

— Ну там, не знаю… как она называется?.. Мудрено так… Сидела и печатала… А на полу целый ворох готовых… как их там?.. прокламаций…

— Боже мой! — Катерина Федоровна взялась за голову.

— И отпираться нечего, стало быть… Да она и не отпирается… «Можете, — говорит, — писать что угодно, и протокол ваш я подпишу, а отвечать на ваши вопросы я не буду…»

Тобольцев бегал по комнате, дергая себя за волосы.

— А маменька?.. Очень она потрясена? — сквозь зубы спросил он. Внутри у него все дрожало мелкой дрожью.

— Ах, что с ней было, Андрюша!.. Ей, понимаешь, не сразу сказали… Они с Федосеюшкой там, наверху, сидели обе, и Лиза не позволяла ее тревожить… «Рано, говорит, еще… Они тут часа два прокопаются…» На дело-то вышло не так… Пошарили они в ее комнате, из стола всю бумагу вынули, портреты поснимали со стен, альбом взяли… Потом офицер… вежливый такой… говорит: «Остальное — постель там, подушки, матрацы — не стоит трогать!..» Я и то думаю, чего там еще искать, когда с поличным поймали?

— Боже мой! И это Лиза!!!

— А она все свое твердит: «Прошу не беспокоить мою свекровь! Она больная… И кроме меня, никто не замешан…»

Тобольцев скрипнул зубами и подергал себя за ворот.

— Вдруг входит маменька. Я так и ахнула!.. Остановилась в дверях, за ней Федосеюшка… Лица нет на маменьке! Взглянула на Лизу и кругом на всех так пронзительно, кивнула так слегка офицеру и спрашивает: «Вы ее арестуете?..» Тот щелкнул шпорами, поклонился, бумагу вынул из портфеля и показывает ей… Приказ взять в тюрьму. Прочла маменька, пошатнулась. Я к ней кинулась… А она мою руку оттолкнула, выпрямилась и говорит: «Коли ее арестуете, и меня берите!.. Потому я с нею заодно…»

Тобольцев остановился, бледнея. Катерина Федоровна безмолвно всплеснула руками.

— Можете это себе представить!.. И так твердо это говорит и так пронзительно в лицо глядит офицеру… Тот открыл рот… ушам, видно, не верит… А Лиза вскочила. «Зачем, маменька? — кричит. — Не губите себя… Меня все равно не спасти. И не боюсь я, маменька, ничего!.. И не жалко мне ничего… Сама на это шла… Сама… День и ночь ареста ждала…»

— Господи!.. Это Лиза!.. Кто мог думать?..

— Ну, маменька тут… Ей-Богу, Андрюша, не считала я ее на это способной!.. Кинулась она к Лизе, обхватила ее руками и прижала к себе… «Куда ты, туда я!..» — говорит… А лицо…

— Воображаю! Ах, я точно вижу их обеих!

— Плакала она? — спросила Катерина Федоровна.

— Кто? Маменька-то?.. Ха!.. Да ты ее не знаешь, Катя!..

Тобольцев даже счастливым казался в эту минуту.

— Глаза у нее… Ей-Богу, не лгу! Прямо сверкают… Не узнать ее лица! Подошел к ней офицер. «Вы, позволите, говорит, по телефону относительно вас справиться?» Она так гордо глянула на него. «Проведи, говорит, его, Фимочка, к Капитону в кабинет. Там телефон…» А сама села на кушетке, руки сложила на коленях, брови сдвинула, губы сжала… Одно слово — „сама“!.. Пошли мы к телефону. А в дверях Федосеюшка дрожит, как осиновый лист вся… и даже потемнела с перепугу. А офицер на нее, как рысь, возрился… Идет это за мною, шпорами звенит и озирается кругом, словно все обнюхивает. Слышу, по телефону спрашивает о маменьке, как, дескать, насчет ее порешат? Что-то там долго не отвечали… переговаривались с кем-то… Звонит отбой, слышу… Вернулись, а у меня руки, ноги дрожат…

— А она? — опять стремительно сорвалось у Тобольцева.

— Маменька и бровью не повела, точно не о ней дело идет. Офицер Лизе говорит: «Прошу вас, сударыня, одеться и за мною следовать. А вещи потом…» Ну, тут я не вытерпела: «Как это потом? А белье? А подушка? Одеяло?..» Живо собрала маленькую корзиночку. Он мне все твердит: «Это успеется, потом…» Однако городовой взял вещи… Тут маменька встает. «А я что же?» — спрашивает. «Относительно вас, сударыня, — это офицер ей отвечает, — мы никаких сведений не имеем. Мы не имеем причины, говорит, вас арестовать…»

— И Лизу увезли? — крикнула Катерина Федоровна.

— Ну да… Обняла она меня и маменьку… всем поклонилась…

— Волновалась она? — перебил Тобольцев, бледнея опять.

— Белая вся, даже губы побелели… Но ничего… «Не жалейте меня, говорит, маменька… Я, говорит, теперь спокойна буду…» И удивительно она это ска…за…ла…

Фимочка полезла за платком. Катерина Федоровна зарыдала.

Тобольцев отошел к окну и, закусив губы, долго стоял там, глядя в падавшие сумерки.

— Потом сели они в сани. Мы из окна все смотрели… Подняла она голову, поглядела на нас так долго… Точно на…ве…ки про…щалась… А мы ей… плат…ка…ми… ма…шем…

В наступившей тишине слышались страстные рыдания обеих женщин.

Тобольцев с дергавшимся лицом вдруг словно очнулся от кошмара.

— Едем к маменьке, Катя!.. Ее нельзя теперь оставлять одну…

Арест Лизы вызвал глубокое волнение. Каждый из партии ждал теперь свой очереди. Одна Бессонова была спокойна.

— Напрасно волнуетесь! Я не видала более осторожного человека… Ни одной записи у нее, ни одного адреса не было…

— А с ее нер-рвностью вы считаетесь или нет? — спрашивала Софья Львовна. — Все эти купцы, особенно интеллигентные купцы — выр-рождающиеся люди. И вы сами знаете, что она истеричка…

Но Таня страстно и враждебно вступилась за Лизу.

— Вы скорее выдадите, чем она! Лизавета Филипповна — это могила!

Действительно, Лиза упорно на всех допросах отрицала всякие знакомства, особенно знакомство с Потаповым… Потом совсем замолчала. Ее держали в самом строгом заключении. Но через одного студента Анна Порфирьевна получила все-таки записку карандашом: «Милая маменька, не волнуйтесь за меня. Мне ничего не надо. Всем поклон».

Анна Порфирьевна говорила сыну: «Лечиться мне ни к чему. От печали я больна. Помоги мне Лизу из тюрьмы на поруки вызволить… А пока она там, ни покоя, ни сна я не знаю».

Потапов был так потрясен этим известием, когда вернулся со съезда из-за границы, что опять чуть не слег…

В доме Анны Порфирьевны он не показывался, зная, что теперь за ней следят… Все были поражены переменой в нем. Она бросалась в глаза. Казалось, ослабела в нем какая-то пружина и его удивительная стальная энергия временами сменялась апатией и растерянностью. «Должно быть, я страшно переутомился, — говорил он Тобольцеву. — Во мне что-то словно надломилось!..»

Они встречались теперь то на квартире Тобольцева, то у Тани. И никогда он не приходил без грима. Он много рассказывал о съезде, о расколе в партии, об изменениях в тактике, вызванной ходом событий. Все это он предвидел. Никогда не будет между ними единения!

— И ты, конечно, большевик?

— Еще бы!.. Кстати… Я тебя вспоминал там не раз, когда нашу фракцию — вообрази — бланкистами называли!

Вся семья Тобольцевых уже жила на даче, когда Николая уведомили, что он может получить свидание с женой. «А! Чертова кукла! — крикнул он и швырнул бумагу. — О чем мне с ней говорить? Мало я ночей из-за нее, мерзавки, не спал?»

Капитон и все женщины, особенно Катерина Федоровна, горячо осуждали его. «Чурбан бесчувственный!» — говорила Фимочка.

Потом Бессонова принесла слух, что Лиза плоха: не спит ночами, галлюцинирует даже днем. Приглашали психиатра. Назначили ей ванны и бром. Тобольцев все утаил от матери и Потапова, но очень огорчился. «Таня, — сказал он, — надо хоть лбом стену разбить, но добраться до нее!»

— Попробую…

Таня ходила в тюрьму к одному студенту, выдавая себя за его невесту. Через три дня она умудрилась принести две записки от Лизы: одну Потапову, другую Тобольцеву. В ней стояло: «Видай себя за мужа и приезжай…»

— Какой же я идиот! — крикнул Тобольцев. — О чем я думал раньше?

И вот наступил день, когда через решетку она увидала лицо, преследовавшее ее днем и ночью…

Это были незабвенные минуты. Она ничего не говорила, ни о чем не спрашивала… Она только глядела, прильнув к решетке, как бы силясь утолить смертельную жажду души… И выражение этих огромных, безумных глаз было так страшно, что спазм сдавил горло Тобольцева. Он лепетал что-то без связи и смысла, и, когда прошли заветные минуты, им обоим показалось, что они пережили бесконечно много.

Офицер передал Лизе букет роз, тщательно осмотрев его. Тобольцев видел, как Лиза, кидая ему прощальный, пронзительный взгляд, страстно прижалась губами к цветам, как бы целуя его лицо… Все нервы его дрогнули. «Теперь она — моя!» — понял он. И в радости этой яркой мечты утонуло воспоминание о жалком крошечном личике среди волн черных волос и о мучительном взгляде огромных глаз.

— Очень она изменилась? — в десятый раз спрашивала его мать.

— Поразительно, — рассеянно отвечал он. — Личико крошечное… Остались одни глаза…

Она начинала плакать. А он улыбался своим мечтам.

Вся семья, кроме Николая, изощрялась в стараниях угодить Лизе подарками. Конфеты, закуски, пироги, фрукты… Все это посылалось кульками. И вся тюрьма ждала этих приношений. Но Тобольцев один приносил ей цветы, и она не выпускала их из рук… Теперь ему давали свидания, и Лиза жила только этими минутами. Галлюцинации ее кончились… Потапов до безумия завидовал Тобольцеву. Но не смел рисковать собой.

Наконец Лизе дали свидание без решетки.

Она так внезапно вошла в комнату, что Тобольцев чуть не упал от волнения. А Лиза глухо ахнула и кинулась к нему на грудь… Офицер отвернулся. Он чувствовал, что о нем забыли…

 

IV

Был яркий день в конце июля, когда Лиза с Анной Порфирьевной и Тобольцевым ехали в коляске на дачу. Свекровь внесла пять тысяч залогу, чтоб иметь Лизу на поруках.

Дома с нетерпением ждали этой минуты. Все знали, что коротка будет волюшка для Лизы и что ей грозит или крепость на три года, или ссылка с лишением прав… Заказан был роскошный завтрак. Женщины, дети и прислуга надели светлые платья. Даже Николай решил быть корректным под давлением матери, Капитона и «сестрицы».

Наконец коляска подъехала. «Лиза!» — истерически крикнула Катерина Федоровна, выбегая за ворота.

Они обнимались, вскрикивали, рыдали на плече друг у друга… И целых пять минут, пока Лиза переходила из объятий в объятия и опять возвращалась к тянувшей ее за шею и рыдавшей Катерине Федоровне, — ничего не было сказано… Ни одного слова!.. Только женщины, бонна, дети и Стеша всхлипывали, зараженные волнением Катерины Федоровны, а мужчины стояли бледные, потупившись, закусив губы… Это была радостная и тяжелая минута.

Лиза никогда не думала, что привязанность Катерины Федоровны к ней так глубока. Ей казалось, что идейная рознь бросит между ними бездну. Наконец, страсть к Тобольцеву так заслонила от нее другие интересы и лица, что теперь эта любовь Кати и участие родственников потрясли ее необычайно. Это было опять-таки и хорошо, и тяжело в то же время… Это связывало руки… Лиза не хотела разбираться, почему связывало… Она была разбита.

Тотчас после завтрака, прошедшего среди бессвязных возгласов, деланного веселья и жутких пауз, она ушла в свое «русалочье царство» и легла на кушетку с закрытыми глазами.

Весь дом замер. Детей увели в лес. Лиза была в странном забытьи, как бы на границе сна… Что-то мешало ей заснуть и забыться вполне… Где-то в мозгу или в сердце что-то ныло… Что-то надо было додумать, понять, осмыслить… что-то неожиданное…

Вдруг она открыла глаза и свесила ноги… Сон был далеко… Сердце начинало стучать с глухой болью, медленно, но тяжко…

Что-то поразило ее, когда она увидала Катерину Федоровну за завтраком… Отекшее лицо, широкая блуза, большой живот, утиная походка… «Опять?!!»

Лиза сидела, выпрямившись, и глядела в одну точку…

Как дико казалось ей сейчас, что все эти пять месяцев, пока она томилась в одиночном заключении, отрезанная от мира, обвитая заколдованным кольцом ее бредовых идей, — здесь жизнь текла по-прежнему! Обедали в определенные часы, ходили на службу, в гости… ложились спать, обнимались… И плодили детей… Она охнула и схватилась за сердце…

И там, среди товарищей, шла обычная жизнь… Работали, кипели… забывали о тех, кто вырван из жизни и брошен в каменный мешок… Шли вперед, не оглядываясь на павших… Разве мало дела? Разве есть время останавливаться? А может быть, она никому не нужна? Или такие, как она, нужны как чернорабочие, гибель которых незаметна?.. Она припоминала: Катя Кувшинова родила девочку. Муж ее, не переставая работать в партии, хлопочет о поступлении в университет. У Бессоновой болели дети скарлатиной, и она засела дома… Когда это было? На Пасхе… Зейдеман обвенчался с Софьей Львовной… Потапов уехал на юг… У всех своя жизнь, с неодолимой властью инстинктов, жизнь, мощной волной захлестнувшая ее образ в памяти друзей… Потапов… Вздох приподнял ее грудь… Не верила ли она когда-то, что любовь Степушки сильна, как смерть? Что ничто не затемнит ее образа в его преданном сердце?.. И это — обман!.. В тюрьме она слышала о нем… Мог ли бы он работать так энергично эти месяцы, казавшиеся ей годами, если б он любил ее так, как она мечтала?..

Легкий стук в дверь.

— Ты не спишь, Лиза?..

Она вскочила. Краска залила ее лицо.

— Войди… Я не сплю…

Катерина Федоровна вошла, переваливаясь, села в кресло. Огромные, горячие глаза Лизы пронизывали ее всю, как бы глядели ей в душу…

— Боже мой!.. Боже мой!.. До чего ты похудела, Лизанька! Личико с кулачок… Одни глаза… — И она вдруг заплакала.

Лиза провела рукой по лицу, словно снимая паутину, и села на кушетку. Эти слезы не доходили до ее сознания и не трогали ее… «Пока я была там, все шло по-старому, — било, как маятник, в ее виски. — Обедали, смеялись, обнимались… плодились и множились».

Катерина Федоровна вытерла слезы и вздохнула.

— А я, Лиза… видишь?.. Опять беременна… (Лиза вздрогнула и потупилась.) Ты не можешь себе представить, как меня это огорчает!.. Я так мечтала выкормить Адю… Это такое блаженство кормить самой! Пришлось взять кормилицу. Теперь волнуюсь каждый день. Баба капризная, избалованная и… кажется, истеричка… Это ужасно! Как поручиться, что она не передаст ребенку нервности? Она царит у нас в доме. Я ей в глаза гляжу… Подарками засыпали ее и я, и бабушка, и Капитон… А она все губы дует…

— И ты… давно… Давно это… случилось?

Задумавшаяся Катерина Федоровна встрепенулась: «Что случилось?.. Ах, это?.. Вот когда он из Киева вернулся».

Лиза встала так стремительно, что Катерина Федоровна отшатнулась. Она видела, как мгновенно исказилось маленькое личико…

— Лизанька!.. Тебе больно?.. Что с тобой?

Она стояла у террасы, прислонившись к притолке, закинув голову, стиснув губы, чтоб удержать исступленные вопли, рвавшиеся из души, держась за грудь обеими руками.

— Боже мой!.. Что это? Хочешь воды?.. Ах, графина нет!

Катерина Федоровна кинулась к звонку.

Когда Стеша принесла воду, Лиза уже лежала на кушетке лицом вниз, впиваясь скрюченными пальцами в волосы и дергая их в припадке невыносимых нравственных страданий. Глухие стоны срывались у нее. Катерина Федоровна, стоя рядом, гладила ее по спине.

— Бедняжка! Выпей воды… Стеша, принесите валериановые капли! Скорее, пожалуйста!.. Что значит тюрьма!.. Разбила ты свое здоровье, Лизанька…

Через полчаса, когда Лиза в качалке лежала в своем саду, за густой стеной лиственниц, Катерина Федоровна рассказывала, повинуясь настойчивому требованию больной знать все… «Все до мельчайших подробностей, как вы без меня тут жили…»

— Ты ведь знаешь, Лизанька, что вся моя жизнь теперь в Аде… Когда я схоронила маму… Как, ты разве этого не знала? Да, да… Помню… ты была больна… Запрещено было тебя волновать… Ах, это было такое горе, Лизанька! И рассказать я тебе не могу… Умерла она внезапно, точно заснула… без страданий. Я целый месяц плакала безутешно. Траур нынче сняла только для тебя. Завтра опять надену. Да не в этом дело… В моем сердце, Лизанька, такая страшная пустота осталась!.. И только вера спасает меня от отчаяния, только молитва за нее день и ночь.

Она горячей, сухой рукой коснулась инертной руки Лизы.

— Вот ты и пойми теперь, что пережила я за эти ужасные полгода! Твой арест, смерть мамы, эта беременность, Адина болезнь. Да… Ведь я долго не понимала, почему его рвет… Ведь я ему отравленное молоко давала. Наконец глаза открылись! И… прости Господи, мои прегрешения!.. Много жестокого я тогда Андрею наговорила. Ведь я так береглась для Ади! Мне так радостно было… лишать себя… всего… для моей крошки!.. Но что будешь делать с этими мужьями? Он какой-то сумасшедший вернулся из Киева. Опьянил его, что ли, этот успех? И сама не знаю, как я поддалась?.. Как он обошел меня?.. Но сердце чуяло, что это… безумство его… даром не пройдет…

Она помолчала, печально глядя на пышные кусты роз, нежившиеся на солнце, на бледное личико с закрытыми глазами, на трагический излом черных бровей.

— И вообще эти мужчины… Как далеки они от нашей души!.. Все у них к одному сводится… Смеемся ли мы или плачем, все будит у них желание… Даже дико, Лизанька! Когда я хоронила маму и плакала на его груди, ища сочувствия, он все с тем же… ко мне шел… И это они называют «утешить»…

Она вдруг покраснела и рассмеялась.

Лиза охнула и прижала руки к сердцу.

— Я начинаю думать, Лизанька, что слова: «высокий, чистый, чувства высшего порядка» — все это женщинами выдумано. А для мужчин — это «одна словесность»… как говорит Капитон… Удивительно несложен у них аппарат душевный! Счастливцы!.. Знаешь, когда скончалась мама, я еще сильнее привязалась к Аде. Мужа это пугает. Он сердится, говорит, что это безумие — в ребенке сосредоточивать всю душу… Возможно! Эта любовь роковая, чувствую… Если б… что случилось с Адей… я не смогла бы пережить… Ах, Лизанька! Ты еще не видала его. Какой он красавчик стал! Ведь ему десятый месяц идет. Он всех знает, всем улыбается. Характер чудный! Зубки есть… На днях ходить начнет. Удивительно быстро развивается! «Чудо-ребенок», — смеется Андрей… И, представь, ничего моего нет! Точно Сонин сын…

— Сонин? — Лиза словно проснулась и села. — Почему Сонин?

— Вообрази: такая игра природы!.. Андрей и Соня так слились в этом личике, что трудно сказать даже, на кого из них он больше похож… Постой! Я сейчас принесу его. Ты взгляни сама… Ведь ты его почти полгода не видала…

— Подожди… Сядь!.. Что я хотела сказать?.. Да… А где она?

— Кто… Соня?.. Ах, Лизанька, это целая драма! Это опять ужас один… Когда тебя арестовали… кажется, недели две спустя, прибегает ко мне Чернов… Да… Как сумасшедший врывается в спальню и начинает рыдать… Что такое? Оказывается, он ревнует к Андрею… Вообрази! Не безумец ли? Кричит, что она его обманывает, что они встречаются где-то в номерах, пока он занят в театре… Что у него есть доказательства… Я хотела его прогнать… А он упал наземь, стал кататься по ковру, хватает мои руки, целует юбку… Совсем невменяемый…

— Н-ну? — Глаза Лизы пронизывали Катерину Федоровну.

— Ну конечно, вздор, бред алкоголика… Эта несчастная Соня! Понимаешь? С первого дня свадьбы он начал терзать ее ревностью. Не смей никуда ходить, ни на кого глядеть!.. На уроки ее конвоирует, с уроков домой провожает… Под окнами подглядывает… Даже Конкины подметили и на смех его подняли… Каково это жене, подумай!.. А если у него репетиция, так он рвет и мечет. А играет он, она изволь торчать за кулисами или в его уборной!.. Мы долго ничего не знали. Сонька, оказывается, скрытна и горда. Я даже не ожидала от нее. Ни одной жалобы!.. На все вопросы: «Счастлива и довольна!..» А сама худеет, тает… Хорошо счастье!.. И вот только после этого скандала у нас глаза открылись. Соня расплакалась и все мне рассказала… Оказывается, он ее бьет… Можешь себе представить, какой негодяй? Бить женщину?.. А она еще защищает его. Ну, не дура ли? Не тряпка ли? «Он, говорит, страдает…» Так бей себя, коли страдаешь, коли тебе больно!.. Я его изругала, то есть на все корки!.. А он ревет… кричит: «Застрелюсь!..»

Она передохнула.

— Измучили они меня невыносимо! Жаль Софью… А Андрей только масла в огонь подливает, твердит ей: «Брось его!» Ну, что хорошего бросать? Точно не знает, как у нас на разводку глядят!

— А почему же он ревнует? Значит… — Лиза осеклась.

Катерина Федоровна вспыхнула.

— Ничего не значит… Значит, что он — набитый болван!.. Разве Соня чужая Андрею? Из-за того, что он ее повезет в оперу или на выставку, делать такой скандал?.. Я и то Андрею говорила: «Брось!.. Не связывайся…» Сердится: «Это, говорит, возмутительно! Нельзя потакать такому безумию! Я, говорит, из принципа не уступлю… Раз Соня хочет идти со мной в оперу, она должна идти, хотя бы он голову себе размозжил после того!..» Ты ведь знаешь его взгляды, Лиза?.. И до того его ненавидит Чернов, что, ей-Богу, я одно время боялась, что он его где-нибудь ночью подстережет, да и всадит ему нож в сердце… От такого неврастеника злосчастного все станется… А Андрей смеется: «Я, говорит, ногтем его придавлю… Есть кого бояться!»

— А где… она теперь? Сюда часто… приходит?..

— Да их нету в Москве давно… Как начался пост, он ее увез в именье дяди, под Харьковом… Каков?.. Заработка лишил, уроков казенных. «На что, — спрашиваю, — жить будете?» Отвечает: «На подножном корму проживем до лета у дяди…» Нервы, видите ли, у него развинтились… А на лето взял ангажемент… Турне по волжским городам. Хочет и Соню пристроить на сцену. Ужасно!.. Такой вертеп, такой омут! Слава Богу, что мама не дожила до этого горя! «Не стану, говорит, я врозь с нею жить! Лучше петлю на шею…» А Андрей кричит на него: «Сам на тебе затяну петлю с наслаждением… Только влезь, Бога ради, а чужой век не заедай!..» Плакала Соня ужасно. Советовалась со мной, как быть. Ну, что тут скажешь? Муж… Не туфля, чтоб с ноги сбросить. По этапу стребует… Конечно, можно и отделаться от него. Хоть и канитель это ужасная. Но главное, что она его жалеет, любит по-своему… Уж за что любить такого лодыря, тайна великая!.. Но боюсь, что все это кончится драмой…

— Так ее нет здесь? — медленно сказала Лиза и опять автоматичным жестом провела рукой по глазам, точно паутину снимала.

Когда счастливая мать принесла очаровательного ребенка, одетого «девочкой» в батистовое платье, все в кружевах и прошивках, и поднесла к тете это точеное личико, — мрачные и пылающие глаза так испугали Адю, что он залился слезами. Но Лизу не тронул этот испуг. Она не поцеловала когда-то безумно любимое дитя. Она отвернулась. И пока сконфуженная мать, тщетно стараясь успокоить мальчика, уносила его в детскую, Лиза думала: «Она не знает, почему в его лице слились черты Андрея с чертами Сони… Но я это знаю! В объятиях Кати он грезил об этой девчонке. Он изменял Кате даже в такие минуты… Чего стоит любовь такого человека? Чего стоят его признания? Пылая любовью ко мне тогда, он обнимал жену… Как сумасшедший… Я чувствовала, что такое безумство не пройдет даром… — Она скрипнула зубами и схватилась за волосы. — Порыв, предназначавшийся мне, достался другой… Ха! Ха!.. Не все ли равно? Ха! Ха!.. Я это тоже знала и предчувствовала… Весь изолгался… Впрочем, нет… Мне он не лгал. Меня не щадил. Любовь — цель, а люди — средство… Любовь — огонь, а женщина — сосуд… Не все ли равно, какой?.. Золотой или глиняный?.. Пламя все то же… Нет, он не лгал… Он жесток и умеет идти к цели. И не хочет себе отказать ни в чем… И только я — жалкая, я — презренная, не умею быть жестокой, не умею взять, что хочу!..»

Странная жизнь началась тогда в семье Тобольцевых… Все шло как бы по-старому: ходили на службу, хлопотали по хозяйству, принимали гостей, пили и ели, и спали, и смеялись… А со стороны казалось, что все они… «представляются», как говорят дети… Все стараются что-то делать, что-то говорить и смеяться, чтоб никто не догадался и не расслышал чего-то страшного и тайного, о чем все думали, но о чем нельзя было говорить, о чем не надо было другим догадываться… Стоило Лизе войти в комнату, как смех и говор замирали мгновенно. Казалось, она пришла откуда-то из другого, таинственного мира — гость на миг — и завтра уйдет опять. Куда?.. Никто не знал… Сначала всем казалось, что недалекая развязка — тюрьма или ссылка — выделяет ее так резко от простых, обыкновенных людей… И что совестно смеяться, петь или говорить о жизненных дрязгах перед той, кто так много выстрадал и кому впереди еще так долго страдать… Но только долго спустя Тобольцев, его мать и жена поняли свои предчувствия, поняли причину этой грусти, этого несознанного страха… Лиза была не такая, как все… Печать роковой судьбы лежала на ее челе…

Скоро примчались Таня, Бессонова и Кувшиновы. Лиза на целые часы запиралась с гостями, но их беседы также не могли согнать с лица Лизы этого жуткого выражения отчужденности, как бы обособленности в этом мире.

Катерина Федоровна в первый раз очень сухо встретила Таню, почти загородила ей дорогу.

— На что она вам теперь? — кинула она в лицо девушке. — Измучили, отняли здоровье, рассудок… И опять покоя не даете? Чего вам от нее нужно? Кажется, дорогой ценой заплатила она за ваши бредни?..

— Мы с вами на разных языках говорим, Катерина Федоровна, — спокойно возразила Таня, делая небрежный жест своей крупной загорелой рукой. — И охота вам себя беспокоить понапрасну? Все равно не столкуемся…

— Стыдитесь! Такая молоденькая, и сердца в вас нет… Ну, ступайте! Полюбуйтесь, что от нее осталось… Да не попадайтесь на глаза мужу ее! Он слово дал, что донесет на вас всех… И вот вам крест, что я его не остановлю!

Таня весело рассмеялась.

— Вот захотели! Чтоб мы всякого обывателя бояться стали!.. Чего ж бы мы все после этого стоили? Ах, Катерина Федоровна, ужасно мне обидно, что вы в стороне стоите и засорили вам мозги с детства!

— Что такое???

— Ей-Богу, обидно, что вы не с нами! Я вас недавно только разглядела… Сначала сдуру-то игнорировала…

— Гос-споди, Боже мой!

— А вот когда за Минной Ивановной ходить мне пришлось зимою, делать-то мне было нечего… Одни руки работали, не голова… Тут вот захотелось мне вас понаблюдать. И представьте! Удивительные результаты… Я вас ни презирать, ни ненавидеть уже больше не могу…

— Прикажете благодарить? Ха!.. Ха! — раскатисто рассмеялась Катерина Федоровна, побежденная юмором этой сценки.

— Вот-вот, именно эта ваша выдержка, глубина самопожертвования, энергия ваша… Господи, как это редко и ценно! Ведь вы — сила… Огромная сила! И как больно думать, что вся эта сила гибнет здесь! — Таня широко развела большими руками. — Будь вы с нами, вы заняли бы сразу выдающееся положение, такой характер, как вы!.. Катерина Федоровна, позвольте вам одну брошюрку принести…

— Мне? Брошюрку?.. — Она вдруг совершенно серьезно перекрестила Таню. — Ну, ступайте, милая! Ха!.. Ха!.. Я вижу, вас бояться нечего…

— Да разве я хочу, чтоб меня боялись? Боже мой!.. Я же вам добра желаю… Ведь революция идет, поймите! Не нынче-завтра она разразится… И тогда рухнет все, чем вы живете… Все, во что вы душу вложили!.. Неужели вам не страшно на песке строить? Неужели вам не страшно жить на вулкане?

Страстность и искренность этих слов, помимо их жуткого смысла, произвели на Катерину Федоровну впечатление сильнее, чем она хотела бы показать… Но она мягко и сдержанно ответила:

— В вашу революцию не верю… Коли делают ее такие дети, как Лиза и вы, то долго еще мы, «буржуи», как вы изволите выражаться, можем спать спокойно… Страшна пугачевщина… А до нее, слава тебе Господи, еще далеко!.. Мне вот только больно за всех вас, наивных. Ведь небось и у вас, Таня, мать есть?.. Думали ли вы о ней хоть одну минуту, коли вы свою-то жизнь и свободу ни во что не цените?

— Во-первых, моя мать давно от меня отреклась… А во-вторых, идея, Катерина Федоровна, выше всего на свете!.. За нее на костер шли когда-то, в цирк львам на съедение. А теперь на виселицу… Ни семья, ни любовь идейного человека не удержат… А не будь этого, во что обратился бы мир? — И с этими словами, ласково кивнув головой, Таня прошла к Лизе.

Этого разговора и впечатления своего Катерина Федоровна мужу не передавала. Впрочем, она давно перестала быть с ним откровенной. Раздражение против него накоплялось и тяжело оседало как бы на дно души. И всякого пустяка было довольно, чтоб поднять эту муть и отравить жизнь повторными переживаниями. Она не принадлежала к натурам, которые легко прощают, легко забывают… И продолжают надеяться, ставя крест на прошлом. Ее прошлое волочилось за ней, как вериги, постоянно будя ее желчь. И если бы не было у нее отдыха в дружбе с Капитоном, она чувствовала бы себя несчастной. Да… Один только год, и как изменились отношения! Где «расцвет родственных чувств», над которым смеялся Тобольцев прошлое лето на этой самой даче? Где мир и светлые надежды? Где эти тихие мечты о безоблачном будущем? Где их литературные и музыкальные вечера? Где счастье, наконец? Счастье, которое она вырвала у судьбы? Где полная чаша радости, к которой она жадно припала пересохшими устами, из которой жадно пила, уверенная, что никогда не иссякнет эта радость?.. Счастья нет… Нет давно! Кто виноват?.. Ей не в чем упрекнуть себя. Да!.. Она это говорила себе не раз с мрачной гордостью… Разве она изменилась за этот год? Не осталась ли она той же любящей женой, покорной невесткой, преданной сестрой, образцовой матерью и хозяйкой?.. А между тем неуловимо изменилось все… Ей не о чем говорить с свекровью, ей не о чем говорить с Лизой. Да, да?.. Как будто обе они умерли, а здесь бродят только их призраки, бестелесные, неуловимые и далекие… И Андрей стал чужой… Одно осталось неизменным — их страсть… Долго подавленная, эта страсть у нее иногда прорывалась в бурном порыве, сводившем их обоих с ума… И только в те мгновения — да… как это ни ужасно!.. только тогда, сплетаясь руками, стиснув друг друга в каком-то бессознательном, жестоком, исступленном стремлении к уничтожению, — в экстазе наслаждения они чувствовали, что сливаются на миг их далекие души… Да, это у нее еще осталось!.. Да, он еще любил ее… Ах! Но разве о такой любви мечтала она, выходя замуж?

Вся жизнь его с утра до вечера была для нее сплошной загадкой. С кем он видится? К кому стремится его изменчивая душа? Чем полна она?.. Теперь Катерина Федоровна не решалась приподнять хотя край завесы, прятавшей от нее любимого по-прежнему беззаветно Андрея… Ей было страшно. Да… Ей приходилось сознаться в своем малодушии. Ей хотелось щадить себя ради Ади и будущего ребенка и на многое закрыть глаза. Но разве не в интересах этих самых детей она должна была бороться за свое влияние? И она боролась… Как львица кидается на защиту детенышей, так кидалась она в бой со всеми этими веяниями и связями, отымавшими у нее мужа, отца ее детей. Жизнь обратилась в какую-то тайную глухую войну, где не было места тому, что называют счастьем… Но теперь она уже не верила, как год назад, что победит. И ей было страшно…

И казалось бы, с каких пустяков началась эта трещина, сначала незаметная, теперь расползающаяся все шире!.. Еще прошедшую зиму, в пору самого гордого расцвета ее семейного счастья, когда родился Адя, начались эти мелкие, враждебные стычки. Она, конечно, требовала многого для ребенка: нынче повязку Hélène-Julienne, чтоб Адя не захлебнулся в ванне; завтра купальный столик, стоивший пятнадцать рублей; затем карманные весы, чтоб следить за питанием… Он, посмеиваясь добродушно, для ее спокойствия выписал ей из Парижа эту повязку… «Хоть нас всех в корыте мыли и никто из нас не захлебнулся, но изволь… Авось нервы твои успокоятся!» — сказал он. Но уже купальный столик вывел его из себя.

— Это еще зачем? Не было печали!

— Ах, Андрей, ты ничего не понимаешь! У Жука сказано… — И она принесла ему книгу, откуда прочла целую страницу.

Но он сердился:

— Выбросить пятнадцать рублей! Как же мы-то все росли? Как же у других? У бедных людей?

— Мы не бедные. Наконец, это не для чужого… Твой сын… И удивляюсь я на твои возражения!..

Когда же она потребовала карманные весы, стоившие двадцать пять рублей, ссылаясь на того же Жука, он бешено впервые закричал на нее:

— Ах, избавь ты меня, пожалуйста, от всех твоих жуков и тараканов! Ты просто невменяемой становишься… Кругом столько нужды, а она хочет четвертную бросить на нелепую роскошь…

— Здоровье Ади для меня все! Не роскошь и не нелепость…

— Это буржуазные затеи… И вся эта книга написана только для богачей! Я сожгу ее, если ты будешь тыкать мне ею в глаза каждую минуту…

Но она тоже кричала вне себя:

— Какой ты отец? Какой ты муж? Мне стыдно за тебя!.. Не могу тебя уважать после этого!

— И пожалуйста, не уважай! Я не гонюсь за этим!

И он ушел, хлопнув дверью.

Это была их первая тяжелая ссора. И все это вышло так неожиданно, что Катерина Федоровна разрыдалась. Они не говорили два дня.

— Так ты не купишь столик? — спросила она его через неделю.

— Нет. Из принципа не куплю… Теперь я вижу, это — мания. Этому конца не будет… Отказываюсь раз и навсегда потакать твоим прихотям!

— Ну хорошо… Куплю сама…

Карманные весы, конечно, появились в доме. Хотя они годились ребенку только до полугода, но разве следить за правильным питанием Ади не было ее первой обязанностью?

Но Катерина Федоровна никогда не простила мужу этого разочарования. По ясной глади ее чувства к нему легла тогда первая трещина. Не раз она укоряла его: «Как можешь ты жалеть на Адю, когда бросаешь сотни на каких-то художников и курсисток?»

Раз в отсутствие Тобольцева пришла курсистка. Катерина Федоровна пригласила ее в гостиную. Это была бедно одетая, робкая девушка с землистым цветом лица. Она охотно рассказывала о себе: отец ее дьякон, семья у них огромная, нужда большая. Она кинулась на акушерские курсы в надежде, что «Общество вспомоществования учащимся женщинам» внесет за нее плату за первый год. Но у «Общества» нет ни копейки.

— А какая плата?

— Тридцать пять рублей… — ответила та.

— Это удивительно! Рассчитывая на каких-то «добрых людей», вы ехали на последние деньги в столицу? Неужели вы не понимаете, что это безумие? Разве кто-нибудь обязан вам помогать?

— Я разве сказала… обязан?.. Я так хочу учиться…

— И учитесь, если у вас есть средства, но раз их нет…

— Если бы вы знали, как тяжело на плечах у семьи сидеть!

— Еще бы!.. Но разве чужим на шею легче садиться? Меня удивляют эти требования, — говорила она, взволнованно бегая по комнате и не видя потупленной головы девушки и ее дрожащих губ. — Я сужу по себе: если бы у меня не было образования, я пошла бы в бонны, горничные, в кухарки, в прачки… Да, да, да!.. Я никогда в жизнь не попросила бы копейки у чужого человека!

Девушка встала. «Извините, пожалуйста!» — глухо прошептала она.

Катерина Федоровна осеклась. Нужда слишком ярко отпечатлелась во всем облике этой курсистки. Вспомнилось собственное прошлое.

— Нет, постойте!.. Я не хотела вас обидеть. Сядьте!.. Я вам совершенно искренно высказала свой взгляд на эти вещи и как я поступила бы сама в данном случае… Ведь я же не обязана думать, как вы. Мне уж тридцать лет, и меняться поздно… Теперь скажите мне правду: почему вы обратились именно к моему мужу? Кто вас послал?

С трудом сдерживая слезы, девушка рассказала, что в «общежитии», где она приютилась, имя Тобольцева пользуется огромной популярностью.

«Какая она худая!.. Наверное, голодна…» Катерина Федоровна сразу смягчилась. Она велела подать самовар, холодного мяса и сумела победить застенчивость курсистки, радушно угощая ее.

— Мне пришла идея… Я съезжу к свекрови. Знаю, что она не откажет. Я у нее никогда ничего не просила.

— Честное слово, я верну… При первом заработке…

— Верю, верю… Не плачьте, пожалуйста! — ласково сказала Катерина Федоровна. — Завтра в этот час приходите. Деньги будут… Только втолкуйте вы всем вашим товаркам, чтоб они оставили моего мужа в покое! Подумайте, откуда ему взять? Мы живем его жалованьем. Капитала у нас нет…

— Мы этого не знали, — лепетала девушка, и щеки ее пылали.

На другой день курсистка получила деньги. Катерина Федоровна очень просила удивленную свекровь никому — тем паче Андрею — не рассказывать об этой ее просьбе. Весь этот случай она скрыла от мужа, и ей казалось, что выход найден.

Но она ошиблась. Всю прошлую осень, вплоть до Рождества, это были нескончаемые звонки, целая толпа выброшенных за борт людей: исключенных студентов, жен ссыльных, маявшихся без работы отцов семейства, разбитых параличом артистов, художников без заработка… Они цеплялись за Тобольцева в страшном крушении своих надежд, в отчаянной борьбе за жизнь… Они не хотели, они не могли понять негодования Катерины Федоровны… Что им за дело до того, что он им чужой, этот Тобольцев, имя которого было на устах во всех редакциях, во всех конторах, подвалах, во всех «углах»?.. Что за дело до того, что они не видели его ни разу?.. К нему шли в минуту безысходного отчаяния, в него верили, как верят в чудо… И то, что потрясало Тобольцева до глубины души, что делало его рабом всех этих цеплявшихся за него людей, — совершенно ускользало от его жены. Когда ей говорили: «У меня семья… Я два года бьюсь без места, мы все заложили, все проели…», она логично спрашивала: «Но откуда же мой муж создаст вам место? Почему вы на него рассчитываете?» Когда жена ссыльного или исстрадавшаяся от нужды курсистка прибегала, прося дать ей работу, она возражала: «У нас не бюро. Почему вы думаете, что Андрей может найти работу для вас?» Психология этих людей была ей непонятна…

— Об одном прошу, — молил ее Тобольцев, когда до него все-таки доходило окольным путем кое-что из этих глухих драм. — Не выходи ни к кому для объяснений! Отвечай через прислугу, что меня нет дома. Это будет во сто раз лучше, чем то, что ты делаешь…

Она тоже возмущалась. И стена между ними росла все выше.

Тобольцев вывесил на двери объявление, что для всех, желающих видеть его, он дома от шести до семи.

— Единственный час, который мы проводили вместе! — говорила ему жена. — Ты либо в театре, либо на репетициях своих дурацких. И даже этот час ты отымаешь у меня? Бог с тобой, Андрей!.. Нас разделили чужие люди…

Один раз она с насмешкой сказала мужу: «А еще смеешься над филантропками? А сам-то?»

— Ты, Катя, путаешь понятия… Впрочем, не ты одна… Что значит филантропия? Любовь к человеку… Да, я люблю жизнь, я ценю человека! Мне дорого поставить на ноги падающего, дорого бросить веревку утопающему… Благотворитель этого не делает. Имея миллионы, он затыкает трешницей глотку просителя… Я отдавал последнее. А когда у меня не было своего, то шел к тому, у кого было, и брал, не стесняясь… Да, было время, когда за меня цеплялись разные калеки и пауперисты… Но я сумел сбросить их с своих плеч… Меня называли жестоким, пусть! Я этого не боюсь… У меня нет уже моей юношеской сентиментальности. Трагедия вырождающихся уже не вызывает трепета в моей душе… Я знаю, что жизнь коротка, и она слишком ценна, чтоб тратить ее на милосердие… Дорого в ней только творчество…

Этот разговор отчасти успокоил Катерину Федоровну. Но она все-таки сердито возражала: «Разбираться всегда не мешает… Довольно тебе узнать, что пришла курсистка, студент или рабочий, ты уж — ах!.. Карман готов вывернуть…»

— И в этом ты ошибаешься!.. Пауперисты бывают и между учащейся молодежью, и ни малейшего сочувствия во мне они не вызывают. И помогать деньгами я уже не могу, у меня их нет… Да и не хочу!.. Это деморализует… Но я ставлю на ноги, я создаю работу… Кто не умеет и не хочет работать, пусть не идет ко мне!.. Но моя дверь открыта всем, кто борется, кто ищет, кто цепляется за жизнь, кто сам способен к творчеству… кто, беря у людей, отдает им сторицею…

В марте, уже после ареста Лизы, Катерина Федоровна из газет узнала о бедственном положении одной крестьянской семьи, у которой кормильца, жившего извозом, забрали в солдаты. Она съездила по адресу и попала в подвал. Там наплакалась, глядя на голодных ребят и на отупевшую, растерявшуюся от горя бабу, и тут же решила взять на себя заботу о семье. «Деньгами не отделаешься, — сказала она Капитону. — Надо бабу к делу пристроить, детей в приюты поместить… Поможете мне? А?..» Капитон вызвался с радостью. Не прошло и недели, как Катерина Федоровна и ему посадила на шею другую солдатскую бобылку с детьми. Анна Порфирьевна и Лиза дали денег. Но Катерина Федоровна ничего не умела делать вполовину. Не прошло и месяца, как она привязалась к Акулине и ее ребятам, нашла ей место, мальчика отдала в ремесленное училище на степендию свекрови, маленьких в приюты. «Нечего реветь! — говорила она. — На улице изболтаются… И в твоем подвале захиреют… Не дури!.. Не люблю глупых слез…»

Она как-то сказала мужу: «Собрал бы, что ли, по подписке для них что-нибудь… Ведь для своих ссыльных стараешься? Чем они хуже?..» Но он остался глух к этим просьбам. Его и так осаждают, голова идет кругом… «Избавь, ради Бога!» — сорвалось у него. Она промолчала, но глубоко в сердце затаила обиду.

И не было события в политике или в общественной жизни, на которое они глядели бы с мужем одинаково. Все было поводом для спора. Когда мир содрогнулся от ужасного боя при Цусиме и Тобольцев говорил, что теперь конец войне, Катерина Федоровна с пылавшим лицом крикнула ему: «Только изменники могут так говорить! Тебя повесить мало!..»

О, если б не дружба Капитона!.. Если б не его молчаливое обожание… Да, да! Зачем лицемерить? Обожание, которое она чувствовала в каждом взгляде и которое наполняло горделивой радостью ее израненную душу, — что было бы с нею в эти ужасные часы отчуждения, когда она билась головой о высокую, слепую стену, отделявшую ее от Андрея?..

Она никогда не жаловалась на мужа. Но ее лицо было слишком выразительно, чтоб скрыть гнев или страдание. В эти дни трагического одиночества ее властный голос вспыхивал лаской, когда «куманек» являлся покоротать вечерок…

Он тоже не был счастлив в семейной жизни и понял это только теперь… И дела шли все хуже, благодаря не столько войне, уже пошатнувшей общее благополучие, но какой-то растущей, стихийной хаотичности… «Никаких сделок… Не только у нас, в магазине, всюду застой. На бирже вяло. Золото уходит. Много крахов, и предвидятся еще новые… Какая-то неразбериха во всем…» — жаловался он. Да… Что-то темное, загадочное подымалось на горизонте. За один год изменилось все неуловимо и непоправимо, как меняется ландшафт, когда жуткая мара вдруг заслонит солнце зловещей дымкой…

А между тем Андрей любил ее… Да! Любил, несмотря ни на что!.. В дни ссор, в часы тяжелых сомнений Катерина Федоровна вызывала в памяти эти минуты любви. Когда он вернулся из Киева, странное что-то вошло в ее мирную жизнь. Что-то тревожное и знойное, что разом отняло у нее власть над собой, прогнало сон, пошатнуло нервы… Он зажег всю кровь безумством своих ласк… Он опьянил ее душу. С мощным порывом воспрянула ее долго дремавшая, долго подавляемая страсть и поработила ей опять эту сложную, изменчивую натуру Андрея…

Весной, после ареста Лизы, муж повез ее на картинную выставку известного кружка «тридцати шести»… С сияющим лицом, под руку с женой, прижимая к себе ее локоть, он бродил по залам… Они не были одни ни на минуту. Художники-экспоненты, рецензенты и просто публика поминутно подходили к нему. Ей было приятно, что все его знают, все интересуются его мнением. Ей льстило, что незнакомые люди оборачивались на их пути, шептались и глядели им вслед. И шли за ними, прислушиваясь к его словам… Она чувствовала в этот день, как в тот памятный вечер у портрета Бакунина, что он выше ее головой, что он, действительно, человек недюжинный и что гнездо, в котором ей так хорошо, для него золотая клетка. Но… она тогда еще и мысли не допускала, что он может разбить брусья этой клетки и улететь в далекий мир.

Он подвел ее к полотну, издали казавшемуся одним ярким пятном. С него дерзко, весело и упрямо глядела на них простая молодая баба. От ее синих глаз, от кирпичного румянца, от широкой фигуры, от паневы и красного платка на голове, казалось, пахнуло на них теплом живого тела…

— Вот она! — восторженно сказал Тобольцев и точно замер. Казалось, ее одну он искал среди всех этих полотен.

— Неужели она тебе нравится? — робко спросила его жена.

Он радостно засмеялся и взъерошил волосы.

— Еще бы!.. Когда она на тебя похожа…

— Благодарю покорно… Ха!.. Ха!..

— Ей-Богу, похожа… В ней, как в тебе, нет изящества… духовности, если хочешь… Но есть темперамент и сила. Органическая, несокрушимая сила какая-то. Ха!.. Ха!.. Чувствуешь ты ее?.. Я точно дыхание ее слышу… И я понимаю художника. Если он похож на меня, тем более он должен любить таких… Это полный противовес… то, что создает неуловимую внутреннюю гармонию двух… вызывает бессознательное любопытство, влечение и ужас, если хочешь… как пред чем-то диким, неведомым, но властным… И наличность всех этих условий создает элемент захватывающей страсти…

И он поглядел на Катерину Федоровну «обжигающими глазами», от которых вся кровь кинулась ей в лицо.

 

V

Степан вернулся из Крыма неожиданно, как всегда, и остановился на квартире Бессоновых. От них он узнал, что Лиза на свободе… Тобольцев, вызванный Бессоновым по телефону, заперся наедине с Потаповым. Степан бегал, хватаясь за голову, с безумными пылавшими глазами… Никогда Тобольцев не видал его таким, и сила этой страсти глубоко поразила его.

— Я должен ее видеть! — твердил Потапов с упорством маниака. — Должен говорить с ней… Я не могу жить без этого!.. Привези ее завтра на Таганку…

— Это страшный риск, Степушка… Ты понимаешь?..

— Ах, один конец, Андрей! Без этого свидания мне пропадать… Я сейчас ни на что не годен. И не все ли равно!.. Я за эти две недели не раз уже глядел в глаза смерти… После всего, что мы пережили в Севастополе, все ваши риски таким ребяческим вздором кажутся…

Действительно, он страшно изменился. Сердце работало плохо. Румянец, краска губ, блеск глаз — все исчезло… Ему можно было дать сорок лет.

— Надо ехать, Лиза, — сказал Тобольцев. — Спрячь в сумку вуаль, накинь шарф на голову и тальму надень. У заставы мы возьмем лихача, поднимем верх… А к обеду мы вернемся…

Лиза повиновалась. У нее уже не было своей воли…

Странное чувство охватило ее, когда она вошла в старый дом… Казалось, не полгода — века прошли с того памятного дня. И более ярко, чем когда-либо, почувствовала она, что прежняя Лиза умерла…

Она вошла в свою комнату и села на золотистую кушетку. Контраст между ее мятежной душой и тишиной нежилого дома показался ей трагическим. Ей казалось, что она сидит в комнате умершей. И жутко как-то дотронуться до этих пыльных предметов, которых касалась когда-то живая рука…

Тобольцев по-старому сел подле…

— Милая Лизанька, зачем этот мрак в твоих глазах?.. Вспомни твою жизнь до момента встречи со мною. Как мало красок было тогда в твоей душе! Как бледны были твои дни!.. Ты была алмазом, спавшим в безднах земли. Никто не знал, чего ты стоишь… Но жизнь властно исторгла тебя из мрака. Грань за гранью проводила она в душе твоей. Она несла тебе страдания, слезы, сомнения, тоску… Мой любимый писатель сказал: «Все в мире имеет смысл, в особенности страдание»… Ты прошла через него, как алмаз — через огонь. И вот драгоценный бриллиант заискрился и заиграл всеми красками… Лиза, теперь отбрось последний страх… Сумей разгадать последнюю тайну — самое себя!..

Она подняла голову и жадными очами впилась в его зрачки. От его слов, от его голоса на ее опаленную душу повеяло свежестью, повеяло сказкой… волшебной возможностью…

— Загляни в свою душу, Лиза… Что видишь ты там, в этой бездне? Ты тайна для себя. Шаг за шагом, медленно подымаемся мы все из долины в гору, за которой горит солнце… Обидно умереть, не увидав его! А сколькие умирают в долине, во мгле!.. Но каждый пройденный шаг — это победа духа! Надо идти выше, чего бы это ни стоило! Надо понять себя…

— Я устала, Андрюша! — сорвался у нее невольный стон. И голова ее легла на его плечо, как два года назад.

— Нельзя останавливаться, Лизанька! Назад дороги нет! Остановка — это смерть… Покой — это смерть. Сама жизнь ведет тебя… Помнишь в Киеве? — Она вздрогнула и хотела вырваться из его рук, но он не пустил. — Я говорил тебе, что ты найдешь дорогу из дремучего леса. И вот уже ты вступила на верный путь. Не бойся! Иди!

— Ах, эта ночь!.. Если б вернуть ее!

— Ничто не повторяется в этом прелестном мире. Те условия никогда не станут на нашем пути… Но будут другие…

— Никогда!.. Я не верила тебе, глупая… Ты меня обманул. Ты говорил, что вся твоя душа полна мною… А не успел вернуться, к жене кинулся… Боже мой! Что я выстрадала за эту неделю! Как я не поседела с горя?.. Андрей! У тебя нет души!

Он следил за нею потемневшими глазами, пока она металась по комнате, ломая руки. Этот взрыв отчаяния обрадовал его. Все лучше, чем это загадочное оцепенение.

— Ты несправедлива, Лиза. Два года назад ты мне говорила: «Отдай мне душу!..» Но разве у меня одна душа? У всех у нас мириады душ, которые, как саламандры, вечно родятся и умирают в огне желаний. Загляни в себя! Разве ты та, что год назад отдалась Степушке?.. Вот в этой самой комнате? Разве ты та, которая отталкивала меня полгода назад в Киеве, когда я молил тебя отдаться мне?.. Разве я тот, что был вчера? И разве я останусь тем же завтра?.. Река течет. И берега все те же… Но воду нельзя удержать. Сколько ушло ее!.. Сколько образов отразила она!.. Сколько предметов унесла в своем течении!.. Рамки нашего тела неизменны с виду. Формы духа изменяются бесконечно… Ты рассуждаешь, как женщина, как сектантка… Но я верю, что лес позади… Дай ручку! Сядь ко мне… Поближе… Так… Мою любовь к тебе, Лизанька, несмотря ни на что, ты должна чувствовать. И тебе не в чем упрекать меня! Обман? Измена? Грех?.. Я не знаю этих слов… Моей душе все это чуждо. Я люблю тебя и желаю. И ты меня любишь… Но сейчас войдет Степан, и возьмет тебя всю… И ты не оттолкнешь его… И разве я могу тебя за это осуждать или ненавидеть? Если ты счастлива, Лиза, счастлив и я…

— Боже мой! — простонала она и спрятала лицо в руках.

Его голос вдруг вспыхнул страстью.

— Гляди чаще в глубину души!.. С закрытыми глазами гляди и слушай!.. Там дремлет Тот, кто знает все пути… Я чувствую иногда, как Он просыпается. Его рука ведет меня, слепого и покорного… И я иду без колебаний… Потому что я знаю: этот путь — есть правда и жизнь!..

Она открыла лицо и задрожала вся, с головы до ног… Казалось, она впервые расслышала этот таинственный зов в своей собственной душе… Но в этот миг вошел Потапов.

Они не слыхали его звонка, его стука в дверь. Это было так неожиданно, что они не успели даже отодвинуться. Потапов это видел… Только на одно мгновение задержался он на пороге. И вдруг, с исказившимся лицом, перебежал комнату и рухнул на колени перед Лизой.

Тобольцев вскочил. Лиза тоже хотела подняться… Но Потапов обхватил руками ее ноги и зарыдал…

Не помня себя, весь бледный, Тобольцев выбежал из дома…

Сколько времени он бегал по переулку, хватаясь рукой за сердце, останавливаясь внезапно, глядя на окна и озираясь по сторонам? Был ли это час? Больше? Или меньше?.. Он не смел вернуться, он боялся помешать… Он чувствовал, что за стенами этого дома двое близких ем людей переживают драму. И кто скажет, не последний ли это акт?

Впоследствии, вспоминая мгновения, когда он держал в объятиях это неподвижное тело, Потапов ничего не мог восстановить из хаоса невыразимо-острых, стихийно-знойных ощущений, подхвативших его, как щепку волной, — бессильного, безвольного, слепого… Было ли это наслаждение без края? Было ли это страдание без меры? Жил он или умирал все эти мгновения? Кто скажет?.. Но одно только было незабываемо и ясно: чувство острой тоски, ножом пронизавшее его сердце… Маленькое личико с огромными, неподвижными глазами осталось в его памяти навсегда… Эти глаза, когда он вошел…

Улыбнулись ли они ему хоть раз за эти часы забвения?.. О нет… Мрак и холод веял из них. Худенькое, стаявшее тело не дрогнуло ни разу от пыла его больной страсти, от огня его исступленных ласк… Как будто она была не живая…

«Это ничего… это ничего… — говорил он себе потом, вспоминая. — Она всегда была такой… Она не может быть иной…» Но жуткое чувство не проходило… То чувство, которое сдавило ледяной рукой его сердце, когда после взрыва его страсти, пассивная и далекая, она села опять на кушетку, поправила волосы и поглядела через его голову куда-то, как будто его не было в комнате.

Ему стало страшно. «Лизанька! Как ты похудела!.. Как изменилась ты, бедняжечка!.. Я не прошу простить меня, Лизанька, за все, что ты испытала там. Ты это делала не для меня. И ничего тут изменить я не мог… Но теперь довольно! Ты надломишься… Если ты умрешь, умру и я. Да… Да! Неужели ты этого не чувствуешь, Лиза? Неужели ты этого не поняла сейчас?! О, если это так… значит… бесконечно далека от меня душа твоя… И не могу я уже найти ее…»

Она молчала. Она, всегда жалевшая его, всегда чуткая к его муке… Почему?.. Холод и мрак опять глядели из ее глаз. И он не узнавал ее лица… Казалось, какая-то грозная тайна вошла в ее жизнь. Казалось, он стоит перед черной, наглухо запертой дверью. И если даже он разобьется головой об эту дверь, она, отделенная ею от мира, не услышит его стонов.

Он содрогнулся. Внутренний голос говорил ему, что он потерял ее навсегда.

Они долго молчали… «Ну что же? Что же теперь?» — силился он понять, сидя с закрытым лицом, далеко от нее, напрягая свой мозг, чтобы вырваться из рокового кольца жгучего отчаяния. «Не о себе… о ней надо думать! Ее жизнь, быть может, рассудок на волоске… Андрей прав. Спасать надо!»

Он подошел и сел рядом. Он говорил ей о необходимости бежать за границу, бежать немедленно. Там будут новые люди. Новые формы жизни и впечатления… Надо бросить работу хоть на год. Пожить у моря, поправить нервы… Теперь недолго ждать. Она вернется скоро… Все вернутся…

В последний раз поцеловал он ее, неподвижную и бесстрастную. В последний раз с мученьем взглянул в это маленькое трагическое личико «Лилеи»… И вышел из комнаты, закрыв лицо руками.

— Прощай, Степушка! — расслышал он уже за дверью.

Показалось это ему? Или нет?.. Вмиг он очутился подле, сжимая худенькие ручки, ища взгляда этих скорбных глаз, блуждавших по комнате… О! Унести хоть кроху ее нежности с собой в этот далекий мир, где ей не будет места… Унести хоть тень ее былой ласки!.. Его слезы капали на ее руки…

— Степушка… прощай! — заговорила она глухо, как бы с трудом, все блуждая взором по предметам и не видя их, как слепая. — Мы никогда уже не встретимся… Я это чувствую…

Он сполз к ее ногам и зарыдал, как мальчик, пряча голову в ее коленях… О да!.. Они никогда уже не встретятся. Он это знал. В этот краткий миг, когда его разбитая, измученная душа подошла к грани, за которой завесой Повседневного скрыто от нас будущее, она задрожала в ясном предчувствии Неизбежного… «Они уже не встретятся…»

Он не помнил, как вышел из дому, как наткнулся на Тобольцева в переулке. У того замерли все вопросы, когда он увидал лицо Степушки… Молча они прошли шагов сто…

— Ее надо увезти… Ей бежать надо скорее, — сказал как-то невнятно и бесстрастно Потапов, так же как и Лиза, куда-то глядя перед собой немигающими глазами. — Ты это сделаешь?

— Да… Конечно… Разве ты думаешь…

— Ее надо спасти, Андрей! Я нынче видел в ее лице смерть…

Тобольцев содрогнулся.

Они прошли еще с четверть версты в жутком молчании, не замечая, что молчат; не замечая прохожих… без всяких предосторожностей. Все казалось бледным и ничтожным перед тем, чем были полны их души…

На углу они простились. На одно мгновение встретились их глаза. На одно мгновение сверкнули они, отразив бесконечную гамму чувств… Крепкое пожатие руки… И фигура Потапова скрылась за углом…

«Спасти, спасти!..» — било в виски Тобольцева, пока он спешил за Лизой. «Да… Степушка силой своей высокой любви раскрыл нам тайну этого лица… На нем печать уходящих».

…………………………

Они вернулись к обеду, пройдя пешком весь просек.

— Куда вы пропадали? — удивилась Катерина Федоровна.

— В Богородское ходили — чай пить, — ответил Тобольцев.

Но Федосеюшку они не обманули. Она видела, как они спешили к заставе. Лицо Лизы поразило ее… Она поняла все…

«В Таганку ездила… крадучись… Не обманешь, нет! Проклятущая!.. Думала — под семью замками… Свет увидала… А она? На ж тебе!.. Это поднадзорная-то? А!.. И не помешать ведь… Чем помешаешь? Его подведешь… Пожалуй, и в ссылку еще вместе поедут да повенчаются… Ну, погоди же!..»

Но, в сознании своего бессилия, она падала на колени перед темной, старой иконой и, страстно плача, начинала молиться… О чем?.. Просила ли она забвения? Просила ли она помощи? Каялась ли она в этих грешных замыслах?.. Она засыпала разбитая и вставала больная. От нее осталась тень… Два раза Петенька вызывал ее в парк. Но что стала бы она ему рассказывать? Она чувствовала, что он подозревает что-то. Она сама уже не верила в свою власть над ними…

Еще с весны она страшно изменилась. Ее испугало, когда, под предлогом отсрочки паспорта, ее внезапно вызвали в участок и подвергли допросу. Она упрямо молчала, несмотря на все угрозы и уговоры. «Пропала моя головушка, — думала она, возвращаясь домой. — Затянули они надо мной мертвую петлю…» И это сознание кабалы, неожиданной ловушки, в которую она попалась, — она, так гордившаяся своей властью над людьми, — потрясло необычайно эту гордую душу. Ненависть ее к Петеньке доходила до ярости. Что выгадала она, предав Лизу?.. Жгучая тоска терзала ее. А любовник становился все нахальнее, и она не видела выхода из созданного ею положения.

Разрушение в ее душе шло быстро и неудержимо. Сна ночами вскакивала, боясь нового обыска, боясь предательства, не веря уже теперь, что оградит своею властью и хитростью Анну Порфирьевну и Тобольцева. Вся нежность, на которую она была способна, сосредоточилась в ее чувстве к «самой»… И, ради этой женщины, ей стали близки все, кого Анна Порфирьевна любила… Все лето Федосеюшка была рассеянна, мрачна. Работа валилась у нее из рук. В тот день, когда Лиза вернулась на дачу, она почувствовала невыразимое облегчение… На кухне дивились, что Федосеюшка опять шутить начала… «Аль Лизавете Филипповне так обрадовалась?» — язвил Ермолай, не догадываясь, что поворачивает нож в ее сердце.

Когда же Лиза поехала на свидание в Таганку, что-то рухнуло словно в душе Федосеюшки… Что-то долго шатавшееся, долго цеплявшееся… Открылась какая-то пропасть в ее сердце, какой-то черный колодезь. И она глядела туда бессонными ночами; глядела, замирая от ужаса… что-то силясь разглядеть… что-то силясь понять…

 

VI

Стояла темная августовская ночь, когда Лиза и Тобольцев вышли гулять в парк. Они часто гуляли вдвоем. И это были единственные часы, когда Лиза выходила из своего загадочного бесстрастия, делавшего ее до жуткости похожей на «Лилею».

Было тепло. По небу ползли тучи, звезды не сверкали, а под сосками парка притаилась глубокая, бархатная тьма. Было странно идти в этом мраке, прижавшись друг к другу, почти ощупью. Точно во сне… Безмолвно прошли они под старую, раскидистую ель, где была «их» скамейка. Кругом не было слышно ни звука…

— Лиза!.. Я уже все приготовил, — зашептал Тобольцев. — Ты должна ехать в пятницу. Кроме маменьки, этого никто не знает. Паспорт, деньга, письма — все готово. В Женеве тебя встретят… Ты не рискуешь ничем…

Она вдруг выпрямилась.

— Я не поеду, Андрюша…

— Лизанька?!. Почему?

— Нет… нет!.. Это решено. Тюрьма так тюрьма… Ссылка так ссылка… Мне все равно! Не та же ли ссылка ждет меня в Монтрё или Кларане?.. Передо мною каких-нибудь три месяца свободы. И ни одного дня из них я не отдам!

В первый раз вспыхнул ее голос, и у Тобольцева забилось сердце… Она вдруг повернулась к нему лицом и положила ему руки на плечи. «Андрюша, уедем вместе!.. Я жить не могу без тебя!..» Он молчал… Он чувствовал, как пальцы ее впиваются в его тело, и ему было сладко от этой боли. Дух захватывало. «Лиза!.. Это надо обдумать… Я не говорю: нет… Боже! У меня даже голова закружилась…»

С дикой страстью она прижалась к нему. «Уедем… уедем… Хоть час, да мой! — лепетала она, задыхаясь. — Потом хоть умереть!.. Годами… жизнью искупать согласна! Уедем в Италию… День и ночь мечтала об этом… Мечтала еще, когда в первый раз ты мне альбомы показал… Меня жжет это желание. С ума сводит… Еще в тюрьме… когда мне посоветовали бежать… я точно заболела от этих картин… Не отказывай! Пожалей меня! Коли не любишь, хоть из жалости сделай это…»

Она вся дрожала… Он не узнавал ее. Этот взрыв стихийной страсти был так внезапен, как необычен для нее!

«Что меня удержит? Что?!! — думал он с бьющимся сердцем. — Маменька? Жена?.. Нет! Одна меня поймет… Другая?.. Ну что ж! Разве я не господин самому себе? Разве я прощу себе колебание? Разве я упущу эту возможность?.. Нет! Тысячу раз нет!..»

А она бессвязно лепетала, прижимаясь щекой к его щеке, судорожно тиская его руки, смеясь и плача, словно в бреду.

— Ах!.. Эти кипарисы… Лунные ночи… мрамор… море… Я так страстно мечтала, словно видела все это наяву… Иногда… в тюрьме… мне казалось… глаза закрою… море гудит и плещет за стеной… а ты рядом…

— Почему ты молчала, Лиза?..

Она смолкла опять. Пальчики ее вдруг замерли в его руке.

— Лизанька, открой мне свою душу! — страстно сорвалось у него.

Он схватил ее в охапку и посадил к себе на колени. Теперь он сам дрожал весь, с головы до ног, и даже зубы его стучали.

— Я упала с облаков, Андрюша… Упала в грязь… и разбилась… И ты сам знаешь почему…

Стон безумного желания вырвался у него из груди. Он нашел ее губы, и они раскрылись бессильно под его властным поцелуем.

— Оставь!.. Не хочу теперь!.. От меня пойдешь к жене… Не хочу! Слышишь?.. Там… далеко… когда мы будем одни… одни… И ты будешь мой безраздельно… О! Как я буду любить тебя!.. Как я обниму тебя, Андрюша!

— Сейчас, Лиза!.. Сейчас… Теперь я понял…

— Оставь!..

— Нет… Ты уже потеряла одно мгновение… Этого я тебе не уступлю… — Они уже были на траве, и Лиза билась в его руках.

— Пусти!.. Ради Бога…

— Пробил мой час! — в каком-то исступлении говорил он. — Я его ждал… Я его предчувствовал два года назад… Молчи!.. Молчи!.. Закрой глаза и слушай голос в твоей душе… голос Того… кого мы не знаем… Молчи… Молчи…

Она смолкла внезапно. Она перестала бороться… Ужас перед чем-то, что стихийно поднялось из тайников ее организма, лишил ее голоса, сковал ее движения… Казалось, плотное красное покрывало накинули ей на лицо. Сердце остановилось… Она ослепла мгновенно от огня проснувшегося впервые желания. Казалось, какая-то разрушительная сила пронзила ее тело, зажгла каждую каплю крови в ее жилах, расплавила ее мозг… Еще мгновение, казалось, и эта сила уничтожит ее…

Она закричала так исступленно, так пронзительно падая в бездну наслаждения, что дрогнула тишина, обнимавшая их…

Пугливо шарахнулась наверху проснувшаяся птица… И слышно было, как, тяжело хлопая крыльями, она слетела с соседней ели и, натыкаясь на деревья, слепая и беспомощная, полетела к лесу.

…………………………

Под утро шел дождь… Было сыро, и Анна Порфирьевна приказала протопить все комнаты. Но дворник поусердствовал, закрыл рано печи, и все угорели.

Лиза встала позднее всех, с синими кольцами вокруг глаз. Каждая точка тела у нее болела, и губы пересохли от сжигавшего ее огня. Она забылась только под утро, и вновь память нервов подсказала ей впечатления пережитого. Сбылась мечта!.. Она знала теперь, что такое экстаз… что такое любовь… Она достигла вершины земного блаженства, неведомого тысячами жалких женщин, которые, рядом с нелюбимым человеком, влачат свои тусклые дни… Ей некому завидовать!.. Но и дальнейшая жизнь без этих мгновений уже не имела ни цены, ни значения… Она это знала…

Она лежала, закрыв лицо и вздрагивая от воспоминаний, когда чья-то рука нежно коснулась ее голого плеча.

— Ах!.. — закричала она… Перед нею стояла Катерина Федоровна. От светло-серой блузы ее живот и бедра казались еще крупнее, так и лезли в глаза, как будто в них была вся сущность, все назначение, все содержание этой женщины… Или это Лизе так почудилось?.. Лицо ее исказилось.

— Ты больна?.. Как мы все испугались! Этот дурак Василий с угаром закрыл печи! Маменька даже свалилась… Выходи скорей, Лиза! Сейчас опять солнце… Чудная погода!

Лиза одевалась, не глядя ей в глаза. Растерянность была во всех ее движениях. Она долго стояла перед умывальником, не понимая, зачем стоит тут, поводя от сырости смуглыми плечами и не слыша того, что говорила уходившая Катерина Федоровна. «Нынче воскресенье… Он дома…» — вспомнила она.

Она тщательно причесалась. Вспыхнули глаза ее, когда она увидела себя в зеркале. О, как могла она так запустить себя! Как она ужасно одевалась все эти дни! Это пыльное черное платье… Ей хотелось быть красивой. Разве не в этом все? «Сейчас увижу его… Какой ужас!.. Какое счастье!..» Сердце ее билось. Щеки пылали и бледнели… «Белое платье наверху, в гардеробной… Он так любит меня в белом…»

Она позвонила Стешу. Та долго не приходила. В доме что-то делалось. Хлопали дверями, вносили какие-то вещи… Звучал радостный смех Катерины Федоровны…

— Ах, Лизавета Филипповна, извините! Слышала ваш звонок, да руки были заняты. Софья Федоровна приехала… И уж красавица какая стала! Прямо не узнать…

Лиза села.

— Знать, надолго приехала… С вещами. Вам что подать-то?

Лиза проводила привычным жестом по глазам, словно снимая паутину.

— Нет… ничего… Не помню… Ступайте…

Потом вдруг встала… Складка ее сжатых губ как бы углубилась. Брови сдвинулись. Мрачная искра зажгла зрачки. Она накинула блузу и, отперев дверь в коридор, всегда запертую на ключ, быстро поднялась на башенку, в гардеробную. «Не уступлю… Не отдам! — кричала ее душа. — Никому не отдам!»

В гардеробной она раскрыла шкафы. На нее пахнуло духами от этих платьев, пахнуло прошлым… Как давно она их не видала!.. Какое надеть? Это?.. То?.. Внизу, в цветнике, раздался голос Тобольцева. Она кинулась к окну…

Она озиралась с удивлением. Эта комната была фонарем, и из окна ее, выступавшего вперед, был, как на ладони, виден весь цветник и парк… И… Боже мой!.. Ее собственный садик с фонтаном — уголок, где она считала себя в одиночестве!.. И там… Неужели? За стеной лиственниц кусочек парка, скамья под елью… та самая скамья?!! Сердце ее застучало… Она видела, как Тобольцев и Соня шли по аллее… Куда? Он что-то говорит… Оба смеются… Зачем они идут туда?.. Неужели на ту скамью?.. Нет, повернули назад…

— Господа… Пирог подают, — кричала Катерина Федоровна.

Вдруг беззвучно отворилась дверь. Федосеюшка стояла на пороге. Она кинула яркий, беглый взгляд на окно, потом на лицо Лизы… Их глаза встретились.

«Она знает… Она одна это знала… Отсюда шпионила за нами…»

— Ах, это вы, Лизавета Филипповна! А я-то слышу, кто-то возится. Думала, кошка чужая забралась с крыши… Позвольте, я вам помогу… Вот это платье прикажете?

Лиза одевалась с ее помощью, не разжимая губ.

— «Сама»-то у нас слегла, — пела Федосеюшка, ловко застегивая кнопки на плече. — И что это за господа бесстрашные какие! Всюду на блюдцах налили спирту. Нешто так можно? Не ровен час глотнешь, не доглядев… Все нутро сгорит. Ведь одной рюмочки довольно, чтобы на тот свет попасть… Прошлое лето соседская горничная померла… Ее любовник бросил, и она этого самого спирту хватила. Одну только рюмочку… Ай-ай!.. И похудали же вы, Лизавета Филипповна! Так и пляшет все на вас!..

Лиза вышла бледная, как кружева ее платья. На пороге, повинуясь какой-то неодолимой силе, она оглянулась на Федосеюшку…

Что говорили ей эти змеиные глаза… Что? Что?.. Что?..

Когда она показалась на террасе, вся в белом, с трагически-прекрасным лицом, гордая, как королева, — все ахнули… «Прежняя Лиза!» — крикнула Катерина Федоровна. «Новая Лиза!» — с ударением сказал Тобольцев. Он низко склонился пред нею и поцеловал ее руку… Как будто благодарил…

Она поняла… и улыбнулась. «Слава Богу! — крикнула Фимочка. Я уж боялась, что ты забыла, как люди улыбаются…»

Лиза холодно взглянула на Соню и протянула ей пальцы, как принцесса подданной. О да!.. Она не боялась ее сейчас. Глаза Тобольцева сказали ей, что она прекрасна.

Соня казалась растерянной. Только в эту минуту она оценила трагическую красоту Лизы — красоту, которая не боится бессонных ночей, слез и страданий, которой не нужны краски, пудра, свежесть…

За пирогом шла оживленная беседа. Несмотря на головную боль, Фимочка, повязанная полотенцем, намоченным в уксусе, и похожая на турчанку в чалме, кушала пирог и болтала глупости. Тобольцев поддерживал ее. И Лиза лихорадочно хохотала своим странным, отрывистым смехом, внезапно смолкая и задумываясь. «Что с нею нынче?» — думала Катерина Федоровна. Она вообще не была спокойна. Недомолвки Сони показались ей подозрительными. Как мог Чернов отпустить ее сюда?

Она заперлась с сестрой в своем будуаре. Плача, Соня призналась ей во всем. Да, она бежала от мужа. Он начал пить. Он ревнует ее к каждому статисту. У нее нет сил больше терпеть такую жизнь… Но это еще не все… Он изменил ей. Да!.. С кафешантанной певичкой. Сперва говорил, что это в пьяном виде и что его надо простить. Потом стал говорить, что хотел разбудить ее ревность…

— Боже мой!.. Несчастная Сонечка…

— Что бы там ни было, я не прощу его! Он мне гадок… Я его губ, его глаз видеть теперь не могу! Катя… Милая… Защити меня! У меня нет паспорта. Он грозил вернуть меня по этапу. Спрячь меня! На тебя и Андрюшу вся надежда…

Она горько плакала на груди Катерины Федоровны. В эту минуту она опять чувствовала себя жалкой стрекозой, раздавленной беспощадной жизнью. Но в Кате она уже не видела жестокого муравья. Это был друг, самоотверженный и благородный. Обманывать ее с Андреем по-старому, целуясь за ее спиной?.. Нет… Нет… Этого она уже не сделает!

А в эту минуту Лиза, положив руки на плечи Тобольцева, говорила страстным, задыхающимся голосом: «Поклянись мне, что ты равнодушен к ней!.. Что ты не изменился за эту ночь!»

— Лиза! Разве ты не чувствуешь своей власти надо мной?

— Ах!.. Все равно! Ты, и не любя, можешь целовать… И не любя, не оттолкнешь… Разве я не знаю тебя?.. Нет, ты поклянись мне самой страшной клятвой, что ты не дотронешься до нее… Даже если она сама кинется тебе на шею… Боже мой! Пока мы не сядем в вагон, я ни минуты не буду спокойна!

После обеда Катерина Федоровна слегла. Голова разбаливалась все сильнее. Она позвонила Федосеюшку.

— Дайте спирту!..

— Последний на блюдце вылила у Анны Порфирьевны.

— Ах, досада! Ну, ступайте в аптеку… А где Соня?

— В парк прошли с Андрей Кириллычем…

Не успела Федосеюшка уйти, как Лиза скользнула наверх и приникла к окну башенки. Ждать ей пришлось недолго. Вон мелькнуло белое платье Соньки… «Куда они идут?.. Неужели?.. Да, да!.. На ту скамью… Неужели?..»

Она взялась за грудь рукою. В глазах ее темнело… Привести другую на это место, где еще вчера… Ах! Она это знала, знала… Разве можно ему верить?.. Такому, как он?..

«Сели… Боже мой!.. Если теперь…»

Она схватилась за бинокль, который принесла… О!.. Как видно! Он взял ее за руку… «Так… Так… Ха! Ха! Конечно… Боже мой! Боже мой!.. Что мне делать, если он…»

— Милая девочка моя, — говорил Тобольцев Соне. — Конечно, Катя и я — мы твои первые друзья. Я давно тебе предрекал, что, кроме горя, он тебе ничего не даст. Но разве вас, женщин, разберешь?.. Ты как будто даже любила его…

— Я… Его?..

— Ну-ну! Полно! Не будь неблагодарной… Любовь всегда прекрасна, кто бы ни внушал ее нам…

— Это было забвение, а не любовь… Теперь я это знаю!

«О Господи!.. Не влететь бы тут еще!» — подумал он с досадой и юмором. — Я, Сонечка, уезжаю на днях… Если б он явился за тобою до моего отъезда, это было бы всего удачнее…

— Ты уезжаешь? Куда?

— На юг… По делу…

— Ты уезжаешь? Боже мой!.. И надолго?

— На месяц. А что?.. Разве я тебе так нужен?

Она всплеснула руками и заплакала. Она ясно почувствовала, что она ему не нужна. Тобольцеву сталь жаль ее. Забыв предосторожность, он, как ребенка, начал гладить ее по голове. И расслышал сквозь ее рыдания: «Я так рвалась тебя видеть!.. Я не могу жить без тебя!.. Вся жизнь теряет смысл…» И так естественно вышло, что она обвила руками его шею и жадно приникла к его губам… на этот раз со всею страстью проснувшейся чувственной женщины. «Влетел!.. — подумал он с грустной насмешкой. — Слишком много любви!..»

…………………………

Федосеюшка вернулась из аптеки. Когда она проходила в свою комнату, она видела, что дверь в гардеробную наверху открыта… Окно тоже… На полу что-то блестело…

Она ахнула… Она узнала Лизин бинокль. Федосеюшка подняла его с усмешкой… Обнявшаяся пара там, под елью…

Она все поняла…

И как это часто бывает в жизни, явления, мимо которых мы проходили, не замечая их, вдруг встают перед нами во всем их глубоком значении… Какой-то орлиной зоркостью души через гряду мелочей, загромождающих жизнь, мы видим сущность, ускользавшую от нашего сознания, мы видим начало цепи. В это мгновение драма Лизиной жизни раскрылась перед другой исстрадавшейся, замученной женской душой… «С Николай Федорычем жила не любя… Любила другого. И всю-то жизнь его одного любила! Еще когда портрет его у „самой“ выкрала… И счастья, стало быть, никогда не знавала…»

Она стояла с бьющимся сердцем. Мысли закружились, как хлопья снега в метелицу… И все поплыло перед глазами…

Она охнула и прислонилась к стене. Холодный, изнуряющий пот вдруг смочил все ее тело… Но не прошло мгновения, как она затряслась вся в ознобе, и зубы ее застучали…

Как автомат, прошла она к Катерине Федоровне, отлила ей спирта и медленно спустилась вниз…

Она знала теперь, что надо им обеим… Она это знала.

У порога Лизиной комнаты, в оранжерее, она задержалась на одно только мгновение. Потом, не стучась, толкнула дверь.

Лиза лежала на кушетке лицом вниз, вцепившись пальцами в волосы. Казалось, вихрь ворвался в эту комнату, опрокинул мебель, разбил статуэтки, вазы с цветами… Казалось, вихрь смял, скомкал, истерзал это час назад изящное существо, растрепал пышные волосы, изорвал белое платье, дивные кружева, исказил до неузнаваемости нежное личико… Но буря унеслась… оставив за собою развалины…

Федосеюшка побледнела, когда огромные глаза, полные мрака и тайны, остановились на ней… Эти глаза через ее голову, через эти стены, уже глядели в Бесконечность…

Сердце Федосеюшки дрогнуло… Что-то новое жаркой волной влилось в него и наполнило его до краев… Все муки, пережитые ею полгода назад и в эти последние четыре дня, испепелившие ее душу, пошатнувшие вконец ее давно нарушенное равновесие, она их видела сейчас воплощенными в лице другой… Та, кому она завидовала до боли, кого ненавидела каждой каплей своей крови — она страдала. Ревность вонзила когти в это сердце и пила его кровь. Лиза думала о смерти… И только смерть — Федосеюшка это знала — может дать ей покой…

Вся злоба ее и месть, что будила в ней эта женщина; все, что обдумывала она в бессонные ночи; все, что видела отраженным в черном колодце; все, чем она жила эти полгода, — угасло в ее душе, когда она увидала это лицо уходящей… эти глаза, глядевшие в бесконечность… «Одна доля, видно, всем нам суждена…» — сказал ей какой-то внутренний голос… И по тайной ассоциации всплыл зловещий стих: «Смерть одна спасет нас, — смерть!..»

И ничего, кроме страшной жалости к себе и к женщине вообще, обманутой, страдающей, отверженной женщине — не было уже в сердце Федосеюшки… Дрожь унялась… Необычайная тишина, сладкая и благоуханная, сошла в ее душу, так долго бившуюся в когтях страсти и злобы… так долго тосковавшую, так долго искавшую забвения и выхода… Теперь все было ясно и просто… И для Лизы… и для нее самой…

Медленно перешла она комнату, не сводя глаз с лица Лизы, и как-то торжественно, в благоговейном молчании поставила склянку со спиртом на письменный стол.

Лиза медленно стала подыматься на кушетке… Села, вытянув шею… Сделала несколько беспомощных жестов, словно отталкивая что-то, державшее ее… Потом вдруг встала, все не спуская глаз с Федосеюшки, беззвучная и белая, как призрак.

Несколько мгновений, недвижно, безмолвно, вытянув шеи и впиваясь в зрачки друг друга немигающими глазами, стояли они… Загадочно и неуловимо, повинуясь предначертанию судьбы, столкнулись внезапно дороги их жизней, бежавшие, казалось, так неизмеримо далеко одна от другой… И только в это роковое мгновение слепые очи их души открылись, и они почувствовали то, скрытое за стеной Повседневности, то, невидное для толпы, несознаваемое ими самими сродство их душ, сродство их хотений… и роковую неизбежность вытекающих из этого поступков… Они почувствовали значение того необъяснимого физического сходства, которое подчас бросалось в глаза… и общность судьбы, нерасторжимым узлом связавшую их в жизни и смерти…

Они глядели друг другу в глаза… А мгновения бежали… Падали завесы, застилавшие прошлое… Падали стены, скрывавшие будущее… И вся жизнь озарялась новым смыслом…

Беззвучно повернулась Федосеюшка и вышла, не проронив ни слова… К чему? Она знала, что Лиза поняла ее…

За дверью, затаив дыхание, она расслышала медленные, неровные, какие-то волочившиеся по ковру шаги…

Лиза шла к столу… Лиза знала, что надо делать, чтоб найти покой.

 

VII

Первый, кто узнал о катастрофе, был Тобольцев. Час спустя, вернувшись из парка, он пошел к Лизе. В оранжерее он услыхал звуки, от которых кровь застыла в его жилах… Лиза заперлась… Он кричал, ломился в дверь… Побежал за дворником. Вдвоем они высадили дверь, и с воплем ужаса он упал перед Лизой, лежавшей на ковре…

— Лизанька!.. Зачем? Зачем ты это сделала?!

Весь дом поднялся на ноги в одно мгновение. Послали за докторами во все концы. Привезли трех, одного за другим… Двое сказали: безнадежна… И только третий на что-то надеялся…

Лиза лежала без сознания после нескольких часов невыносимых мук, почерневшая, неузнаваемая, страшная… Рыдавшая Катерина Федоровна расслышала только две фразы: «Прости меня, Катя!..» И потом еле слышно: «Жить уже нечем…»

Тобольцев был далек от истины. Он думал, что Лиза отравилась в припадке раскаяния перед Катей, побежденная страхом, замученная совестью, всем своим сектантским миропониманием… Он бегал по парку, и ветер шевелил его волосы и злобно кидал ему в лицо брызгами дождя.

Он не каялся. Нет!.. Как мог он отрекаться от того, что читал высшей правдой на земле и ее нетленной красотой? Как мог он проклинать минуту экстаза, единственную минуту счастия, которую дал этой больной, замученной душе?.. Разве она не была создана для радости, как все, живущее кругом? И если б ее мозг не был отравлен с детства неистребимым ядом суеверия, сколько прекрасного и нового дала бы ей теперь жизнь!.. Он с бешенством подымал кулаки и грозил ими небу, где мчались зловещие тучи. О, сколько возможностей исчезло теперь!.. Сколько красивых жизненных комбинаций!.. Теперь, когда радость распахнула перед Лизой золотые ворота и она, смеясь, шагнула через порог запретного!.. Но, видно, и радость убивает… Не всем дано вынести ее блеск…

Утром Лиза еще жила. Никто не знал, молчит ли она сознательно, или мозг ее парализован. Она как бы решила унести в могилу свою тайну. Доктора были и уходили… Часы шли… Анна Порфирьевна, Катерина Федоровна и Капитон всю ночь не сомкнули глаз, сидя у постели. Тобольцев бродил в парке… Казалось, иссякли все слезы. И дуновение ужаса, проносясь над домом, искажало лица, замыкало уста. Говорили шепотом, ходили на цыпочках… Стеша, Фимочка, Соня и Николай дрожали от страха, не решаясь даже подойти к двери умирающей. Николай на ночь перебрался в кабинет Капитона. Федосеюшка одна казалась спокойной. Она вносила нужное, уносила ненужное, бегала в аптеку, отсчитывала капли, напоминала о приеме лекарства… Но к постели Лизы она не подходила.

Еще вчера Тобольцев по телефону сказал Бессонову, что Лиза умирает. Бессонов понял и на другое утро протелефонировал ответ: «Всем дано знать».

Было пять часов пополудни, когда Анна Порфирьевна ушла, чтобы прилечь. Голова у нее кружилась. Капитон остался у постели с «кумушкой», которая упорно отказывалась отдохнуть.

Тобольцев вышел в цветник. Чудный день сменил ночную бурю. Солнце уже опускалось, но все улыбалось и сверкало… В аллее он заметил светлое платье Сони. Оно было смято, как и лицо ее. Видно было, что она не раздевалась всю ночь.

— Какой ужас! — сказала она, взяла его руку и заплакала.

Он стоял безмолвно. Она никогда не видела такой скорби на его всегда светлом лице! Она даже не считала возможным, чтоб у него было такое выражение… «Он любил ее…» — подумала она и заплакала еще сильнее. Она сама не знала, себя ли ей жаль? Гибнущую ли Лизу? Или жизнь, которая уходит, как бы ни была она прекрасна, как бы ни была она полна…

Он прижал ее к себе в жгучей потребности участия.

— Андрюша!.. Это я принесла несчастье в этот дом…

Он хотел сказать ей: «Тише! Не говори вздора!..» И вдруг точно что толкнуло его… Он поднял голову и побледнел.

В башенке наверху было открыто окно. И, опершись на подоконник, положив руку на щечку, оттуда глядела на них печальная и немая Лиза…

Соня поймала его дикий взгляд, посмотрела вверх и задрожала всем телом… С страшным криком оттолкнув ее от себя, Тобольцев кинулся в дом…

Когда он вбежал в комнату, задремавший Капитон испуганно открыл глаза. Но Катерина Федоровна крепко спала.

Тобольцев упал на колени перед кроватью и схватил руку Лизы… Сна была еще тепла… Но Лизы уже не было…

Запрокинув назад зеленую головку с полуоткрытым ртом, запавшими, тусклыми, неподвижными и загадочными глазами на него глядела… «Лилея».

Он ахнул и с затрепетавшими плечами упал головой на качнувшуюся мертвую ручку…

 

VIII

Потапова не было в Москве. Он вернулся скорым поездом и кинулся к телефону. «Жива?..» — трепетно спросил он Тобольцева. И услыхал: «Пока еще жива… Спеши!..» — «Еду!..» — крикнул Потапов. Это было за полчаса до смерти Лизы.

Но солнце село, а Потапова еще не было.

Наконец стемнело. В доме была та особенная суета, полная растерянности, которую вносит смерть… Женщины рыдали, Мужчины разбежались — кто заявить полиции, кто взять свидетельство, кто заказать гроб… Тобольцев опять ушел в парк. «Оставьте меня в покое!» — сказал он. Он прошел на Лизину скамью и как бы замер там, уронив голову на руки… Мозг отказывался признать, понять эту смерть здесь, где прошлую ночь Лиза отдалась ему; здесь, где еще как бы воздух дрожал от ее незабываемого стихийного крика наслаждения…

Федосеюшка распоряжалась всем. Она одна не потеряла головы. Сама, вместе с плакавшей убитой нянюшкой, обмыла покойницу с трогательной и нежной заботой. Они одели Лизу в ее подвенечное платье и белые башмаки и положили ее на стол посреди комнаты. Садовник принес все розы, все лучшие цветы. Федосеюшка с любовью и вкусом сплела венки и убрала ими покойницу. Зажгла свечи на высоких канделябрах. Из оранжерей взяли пальмы и олеандры. Казалось, Лиза спит в саду… Она была поразительно красива. Исчезла печать страдания и тоски. Новое выражение так меняло ее черты, что она всем казалась чужой… Федосеюшка долго, вдумчиво и напряженно глядела в мертвое лицо, как будто ждала от него ответа.

Потом она кликнула Анну Порфирьевну. Та взглянула на мертвую красавицу и зарыдала. Она упала на колени, склонилась до земли и коснулась головой ковра.

Не сокрушайтесь, Анна Порфирьевна, — вдруг задрожал голос Федосеюшки. — «Несть спасенья в мире! Несть!..» Много страдала она. И не было покоя ей на земле… А теперь… Вы на лицо ее взгляните… Как ей легко! Не бывает такого покоя у живой души в этом мире!

Анна Порфирьевна вслушалась в этот драматический голос, в эти полные страшного значения, с детства знакомые слова… И, схватив руку Федосеюшки, она зарыдала еще сильнее.

Катерину Федоровну не пускали вниз. С ней беспрестанно делались обмороки. Ее уложили в постель.

Совсем стемнело, когда Тобольцев вернулся. Анна Порфирьевна сидела на кушетке. В изголовье покойницы Федосеюшка вдохновенно, певуче и звонко читала псалтирь.

— Его нет? — спросил он мать. И голос его дрожал.

Федосеюшка на мгновение остановилась, словно горло перехватило у нее. Но тотчас же снова на высоких нотах страстно и торжественно зазвенел ее красивый голос.

Тобольцев замер, глядя на мертвую. Тусклый взгляд «Лилеи» уже не встречался с его взглядом. Тень длинных ресниц падала на восковые щечки. И его поразило это чуждое, новое выражение мира в мертвом лице. «Боже мой! Как она хороша!» — прошептал он, мгновенно забывая свое горе.

Фимочка, Николай и дети отобедали поздно и наскоро. Зажгли лампы. Спускалась ночь. Тобольцев бегал по цветнику. «Неужели арестован? Неужели еще это горе?»

…………………………

Потапов вышел от Бессоновых и побежал к площади. Эта местность всегда была оживлена, особенно по вечерам, когда рабочие возвращались с ближайшей фабрики. Он не обратил внимания на двух молодых статских, что-то озабоченно говоривших дворнику. При его приближении они смолкли. Вдруг один из них, блондин в сером пальто, с усиками и наглыми глазами, дрогнул и подавил глухое восклицание… Мгновенно, бросив несколько фраз, он кинулся за Потаповым.

«Неужели ошибся?.. Тот был русый, этот черный… и без бороды… Но походка… фигура…» Сердце Петеньки билось… «Надо ж такую удачу!.. Шел на зайца, а попал на медведя. И сколько времени его следы искал! Нет, теперь шалишь! Не отвертишься…» Привычной упругой, почти бесшумной походкой, ступая на носок, он поспевал за Потаповым, не теряя его из виду.

Тот на площади взял лихача. «Ого!» — сорвалось у Петеньки. Он тотчас взял другого… Они проехали так четверть часа. Выйдя из необычной задумчивости, Степан уловил стук копыт за собой. Он изменил свой маршрут… Но извозчик не отставал… Потапов оглянулся и увидал незнакомое лицо. «Вздор!»… Все-таки он слез у Сухаревой башни и моментально вскочил в вагон двинувшегося трамвая.

Железный занавес, казалось, опять спустился на его голову и придавил сознание. С того момента, когда он получил телеграмму, между миром и его душой спустился этот страшный занавес, и он ослеп… Вне времени, вне пространства был он всю эту роковую ночь, пока ждал поезда на станции, пока ехал. И сейчас мгновенно он позабыл все, кроме лица Лизы, каким его видел в последний раз… Кроме этих глаз ее, в которых он прочел Смерть…

Но когда трамвай остановился у заставы и Потапов вышел на воздух, инстинктивная долголетняя привычка к осторожности заставила его оглянуться… И он вздрогнул.

Блондин в статском спешно расплачивался с лихачом. Лошадь у того была вся взмылена, и он требовал прибавки.

Отчаяние охватило Потапова. В двух шагах от цели, когда ни одного часа нельзя терять!.. Но немыслимо навести на след… Что теперь?.. Что?.. «Попробую… Если я ошибся…»

Он вскочил обратно в вагон трамвая.

Блондин оглянулся, несомненно, озадаченный, и, делая вид, что ничем не интересуется, стал посвистывая ходить около вагона и бить тросточкой по штиблету. Когда трамвай тронулся, он тоже вскочил в вагон и пристально взглянул на Степана.

«За мной», — понял тот и тотчас же на всем ходу соскочил с подножки. Ему казалось, что он может выиграть время и добежать до Сокольничьего круга. Он взял извозчика.

Но не успел он соскочить у рощи, как увидал взволнованное лицо блондина, подъезжавшего на лихаче.

Степан бросился через круг назад и очутился на Богородском шоссе. Злая, холодная злоба начинала душить его… Железный занавес как бы рухнул под ее напором, и он вдруг нашел себя… Привычное спокойствие, наблюдательность, расчет — все было «на своих местах», как сутки назад… Он переложил финский нож из пиджака в карман брюк и, не оглядываясь двинулся к лесу.

«Вот что!» — мгновенно понял Петенька, и невольный холод проник в его сердце. Он тоже нащупал браунинг. «Разве бросить? — сверкнула мысль. — Может, и не он, а ведь жизнь на карте…» Но страсть охотника победила инстинкт самосохранения.

Потапов шел быстро, в яростной злобе стискивая зубы, и сердце его бурно билось… Но он слышал за собой легкий звук шагов… характерный звук, так хорошо знакомый ему, и чуть слышный звон брелков о пуговицы жилета… «Не догадался снять… Молод…» — злобно усмехнулся он.

Он никогда не мог вспомнить, сколько кружили они, то выходя на шоссе, то приближаясь к дачам…

Совсем стемнело… Потапов несколько раз садился на попадавшуюся скамью, и тогда шаги невдалеке замирали. И ему казалось, что он слышит чужое дыхание, стук чужого сердца…

Два раза ему казалось, что он ушел… Но стоило ему перейти ленту шоссе, белевшую в темноте, как серый силуэт беззвучно скользил за ним и терялся во мраке…

Он как-то вдруг перестал чувствовать вес своего тела, перестал чувствовать усталость… Все прошлое, все, что наполняло его душу и вело его в этом мраке, — исчезло… Он опять потерял себя… Но он нашел другое… Он почувствовал себя дикарем, первобытным человеком, полузверем, который на заре человечества крался среди тростников, прячась от гризли, взвешивая каждый шаг, задерживая дыхание, напрягая слух… Весь — один инстинкт самосохранения… И в его походке, в его движениях и лице сразу проступило что-то звериное…

Он вдруг повернул обратно. Он был уже опять в Сокольниках. Почему повернул? Он себя не спрашивал… Сознание молчало. Вел инстинкт, и он слепо шел за его голосом, веря, что он не обманет…

В ста шагах оттуда по лучевому просеку, под старой елью, была скамья… Он шел прямо к ней. Когда-то, лет пять назад, он видел это место, он шел этой дорогой… Бессознательная память нарисовала ему этот поворот, эту скамью, раскидистую лапу дерева, закрывавшую ее со всех сторон. В обычном состоянии он не нашел бы этого места… Теперь, как-то пригибаясь, он уверенно шел вперед.

Вот она!.. Беззвучно он обогнул дерево и стал за скамьей.

Шаги приближались… сперва быстрые… потом неуверенные, медленные… сбивчивые…

Тот, другой, чувствовал ловушку… Он остановился, потом стал подкрадываться… В глубокой тишине, сменившей вдруг легкие шорохи раздвигаемых кустов, Потапов слышал только мерный, глухой стук собственного сердца.

Ветка зашуршала. Ель задела того по голове своей широкой лапой… И, не видя, не слыша, Потапов почувствовал, как тот вздрогнул от ужаса и неожиданности… Потом опять послышались крадущиеся, осторожные шаги… Он не шел, он почти полз к скамье… Наткнувшись на нее коленом, остановился опять и, вытянув шею, слушал всеми напрягшимися нервами жуткую, загадочную тишину…

Обострившееся зрение ничего не различало на скамье… «Значит, дальше?.. Но где-нибудь тут… близко…»

Потапов видел ясно и отчетливо из своей засады все движения светло-серой фигуры. Она выделялась на черно-бархатном фоне ели, как на экране. Вот он остановился, вытягивая шею, впиваясь во мрак, пронзая его… Вот он опять продвинулся на несколько шагов, минуя скамью… почти ползком, пригнувшись… Он был так близко теперь, что Потапов слышал его прерывистое дыхание.

В двух шагах от Потапова он повернулся спиной, чтоб обогнуть ель, и невольно поднял руку с браунингом, который все время судорожно сжимал…

Потапов мгновенно, бесшумно рванулся вперед и с невероятной силой всадил ему нож между лопатками.

Петенька слабо ахнул, падая ничком, с распростертыми руками, на упругую лапу ели. Еще мгновение, и он захлебнулся кровью, хлынувшей из рта. Глухо стукнул браунинг о землю… И все стихло…

Ель бережно подержала труп мохнатыми руками и тихонько опустила его наземь.

…………………………

Тобольцев, метавшийся по парку, услыхал у ворот чужой чей-то голос, грубый и глухой, который спрашивал их дачу у дворника. Он кинулся к калитке и узнал Потапова.

Он бросился к нему и схватил его руки. От волнения ни тот, ни другой не могли сказать ни слова. Но оба дрожали всем телом, и дыханье со свистом вылетало из их груди… «У…мер…ла?» — наконец вымолвил Потапов, когда они вошли в цветник, и горевшая огнями, вся сиявшая дача вынырнула перед ними.

— Степушка! — сорвался вопль у Тобольцева.

Потапов пошатнулся. Силы вдруг оставили его… Он сел на землю, тут же, в цветнике, и закрыл лицо.

— Пойдем… к ней… пой…дем… — через мгновение сказал он. И, как ребенок, протянул руки к Тобольцеву, словно прося его поднять и повести… словно отдаваясь в его власть…

Федосеюшка певуче и проникновенно читала, когда распахнулась дверь… Потапов, большой и страшный, шатаясь, как былинка под ветром, шел, держась за Тобольцева, как держится дитя за мать, входя в темную комнату… Увидав покойницу, он дико крикнул и упал на колени.

Анна Порфирьевна вскочила. Голос Федосеюшки сорвался. И среди мгновенно наступившей страшной тишины слышны были только истерические рыдания этого большого и беспомощного человека…

Книга с глухим стуком упала из рук Федосеюшки…

Рухнула последняя хрупкая стена, за которую держалась она в отчаянной борьбе угасающего инстинкта, цепляясь за земное, отворачиваясь с содроганием от того, что росло и близилось за этой стеной… И черная бездна разинула свою пасть… И дороги назад уже не было…

Сложив руки на груди, потухшими глазами она взглянула на покойницу, на Анну Порфирьевну, на рыдавшую, большую, беспомощную, как бы раздавленную горем фигуру Потапова на полу, — и медленно вышла из комнаты…

Стеша последняя видела, как она прошла мимо нее в коридоре, не глядя и не говоря, с опущенными ресницами, с прижатыми к груди руками… «Словно на исповедь шла»… Спустилась во двор, миновала его не спеша, перешла сад и пропала под деревьями парка в ночной темноте…

«И тогда же я видела, что неспроста это она так шла, — говорила впоследствии Стеша. — И сердце чуяло, что она не вернется!..»

 

IX

Смерть Лизы провела жестокую грань в душе всех, знавших ее, а в семье Тобольцевых составила как бы эру… Все, что было при Лизе, — отошло в заветную область дорогих и трагически-прекрасных воспоминаний. Все, что было после, — дышало какой-то серой безнадежностью. Черный провал, на месте которого еще вчера цвела молодая жизнь, невольно кидался в глаза. И все, содрогаясь, отворачивались и инстинктивно искали забвения…

Анна Порфирьевна одна не изменила своей тоске. Она упорно отгораживалась от внешнего мира, оскорблявшего своей суетой ее великую печаль. Тобольцев был испуган этим настроением и загадочными слухами об исчезновении Федосеюшки. А когда, две недели спустя после похорон Лизы, полиция уведомила Тобольцева, что в богородском лесу найден труп повесившейся женщины, он скрыл эту весть от матери, но решил немедленно увезти ее в Крым.

Был тусклый и грустный осенний день, когда Тобольцев и дворник Василий, в сопровождении городового, подошли к тому месту, где был найден труп. Через редевшие стволы сосен еще издали показались фигуры понятых, следователя и полиции. Все головы оглянулись на подходивших.

Тобольцев озирался среди этой красочной гаммы умирающей зелени. Место было глухое, заросшее кустами чернолесья. Невдалеке чувствовалась близость болота. И было что-то зловещее в этой пустынной полянке, внезапно открывавшейся среди леса, далеко от большой дороги и от жилья. Нельзя было найти места удобнее для самоубийства, и надо было только удивляться силе инстинкта, который безошибочно привел покойницу в эту глушь. Даже странно было, как могли так скоро найти этот труп! Он мог бы висеть здесь до зимы…

Дворник остановился внезапно, точно яма у него открылась под ногами. «Она… Андрей Кириллыч… Она самая…» — И глубоко дыша, он снял картуз и перекрестился. Тобольцев замер…

Резко выделяясь на фоне золотой лиственницы, шагах в двадцати от него стояла Федосеюшка… Да, она стояла, и это было так неожиданно и страшно, что у Тобольцева задрожало все внутри, и он понял ужас непосредственного Василия, который не решался сделать ни шагу дальше…

Она стояла, высокая-высокая, в своем обвисшем черном платье, пронизанном дождями и влагой ночей, уронив руки вдоль стана, низко опустив голову и пригнув подбородок к груди… Казалось, она тяжко задумалась… Казалось, она склонилась покорно под велением роковой судьбы… И нагнувшаяся над нею ветка дерева как будто участливо прислушивалась к ее последним словам…

Подошедший сторож рассказывал Тобольцеву, что еще дней десять назад, проходя случайно этим глухим местом в сумерках, он увидал в кустах задумчиво стоявшую женщину…

Показалось ему только, что она ростом очень высока… Но поза была так естественна, что он прошел мимо. Тем более что по делу спешил, к начальству… А потом, когда он ее ночью вспомнил, то ему, по собственному его признанию, вдруг чего-то стало жутко… Услыхав об исчезновении их горничной, он пошел по памяти искать это место, уверенный на этот раз, что женщина, которую он видел тогда, была она… «И только, значит, я кусты раздвинул, гляжу, а она стоит… вот как тогда стояла… не шелохнется…»

— Господи помилуй! — прошептал Василий, весь дрожа…

Настала тишина. Слышно было, как дышит Василий, как далеко где-то хрустит сухой валежник и как перепархивают в чаще спугнутые людской речью птицы… Желтые озябшие листья срывались с белевших берез и, тихо кружась, бесшумно падали на сырую, утоптанную землю…

Тобольцев подошел ближе. Он видел ясно синевато-белую дорожку пробора среди черных волос склоненной головы и носки ног, беспомощно и жалко видневшихся из-под платья, так близко-близко от земли… Труп разложился уже. Вместо лица было что-то раздутое, сине-зеленое… И такое безликое и страшное, что Тобольцев невольно зажмурился… Но сильнее всего поразили его мертвые руки… эти пальцы, почерневшие, но еще тонкие и цепкие, и в смерти такие же выразительные, какими они были при жизни… Скорченные судорожно и застывшие как бы в гримасе предсмертного отчаяния, они так много, так ярко говорили о задавленной жажде жизни, о побежденном силой духа мятежном инстинкте — об этой страшной последней борьбе, — что из груди Тобольцева вырвался стон… Он чувствовал, что до конца своей жизни, в бессонные ночи, в яркие солнечные дни перед ним будет всплывать этот длинный, черный призрак, эта покорно склоненная голова, с синевато-белой дорожкой пробора, эти отчаянно молящие, скорченные судорогой пальцы…

Глубокая тишина царила на полянке, полной людей… Хлопотливо перепархивали птицы; глухо стукала оземь срывавшаяся еловая шишка, тихо летели умирающие листья берез… А живые люди, жалкие и беспомощные перед тайной смерти, глядели в унылом безмолвии на застывший в своем загадочном молчании — чуждый им и жуткий — силуэт…

Тобольцев чувствовал, что никому не разгадать этой роковой драмы! Вся жизнь Федосеюшки была окружена мглой. И теперь она ушла в Бесконечность, унеся с собой все тайны… Одно Тобольцев знал теперь несомненно: эта смерть была последним и неизбежным звеном той цепи загадочных событий, которые привели Лизу к самоубийству.

Василия всю ночь трепала лихорадка. Женщины плакали и выли от ужаса, слушая его бесхитростный рассказ. Особенно убивалась Стеша. То, что покойницу положили в простой дощатый гроб и повезли хоронить в безвестную яму, без отпевания и креста, — ее, которая была так религиозна, — поразило воображение женщин. Никто не понимал причины смерти, но предсмертные страдания покойной чувствовали все…

Ночью не гасили огня; вечерами все жались друг к другу. И даже в сумерках, нечаянно наталкиваясь в коридоре на висевшее за дверью на гвозде платье, испуганно кричали и истерически плакали… И у мужчин расстроились нервы… Ермолай, которого мучила совесть, с лица спал в одну неделю. Николай страдал бессонницами. И что всего страннее, смерть Лизы ни в ком, кроме Сони, не вызвала — мистического ужаса. Скорбь утраты даже у Фимочки парализовала обычный страх живых перед мертвыми… Но образ стоявшей Федосеюшки, образ непогребенной самоубийцы никому не давал покоя.

Тобольцев боялся, что по испуганному шепоту и растерянным лицам мать его догадывается о драме. В один день он уложился, а к вечеру следующего дня они с Анной Порфирьевной уже мчались курьерским поездом в Крым.

Вся семья в тот же день перебралась бы в Москву, если бы не помешал ремонт таганского дома. Любимая дача и этот чудный лес казались теперь зловещими, — постылыми, полными призраков и теней… В газетах еще раньше прочли о таинственном убийстве неподалеку от их дачи, в Сокольниках. Все чего-то боялись… Казалось, мертвецы по ночам бродят кругом дома, заглядывают в окна и стучат в рамы… И как ни старался трезвый Капитон уверить брата, дам и прислугу, что это ветер трясет рамами, что брызги дождя или ветка стучат в окна, ему не верили, с ним спорили враждебно, отстаивая права ушедших здесь, на земле… Николай перешел жить к Капитону, комнаты Лизы и Анны Порфирьевны стояли запертыми на ключ. И одна только Катерина Федоровна с нянюшкой приходили по утрам стирать пыль в будуаре Лизы… Катерина Федоровна ничего не позволяла переложить или тронуть. Часто схватив ее вышивку или закладку в книге, она вскрикивала и, горячо целуя эти безжизненные предметы, заливалась слезами. И нянюшка Анфиса Ниловна, подгорюнившись, начинала рассказывать что-нибудь из прошлого «цыганки», чувствуя, что эти слезы дают «молодой» облегчение…

Но когда наступала ночь, страх рос, заглушая нежность… Катерина Федоровна клялась, что слышала в коридоре шаги, легкие и печальные, шаги Лизы… Она спала с Соней. Но потом потребовала, чтобы и нянюшка, которая одна ничего не боялась, ложилась рядом, в будуаре… Николай и Фимочка тоже слышали внизу легкий скрип половиц по ночам.

— Полы ссыхаются! — сердился Капитон. — Эка диковинка!..

Но когда как-то раз, в дождливый холодный вечер, в окно ярко озаренной столовой ударилась крылом преследуемая кем-то птица, все вскочили из-за стола, закричали, а с Катериной Федоровной сделалась истерика. Капитон велел завтра же послать за фурами и назначил день отъезда.

Тобольцев упорно боролся с настроением Анны Порфирьевны.

— Маменька, — говорил он, — возьмите себя в руки! Не думаете ли вы, что и я не страдаю? Ведь я любил Лизу, как мужчина любит желанную, прекрасную женщину… Но такая печаль — чувство разрушающее! В нем нет творческих элементов, оно вредно для жизни… Я знаю, Лиза была красотой вашего существования, да! Но, маменька, нельзя остановиться! Нельзя застыть в тоске… Смерть неизбежна. Жизнь коротка. А кругом еще так много прекрасного!..

Они объехали весь южный берег. Но природа, мирившая Тобольцева со всякой утратой, учившая его понимать свое место в мире, в сектантской душе его матери вызывала новый взрыв скорби. Ее оскорбляла и раздражала эта равнодушная красота живущего — теперь, когда Лиза исчезла…

Они вернулись в конце сентября, а через два дня Катерина Федоровна родила девочку. По желанию Тобольцева, они наняли квартиру в одном из переулков Арбата. Соня жила с сестрой. В отсутствие Тобольцева примчался Чернов, полный самого воинственного пыла. Катерина Федоровна встретила его сурово. Но смерть Лизы и Федосеюшки и отсутствие Тобольцева так поразили Чернова, что ярость и ревность его улетучились, и он расплакался. Он страстно звал Соню к себе, прося предать все забвению, на коленях клялся не изменять… Соня не отвечала ни да, ни нет… А теперь она не хочет оставить больную сестру.

Капитон и свекровь опять были приглашены крестить. Анна Порфирьевна на имя внучки положила десять тысяч в банк. Но и к ней она выказывала такое же равнодушие, как и к Аде. Капитон мог утешиться. Очевидно, матери его были чужды все инстинкты нежной бабушки…

— Жаль! — говорил Тобольцев возмущавшейся жене. — Жаль не детей, конечно… Им и так хорошо… Мне жаль маменьку… Эти чувства удивительно скрашивают жизнь женщины, у которой все позади!.. Но — откровенно говоря — мне эта черта в матери нравится. Я вижу в этом нечто новое… Лиза была ей дороже собственных детей и внуков… А разве это не ценно?

Анна Порфирьевна с последнего единственного портрета Лизы заказала себе другой, в красках и во весь рост, и повесила его в своей спальне. Как живая, глядела из рамки Лиза — вся в белом. Тобольцев подолгу стоял перед портретом, и ему вспомнилось благоуханное утро, когда они ехали через Сокольники и он упросил Лизу завернуть к фотографу.

— Маменька, — говорил он, целуя голову матери, плакавшей перед портретом. — Вы еще не жили, вы не знали радости… Перед вами целый мир неведомого вам искусства. Мы с вами изучим его за эту зиму… А весной поедем вдвоем в Италию…

Но его мечтам не суждено было сбыться…

Еще в Крыму, следя за газетами и настроением общества, он чувствовал, что растет прибой. Дует откуда-то резким, свежим воздухом, и зыбь бежит, и пенятся гребни волн…

Не успели они вернуться, как вечером пришел Невзоров. Запершись в кабинете, они долго говорили о чем-то, к великой тревоге Катерины Федоровны. А на другой день началась забастовка. Не вышла ни одна газета… стали трамваи.

— Это что же будет? — с круглыми глазами спрашивал Капитон за ужином, в Таганке. — Как же это людей без сведений держать?.. Теперь не нынче-завтра мир объявят…

— Петербургские типографы еще не забастовали, — сказал Тобольцев, ужинавший у матери.

— Покорно благодарю!.. Двадцать копеек за номер… Стеша все киоски обегала… да и их расхватали…

Кухарка вечером вбежала в спальню Катерины Федоровны: «Муку покупайте, да скорее, барыня!.. Что сейчас у Колесиных делается… Беда!.. На части магазин разносят…»

— Да что такое?

— Булочные, бают, забастуют завтра все… Без хлеба останемся…

— Боже мой!.. Что такое творится?.. Соня, Соня!.. Беги скорее с Марьей в лавки… Берите муку… Вернетесь на извозчике…

Фимочка отправилась в магазин «Лион», на Кузнецкий, заказывать новую юбку… Была чудная осенняя погода… Ее поразило, что многие магазины запираются, окна закрывают какими-то деревянными досками… На пороге стоят кучками приказчики, а хозяин одного магазина, с раскрытой головой и без пальто, прилаживает с дворником какую-то доску к окну… «Что это такое?» — спросила она у околоточного.

— Ждут волнений… Стекла берегут и имущество… Советую вам домой ехать, сударыня…

Фимочка побледнела и оглянулась. Разряженная, праздная толпа, в эти часы фланирующая по Кузнецкому, уже схлынула. Извозчики без седоков мчались куда-то, нахлестывая лошадей.

— Извозчик! — завизжала Фимочка не своим голосом. Те даже не оглянулись… Ни жива ни мертва ехала Фимочка домой. Испуганный старик, посадивший ее уже на Мясницкой, говорил ей, что еще утром рабочие где-то с солдатами дрались… «А что на Тверской сейчас?! Бают, три полка… И от булочной Филиппова ни камушка тебе не осталось!.. Как есть все с землей сравняли…» — «Боже-же ты мой!» — ахала Фимочка.

Капитон за обедом, округлив глаза, накинулся на жену: «Да сиди ты дома!.. Чего шляешься в этакие-то дни?.. Не токмо что шляпу, голову с тебя сорвут, дождешься… Юбка понадобилась!.. Ишь ты!.. Мало у нее юбок?.. Ба-бье!!»

Слухи оказались преувеличенными и во многом ложными. Тем не менее в воздухе чувствовалась близость бури. А отсутствие газет вызывало панику и создавало жуткую атмосферу.

Конкина приехала навестить поправлявшуюся Катерину Федоровну и у нее застала Засецкую…

— Вообразите! Мои знакомые живут на Тверском бульваре… Вчера, когда разгоняли демонстрантов, их дочка, лет восьми, подошла к окну… И можете себе представить!.. Ззз!.. Просвистела пуля у самого ее уха и ударила в зеркало… Сделай ребенок еще один шаг, пуля угодила бы ей в висок!

— Какой ужас! — Засецкая повела плечами.

— Воображаю, что было с матерью!.. Подумайте, чем мы виноваты, что эти мерзавцы бунтуют? — говорила хозяйка.

— Как же! Они баррикады строили на бульваре… И теперь, вообразите: ни одной скамьи!.. И гулять нельзя и сесть негде…

А через два дня Капитон, придя к обеду, сообщил, что сейчас видел Мятлева. Он едет на свою фабрику. Говорит, все фабрики и заводы стали.

— Неужели? — Анна Порфирьевна всплеснула руками.

— А у них только, знаете ли, званый обед состоялся… Засецкая гостей назвала… Человек полтораста…

— На крестины, что ли? — фыркнул Николай.

— Политический обед… Партия… этих как их там? Конституционно — чего-то бишь… не знаю…

— Ну, шут с ними! Плевать! — крикнул Николай.

— А его по телефону вызывают… Бунт!

— Вот тебе и конституция!.. Ду-р-реха!..

— А уж на бирже что творится! Господи Боже мой! Паника… Бумаги летят… Все головы потеряли…

Действительно, через день стали все фабрики и заводы. Конкины, так гордившиеся всегда добрыми отношениями с рабочими на их «шелковой» фабрике, как в шутку говорил Мятлев, совершенно растерялись. «Неужели нельзя столковаться полюбовно? — огорченно восклицал Конкин. — Я им все дал: больницы, школы, театр… И все-таки недовольны…»

— Ну, времена! — возмущался Капитон. — Вчера толпа пришла снимать рабочих. Тридцать лет у нас люди служили, молчали… А тут, на-поди! Сняли и увели!..

— Требуй прибавки, наконец, да не бастуй! — подхватывал Конкин. — Ведь это по карману бьет…

— Я бы их в три кнута, прохвостов! — И Николай сверкал глазами.

Стачечники держались необычайно стойко. Все были поражены.

— Как же это можно без газет людей оставлять? — говорил вернувшийся на один день из уезда Мятлев. — Это дико! Это произвол… Варварство!.. Чем я виноват, что меня без газеты держат? Разве я хозяин типографии? Бог знает что!

Катерина Федоровна уже поднялась, но не выходила. Она сама кормила девочку. Мужа она видела теперь только ночью, он редко обедал дома. Она догадывалась, что он собирает деньги, что Анна Порфирьевна дала ему крупную сумму. Это ее не удивило. Но когда она от Конкиной узнала, что Засецкая тоже, потихоньку, впрочем, от Мятлева, поддерживает стачечников, она расхохоталась. «Вот дура-баба! — говорила она Фимочке и Капитону. — Ей лишь бы роль играть! Ничего не соображает!..» Два раза она видела, как поздно вечером приходил Невзоров. Вера Ивановна, летом выпущенная из тюрьмы, долго сидела у Андрея, а потом уходила, крадучись. А за нею Марья Егоровна… Неизбежная Таня тоже вертелась тут с какими-то поручениями. «Революцию делаете? — в лицо ей засмеялась Катерина Федоровна, когда Таня забежала ее поцеловать. — Ну-ну!.. Действуйте… Кашу-то вы заварили, кто только расхлебывать ее будет? Скольких людей по миру пустите?..»

— Чепуха!.. Все пойдут на уступки… Вот увидите… Кстати, хотите — брошюрку принесу?..

— А ну вас!.. Отстаньте! Ха!.. Ха!.. Блаженная какая-то!.. Ей-Богу… Даже сердиться на вас невозможно!..

Наконец-то вздохнули свободно… В начале октября кухарка Катерины Федоровны сообщила новости из мясной, где образовался клуб прислуги. Трамваи двинулись, Скоро газеты выйдут… Университет открыт… Через два дня она принесла первый номер «Русских ведомостей»…

— Слава тебе Господи! — говорил Мятлев на вечере у Конкиных. — Одиннадцать дней без газеты сидели!.. Я прямо неврастеником сделался!

— А вольно ж вам! — возражал Капитон. — Я уж сколько дней «Листок» читаю!..

Мятлев брезгливо сморщился.

— Это дело вкуса… Я не признаю уличных газет… И «Русским ведомостям» никогда не изменял…

— У нас кончилось, а в Петербурге началось, — заметил Конкин. — Так и будем чередоваться!..

Стачка кончилась повышением заработной платы. Тобольцев торжествовал и не скрывал своей радости.

— Это они на кабак, на вино теперь прибавку тратить будут, — возражала ему жена. — А несчастные семьи по-прежнему голодать будут… Не видала я разве, как в день расчета они мужей у трактиров ждут?

Кухарка и нянька вторили ей во всем. К великому удивлению Тобольцева, они злобствовали на рабочих.

— Я бы их в три кнута принял бы! — твердил свое Николай. — И чего потакают! Дур-рачье!.. Себе на шею… Загово-орщики… Будь я губернатором, показал бы я им Кузькину мать! За-го-во-ор-щики!

Казалось, все минуло и жизнь вошла в свою колею. Фимочка опять побежала в «Лион». Опять улицы кипели толпой, а Кузнецкий — праздной, нарядной публикой, дамами, детьми, боннами, пшютами-студентами в куцых фуражках и щегольских пальто… Опять глазели часами у витрин, наводняли днем магазины, вечером театры…

Но Тобольцев знал, что буря идет… Близка ли она? Когда она разразится, этого предвидеть было нельзя, но прибой рос. И вся жизнь стала вдруг такой новой и яркой! Весь город изменил физиономию… И наблюдатель, как Тобольцев, из мелких штрихов создавал картину… Удивительно много женщин вдруг появилось на улицах… Курсистки и студенты ходили целыми группами, пользуясь чудной осенью, останавливались толпой на панелях, площадях и бульварах, игнорируя полицию, громко смеялись, уверенно и горячо спорили. На бульварах, по праздникам, кучками собирались рабочие и что-то обсуждали… По вечерам, когда праздная публика волнами выливалась из театров, толпы молодежи, возбужденно споря, возвращались с каких-то сходок и лекций… Мертвая по вечерам Москва теперь кипела и жила… Какое-то повышенное настроение чувствовал Тобольцев. В университете все еще не учились; шло брожение, назначались сходки… Их запрещали. Тогда собирались за городом — в полях, в Останкине, в Петровско-Разумовском. Юные лица переполняли отходившие к Бутыркам вагоны трамвая, и Тобольцев любовался этими сияющими глазами, этими светлыми улыбками… Через Веру Ивановну и Бессоновых он был в курсе дела и напряженно ждал…

А биржа, чуткая, как барометр, к малейшему давлению атмосферы, обнаруживала резкие колебания, какую-то зловещую, глухую, необъяснимую, казалось, панику… Этот барометр явно шел на бурю. Сделок не было, бумаги падали с ужасающей быстротой. Носились странные слухи о предстоящих крахах фирм, вчера казавшихся прочными… Вдруг исчезла уверенность в завтрашнем дне…

Еще в конце сентября, не успел Тобольцев вернуться из Крыма, как ему подали карточку. «Третий раз приходит», — с неудовольствием сказала ему жена.

Это оказался эмигрант из Женевы. Он приехал смело и поселился в Москве как легальное лицо, с паспортом на имя Николаева. Он привез Тобольцеву письмо от знакомого ему члена центрального комитета, с просьбой помочь деньгами ввиду необходимости усиленной пропаганды. Это был симпатичный молодой блондин с нежным лицом и бородкой, имевший за собой уже девять лет партийной работы. Он оживленно рассказывал, как там, за границей, живо чувствуется этот подъем общественного самосознания. Все опьянены, наэлектризованы… Все кинулись в Россию, у кого есть только возможность вернуться… Комитет дает широкие полномочия, потому что руководить движением издали уже становится трудным.

— Вы — меньшевик?..

— Да… Я объездил пол-России, пока вы были в Крыму, чтоб ознакомиться с настроением. Я убежден, что мы стоим накануне революции. Юг весь в огне. Общая забастовка признана необходимой, и провести ее, по-моему, возможно… Мы выезжаем, восемь человек, в Иваново-Вознесенск завтра! Достаньте нам денег…

— Там уже была недавно грандиозная забастовка…

— Тем лучше! Надо пользоваться моментом…

— Вы серьезно верите, что мы накануне революции?

— Еще бы! — Глаза его вспыхнули. — Вспомните прошлую осень… Во что вылилось это брожение?.. Могли ли вы ожидать, что наступит день 9 января?

— Но ведь и вы не ждали?

— Конечно, нет!.. Такого всплеска никто не мог предвидеть… А как высоко взлетит волна общественного возбуждения через какой-нибудь месяц или два, этого ни один пророк вам не предскажет!.. Знаю одно, что она не упадет…

Он много интересного рассказал Тобольцеву о бунте «Потемкина». Как и Потапов, которого Николаев знал в Женеве, этот маленький человечек, с нежным румянцем и юношеской бородкой, работал там, рядом с Степушкой, рискуя ежедневно свободой и жизнью. Но в его бесхитростной, правдивой передаче мелких подробностей и бытовых деталей, как и в этическом пересказе Степушки, трагедия совершившегося там еще выпуклее отражалась на этом сером фоне повседневности и производила более потрясающее впечатление, чем вычурно-высокопарные статьи в подпольной печати.

— У нас к вам большая просьба, Андрей Кириллыч!.. Надо создать постоянный источник доходов… Мы уже не можем держаться случайными доходами. Нельзя ли издать сборник? Открыть журнал? Конечно, под легальной фирмой… Подумайте-ка об этом!.. А пока соберите деньжонок…

— Хорошо-хорошо… Я подумаю… Забегите завтра.

Но этой затее не суждено было осуществиться… Волна уже выступила из берегов.

Мир с Японией был встречен холодно даже Капитоном и Катериной Федоровной… Надвигалось что-то новое, грозное, непонятное, и все теряли голову, даже хладнокровные… Тобольцев от Бессонова и Николаева знал о готовящейся общей забастовке. Но обыватели растерялись, когда стали две дороги. Мятлев, только что собиравшийся выехать на Ривьеру, говорил Тобольцеву: «Это возмутительно!.. Когда же покой? Не успели вздохнуть свободно, и вот опять!.. Да ведь я же разбит, наконец! Я никуда не годен!..»

— Поезжайте в Петербург и морем!

— Покорно благодарю!.. Вы можете мне поручиться, что забастовка кончится через неделю? Ведь у меня дочь с зятем в Крыму… На днях должны были вернуться… Я только их и поджидал, чтоб самому уехать… Этому имени нет!..

Конкина тоже явилась к Тобольцевым вечером: «Вообразите!.. Поль уехал на фабрику, в уезд… Как он вернется, когда дороги стали?»

— Далеко? — с участием спросила хозяйка.

— За полтораста верст… Вообразите!

— Пустяки! Вернется на лошадях…

— Вы думаете?.. Ах, Андрей Кириллыч, успокойте меня!.. Я к вам как к ангелу-хранителю кинулась!.. Скажите, скоро ли кончится весь этот ужас?

Он засмеялся.

— Я знаю это не больше вашего!..

— Полноте!.. Ольга Григорьевна говорит, что вы в курсе дела… Ведь этак жить нельзя!.. На улицу боишься выйти… Студенты волнуются, а попадает нам…

— Правительство должно пойти на уступки!..

— А почему не они? — крикнула Катерина Федоровна.

— Ах, душечка!.. Мне все равно кто… Если они правы, пусть им уступят! Чем мы все виноваты?

Капитон тоже сдался как будто. И у него вырвалась знаменательная фраза: «Какой-нибудь конец нужен!»

— Это вы говорите?.. И не стыдно вам?

— Сестрица, я как торговый человек прежде всего, сужу… У нас сезон пропадает. Мастера бастуют, а публика боится заказы делать… Это в самое-то горячее время? Ежедневно тысячные убытки! — И он хватался за голову.

За два дня до этого в обеденный час к Тобольцевым позвонились. Вошел шатен в пальто, невысокий, плечистый, без бороды и в очках. Он снял их, улыбаясь, и Тобольцев узнал синие дерзкие глаза и лукаво-добродушное лицо ярославского мужичка.

— Шебуев!.. Голубчик!.. Откуда вы? — Они радостно обнялись.

— Шебуев испарился!.. Перед вами Павел Петров Булыгин… С паспортом и все как следует… А приехал прямо из Цюриха.

— Раздевайтесь!.. Как я рад! Будем обедать…

— Зашевелились! — подмигнул Шебуев, когда хозяйка вышла распорядиться насчет кофе, и яркими глазами поглядел на Соню. — Вы как, барышня, насчет забастовки понимаете?..

— Она замужем, — поправил Тобольцев.

— Ага!.. А супруг какой партии держится?

— Он-то? Беспартийный… артист… — смеялась Соня.

— Ар-тист?.. Жаль… Ну что ж?.. Все-таки и это не безнадежный случай… У вас, женщин, такая власть над нами! Куда хотите, туда и повернете нашего брата…

— Я сама всему сочувствую! — смущенно призналась Соня.

— Браво!.. Дайте ручку пожать!.. Нам теперь каждый союзник дорог… Лишь бы от сердца шло…

Соня была заметно польщена. По блеску глаз Тобольцева она догадывалась, кто этот гость… Сначала он показался ей незначительным, но теперь она находила его интересным. Он расспрашивал о Вере Ивановне, Марье Егоровне, Иванцове и других… Им он вез письма от Дмитриева и Соколовой из Берна.

— Тоже рвутся сюда. Вот только деньжат надо найти. Мы уж на вас, Андрей Кириллыч, как на каменную гору!.. Очень жалко на молодежь смотреть… Так и кипят!.. Газеты ваши на клочки рвут… Зачитываются…

— О, еще бы!.. Постараюсь… Сколько надо?..

Катерина Федоровна догадалась, о чем идет речь, и лицо ее потемнело. Несколько раз горячие, как угли, глаза гостя настойчиво и вдумчиво останавливались на ней. Но Катерина Федоровна гордо выдерживала эти пронзительные взгляды.

«Бой-баба!» — подумал Шебуев.

Он остался ночевать у Тобольцева, до приискания комнаты.

— Всего лучше в Гиршах остановитесь. Там как раз Вера Ивановна и все ваши собрались…

Шебуев вчера еще ему сказал, что за границей все уверены в близости вооруженного восстания…

— Не может быть!.. Это было бы безумием при данных условиях… Без оружия, без войск…

— Кто знает? — загадочно бросил Шебуев.

Они горячо заспорили. «Уверяю вас, ваши сведения неверны, — говорил Тобольцев. — Вы там, как дети, сказки себе выдумываете…» — Шебуев таинственно улыбался.

Катерина Федоровна догадалась, что это эмигрант, и провела беспокойную ночь. «Нельзя ли без этих ночевок? — сказала она мужу. — Жизнь в тягость становится!»

— Ваша жена, наверно, интересная, сильная личность, — сказал Шебуев Тобольцеву на другое утро, за кофе, который они пили наедине, в кабинете. — Но эта «Соня» прямо очаровательна!.. Ей-Богу!.. В нее можно без ума влюбиться!..

— Ах вы, романтик!.. Ха!.. Ха!.. Ну, придет ли в голову, зная вас, что вы способны влюбляться!..

— А как вы думаете?

— Это с смертной казнью в перспективе? Ха!.. Ха!..

— Что ж?.. Это только обостряет вкус жизни. Вы, мирные обыватели, этого не понимаете, очевидно…

— Как не понимать! Я восторгаюсь, преклоняюсь! Этот романтизм меня до слез волнует… Ну, смотрите же, заходите… «Соню» поглядеть! — И они оба весело хохотали.

Вечером, девятого, Тобольцев подошел к университету… Громадная толпа стояла во дворе среди полной тьмы. На подъезде, на лестнице, трепетно, беспомощно мигало и металось пламя свечи. Красное знамя подымалось над ним. Толпа тихо шевелилась, как пробуждающееся чудовище. Под знаменем стоял оратор… Трудно было уловить издали все его слова, но Тобольцев догадался, что речь идет о дальнейшей забастовке…

Вот опять метнулось и затрепетало жалкое, беспомощное пламя. Оратора сменил другой. Из мрака показалась слабо озаренная крупная, львиная голова. Огромная фигура зачернела на лестнице, и зазвучал мощный, страстный голос, который расслышали все, даже стоявшие у решетки.

«Степушка!..» — с дрогнувшим сердцем чуть не крикнул Тобольцев. О, как долго ждал он его! Всю эту лихорадочную, безумную неделю… Тобольцев слушал напряженно, среди наэлектризованной толпы, эту пламенную речь… И когда тот кончил, он закричал, как и все крутом, высоким, не своим голосом и аплодировал с пылавшими глазами и радостно смеялся. «Кто это?.. Вы не знаете, кто это говорил?» — раздавались кругом восторженные восклицания женщин.

Толпа долго не могла успокоиться… Потом говорил Шебуев, за ним Николаев. Тобольцев их узнал по голосам. Но сам он уже пробирался к выходу. Он надеялся найти Потапова… После его речи ничего уже не стоило слушать!.. Но во мраке все лица казались ему чужими и странными… «Может быть, он у меня?» Как спешит влюбленный на свидание, так Тобольцев спешил домой. Ему отворила жена.

— Ах, это ты?.. А я доктора жду… Адя весь горит…

— У нас никого не было?

— Никого… Куда же ты, Андрей?

— До свидания… Я скоро вернусь… — Он кинулся к Бессоновым. Голова его пылала. То, что он пережил сейчас там, в этом мраке, в этой толпе людей, охваченных одинаковым порывом, спаянный с ними одной цепью мыслей и стремлений, — Тобольцев знал, — он не забудет до самой смерти… Ему надо было видеть нынче Степушку во что бы то ни стало!.. Надо было сказать ему: «Я твой по-старому!.. Твой, без колебаний и критики!..»

— Не думаю, чтоб это было серьезно, — говорил доктор Катерине Федоровне. — После микстуры температура упадет…

Катерина Федоровна прочла раз в газетах, что утомленный фармацевт ночью вместо аспирину положил в порошки стрихнину. Поэтому только в семь утра она послала няньку в аптеку. Та вернулась через два часа.

— Да где вы пропадаете? — накинулась на нее хозяйка.

— Заперты, барыня, аптеки… Не добьешься толку…

— Что такое? Как заперты?

— Все, барыня, бастуют… Все!.. Народу что стоит на площади! Ужасти!.. И гонят… Меня обругали… Не пойду я никуда!

Катерина Федоровна кинулась к мужу. «Добились? Достукались?.. Вот тебе!.. Кашу заварили… А кто теперь будет расхлебывать?.. Больному ребенку лекарства достать не могу?» — Она разрыдалась. «Давай рецепт!» — сказала Соня… Через час она вернулась, сияющая, маша пузырьком над головой.

— Милая! — Сестра схватила ее лицо в обе руки и расцеловала.

— Как тебе удалось? — удивился Тобольцев.

— Ах! Это целый роман!.. Я все бегала мимо аптек, где поглуше… Смотрю, стоит какой-то брюнетик у окна… Я умоляющими глазами гляжу на него, показываю рецепт… Он улыбнулся, плечами пожимает… Я ему даю понять, что никого в переулке нет и… ха!.. ха!.. посылаю ему поцелуй… вот так!.. Он так и подскочил!.. Знаками показывает мне, чтоб шла во двор… Ну, я юркнула туда… Он же мне отпер… Пока порошки готовил, сзади, в комнате, я с ним кокетничала…

— Что значит хорошенькая! — смеялся Тобольцев.

Вечером пришел Потапов… Он казался возбужденным, помолодевшим. Они заперлись с Тобольцевым в кабинете. Туда им и чай подали. Катерина Федоровна сидела над постелькой мальчика, крепко сжав виски руками, облокотясь на колени, в мрачной, глубокой задумчивости… Ее поразила одна картина, по неуловимой ассоциации вставшая внезапно в ее памяти. Это было… В самом деле, когда же это было?.. Неужели всего полтора года назад? Да… да… в первое лето ее замужества, на даче… Боже мой!.. Можно подумать, пять лет прошло с тех пор… Так много пережито, так много выстрадано!..

Она возвращалась через Сокольники домой от Минны Ивановны и уже в десяти шагах от дачи увидала страшный, черный столб дыма, шедший над рощей… Он был такой зловещий, такой необычайный, что сердце у нее упало. Она инстинктивно кинулась на террасу и заперла за собой двери. «Пожар где-то… Ужасный!» — задыхаясь, бросила она Фимочке, стоявшей у окна, в столовой… И вдруг мгновенно все потемнело… Сад, цветник — все исчезло из глаз в страшной, желто-пепельной мгле… Что-то застонало, заревело, завыло во дворе… Дрогнула дача, двери распахнулись с невероятной силой настежь… Где-то зазвенело стекло; сорванная мгновенно парусина затрепыхала, как флаг, и вдруг, поднявших кверху, словно лист газетной бумаги, перелетела двор и исчезла из виду… С страшным криком, закрыв лицо руками, Катерина Федоровна упала на колени… Она слышала стук, вопль Фимочки, топот ног наверху и рядом звон разбитых стекол… Все это длилось один миг…

Когда они очнулись, смерч был уже далеко. Шел ливень и град. Весь двор, крыша и верхние террасы были усыпаны сломанными ветками и листьями. Анна Порфирьевна видела, как эта туча листьев, прежде чем упасть, кружилась вихрем, высоко в небе, в какой-то адской пляске… К счастью, все были дома, все были целы… Катерина Федоровна спаслась чудом.

Вечером они все, с перепуганными мужьями, вернувшимися раньше времени из Москвы, пошли на третий просек, где пронесся смерч… Это была такая страшная картина, что Катерине Федоровне сделалось дурно… «Ходынка»… — сказала она невольно. Да, стихийным ужасом повеяло на них от этой зловещей, огромной и оголенной долины смерти, где час назад кипела жизнь… Громадные вековые сосны с вывороченными корнями лежали, как поверженные великаны, в зловещем безмолвии, зарыв седые головы под обломками к грудами щеп. Распростертые молодые березы с вздрагивающими еще и покорно поникшими ветками; растрепанные ели и стройные побеги лиственниц — они лежали тут все, старые и малые, убитые внезапно и предательски… А небо уже опять синело над ними, и солнце улыбалось этим закоченевшим в судорогах мертвецам.

Но страшнее всего в этой полной ужаса картине были остовы стоявших трупов… Они преследовали, как призраки, Тобольцева и его жену… Сломанные пополам, расщепленные вдребезги, с изуродованными стволами, они казались мертвецами без головы, зацепеневшими стоя. И красноречиво до ужаса — до ужаса ярко — поднимали они к синему небу искалеченные руки, как бы застывшие в взрыве бессильного отчаяния…

Тобольцев каждый день бегал на эти поляны и подолгу стоял перед ними, задумчивый и безмолвный… Для него эта картина была полна символизма…

— И все-таки здесь есть красота, — говорил он дома. — Да, трагическая красота гибели. В смерти всегда есть обаяние… чары тайны и тишины… Когда я стою перед этими трупами, я чувствую сильнее, чем когда-либо, какая сказка — жизнь!

— Нет! Это возмутительно! За что погибла дивная роща?

— Я не знаю, Катя, за что… И никто не знает… Я вижу руку стихии… Законы ее мне неведомы… Дух разрушения пронесся над цветущей жизнью и все превратил в хаос. Этому духу не поставишь вопроса: за что? Но… дух разрушения есть в то же время и созидающий дух… Этого я не забываю. Для неисповедимых целей нужна гибель стольких жертв… Для какого-то конечного блага в грядущем нужен весь этот ужас настоящего… Чтобы новая жизнь зацвела на этом месте, надо было сейчас все сровнять с землей… И я благоговейно стою перед этим грозным творчеством стихии и с надеждой гляжу вперед…

 

X

Тобольцев обедал у Засецкой, когда вернулась с почтамта швейцарка, бонна ее детей. Мятлев посылал телеграмму дочери в Крым.

Софи продрогла. Она два часа стояла на улице, в хвосте, ожидая очереди. «Завтра забастуют и почта, и телеграф», сказала она. Мятлев, бледнея, сорвал салфетку.

— Что же это такое, Андрей Кириллыч?

— Это революция, Сергей Иваныч… Что вас так удивляет?

Мятлев пробежался по комнате, держась рукой за сердце…

— Выпей капель! — мягко сказала ему Засецкая.

— Андрей Кириллыч… Я человек лояльный… Заподозрить меня в сочувствии всем этим забастовкам трудно… Но… как хотите… Надо ж этому положить конец!.. Ведь действительно, как я слышал, положение этих… pauvres diables заставляет желать многого… Там будут колебаться, а мы будем банкротиться? Вы можете понять, чем грозит нам эта стачка?

— Барыня!.. Барыня!.. — вопила Марья, вбегая в спальню Катерины Федоровны. — Воду запирают… Водой запасайтесь…

— Господи Боже мой!.. Что это будет? Нянька!.. Где она?.. Соня, полей цветы!

— Да что вы, барыня? Какие цветы? — закричала нянька, вбегая с улицы, где она собирала сведения. — Пропади они пропадом!.. На самовары да на ванну Лизаньке надо накопить. Пеленок навалили цельное корыто. Где я возьму воды?

— Как? Даже на ванну Лизе не хватит?

— Да запирают же, говорят вам! У соседей ни крошки не нацедили… Давай ведерку, что ли, Марья!.. Аль оглохла?..

В доме поднялась суета. Наверху, у соседей, так же топотали, хлопали дверями. Озлобленные голоса женщин звучали на улице и на дворе…

— Черти проклятые!.. Они бунтуют, а мы тут без воды сиди… — У меня белья цельное корыто навалено… — А у нас дитё, у господ, в скарлатине. Ванны горячие делали… — Дармоеды!.. На кабак себе бунтуют… Знаем мы их!.. — Бают, ни дров не будет, ни мяса… — Да, нну!?

В четыре часа нянька примчалась из клуба-мясной.

— Что делается! Разносят лавку… Берите скорее мяса!.. Запасайте пуд… Завтра будете тридцать копеек за фунт платить…

— Да ты бредишь?

— Чего там?.. Сами сообразите… Дороги стали, подвоза нет… Бают, на всю Москву завтра на площадку сто быков выставят…

— Соня… Соня… Где она?.. Няня, найдите ее!..

— Да муки берите пуда два… Все булочные забастуют…

— Соня, ради Бога, бери извозчика, поезжай в лавки!.. Вот я тебе запишу… Боже мой!.. Где карандаш? Голова идет кругом… Ах, проклятые, проклятые!.. Дети без ванны… Лиза без пеленок… Бери, Соня, бумажку… я буду диктовать…

— Свечей-то, барыня, не забудьте, — напомнила нянька, просовывая голову в дверь и тщетно стараясь унять перепуганную криком проснувшуюся девочку. — Завтра, сказывают, вся Москва во тьме будет… Керосину пуда три захватите скорей!..

На улицах стояли взволнованные кучки обывателей. Лавки, осажденные толпой, бойко торговали. Керосиновые лампы и подсвечники раскупались, как никогда. По всем направлениям мчались извозчики, нахлестывая лошадей, развозя хозяек с кульками, спешивших домой до наступления сумерек. Эта тревога придавала городу необычайный вид.

Вечером явился Капитон.

— Электричество есть на улицах? — спросила его кумушка.

— Есть пока… Возвращаться буду, может, впотьмах…

— Господи! До чего мы дожили с вами?

— Да-да-с… Дела, сестрица, не хвали…

— У меня, представьте, воды нет Лизаньке на ванну!..

— Чего там вода!.. Головы бы нам свои уберечь!.. Слухи такие идут… Вы Андрею скажите, чтоб поменьше шлялся… Говорят, интеллигенцию избивать собираются…

Катерина Федоровна пошатнулась и села.

— Кто?!

— Я нарочно приехал предупредить… И детей на улицу не выпускайте… Я Серафиме пригрозил, что на замок ее запру, коли побежит к портнихе…

— Да кто же это?.. Кто собирается?..

— Черная сотня…

Катерина Федоровна задрожала. Эти слова были ей не совсем понятны, и оттого еще страшнее.

— Вы, сестрица, понаблюдайте за Андреем-то… Чтоб он сдуру в дружинники не записался… От него все станется!..

— Какие дружинники?

Капитон объяснил.

— У нас молодежь-приказчики все записались… Разве их удержишь?

— Как это!.. Он будет рисковать собой! Уходить из дома, охранять других? А своих бросить на произвол судьбы?!

— То-то и оно-то… Палка о двух концах. И маменька за него страх как боится! Здесь надо каждому теперь дома сидеть да семейство свое оберегать… Я и Николая приструнил, чтоб он никуда эту неделю не таскался… — Уезжая, он показал ей заряженный револьвер. — Без него теперь никуда ни шагу!.. Потому — всюду оборванцы… Нахальные стали… Уж не просят, а требуют… Вчера один кулак мне показал… А вы, няня, на запоре живите… день и ночь… И на цепочке… Эх, крюк у вас какой плохой!.. Я вчера купил новый…

Катерина Федоровна не спала всю ночь. Муж вернулся в два. Она отперла ему сама.

— Да побойся ты Бога, Андрей! Где ты пропадаешь в такие дни?

— Я с револьвером, Катя, не бойся!..

Она разрыдалась. Он должен был ей поклясться, что не запишется в дружинники.

На другой день, в первом часу, Тобольцев внезапно, в пальто и с шапкой в руках, вошел в комнату матери.

— Что такое? Почему ты не в банке?

Он был бледен. Глаза его точно больше стали, и блеск их поразил ее.

— Маменька! Все учреждения закрыты…

— Да почему? Что такое?

— Это революция, маменька! Это — общая забастовка… Эти дни отметит история. Обыватель поднялся, обыватель бастует… Мелкий чиновник, затравленный нуждою отец семейства, всю жизнь молчавший, всю жизнь глотавший унижения и таивший на дне души обиду, — это он сейчас встал во весь рост и крикнул: «Довольно!» Маменька, это бунтуют не революционеры, а «униженные и оскорбленные». Пойдемте на улицу! Не бойтесь! Никто нас не тронет. Посмотрите, что делается на бульварах! Какие лица, маменька! Пойдемте! Такие дни не повторяются… Вы пожалеете, если утратите этот миг!

Как околдованная, подчинялась Анна Порфирьевна. Под руку с сыном она вышла на улицу. Все внутри у нее дрожало, и даже голова тряслась… Они взяли извозчика и поехали в центр города. У бульвара они увидали необычайную картину. Гимназисты и реалисты старших классов шли стройной толпой с торжественными, серьезными лицами. На фуражках не было значков. Барышни кричали им что-то и махали платками. Разносчики с лотками, разинув рты, глядели им вслед. Одна торговка, повязанная большой шалью, спросила городового. Тот безнадежно махнул рукой и отвернулся.

— Что это, Андрюша? Куда это они?

— Товарищей снимать… Бастуют.

— Боже мой! Их изобьют… Дети-то зачем путаются? Их ли это дело? Ай-ай-ай! Как все это… дико!

— Согласен, маменька… Революция — дело взрослых… А попробуйте-ка их удержать!.. Это — психическая зараза. А молодежь впечатлительна…

Все бульвары и улицы были запружены возбужденной и разношерстной толпой. На панелях не хватало места. Шли прямо по мостовой, пели песни. Рабочие, студенты, гимназисты, барышни — все переговаривались громко, трепетными голосами. В воздухе звенел молодой, жизнерадостный смех. Особенно много было женщин. Кидались в глаза какие-то фигуры юношей в куртках, высоких сапогах и огромных папахах на голове.

— Дружинники, маменька, — объяснил Тобольцев на ее удивленный возглас. — Против черной сотни организуются…

Тобольцев отвез мать домой, а сам опять пошел бродить по городу, толкаясь в толпе, вбирая с ненасытной жадностью в себя все впечатления, чувствуя себя пьяным.

Вечером он с Соней был в Частной опере. И там настроение было повышенное. Публика требовала без конца «Марсельезу» и подпевала оркестру.

В этот день Мятлев получив последнюю телеграмму от дочери из Севастополя. Всю почту везли на лошадях.

Мятлев приехал на другой день к Тобольцевым. Туда же, не сговариваясь, явились Капитон и Конкины. Катерина Федоровна давно заметила это тяготение к их дому и была этому рада. На людях не так было жутко.

— Спешим до ночи повидаться, — говорил Мятлев. — На миру и смерть красна… Электричества уже нет.

— Но газ еще будет держаться…

— Долго ли? Помилуйте!

— Господа, что в университете делается! — С этим возгласом Засецкая вошла в гостиную.

— А тебя носит! Непременно нужно туда таскаться! — бросил ей Мятлев.

— Ах, Боже мой! Да ведь живой же я человек! Еду мимо… Что такое? Оказывается, там грандиозный митинг. Не хотят уходить, заперли ворота и строят баррикады…

— Час от часу не легче!..

«Там Таня, Марья Егоровна, Вера Ивановна, Наташа…»

Тобольцев взволнованно бегал по комнате.

Капитон говорил; «Хоть бы собака забежала в магазин! Всех словно ветром вымело!.. Это в разгар-то сезона!»

— А вы слышали о крахе фирмы Z? А читали, что разрывом сердца в Харькове умер Литвинский? — Тот самый? — Ну да… Да погодите! То ли еще будет, если забастовка продлится еще неделю!

— А почему бы ей не продлиться? — подхватила Засецкая.

— Господа! А что нынче в газетах пишут? Чего на завтра ждут? Неужели это правда?! — крикнул Конкин.

— Ты бы, Андрей, мать-то успокоил… Не бегал бы по ночам.

— Ах, оставь, пожалуйста! Не могу же я дома засесть!

— Вот, вы слышите?.. Что я могу с ним поделать?! — с отчаянием крикнула Катерина Федоровна.

А Мятлев, весь багровея, говорил Тобольцеву: «Черт возьми! Такое положение вещей не может же тянуться! Ведь это приостановка всех жизненных функций в стране!.. Попробуйте задержать дыхание, вам грозит паралич сердца… Коли нужны реформы, надо их дать!..»

— И очень просто! — сочувственно подхватил Капитон. — Мы, купцы, теряем каждый день, теряем больше других… А за что? Разве мы бунтовали? Это ценить надо…

Засецкая с очаровательной улыбкой говорила Конкину:

— Cher monsieur Paul! Ваш брат Nicolas дал мне двести рублей в пользу стачечников… Пожертвуйте и вы… Мы кормим их жен и детей… Если вы не сочувствуете этому движению…

— О, как можно в этом сомневаться! — Конкин, покраснев, схватился за бумажник и положил радужную на розовую ладонь, пахнувшую цветом яблони.

— Ах, я знаю!.. Многие их осуждают, потому что забастовка бьет всех по карману…

— Да… Но дети-то и жены ничем не виноваты! — подхватила Катерина Федоровна и пристально поглядела на Капитона. Тот закряхтел и, — густо покраснев, вынул четвертную. Засецкая рассмеялась, продолжая держать вверх обе ладони.

— Мало, господа!.. Кладите больше… У нас иссякли уже все ресурсы… Сергей Иванович, не дашь ли и ты?

— Благодарю покорно! Давно ли дал тысячу?

— Мы сидим без сладкого уже неделю… Это желание детей… От их имени я внесла эту сумму в стачечный комитет… Прибавьте, господа… Отказывать стыдно!..

Конкин вынул еще радужную. Засецкая послала ему поцелуй. «А вы?» — обратилась она к Капитону.

— Н-ну и дама! — вздохнул он и прибавил еще четвертную. — Вы и так уж с Андреем маменьку ограбили…

— То маменька!.. Не твой карман…

— А ты помолчи! — Глаза Капитона сверкнули. — Оболванил старуху-мать, а теперь за нас принимаешься! Статочное ли дело маменьке в столовой торчать да забастовщикам щи разливать?

— Отчего же? — мягко вмешалась Засецкая. — Она это делает в моем доме.

— Жалуюсь вам на Андрея Кириллыча, милая барынька, — примирительно засмеялся Мятлев. — Хозяин в моем доме de facto он! Не успел я третьего дня проснуться, как они уж с Ольгой весь зал под столовую заняли… У всех знакомых посуду и столы обобрали… Орудуют… Детей этих, баб, рабочих нагнали… Запах!.. Вы не можете себе представить!? Самый демократический… Ха!.. Ха!..

— Ах, как ты лжешь!.. За клевету дай мне сто рублей!.. Слышишь?.. Сейчас же!..

Действительно, Тобольцев был у матери и сказал: «Маменька! Мы теперь кормим детишек безработных… Если б Лиза была жива, я сделал бы ее своею правой рукой… В память ее вы не должны мне отказывать… Вы и нянюшка поедете сейчас к Засецкой…»

Анна Порфирьевна растерянно твердила, что ничего не сумеет. Но Тобольцев знал, что делать… Вовлечь Анну Порфирьевну в этот кипящий поток будет лучшим средством излечить ее от тоски по Лизе.

Вечером Тобольцев пошел на квартиру Майской, сделавшуюся как-то незаметно главным сборным пунктом. Густой мрак царил всюду, где вчера еще горело электричество. Бульвары издали казались лесом. Привычные линии улиц и контуры домов колебались как бы в этой жуткой мгле, изменчиво двигались словно… Исчезали там, где их привыкли видеть; вырастали там, где их не ждали, как это бывает во сне или в бреду. Высоко вверху горел красный огонек, и его было видно издали. Это был свет лампады у образа Страстного монастыря. На углу площади отблески гаснувшего костра не могли осилить отовсюду надвигавшейся безмолвной и зловещей тьмы… «Москва восемнадцатого века…» — думал Тобольцев.

Потапов был у Майской. Там же сидели Бессоновы, Кувшиновы, Зейдеман с женой… Взволнованно обсуждали события… Все шло с такой головокружительной быстротой, волна общественного возбуждения дала такой огромный всплеск, что все были выбиты из колеи. Руководить событиями было вне власти партий… В этом приходилось сознаться.

— Но ведь в этой-то стихийности — вся ценность данного момента! — крикнул Тобольцев… Майская слушала молча, не сводя больших наивных глаз с лица Потапова. Ее трогательная любовь к нему ни для кого уже не была тайной. Сам Потапов не называл еще настоящим именем это беззаветное чувство к нему. Но ее нежность и обволакивающую заботу он принимал, как умирающий от удушья предлагаемый ему кислород… Майская сумела создать вокруг него культ Лизы: собрала ее записочки и письма у знакомых и не уставала говорить о ней. Ее портрет в масляных красках, копию с карточки, в художественной раме повесила в комнате Потапова и с ним вместе часами молча глядела на нее… К Майской он прибежал инстинктивно после той ужасной ночи, когда в гробу увидал, вместо Лизы, чужую и страшную красавицу с зеленоватым лицом. Здесь и остался… Майская и сейчас помнит эту ночь… Как дрогнул звонок… Как она подумала: обыск — и, накинув блузу, пошла отворять сама. Помнит она его лицо, его глаза, глядевшие и не видевшие ее. Пустые и белые. Тогда все стало ей понятно… «Николай Федорыч!.. Голубчик!» — крикнула она и, забыв обычную робость перед этим человеком, обняла его, как ребенка мать… и просидела с ним всю ночь на диване, слушая его бред, его безумные крики… гладя его голову, бившуюся на ее плече. Он заснул одетый, заснул, как камень, на этом диване, и у нее же слег больным… И лежал две недели в глубочайшем маразме… Его лечили и навещали. Но если б не нежность Майской, бросившей свое дело, чтоб отдаться уходу за Потаповым, он покончил бы с собой. Только ласка любящей женщины спасла его. Теперь все это знали.

Тобольцев с особым чувством глядел сейчас в это милое личико Майской. Она сохранила эту ценную индивидуальность для всех… И если вчера голос Степушки снова затрепетал силой и дерзостью воскресшего борца — этим он всецело обязан ей одной… «Какая сила любовь!.. Какая великая творческая сила! — думал он. — Степушка принимает ее, как дань… Все они здесь уже мысленно соединили их… Они судят по себе — они, не понимающие души Лоэнгрина… Нет, я знаю, что эта красивая еврейка никогда не изведает счастия, которого стоит… и что Степушка не изменит памяти Лизы… И мне не жаль их обоих… Это так стильно!.. Так тонко и красиво!»

На другой день город принял еще более странный вид. Мясные и булочные торговали только ранним утром. Почти все магазины были закрыты. В центре города окна заколачивали деревянными щитами. От кого? Никто не мог сказать, но чего-то боялись. Капитон и Николай рано вернулись домой. Тобольцев в банк не пошел. Все учреждения были закрыты. Он двинулся было к университету, но встретил Зейдемана. Тот был бледен.

— Не ходите, Андрей Кириллыч!.. Университет осажден. Казаки избивают на улицах публику… Я сам еле спасся.

— Я волнуюсь за Таню… Ведь она там…

— Да!.. Ужасная неосторожность!.. Моя жена случайно уцелела… У нее заболела мать… Поэтому она запоздала на митинг… Подумайте!.. Беременной идти в толпу? И слышать ничего не хочет… Беда с этими женщинами!.. Они куда горячее нас… Вот хоть бы Маня Майская… сестра моей жены… Как воск в руках Николая Федоровича! Берет на себя самые рискованные поручения… и готова пыль от сапог его целовать… Какие они все истерички в любви и ненависти!

Тобольцев, радостно смеясь, хлопнул его по плечу.

— Да здравствуют женщины, Зейдеман! Если погаснет в небе солнце, женщина зажжет нам его вновь на земле!

Фимочка потихоньку от мужа побежала к портнихе, в Леонтьевский. Она заметила, что вывеска исчезла. «Я хоть не еврейка, а замужем за немцем, — сказала ей портниха, интеллигентная женщина.

— Но кто же тут разбираться станет?.. Идут слухи, что всех иностранцев бить будут…

Пока они меряли юбку, вбежала девочка-мастерица, которую послали с готовым платьем. Она принесла обратно картон.

— Простите, Юлия Ивановна, забоялась… Толпа на Тверской валом валит…

— Да что такое еще, Гос-поди!

— Кухарки забастовали… Так толпой и идут… Прямо по улице… Рожи красные, руками машут… Кричат: «Всех снимать будем… Чтоб господа без прислуг сидели!..» Меня затерли совсем… Еле вырвалась…

Девчонка вся дрожала. Бледная хозяйка опустилась на стул. Из приотворенной двери на них глянули испуганные лица мастериц… Все побросали работу.

— Еще изобьют, пожалуй, на улице, — сказала Фимочка.

— Если еще так протянется немного, придется закрывать заведение. Вы не поверите, за месяц всего два платья заказано. Да я и не осуждаю… До нарядов ли теперь? Но и нам кормить зря такую ораву мастериц трудно. Каждый день мастерские банкротятся… И дерзки все стали! Ведь и у них тоже митинг был. Как же? Мои две бегали… Это лучшие закройщицы-то! Но я молчу перед ними. Что будешь делать?

Марья плакала на кухне и вся тряслась от страха.

— Ну, чего ревешь, глупая? — успокаивала ее Катерина Федоровна. — Кто тебя силой смеет снять с места?

— А вот спросите, кто? — И Марья озлобленно ткнула пальцем в дипломатично молчавшую няньку. — Она вам скажет кто… Просилась вчера у вас к дочери, а заместо того на митинок помчалась…

— Куда?..

— На митинок… знамо… куда прислугу скликали…

— Няня… Зачем же вы меня обманули?..

Нянька молчала, опустив хитрые глаза.

Катерина Федоровна совсем расстроилась.

— Нет, отчего же? Мне это нравится! Это прекрасно! — возражал ей муж. — Не понимаю, что тут для тебя обидного?

— А для тебя что здесь прекрасного, я еще меньше понимаю! — крикнула она. — Кончится тем, что нянька сбежит, а я останусь с двумя ребятами на руках!

— Никуда она не сбежит. А только прибавки потребует. Она умная баба… Это только такая деревня, как Марья, своих интересов не понимает…

— Ну да! Еще бы!.. У тебя всегда чужие правы!

Когда же она узнала, что у Засецкой после митинга сбежала горничная и что обворожительная Ольга Григорьевна, сама никогда не обувавшая чулок, вытирает теперь пыль с статуэток саксонского фарфора в своем будуаре, она совсем пала духом. А Тобольцев хохотал.

Нянька, конечно, потребовала прибавки и отказалась от стирки. Марья же боялась ходить в мясную… «Потому, бают, забастовщицы стерегут нашу сестру. Кто не с ними, того бьют…» И она заливалась слезами…

В деревне ей делать нечего: ни надела, ни избы. Она вдова, у нее девчонка на руках. «Нянька на улице своими глазами видела, как забастовщицы отняли провизию у одной кухарки. А в соседнем доме пришли прямо к плите и стали горшки со щами бить… Дворник их избил… Они его…» Соне пришлось самой ходить в мясную.

В субботу колокола звонили ко всенощной, и в этом звоне, под гипнозом темных и зловещих слухов, всем чудилось что-то жуткое… Слова «черная сотня» кошмаром нависли над жизнью мирного обывателя, произносились шепотом и с оглядкой. Страх чего-то неопределенного рос с каждой минутой, психической заразой охватывал все души.

У Тобольцева и Засецкой были новые заботы. Средства столовых иссякли, и вся щедрость Анны Порфирьевны была бессильна предотвратить голодовку… «Неужели сдадутся?..» — волновались на квартире у Майской.

Печальными предчувствиями был встречен праздник. Но уже к полудню по городу разнеслась зловещая новость… Бьют студентов… Словно пожар, бежал этот слух, разгораясь по пути в чудовищную легенду. Тобольцев обедал у матери, и Анна Порфирьевна вцепилась в его рукав, когда он уходил… Никогда не видал он ее в таком отчаянии, «Андрюша, коль себя не жалеешь, Катю… меня пожалей, меня!.. Если тебя убьют, я умру!..» — Она молила его не ходить к университету, не ходить вообще пешком, особенно ночью. Она должен был дать ей клятву.

От нее он отправился прямо к университету. Но все переулки были заперты для публики. Тогда он взял извозчика и поехал к Засецкой.

— Ольга! Брось твои затеи!.. — говорил Мятлев. — Видишь, чем это пахнет? Как бы не подожгли теперь дом из-за твоей столовой дурацкой… Поедем в деревню… Я найму лошадей…

— Возьми детей и уезжай!.. Я здесь нужна…

— Какому дьяволу ты нужна? Я все терплю, гляжу сквозь пальцы на все ваши затеи!.. Но когда дело о жизни идет, тут уж извини, пожалуйста!

— Я остаюсь!..

— Зачем?.. Ну зачем?.. Глупая баба!..

Он бегал вне себя по комнате, а она сидела перед ним нарядная, с надменным лицом, с очаровательным фартучком в кружевах и прошивках, который она теперь носила с двенадцати до шести, пока действовала столовая.

— Сама знаешь, что кормить уже нечем… Доедаете последнее.

— У меня кредит большой… Я уж третий день беру по лавкам на свое имя… Не беспокойся! У тебя не попрошу… Не хватит кредита — у меня Конкина сапфиры купит…

— Держи карман! До сапфиров теперь, когда крахи всюду и на вулкане живем?.. Как ни глуп Павел Конкин, это-то он сообразит…

— Сергей Иваныч, я не люблю многословия. В чем дело?.. Если столовая тебя стесняет, я завтра найду другую квартиру…

— Ну, вот-вот!.. Я так и знал!.. Этот Тобольцев — черт бы его взял! — вертит тобой, как пешкой…

Она встала и выпрямилась.

— Довольно! Мы не уступим. Столовая будет открыта, чем бы это ни кончилось для меня!..

В это время раздался звонок Тобольцева. Засецкая, как девочка, вспорхнула и кинулась отпирать сама. Мятлев, отдышавшись в мягком кресле и выпив прием ландышевых капель, которые он всегда носил в кармане, сошел вниз и двумя руками любезно пожал руку Тобольцеву.

— Так ваша maman не приедет?

— Извините ее… Она очень волнуется. Я сейчас вам Соню и нянюшку привезу…

— Что делается, Андрей Кириллыч!.. Я сейчас был на Тверской. — Мятлев третий раз с утра рассказал то, чему он был свидетелем. Он испуганно спрашивал, не грозит ли им месть черной сотни за эту столовую.

— Что значит, что водопровод действует? — с тревогой спрашивала Засецкая.

— А что вы имеете против этого? — засмеялся Тобольцев.

— Ах, нет! Конечно, мы рады… Ха!.. Ха!.. Но что это значит?.. Неужели сдаются?!

В квартире Тобольцевых, на Арбате, страшно обрадовались первой воде. Нацедили ванну для Лизаньки и Ади, корыто и ведра для стирки. А Соня все стояла с лейкой у раковины и твердила: «Бедные цветочки… Дайте их полить!..» Кухарка, враждебно растопырив локти, не подпускала ее к крану. «Не до цветов тут… Ступайте в ванную…»

— Вы тут не пускаете, а там нянька шипит и гонит…

У Катерины Федоровны был еще новый источник волнений. Подвоз молока кончился. Насилу достали кувшин Аде на кашку. Булочные не работали. Дома пекли белый вкусный хлеб. Но прислуга ворчала, зачем нет черного. «Проклятые бунтовщики!.. Студенты несчастные! — злобно говорила Марья. — Как это, чтоб людей без хлебушка оставить!»

— Нам-то что! — подхватывала хозяйка. — Бедным каково!..

Не успел Тобольцев увезти Соню к Засецкой от пирога, несмотря на протесты жены, как позвонился Чернов. Он жил в «Петергофе», пристроился к народному театру и получал семьдесят пять рублей в месяц. Соня тоже понемногу возвращала себе частные уроки, но помириться с мужем она упорно отказывалась, поэтому Чернов был теперь тише воды, ниже травы. Он очень огорчился, узнав, что она уехала по делу. Поставив цилиндр на стул и сняв желтые перчатки, он тягуче и уныло рассказывал Катерине Федоровне, что театры бастуют, потому что нет электричества; публика боится выходить ночью, даже если бы завтра электричество зажгли опять… Избивают на улицах даже днем.

— Я сам-м насилу утек сейчас… Вообразите… за мной гнался оборванец… В три сажени ростом… и кулачище… вот-т!..

— Ужасно! — подхватила Катерина Федоровна и радушно подвинула к нему блюдо с пирогом.

— Антрепренеры головы потеряли. Товарищество *** уже разъезжается…

— Неужели? Вот что значит революция!.. Артистам, художникам это гибель…

— Д-да, гибель!.. Но… что будешь делать! Есть эпохи… в жизни людей… когда жертвы неизбежны для общего блага!

— Что такое? Никак и вы на их стороне?

— А почему бы нет-т?.. Разве я не живой чело-эк?..

Ее глаза сверкнули.

— Вы мало голодали, должно быть… Подождите, прищучит вас, забудете об общем благе…

Катерина Федоровна в глубине души была рада этим визитам Чернова. Она сама никогда, конечно, не простила бы измены и такого гаденького обмана. Все же судьба сестры ее тревожила… Соня такая тряпка! Они могут помириться… Ведь любила же она его раньше… Все-таки муж… Какой ни на есть… И любит ее искренно… Теперь Катерина Федоровна в этом не сомневалась… Она с огорчением глядела, как он «хлопал» рюмку за рюмкой. Наконец она отставила графин и стала его бранить. Чернов расплакался. Целуя руки belle-soeur, он умолял ее помирить Соню с ним. Тогда он бросит пить, он будет образцовым мужем. Иначе он покончит с собой… Больше всего Катерина Федоровна боялась влияния Тобольцева и Шебуева на Соню. Долго ли такую тряпку с пути свернуть?.. Пошлют куда-нибудь… Дадут что-нибудь спрятать… Мало ли народу так погибло зря, из-за одной доброты и глупости? На днях еще Шебуев забежал к ним, без Андрея, и принес какой-то сверток. Соня хохотала с ним в кабинете целый час и говорила «жирным», особенным голосом. Когда он ушел, Катерина Федоровна «напустилась» на сестру: «Вот… вот!.. Нашла поклонника… Нынче на диване, завтра на виселице… Глупая баба, тебе бы только смешки!»

— Да я, Катя, ничего… Разве я что-нибудь?..

— Еще бы ты с ним целоваться стала!.. «Ничего»… Это замужняя-то женщина!..

— Об этом пора забыть! — как-то странно бросила Соня.

Сердце сестры ёкнуло.

— О чем забыть?..

— Об этой «ошибке молодости»…

— Скажите пожалуйста!.. Ошибке!.. Да уж не воображаешь ли ты всерьез роман затеять с этим… тьфу!.. Даже не знаю, как назвать его… Не помнящим родства…

— Он очень интересный, Катя! — задумчиво сказала Соня.

Катерина Федоровна сжала губы, промолчала, но в душе твердо решила помирить Соню с Черновым. Пусть он — лодырь!.. Но в тюрьму через него она не попадет… И в этот раз она дала ему торжественную клятву помирить их.

Тобольцев и Соня вернулись с волнующим известием: университет сдался. Всех выпускают…

Действительно, Таня примчалась к девяти вечера. Она рассказывала сказки, как они «сидели», как голодали, как им доставляли провиант и свечи, как они решали свою судьбу…

— Вот дурачье! — в лицо говорила ей хозяйка. — Чем вы рисковали-то!

— Ах, это было так интересно!.. Так необыкновенно… Это были лучшие дни моей жизни!..

— Ну хорошо… Вы хоть одинокая… А эта-то дура, Вера Ивановна? С тремя ребятами на шее… То в тюрьме сидела, то в университет забралась… Достукается, что ее вышлют, и очутится она на мостовой… Мать-то у нее уж умерла с горя!

— Ах! Она ничуть о детях не беспокоилась. Во-первых, она в Гиршах живет, как и я… Мало там добрых людей разве?.. А потом, что такое дети в такие дни?

— Мало вас там продержали… То-то вы и хорохоритесь!

Тщетно Катерина Федоровна оставляла Таню ночевать.

— Ведь убьют вас!.. Ну куда, на ночь глядя, мчитесь? Авось без вас Россию спасут… Ложитесь спать на диване тут!.. Ведь одиннадцать часов…

— Нет! Нет… У меня дел по горло!.. И кто меня тронет? Что с меня возьмешь?.. Ну, душечка, Катерина Федоровна, прощайте!.. Позвольте вас расцеловать… Спасибо вам за ласку!.. Я нынче такая счастливая, и рассказать вам не могу!..

— С чего бы это, Господи!..

— До свиданья!.. Хороший вы человек, Катерина Федоровна!.. Ужасно жалко, что мозги у вас засорены с детства!..

С хохотом Катерина Федоровна и Тобольцев заперли за ней дверь. Андрей Кириллыч в душе был страшно польщен тем, что Таня, в конце концов, оценила его жену, а в эту минуту он чувствовал к ней прямо нежность. «Ну, не очаровательное ли она создание?» — сказал он жене растроганно.

В эту ночь на улицах Москвы было необычайно шумно. Было много оборванцев и пьяных, которые «задирали» прохожих… Катерина Федоровна и Соня вздрагивали, когда внезапно в переулке раздавалась пьяная песнь или ругань, и долго лежали потом с открытыми глазами. «Ты слышишь, Соня?» — шептала Катерина Федоровна. — «Да… Только шаги удаляются… Не волнуйся, Катя!» — «Боже мой!.. Боже мой!.. Что мы переживаем!..»

Таня, по словам Катерины Федоровны, как угорелая бегавшая по городу, на Арбате наткнулась на кучу пьяных хулиганов. «Курсистка?.. Стриженая… Народ мутишь? — сказал один, хватая ее за рукав и глядя мутными мелками в ее лицо. — Бей ее!.. Чего глядеть?» «Ну, чего там? Брось! — сказал другой, помоложе. — Охота о бабу руки марать!..» Таня вдруг распахнула кофточку и с поразительным самообладанием сказала: «Бейте! Вот прямо в сердце!.. Вас много, а я одна… Я и защищаться не стану!.. Бейте!» Храбрость ее так подействовала на хулиганов, что они ее отпустили, дав ей только тумака, от которого она упала на тротуар. С хохотом рассказала она это у Тобольцевых.

— Добегались? — крикнула Катерина Федоровна, бледнея.

— Э, пустяки!.. Двух смертей не бывать, одной не миновать!

— Эге, Таня!.. Да вы, оказывается, героическая натура, — смеялся Тобольцев.

Казалось, вся страна замерла в напряженном ожидании. Железные дорога, почта, телеграф — все бездействовало. Трамваи не ходили. Извозчики были только днем. После заката солнца, боясь беззвучного и зловещего мрака, опускавшегося над городом, они мчались на свои дворы, отчаянно нахлестывая лошадей, заражая прохожих своим ужасом. Арбат был погружен во тьму, и люди двигались бесшумно, как призраки, напрягая зрение, пугаясь друг друга. Только в переулках падавший из окон квартир на улицу слабый свет боролся с жутким мраком. Но огонь гасили рано. Боясь чего-то, все переходили в комнаты, выходившие во двор… Магазины были заперты. Театры стояли пустые. Жизненные припасы вздорожали. Внизу, в доме, где жили Тобольцевы, мясную закрыли.

— Андрей… Да что же это?.. За кружку молока нянька сейчас четвертак заплатила… Насилу нашла, а завтра, сказали, не приходить!.. Что же Адя будет кушать? Чем больные, невинные малютки виноваты?.. — Она заплакала…

Тобольцев, кусая губы, бегал по комнате. Ему было жаль ребенка и жену. Катя уже не воевала, не проклинала, она сдалась. Страх за мужа и детей обессилил эту гордую душу…

— Катя, если тебя может утешить то, что я тебе скажу… слушай: теперь тысячи таких, как Адя, сидят не только без молока, но и без куска хлеба… Обыватель устал давать, устал жертвовать… Забастовка всех бьет по карману и озлобляет… Рабочие в отчаянии… Вчера некоторые заводы совещались, как быть дальше, потому что нет сил глядеть на голодных ребят… Еще день-два, и придется сдаться… Подумай, как это ужасно после таких жертв!..

— Да, это ужасно!.. Как меня может утешить, что чужие дети голодают? Мне всех жалко… — И она заплакала опять.

Утром семья Тобольцевых пила кофе в столовой, когда Марья, как бомба, упала в комнату с криком: «Свободу дали!..»

Все вскочили.

— Что такое?

— Манифест читают в мясной, — вопила Марья, возбужденно взмахивая руками, словно лететь собиралась… — Гляньте в окна, гляньте! Флаги вывешены… Свободу дали…

— Ура-а-а! — не своим голосом закричал Тобольцев и с безумными глазами кинулся целовать жену…

— Что такое?.. Что такое?.. — спрашивала она испуганно.

— Победа, Катя!.. Победа… Наконец!

Соня взвизгнула и кинулась ему на грудь. Все целовались и обнимались с Марьей, с нянькой, с прибежавшим дворником. Тобольцев бросился за газетами.

У мясной стояла толпа мастеровых, кухарок и господ. Все слушали манифест, который в пятый раз читал хозяин колониальной лавки, седобородый старик в больших очках в медной оправе… Он медленно и торжественно читал дрожавшим голосом и крестился, а за ним крестилась толпа. Многие слушали, сняв шапки… На углу городовой, окруженный другой разношерстной толпой, тоже бойко читал вслух манифест… Тобольцев, купив газету, кинулся домой.

— Ну, слава Богу! — твердила Катерина Федоровна и тоже крестилась.

— Как же, Андрюша, теперь?.. Больше не будет революции и стачек? — спрашивала Соня.

— Ну конечно! — крикнула сестра. — Довольно мы настрадались!..

Тобольцев поехал к матери. Город имел праздничный вид. Всюду веяли флаги. Всюду стояли толпами люди. И никто не разгонял их. Опять громко говорили вибрирующими голосами, опять молодой смех звенел в воздухе… Извозчики мчались, развозя господ, спешивших с визитами, как будто настала Пасха. Анна Порфирьевна, плача, кинулась на шею сыну… «Конец!..» — пело в ее измученной душе.

Тобольцев завтракал у Засецкой. Он вошел и громко сказал: «Здравствуйте, гражданка!» Она бросилась к нему на грудь, и они поцеловались при Мятлеве. Сергей Иваныч, сияя, махал телеграммой над головой.

— Пять суток шла… Сейчас m-lle Софи вернулась с почтамта… Грандиозная демонстрация… Всюду толпы с красными флагами… Mon cher!.. Мы точно в Париже…

Пока они сидели за столом, вдруг во всем доме вспыхнули открытые электрические лампы. Засецкая ахнула и захлопала в ладоши.

Раздался звонок. Приехали Конкины. Она была вся в красном, в черной огромной шляпе с страусовыми перьями…

— Chic et chien! — крикнул Тобольцев.

— Цвет свободы!.. Да… Душечка!.. Какие дни!.. — Опять пошли объятия… — Вообразите!.. Говорят, что из тюрьмы выпустили двадцать политических… И толпа идет к Бутыркам.

— Неужели? — Тобольцев вскочил и сорвал салфетку.

— Брать Бастилию? — засмеялся Мятлев.

— Oui… La Bastille! — услужливо перевел Конкин.

— А мы ехали мимо университета… Там грандиозный митинг.

— Куда вы, Андрей Кириллыч? Сейчас подают кофе…

— Простите… Мне надо быть еще в двух домах…

Он кинулся к Майской. Картина, которую он там увидел, навсегда врезалась ему в душу. В гостиной граммофон мастерски исполнял «Ноченьку». В глубоком кресле, в непривычной позе, полной покоя, полулежал Потапов и слушал, опершись головой на руку и задумчиво глядя перед собой. Майская сидела у его ног на мягком пуфе, положив подбородок на скрещенные пальцы и с немым обожанием смотрела в лицо Степушки. Тобольцев с минуту стоял на пороге, незамеченный… Какую сладкую паузу в бурной жизни Потапова заключало это мгновение!..

Майская оглянулась и ахнула. «Степушка!» — истерически крикнул Тобольцев, кидаясь к другу. Майская тихонько вышла из комнаты.

— Она не дожила до этой минуты, — разбитым звуком сорвалось у Потапова. Тобольцев увидал слезы в его глазах. Но Потапов тотчас отвернулся и стал рассказывать с деланным смехом: «А я кейфовал сейчас, Андрей!.. Музыки захотелось… Всегда любил русские песни… А вот столько лет не приходилось слышать!.. И чудно так!.. Некуда бежать… Сел в кресло… Точно в сказке… И устал я… тово… Сейчас только чувствую, как устал… Надломилось во мне что-то…»

Странно… От этих простых слов что-то упало и угасло в душе самого Тобольцева. Он молча глядел в исхудавшее лицо товарища, на его белые губы, на его потухшие глаза и вялые жесты… «Некуда бежать»… Разве это не так?.. Цель достигнута… Кончена трагическая, захватывающая всего человека неравная борьба… Кончена подпольная, опасная работа… Начинается новая жизнь… Да! Но все то, чем жили еще вчера и долгие годы в прошлом все эти люди, что зажигало их сердца, что заполняло их сознание, весь смысл их существования, короче говоря, — где он сейчас?.. Могут ли такие, как Степан, Бессонов, Николай Павлович, Шебуев, Николаев, пойти в парламент, довольствоваться мирной, легальной деятельностью? Нет, о нет!.. Есть натуры, созданные только для борьбы… Для них покой гибелен, как гибельна клетка орлу… Они могут сойти со сцены, да! Но примириться и приспособиться — они бессильны!.. И в душе Тобольцева вдруг всплыло совершенно определенно: «Какая скучная начнется теперь жизнь!..»

Вошли Зейдеманы… Они сейчас встретили Наташу с Феклой Андреевной… Обе помчались к Бутыркам нагонять демонстрантов… Сияют… А Таня с Бессоновой впереди, в толпе.

— Мы их видели на Долгоруковской… Несут знамя…

— А знаете, кого мы встретили?.. Федора Назарыча… Его утром выпустили… Помчался на митинг, в университет.

Они сели завтракать, а Тобольцев взял извозчика и велел гнать к Бутыркам… У Подвесков он нагнал демонстрантов и вмешался в толпу, сияющий и опьяненный.

У Майской все еще сидели за чаем, когда вдруг услыхали тревожный, быстрый топот с черного хода. Все невольно вскочили, охваченные жутким предчувствием. На пороге показался задыхающийся, бледный Бессонов, в расстегнутом пальто. Шапка его съехала на затылок. Черты исказились от ужаса.

— Николай Павлович… убит…

Женщины ахнули. Крик сорвался c уст Потапова. Он стоял, подавшись вперед, держась за стол, белый и страшный, как будто сама смерть вошла в эту дверь и коснулась его рукой.

 

XI

Был холодный, угрюмый осенний день, когда Тобольцев с Анной Порфирьевной в извозчичьей пролетке и Капитон с Фимочкой в другой, медленно лавируя среди растущей толпы, подъехали к Лубянской площади. У Владимирских ворот целой шеренгой расположились ломовики с пустыми полками. Все стояли на телегах, вытянув шеи, и через толпу глядели на Мясницкую. Тобольцева поразило огромное количество «серого» народа, среди которого терялись лица «господ». Не было уступа на стене, окна, фонаря, на котором не чернелись бы фигуры людей. Стояли даже на крышах домов… Полиция отсутствовала и, тем не менее, поразительный порядок и сдержанность царили в этой наэлектризованной ожиданием толпе. Тишина нарушалась только громким фырканьем и сердитым ржаньем ломовых лошадей. «Да ну, дьявол!.. Чего кусаешься?.. Ну тебя!.. Стой!.. Че-ерт…» — раздавались подавленные восклицания. Два подростка-гимназиста и барышня в белой шапочке умоляли огромного, мрачного, бородатого ломовика: «Позвольте нам на полок влезть… Нам ничего не видно».

— Еще проломите… Чего там? И так хороши…

— Ну пожалуйста… Мы легонькие, — чуть не плача, просили они.

— А тебе жаль полка? Обормот! — прикрикнул другой ломовик, молодой, еще безусый парень.

— Чаво?

— Обормот, говорю… Доски жалеет. Ишь сам взгромоздился, как верста коломенская!

— А ты не мешайся… Пес желторотый!..

— Не мешайся! — передразнил молодой.

— Тише вы!.. — прикрикнула на них кучка приказчиков. — Забыли, где?.. Не кабак тут, чтоб ругаться!

Молодой ломовик усмехнулся: «Эй, господа!.. Полезайте ко мне! Барышня, лезь и ты!.. Давай руку!.. Всем места хватит…»

С радостным хохотом молодежь взобралась на полок.

«Идут… идут…» — пронеслось вдруг по площади. Толпа дрогнула, колыхнулась вперед и замерла опять. Извозчик, который привез Тобольцева, вскочил на ноги и, стоя на козлах, вытянув шею, весь подался вперед. Это был добродушный, русый и курносый мужик, с большой бородой и веселыми голубыми глазами. С экспансивностью сангвиника он обернулся к господам:

— Народу-то что!.. Валом валит… Гляньте-ка, барин… Да вы встаньте, барыня… Обопритесь на меня! Вот так… не бойтесь!.. Лошадь смирная… Она тоже понимает…

Тобольцев стал на ноги и обнял плечи матери. Капитон с Фимочкой тоже поднялись. Рядом извозчики торговались с публикой, желавшей занять пустые пролетки и «ломили» цену. Шел оживленный спор. Но любопытство преодолевало… Пустые пролетки брались с бою. «Идут… идут…» — пронеслось, как вихрь, опять… Донеслось пение.

Сердце Тобольцева застучало… Вдали колыхалось, приближаясь, целое море людей, живое черное море… На сером фоне неба ярко алели знамена… Медленно свертываясь и развертываясь, плыли они высоко над потоком людей, а черные и белые надписи их то пропадали, то всплывали вновь, как загадочные начертания таинственной руки.

— Глянь-ка, Митрий!.. Буквы… — Ишь ты!.. И то… Напечатано… — Тише вы!.. Не толкайтесь!.. — Читай-ка… — Сво…сво…бо…да… — Ишь ты!.. — Не видать ничего… — Тише, куда прете?.. — Сло…ва… слободы, значит… — Таак… — А-ах!.. Хорошо-то как! — от сердца сорвалось у молодого ломовика. — Чего ржешь? — оборвал его мрачный сосед. — Тебе чего?.. Слободы захотел!.. — А тебе чего?.. Обормот!.. — У-у-у!.. — Тише вы… ради Бога! — Читайте, Петя!.. — Общее… общее… Ах, досада!.. — Жен… жен…ское. — Арина… Эге, брат!.. И о тебе тут вспомнили… — Многие засмеялись… — Тише!.. Тише, господа!.. Как не стыдно? — Тихий гул шел по площади… — Умственные люди! — говорил пожилой купец в чуйке, в высоких сапогах. А молодой разносчик, пораженный зрелищем, твердил: — Вот я тебе скажу, брат! Вот это так ве-ще-ство!

Вдруг показался гроб. Невольно обнажились головы. Толпа точно вздохнула и замерла опять. Извозчик Тобольцева обеими руками снял шапку и все время держал ее, прижав к груди.

А толпа все шла…

Пение приближалось, знамена веяли… Впереди колыхалось красивое малиновое знамя, вышитое золотом.

— Маменька! — позвал Капитон. — Глядите-ка, кто впереди идет, перед гробом!..

Огромная фигура Потапова с торжественным и грустным лицом выделялась у самого древка малинового знамени среди небольшой группы лиц, шедших впереди. Сердце Тобольцева забилось, и он крепче сжал плечи Анны Порфирьевны…

— Никак красный гроб? — крикнула Фимочка. — Что за гадость такал!..

— Венков-то! Венков! — слышалось кругом. — И цветы все красные… — Точно кровь… — Зачем это? Гроб белый должен быть… — А почему причта нет? — Потому, жида хоронят… — Нешто он не православный? — Жи-да? — разочарованно спрашивали кругом. Многие надели опять шапки. В том числе и мрачный ломовик. Капитон поглядел на него и тоже покрыл голову.

А толпа все шла…

— Барин, а барин! — восторженно говорил извозчик, оборачиваясь взволнованным лицом к Тобольцеву. — Это что же такое будет?.. Народу-то? Сила!.. Сорок лет на свете живу, таких похорон не видал… Кого же это хоронят-то?

— Одно слово — вещество! — растерянно твердил парень.

Тобольцев даже не слышал. Он следил за фигурой Потапова, который шел со склоненной головой под малиновым знаменем. Только раз в жизни видел Тобольцев человека, которого хоронили сейчас, но он знал, какими тесными узами общей цели и работы был с ним связан Степушка…

А толпа все шла…

Тобольцев погнал лошадь к Театральной площади, потом на Моховую… Всюду огромные толпы ждали процессию в торжественном молчании и присоединялись к ней на пути… Из ворот консерватории вышел навстречу хор певчих и оркестр, и это особенно поразило Тобольцева.

— Довольно, Андрюша! Я устала, — сказала ему мать. Они повернули в Таганку и молчали весь путь. Только один раз у Анны Порфирьевны сорвалось слово: «Это сон…» Тобольцев, сдав мать на руки нянюшки, помчался к Зоологическому саду и там, войдя в цепь, расступившуюся перед ним, очутился в толпе.

…………………………

То, что было пережито потом, в эти ужасные три дня, Катерина Федоровна не забудет до могилы.

Уже наутро весь город знал, какой трагедией закончился этот удивительный день… Катерина Федоровна поняла только тогда, почему так поздно вернулся муж, почему у него было такое ужасное лицо… Она не поверила ему, что он устал… Теперь все было ясно… Его жизнь вчера была тоже на волоске. И спасся он случайно… С ней сделалась истерика…

— О чем ты? Помилуй Бог! Ведь жив я и здоров…

— А они? Кто воскресит их? Кто вернет их матери?.. Ах, если б вы хоть детей за собой не тащили на эту гибель!..

— Кто их тащит?

— Вы… все вы… с вашими митингами, зажигательными речами, вашим бредом проклятым… Бунтуйте сами… Рабочих привлекайте, коли это их интересы вы защищаете… Но зачем студентов, гимназистов, ребят несчастных вы втягиваете в этот омут?.. Почему вы не гоните их?.. Поймите: ведь каждая такая смерть подростка, каждая такая слеза и мука матери — проклятием ложатся на ваше имя, на дело ваших рук…

Тобольцев не возражал. Он был слишком потрясен все виденным и чувствовал себя больным. К тому же на кладбище, в этот холодный, ненастный день, он простудился. Но надо было показаться матери. Он уехал к ней обедать.

В воскресенье Засецкая с Конкиной приехали с визитом. На них обеих «лица не было». Шляпа с страусовыми перьями съехала у Конкиной на затылок. Тобольцев вынул ее в истерике из коляски и на руках внес в дом. Засецкая с расцарапанной в кровь щекой крепилась все-таки. В передней она села на стул и попросила стакан воды. Зубы ее стучали по стеклу, но она силилась улыбаться.

— Да что такое? — ахала бледная хозяйка.

— Merçi… пустяки… Царапина… Но… я была на волос от смерти… Ах, не волнуйтесь, chere Катерина Федоровна!.. Все прошло… Мне бросили в голову огромным камнем, и если б я не дернулась вперед, удар пришелся бы по виску…

— Боже мой!.. Да кто же это?

— Толпа… Я не знаю кто… Если б не мои лошади, нам не спастись бы… Они бежали за нами с полверсты, кричали что-то…

— Это ужасно! — рыдала Конкина. — Хорошо, что я не надела красного… Они бы меня убили…

— Соня! — вдруг дико закричала хозяйка. — Где Соня? Не вернулась?.. Боже мой!.. Куда она делась?.. Андрей, где ты?

— Да здесь я, здесь… успокойся, пожалуйста!..

За кофе Засецкая с увлечением вспоминала о похоронах.

— Какие лица!.. Речи! Какие настроения!

— А вы почем знаете? — Глаза хозяйки сверкнули.

— Как почему?.. Я тоже шла в толпе…

— Без вас не похоронили бы! — угрюмо усмехнулась хозяйка и подумала: «Ах, и убили бы такую балаболку, не было бы жаль!..»

Соня примчалась через час, запыхавшаяся, испуганная…

— Что делается! Ужас!.. Я ехала по Тверскому бульвару, смотрю, на другой стороне громадная толпа идет навстречу… Я было не поняла… А извозчик хлестнул лошадь и свернул в переулок налево, крестится и весь дрожит. «Не поеду я, говорит, туда… Еще изувечат!..» Так я ничего не купила.

Дамы, бледные, глядели друг на друга.

— Как же мы вернемся теперь?

— Пустяки, mesdames… Я вас провожу…

— Нет, уж вы подождите ездить! Если мне всякий раз за Андрея еще дрожать… Вы не забывайте, что я кормлю…

Засецкая просила скрыть этот случай от Мятлева.

Когда на другое утро Катерина Федоровна из газет узнала, чем ознаменовались эти дни, с ней сделалось дурно. «И зачем ты читаешь?» — кричал на нее муж.

Но у него тоже задрожали руки, когда он пробежал газету. Сорвалось восклицание ужаса. Он невольно закрыл глаза… «Что я за идиот был!.. Что мы за безумцы были все, веря и радуясь?..» Словно что ударило его в сердце… Словно свет больно брызнул в глаза… Закрыв лицо, он опустился на диван. Сквозь угар пережитого, сквозь золотистый туман волшебных грез он уже различал уродливое лицо действительности, страшную маску в застывшей циничной гримасе…

Весь день жена цеплялась за него, не пуская его выйти. Ночью она просыпалась с диким криком и звала мужа:

— Не уходи!.. Мне такой ужас снится!.. Его лицо…

— Ты ж его никогда не видала, Катя…

— Твое лицо… твое, пойми! Вижу, как тонет… Его пальто, твоя голова… То всплывет, то скроется под водой… Боже мой!.. У меня сердце разорвется от тоски!

Тобольцев лег рядом, держа ее за руку, и чувствовал, как она содрогалась во сне.

— Мать-то… Родители несчастные! — говорила она на другой день. — Думали ли они, когда он уходил на прогулку?..

Вечером нянька прибежала рассказать, как хоронили одну из жертв. Ее кума жила в Девятинском переулке. И процессия шла мимо… Гроб белый… Товарищи-гимназисты, взявшись за руки, цепь образовали. Крадучись идут, закоулками… Все плачут, все мальчики… А уж мать! Так и шатается, как былинка… Вся согнулась и слез уж нет… «Каково ли!.. Один сын был… Одна надежда…»

С Катериной Федоровной опять сделалась истерика. Вне себя Тобольцев кинулся на няньку: «Я вас изобью, если вы еще раз придете расстраивать барыню!»

В полночь Тобольцев читал в постели. Вдруг жена его вбежала в одной рубашке. Она потушила свечи и, вся дрожа, кинулась к мужу.

— Идут… идут… Слышишь?

В переулке рядом шла толпа. Гул голосов, ругань, пьяная, нестройная песнь резко нарушили ночную тишину… Куда они шли?.. Никто не знал… С какою целью?.. «Сейчас конец… Сейчас!..» Страх за детей и мужа лишил ее мгновенно голоса. Она упала лицом на грудь Тобольцева, судорожно тиская его руки… Все, что он ей твердил, не доходило до ее сознания… Она успокоилась, только когда в вымершем переулке, где даже сняли пост городового, все погрузилось снова в подавленную тишину…

Но то, что ждало семью Тобольцевых, было, действительно, ужасно. Не успела кухарка проснуться в седьмом часу утра, как явился какой-то посланный с письмом из больницы. Он требовал немедленно разбудить Софью Федоровну. Белая как мел, застегивая капотик на ходу, Соня вошла в кухню. Предчувствие уже заранее подсказало ей, в чем дело. Так что, когда она прочла записку доктора из больницы, что ее немедленно ждет муж, которого вчера избили на улице, она не ахнула, не крикнула… только побледнела еще сильней и, сказав: «Сейчас поеду…», пошла к себе.

Тобольцев услыхал шаги и вышел на цыпочках из комнаты жены.

— Мужайся, Сонечка!.. Может быть, пустяки, — сказал он. Только тогда она зарыдала, и ей стало легче.

Они потихоньку оделись и вышли на улицу. Было еще темно и холодно. Соня дрожала, и ужас ее невольно заражал Тобольцева. «Я уверена, что он уже умер, — говорила она сквозь стиснутые зубы и ломала ручки. — Боже мой!.. Чего бы я ни дала, чтоб он прожил еще хоть три дня! Хоть один день!.. Как я была жестока!.. Ведь мы не помирились, я не простила его…»

Но Чернов еще не умер. Страшный и белый, с повязкой на голове, он лежал в забытьи. С воплем кинулась Соня на колени перед его постелью и, уронив голову рядом с его лицом, затряслась от рыданий. Тогда он очнулся и узнал ее… Невыразимая нежность отразилась в его обезображенных чертах. Он благодарно улыбнулся Тобольцеву.

— Егорушка… Милый… Прости!.. Люблю тебя… Тебя одного люблю… — лепетала Соня, задыхаясь, целуя его руку, повязку на лбу, край щеки, его пересмякшие губы…

«Что значит женщина!.. — думал Тобольцев. — Пусть это ложь!.. Но эта ложь нужна ему… Она его спасет…»

Доктор, уйдя в коридор, сказал ему, что у Чернова сломаны два ребра и, кажется, затронуты легкие, потому что он харкал кровью, когда его принесли… Надежды мало. Организм слишком истощен. Чахотка неизбежна… Но в Крыму он еще протянет год, полгода… Тобольцев бессознательно дернул себя за волосы. «Крым так Крым… Даже Алжир, если нужно!.. Ничего не пожалеем… Только поставьте его на ноги!»

Теперь Соня все дни проводила в больнице. Возвращалась только к вечеру. «Тебя убьют!» — волновалась сестра. Ей было страшно жаль Чернова, и она плакала целую неделю, не осушая глаз, почти равнодушная к тому, что маленькая Лизанька кричала и мучилась животиком.

— Ах, мне теперь все равно! — говорила Соня. — Если он умрет, и мне жить незачем… Меня убьет совесть…

Когда же она узнала подробности этой катастрофы, она с гордостью рассказала это Тобольцевым… Чернов вел себя как рыцырь. Гуляя в то роковое утро, он увидал, как зверская толпа била барышню, которая со студентом ехала мимо. Тот уже без сознания лежал на мостовой, извозчик умчался, а девушку трепали и перекидывали с рук на руки. «Что вы делаете? Как вы смеете, негодяи?» — закричал Чернов, вне себя кидаясь в толпу… Тогда хулиганы бросили девушку и накинулись на него… Он потерял сознание от удара по голове… Очнулся уже в больнице… «И первая мысль моя была: Соня не знает… Взглянуть на нее только один раз и потом умереть!..» Соня плакала, рассказывая это, и плакали все женщины.

Мятлев примчался, сияющий: «Дочь едет, Андрей Кириллыч! В Севастополе две недели сидели… Поезда берут с бою… Наконец-то! Наконец мы вздохнем!..»

Жизнь понемногу начинала входить в колею.

 

XII

Да… Но это была уже неуловимо изменившаяся, вглубь и вширь непоправимо расколовшаяся жизнь… Рухнувшие привычные понятия еще держались как бы на поверхности сознания, а новые, идущие из глубины, уже властно требовали места и признания… В существовании обывателей дух времени отражался в мелочах. Но эти привычные мелочи, ускользнувшие из быта, раздражали и волновали. В середине ноября Катерина Федоровна стала выходить из дому. С первых же дней у нее вышло с мясником неожиданное столкновение. Без всякого повода, на ее сдержанное замечание, что она недовольна мясом, услужливый и льстивый раньше хозяин резко возразил ей: «Гордиться, сударыня, нечем… Мы с вами равные… Даром что вы господа, а мы купцы… Теперь все равны стали». «Да разве я вам что-нибудь обидное сказала?» — спросила растерявшаяся Катерина Федоровна. Он с вызовом глядел на нее выпуклыми черными глазами и, ударяя по газете красными пальцами с толстым обручальным кольцом, говорил:

— Прошли времена, сударыня, когда мы молчали перед вами… Не нравится мясо — милости просим в другую лавку!.. Мы с вами равные…

— Вот дурак! — говорила она дома, бегая по комнате. — И чего он сюда это равенство приплел? Я ему об огузке, а он мне о равенстве!.. Чисто с цепи сорвался!

Но Тобольцев хохотал: «Ах, как хорошо!.. Нет, это хорошо, Катя!.. Как ты этого не понимаешь? Просыпается чувство собственного достоинства в человеке, и он спешит проявить его… А ты оскорбляешься!..»

Нянька тоже новый тон взяла: требовала себе среди дня два свободных часа и говорила: «Не лошади, чтоб шестнадцать часов в сутки работать на вас!.. Только тварь бессловесная это стерпеть может… А мы люди!..» Разносчики, извозчики, приказчики, полотеры — все держались иначе. Шапки никто не снимал, глядели дерзко, по определению Катерины Федоровны. Все не только прибавки требовали, а и уважения. И, словно сговорясь, твердили: «Теперь слобода пошла… Не те порядки!..» Профессиональные союзы рождались каждый день. Все читали газеты, критиковали свою долю, стремились к лучшей.

— Удивительный человек эта Фекла Андреевна! — говорил Потапов Тобольцеву. — Что она с приказчиками делает!.. С этим элементом, который мы считали безнадежным еще год назад! Под имением «Марьи Петровны» ее весь торговый мир теперь знает… Вчера ее видел доктор. Ей дурно сделалось после митинга… Губы белые, ни кровинки в лице… Полное истощение, а глаза горят… Просим ее: «Отдохните немного, надломитесь…» Куда там!.. И слышать не хочет! «Надо, говорит, ковать железо, пока горячо… Отдыхать будем потом!» Да, многим мы ей и Федору Назарычу обязаны… А главное, свой человек! Вот в чем тайна их обаяния над пролетарием…

Вася, одиннадцатилетний сынишка солдатки Акулины, protégée Катерины Федоровны, по случаю забастовки, закрывшей ремесленное заведение, где он учился, пристроился теперь к разноске газет. «Ах, Вася! Избегаешься ты, отобьешься от рук!» — сокрушалась Катерина Федоровна. Но мать радовалась: мальчик был бойкий и зарабатывал хорошо, Ежедневно он приносил на дом Тобольцеву целый ворох новых газет всех крайних партий. Тобольцев шел как-то раз по Тверскому бульвару и чуть не упал, когда Вася с размаху налетел на него, скользя по гололедице.

— Куда ты, Васенька?

— Ах, барин!.. Это вы? Простите… Мы «Новости» бойкотируем… Вчерась все окна вышибли… И сейчас все наши туда собираются…

— За что же это?

— Полкопейки просим накинуть, — говорил мальчик, сверкая глазенками. — А он упирается! Да мы ему себя еще покажем!.. — И он помчался дальше.

«Вот и у нас революция тип парижского гамена дает!» — думал Тобольцев.

Гуляя после обеда по бульварам и Тверской, Тобольцев с улыбкой слушал, как газетчик, молодой парень, бойко выкрикивал:

— Новая социал-демократическая газета!..

А другой совал прохожим раскрашенный номер сатирического журнала и вопил:

— «Гусак»!.. «Гусак»!.. Купите гусака… Гусак красного боится! — Он громко называл имя генерала, изображенного на картинке, а городовой, стоявший рядом, равнодушно отвертывался.

— Париж, совсем Париж! — говорил, встречаясь, сияющий Мятлев. — И знаете, Андрей Кириллыч, прямо весной пахнет, несмотря на ноябрь!.. Это опьяняет…

— А вы читали «Зарю» нынче?

— «Зарю»?.. Pardon… Это газета эс-де?

— Нет, эс-эровская…

— Новая?.. Нет, не читал… А что? Вот сатиру люблю… Массу покупаю… Эй, любезный! Давай «Гусака»!.. Знаете, я нахожу, что эта вся юмористика сыграет огромную роль…

— Еще бы!.. Смех — страшное оружие…

— А «Искру» Курочкина в шестидесятых годах помните? Ах, как жаль, что нет возможности за всем следить!.. А Ольга прямо помешалась: ездит по магазинам и все скупает… Брошюры наводнили рынок… Вы это заметили, Андрей Кириллыч?

— Да, это удивительно!.. С беллетристикой покончили… Искусству конец… Мне жаль театра!.. Жаль артистов и художников… Неужели такая полоса надолго?

Мятлев рассказывал, что Засецкая пропадает на митингах, даже Конкину туда затащила.

— У них у обеих вчера украли деньги… У Ольги всю сумку срезали… И поделом! Идти в толпу!.. Фи!.. Mon cher, я не выношу черни!..

Федор Назарыч скоро выдвинулся на митингах как оратор. Его встречали аплодисментами. Речи его, полные яда, молодого задора и искренней ненависти, вызывали целую бурю. Он действовал на нервы умеренным. Они не выносили его жестов, усмешки, покручивания губ, его тенорка. Но женщины и на митингах давали тон… Они восторженно аплодировали крайним, они исступленно шикали умеренным, поджигая толпу своим темпераментом. «Самый непримиримый элемент!» — смеялся Тобольцев, у которого в ушах звенело от крика Тани… Марья Егоровна и Таня поочередно таскали Тобольцева на все интересные заседания. «Никогда дома не бывает!» — с горечью думала Катерина Федоровна… Ей вспоминалось, как прошлой осенью, когда родился Адя, она жестко заметила ему как-то раз, когда он собрался на репетицию: «Пора бы, Андрей, покончить с этой блажью!.. На все свое время… Неужто не наигрался еще?» Он тогда вспыхнул и ответил вызывающе: «А что ты скажешь, если я завтра поступлю на маленькие роли в Художественный театр, на двадцать пять рублей?» — «Ты на это права не имеешь… У нас сын, будут и другие дети…» — «Отказаться от самого себя, быть батраком твоим я тебе никогда не обещал!.. Не забывай этого!..» О, как долго волновалась она, вспоминая этот разговор!.. Теперь… смешно сказать!.. Она была бы рада, если б по-старому муж ее занимался искусством! Но… оно исчезло из жизни. Театры пустовали. В «Аквариум», где еще недавно звучала музыка Бизе и Масне, теперь ежедневно собиралась на митинг огромная толпа.

— На оружие!.. Пожертвуйте на оружие! — кричали публике сидевшие у входа за столиком студенты и курсистки. Мужчины просили вежливо, женщины требовали, стуча рукой по столу, сдвинув брови. Бессонова и Вера Ивановна дежурили у этого стола чаще других. Публика жертвовала, кто испуганно и неумело, кто с радостной готовностью… Далеко за полночь расходились с митинга. И ночная тишина вздрагивала от смеха толпы, от возбужденных споров.

Засецкая говорила Тобольцеву: «Ах, я теперь страстная социал-демократка!.. Что может быть выше этого движения?.. Это опьяняет… захватывает… Ко мне приходила эта… знаете… Майская, портниха… Просит мой дом для заседаний…»

— И вы не отказали?

— Конечно. Я сказала: передайте партии, что я готова служить ей, чем могу! Но только я еще не записалась в члены…

— Да, погодите, — улыбнулся Тобольцев.

— А вы?.. Серьезно… Кто вы теперь, Андрей Кириллыч? Эс-эр?.. Эс-де?.. Скажите!.. Ведь это не тайна? Ваш девиз?

— Никогда не оглядываться и всегда идти вперед!..

— Ах, браво!.. Ха!.. Ха! Конечно, вы верны себе. Кстати… Я вчера на митинге слышала одного оратора… Представьте, того, который весной говорил у меня и вызвал целый скандал! О да! Я его узнала бы из тысячи других… Как он говорил! Какой голос, какие жесты!.. Эта львиная голова!.. Ах, это Дантон!.. Уверяю вас! Большевик, говорят… Ради Бога, Андрей Кириллыч, познакомьте меня с ним! Для этого человека я решительно на все готова!

«Степушка и Засецкая!» — Тобольцев громко расхохотался.

— Да, я чрез него, непременно чрез него внесу сумму в стачечный комитет…

— В совет рабочих депутатов, хотите вы сказать?

— Ну да… да… Я все путаюсь… Ах, знаете!.. Я все забросила! Читаю целые дни брошюры. Глядите… — Она указала на ворох цветных брошюрок, загромоздивший изящный sécrétaire в стиле Louis XV. — Мне хочется не ударить в грязь лицом перед вашим другом!

«А, в самом деле, надо бы их свести!.. Степушка мечтает о газете для рабочих…»

Тобольцев навещал редакции эс-эров и эс-де… Подпольная газета исчезла… Смел народилась новая пресса… Было странно, подымаясь по лестнице дома в самой оживленной части города, видеть, как на газету социал-демократов идут записываться чуйки, рабочие, приказчики, курсистки, студенты, даже нарядные дамы и дворянки-старушки. «Здесь редакция ”Жизни“?» — спрашивали городового на углу. И он спокойно отвечал: «Второй подъезд». «Прямо сон!» — думал Тобольцев. Ему было приятно заходить в эти небольшие комнатки, где среди скрипевших перьями и торопившихся сотрудников толкались эмигранты, недавно вернувшиеся кто из Парижа, кто из Женевы, кто под чужим именем, кто со своим. Страх исчез… Голоса звучали громко и уверенно… Глаза сверкали. Позади, в угловой комнатке редактора, стоял туман от дыма папирос. За остывшими стаканами чая шел ожесточенный спор. Выяснялись программные разногласия фракции, а между тем жизнь мчалась… Внизу напряженно и терпеливо ждала темная народная масса, таинственная в своем глухом безмолвии… Ей надо было дать газету, немедленно дать!.. Надо было заручиться ее доверием, взять в руки ее судьбу… Дорог каждый день… А денег так мало!.. Так трудно вести это большое, бескорыстное, идейное дело!

— Ба!.. Ба! Кого я вижу! Тобольцев! — раздавались радостные восклицания. С ним обнимались, его приветствовали… Когда они виделись в последний раз? Ах, с тех пор столько прожито! — Надолго ли сюда? — Да вот, как поживется… За границей делать уже нечего… — Тобольцеву бросалось в глаза, как быстро люди привыкают к изменившимся формам жизни. Ни у кого нет критического отношения… Вчера, эта тусклая жизнь с ее подавленным пульсом исчезала из памяти!.. И не было края идейному размаху!.. Не было предела стремлению!..

— О чем мы думаем, господа, когда перед нами Тобольцев?! Разве вы забыли? Он и теперь даст денег.

— О друзья мои, увы!.. Я беден, как церковная крыса!

Он был слишком чутким человеком, чтобы не отметить того факта, что эта перемена в его социальном положении уронила его престиж и ослабила к нему симпатию этой горсти эмигрантов и литературных работников. Жизнь опять-таки не ждала… Надо было ловить момент… Надо было искать людей и денег во что бы то ни стало!.. И Тобольцев это понимал!.. Он не был в партии, и это тоже ставилось ему в укор… В те дни, когда не только обыватели, вроде Засецкой, но даже художники, артисты и литераторы спешили наперебой заявить о своей преданности партии, о признании ее сюзеренных прав над искусством, наукой, прессой, над всею жизнью словом, — Тобольцеву не прощали его одиночества, его желания оставаться «сочувствующим» только… Раскрывая газету и читая рекламы новых «крайних» журналов и органов печати, Тобольцев с улыбкой отмечал торжественные отречения от прошлого талантливых поэтов-индивидуалистов, вся ценность которых — единственная ценность — была в их гордом одиночестве среди толпы… Он читал с изумлением имена писателей — «аристократов» по духу, — по типу своей души неспособных слиться с демократией и признать ее гегемонию и все же торопившихся поставить свои имена рядом с именами публицистов, «господ положения»… И горькая улыбка невольного презрения появлялась на его лице. «О! Как много разочарований! — говорил он жене. — Зачем эти унизительные сделки?.. Зачем эта погоня за популярностью? Как можно свободному художнику менять права первородства на чечевичную похлебку!?. Не верю в их искренность!.. Отказавшись от себя, они теряют свою ценность… Если они обречены на гибель этой растущей волной, которая поглотит их имена и все созданное ими, пусть они гибнут молча, с гордым сознанием, что они не изменили себе! Как может политика царить над искусством?.. Преходящее над вечным?.. Как может артист в угоду моменту бормотать злободневный памфлет, если никому уже не нужна его лебединая песнь?.. Не лучше ли смолкнуть навеки!..»

О да! В этом она его понимала! И у нее душа болела за всю эту огромную, близкую ей по духу армию музыкантов, певцов, артистов, имена которых уже не делали сборов, чьи концерты были не нужны… глаза которых еще недавно с тоской бродили по пустому театру… Не только голодовка страшила их… Больно было сознание оторванности от этой кипящей жизни, сознание собственной ненужности на этом шумном пиру!..

Дом Засецкой в короткое время, благодаря ее страстному желанию выдвинуться среди «новых людей», сделался как бы главным штабом. Софья Львовна через какую-нибудь неделю так подчинила себе гордую Ольгу Григорьевку, что та, как девочка, робела перед нею и смиренно выслушивала «дир-рективы», даваемые резким горловым голосом. Беглая улыбка надменной еврейки была как бы ее наградой… Она даже в Майской стала заискивать. Бессонова, Наташа, Фекла Андреевна, Катя Кувшинова, Таня — все пристроились к большому делу, которое энергичная и умная Софья Львовна взяла в свои руки. От десяти утра до шести вечера красивый зал хозяйки превращался в контору. Туда приносили сведения и свежие новости; там принимался сбор пожертвований на бастовавших почтальонов, на оружие. Оттуда рассылались директивы «курьерам» и организаторам… Зейдеман, Федор Назарыч, Бессонов и Кувшинов бывали там ежедневно. Потапов заглядывал тоже, и хозяйка, всегда сидевшая за столом в зале, где она принимала пожертвования, красиво и радостно улыбалась ему навстречу.

— Черт знает что такое! — жаловался Мятлев Тобольцеву. — Хоть уезжай из собственного дома! Дети заброшены… Хозяйство тоже… По коридору шмыгают чужие люди… Не знаешь, куда собственное пальто вешать… Того гляди, пальто унесут, как у Николая Конкина с митинга в университете!

— Сергей Иваныч… Помилуй Бог! Кто унесет?

— Ах, не они… А мало ли кто? Всякий идет… Пожертвует рубль, а унесет шубу… И потом этот запах, mon cher!.. Ну да! Чего вы смеетесь?.. Собственный запах эс-дека… Дешевый табак, высокие смазные сапоги, ароматы улицы… Отвратительно!.. Я вас спрашиваю, можно ли курить в будуаре, где такие дивные гобелены?.. Разве им втолкуешь?.. Вандалы!.. А что они с коврами сделали, Андрей Кириллыч! С персидскими коврами… Я вчера за голову схватился! Как можно без галош в такую грязь ходить по коврам!.. Варвары!.. Скифы! Велел убрать… А Ольга прямо сдурела… Не узнаю ее… И вообще, батенька, ни-че-го не узнаю! Ну, я понимаю, интересные люди, новые люди… новая жизнь… Я ничего не отрицаю… На днях увидел одного у Ольги… Что за лицо! Что за глаза!.. Барин с головы до ног… Оказывается, рабочий печатного дела!

«Невзоров…» — улыбаясь, подумал Тобольцев.

— И я допускаю вполне, что это все увлекает женщин и молодежь… Но, послушайте… эти писатели… Как им не стыдно? Так расшаркиваться, так приплясывать?.. Ведь пожилые люди, с именами… Вы читали стихи этого… помните?.. В «Новой правде»?.. Позор!.. И как бездарно!..

— О да!.. В этом я с вами согласен… Они потеряли себя…

— Все, все себя потеряли… Ха!.. Ха!.. Знаете, вчера я встретил одну декаденточку… Бывшая компания Ольги… Красота, Метерлинк, Оскар Уайльд, Художественный театр, свободная любовь, Кнут Гамсун et cetera… Que sais-je encore!.. И талантливая шельма!.. Пописывала такие изящные пустячки… стихотворения в прозе… Что ж вы думаете, Андрей Кириллыч? Замуж вышла от страха!..

— Как?

— Ей-Богу!.. Испугалась революции и замуж вышла… Ха!.. Ха!.. И нелепо так вышла… за первого встречного… Я ей говорю: «Ma chère Zoë… Вы сделали непоправимую глупость!.. Что он такое?» А она мне так искренно говорит: «Да, конечно… Он не хватает звезды с неба, но он создан для ярма, как рабочая лошадь… Он будет меня кормить!»

— Однако…

— Обворожительный цинизм! Не правда ли?.. «Милая Zoë говорю, где же ваше „гордое одиночество“? Разве вы стали инвалидом?» Тогда она с таким жаром начала мне доказывать, что художники и драматурги переживают роковой момент… Они никому не нужны… Родилась потребность в иных словах!

— О да! В этом она права… Нужны иные песни…

— Конечно… Вы взгляните на них, mon cher!.. Ведь я их знаю… Где они, наши декаденты, мистики, модернисты et cetera?.. Словно метлой смело их всех!.. Ха!.. Ха!.. «Прижухнулись», как говорят бабы… Что значит революция! Это вопрос жизни… Кто может — приспособляется, подплясывает, расшаркивается… Кто не может или не хочет, тот гибнет… Zoë, как женщина, остроумно решила проблему… Ее будут содержать…

Они оба хохотали.

— Но, entre nous… эти демократы, Андрей Кириллыч, невыносимые люди! Не говоря уже о том, какого они страху нагнали на нас в думе и в управе… Я не встречал вообще большей бесцеремонности… «Что мое, то мое… — говорят их глаза. — А что твое, то тоже мое!» Вчера в зале, в моем соб-ствен-ном доме, натыкаюсь на какого-то не то приказчика, не то рабочего. Опрокинутый нос, дерзкие глаза, очки… Сидит с какими-то демократами за столом и попыхивает скверной папиросой…

— Федор Назарыч… Ха!.. Ха!..

— Мне нужна была Ольга. Иду в ее будуар. Он меня останавливает. «Позвольте, говорит, вы куда?» И глядит на меня, точно я у него в услужении. Признаюсь, я обомлел… Прямо язык присох к гортани. «Вы, спрашивает, пожертвовать хотите? Если на почтарей, то мне давайте, а если на оружие, вон к тому столу ступайте…» А там какие-то дерзкие девчонки сидят… Меня вдруг взорвало, знаете!.. «Я, говорю, хозяин дома и хочу видеть свою жену. Позвольте мне пройти!» А он: «Жену?» И губами, знаете, крутит с усмешкой, вот так! «У нас нет вашей жены!..» Тут уж я не стерпел… Я человек деликатный, Андрей Кириллыч… смело могу себя европейцем называть… Учился в Лондоне, жил в Париже полжизни, но… всему бывает мера!.. Я закричал на него: «Моя жена — Ольга Григорьевна Засецкая!..» А он вдруг: «Ах… За-сец-кая!..» — Мятлев вздернул плечи до ушей и затряс в воздухе коротенькими ручками. — Вы не можете себе представить, что это был за тон!.. У меня сердце так и заколотилось в груди!.. Хочу идти дальше, а он меня за рукав опять: «Извините, — говорит, — я вам ее пришлю…» А?.. Можете себе представить! «А посторонним лицам, говорит, вход туда воспрещается!» Каково!? Ей-Богу, со мной чуть удар не сделался! Он мне ее пришлет!.. Вам смешно? А попробовали бы вы на моем месте очутиться!.. И что это за жаргон! Почтарей!..

Тобольцев нередко заходил сам в это «святилище», куда посторонним вход воспрещался. Он с любопытством наблюдал и ту публику, которая жертвовала на «почтарей» и на оружие… Шли обыватели, средние люди, учителя, учительницы, мелкие служащие, купцы и разодетые барыни. И все жертвовали с какой-то радостной готовностью. Одна хорошенькая женщина сняла золотой браслет и положила его на стол перед Таней, говоря, что ей нечего больше дать… Особенно поразили Тобольцева две старушки, должно быть, сестры. Маленькие, сгорбленные, темные, с крошечными сморщенными личиками, в салопах и капорах, они спорили: «Где тут на оружие жертвуют?» При виде их невольно стихли разговоры и смех. Все глядели, затаив дыхание, как старушки подошли к столику Тани. Одна из них, жуя губами, долго шарила в большом ридикюле. Потом вынула золотой в пять рублей, завернутый в несколько бумажек, развернула его дрожавшими старческими руками и положила на блюдо. «Вот… на оружие! — сказала она. — Так и запишите: дали на оружие…» А другая добавила: «Дали бы больше, нету… Что накопили, то и даем… Запишите… От сестер Мухановых… дворянок Мухановых… А квитанцию-то дадите?..»

Они вышли среди глубокой, напряженной тишины.

— Это поразительно! — крикнула Засецкая. А Таня взяла золотой и поцеловала его.

— Господа, я уверен, что они не ведают, что творят, — первый сказал Зейдеман. — Не думают ли они, что дают на милицию? Не пугает ли их призрак черной сотни?

— Кто знает? — бросил Тобольцев… К сожалению, старушки унесли с собой эту тайну… Обломки старой, навеки ушедшей жизни, среди этих представителей новой, — они мелькнули, как сны, полные печали и обаяния всего забытого и невозвратного…

Катерина Федоровна заметила, что за последние две недели у них перебывало более сотни чужих людей. Рабочие, курсистки, студенты. Звонили в шесть, когда Тобольцев был дома, запирались в кабинете, шептались о чем-то, потом что-то уносили. В кабинете Тобольцева недавно появились какие-то два ящика. Их он сам привез с вокзала, и какой-то не то приказчик, не то рабочий в очках помогал ему вносить их. Они были тяжелы. «Ты надорвешься! Позови дворника!» — сказала она. Но муж этого не допустил. «Книги… нелегальщина», — подумала она тогда же. Ни о чем не спросила, зная по опыту, что не добьешься правды. Но она подметила, что каждая из барышень, являвшихся к нему по вечерам (барышень было больше всего), уносила с собой что-то из этого ящика. И через неделю они стали легкими. А еще через два дня Тобольцев зажег ими печку…

«Слава Богу!..» — думала Катерина Федоровна.

Одним из последних пришел молодой шатен, плечистый, красивый, с растрепанными длинными кудрями, с типичной наружностью артиста.

— Ба!.. Ситников, голубчик!.. Вы откуда?

Глаза гостя глядели таинственно, но голос у него был такой громкий, что Катерина Федоровна из столовой слышала невольно их разговор.

— В дружинники записался, Андрей Кириллыч…

— Не может быть!

— Ей-Богу!.. Увлекся отчаянно… С октября еще началось… знаете, после этих похорон?.. Я ведь тогда в оркестре участвовал, был на кладбище… Ну… все эти речи, толпа, факелы ночью… настроения новые… Точно в голову мне ударило…

— Голубчик мой! Как это хорошо!.. — (Слышно было, что они горячо поцеловались.) — Да, а потом случайно на митинг затесался… Помните, этот ваш Иванцов, который девиц привез вам тогда?.. На улице встретил меня, затащил на митинг… А там говорил Шебуев… тот самый… Помните?

— Да… Да…

— Ах! И говорил же он!.. Надо было мертвым быть, чтобы не поддаться!.. Ну, а я… ха!.. ха!.. человек живой, увлекающийся… Теперь скрипку побоку… Уроки тоже… Учился весь октябрь стрелять… Целой компанией ездил в Разумовское… Один раз нас всех чуть не переловили… Вот пришел к вам… Не откажите…

Они что-то еще говорили, смеялись… А уходя, он тоже унес какой-то сверток.

Соня с декабря жила отдельно, в крохотной квартире. Это был флигель старого барского дома, в одном из переулков Арбата. К Рождеству он рассчитывала взять Чернова из частной лечебницы, куда его поместила Анна Порфирьевна. Он кашлял кровью и был так слаб, что об отъезде в Крым нельзя было и думать. Но он страстно ждал весны, мечтал об Алупке, строил планы и надрывал душу Сони этими грезами. Она знала, что он недолговечен, и окружала его самой нежной заботой. С утра до вечера она теперь давала уроки, чтоб не обязываться сестре и Тобольцеву. Катя и то «вывернулась наизнанку», чтоб устроить ей квартиру; поделилась с ней мебелью, фаянсом, кухонной посудой, бельем; поместила к ней одной прислугой свою protegee — солдатку Акулину, и донимала глупую бабу чистотой. Ежедневно гуляя, пока Лизанька спала, Катерина Федоровна навещала больного, который ждал ее, как ребенок ждет баловницу-мать. Она приносила ему пироги, торт, фрукты; она ободряла и смешила его. Часто, плача, он целовал ее руки. Ах, он так поздно научился ее ценить! «Ну, полно! Не люблю слез… Вот я вам варенья яблочного принесла… Давайте, чайку попьем!» — ласково говорила она. Тобольцев тоже старался урвать минутку для больного. Щадя его чувства, он всегда заходил в лечебницу в отсутствие Сони. И всякий раз, узнав об этом, Соня бледнела… Как часто она давила в себе сумасшедшее желание кинуться Тобольцеву на грудь, в жгучих слезах растопить лед, сковавший ее бедную, замерзшую душу, отогреться его лаской… Боже! Как душила ее эта серая, монотонная жизнь, вся из труда и самоотречения, без единого луча солнца!.. Как далека оказалась действительность от ее гордых девичьих грез!.. Но она ломала себя… Ах, она так мало, так бесконечно мало значила для Тобольцева!.. Соня вообще так изменилась, что сестра с тревогой говорила мужу. «Им Крым обоим необходим!»

 

XIII

И вот снова замутились светлые волны новой, радостной жизни. Забастовка почты и телеграфа вызвала сначала общее горячее сочувствие. «Уступят…» — уверенно говорили все. И обыватель жертвовал щедрой рукой. Засецкая и Тобольцев устроили спектакль в пользу бастующих, давший блестящий сбор. За первый ряд кресел платили по двадцати пяти рублей. «Вы поедете, конечно? — спрашивала Катерина Федоровна Капитона. — Ведь детишки-то ничем не виноваты?.. А голодают…» Капитон показал два билета по десяти рублей: «А маменька пятьсот пожертвовала, и Мятлев столько же!» — «А Конкины?» — «Те в первом ряду взяли… Жалко… что и говорить!.. Живут впроголодь…»

Но забастовка затянулась, и настроение стало падать.

— Сергей Иваныч, я к вам, — сказал Тобольцев, в конце ноября входя в роскошный кабинет Мятлева. — Не откажите! Нам надо тысячу рублей, а пожертвований уже не хватает.

— Завтра деньги будут у вас, Андрей Кириллыч… — Мятлев показал ему номер газеты. — Читали письмо фабрикантов?.. Здесь и моя подпись. Мы требуем уступок. Каждый день несет миллионные убытки. Ведь это нас карают… За что же, черт возьми!.. Разве мы не вполне лояльные люди?.. И вы поглядите, все-таки какое небывалое сочувствие! Ежедневно жертвовали тысячи!

Настал декабрь. Что-то новое и грозное снова вставало на горизонте. Тревога, взмахнув черными крыльями, села опять у очага мирного обывателя. Холодом веяло от нее. И страх крался снова и входил, как хозяин, в замученную душу.

И вот, проснувшись в одно прекрасное утро, обыватель узнал, что начинается общая забастовка… «Опять?..» — сорвался у него крик. Он недоумевал. Он возмущался. Кто ее решил?.. Почему?.. Не было даже газеты, которая объяснила бы эту загадку… Но и те, кто накануне прочли последний номер, думали, что все это только чудовищный кошмар, от которого необходимо очнуться. «Отказываюсь верить, — говорила Катерина Федоровна мужу. — Неужели опять будем без воды и во тьме?.. Без мяса, хлеба и молока? Когда же конец?.. И кому это нужно?.. Зачем вы мучите народ? Чего вы добиваетесь, безумцы?!»

— При чем тут я, Катя?.. Ей-Богу, я знаю не больше твоего!

Примчался Мятлев с номером газеты эс-де. Его розовое лицо побледнело. Плотоядная улыбка исчезла из глаз.

— Вы понимаете тут что-нибудь? — спрашивал он Тобольцева, ударяя по газете холеными пальцами с огромным сапфиром на мизинце. — Глазам не верю! Что это за тон? Что это за вызовы?.. Надо опираться на армию или на весь народ, чтоб писать такие вещи… Не маниаки ли они?.. Не безумцы ли?

— Мало того… Преступные безумцы! — страстно подхватила Катерина Федоровна. — Они обманывают народ…

— И какой смысл, Андрей Кириллыч? Свобода собраний?.. Разве у нас ее нет? Свобода слова? Ха!.. Ха!.. Да найдите мне за границей хоть одну страну, где безнаказанно печатали бы такие вещи, какие печатаются у нас… Ведь дальше в этом направлении идти некуда!.. Мы взяли все эти свободы… Сами взяли!.. Я не консерватор, Андрей Кириллыч!.. Вы сами знаете, что я европеец… Я всегда стоял за конституцию… Но то, что происходит теперь, извините меня!.. Это не политика, не история… Это какой-то кровавый бред…

— Это революция, Сергей Иванович… Не ищите здесь логики!..

— Позвольте! То, что они требуют от нас, фабрикантов, это утопии… Надо ни черта не понимать в политической экономии, чтобы во всех производствах требовать с бухты-барахты восьмичасового рабочего дня…

— Сейчас и не требуют…

— Нет-с! Извините!.. Это лозунг борьбы… Чего же они ждут?.. Чтобы мы закрыли лавочку и перевели капиталы за границу? Так и придется сделать, иначе мы все равно будем банкротами… Сколько безработных одна ноябрьская забастовка в Петербурге выбросила на улицу!.. А теперь сотни тысяч останутся без хлеба… Неужели вы думаете, что мы уступим? Я понимаю, Карл Маркс давал, как идеал, этот восьмичасовой рабочий день… Разве он где-нибудь говорил, что его надо ввести немедленно?.. Он был человек науки…

— Что же вы думаете делать, Сергей Иванович?

Мятлев широко развел руками над круглым брюшком.

— Спасаться, Андрей Кириллыч! Sauve qui peut!.. Вот что нам остается делать! Простить себе не могу, что не уехал за границу в ноябре и не увез Ольгу!.. А теперь куда уедешь? В деревню?.. Но там, говорят, пугачевщина начинается.» Жгут усадьбы, амбары, с кольями идут на господ… Только что приехала моя кузина, рязанская помещица. Она бежала из имения… Да… да… Вы знаете, что они сделали?.. Вывели ее и дочь, только что кончившую институт, в парк, — не тронули, нет!.. Но подожгли дом и контору, где хранились планы и документы… И все сгорело… Можете себе представить?.. Чудная библиотека, зимний сад, картинная галерея…

— И документы?

— Ну да, конечно… Вы улыбаетесь?

— Нет, мне жаль картин и книг…

— А-га!.. Grâce à Dieu!.. Хоть чего-нибудь вам жаль! — не утерпел Мятлев. Он вынул платок, надушенный «Idéal», и провел им по вспотевшей лысине. — Разве это не варварство?..

— Они грабили?

— О нет!.. Не взяли ни одной тряпки… И даже ободряли хозяйку: «Не плачь!.. дескать. Не тронем тебя… Ты — барыня добрая…» Но им, видите, кто-то внушил, что земля их, что документы владелицы незаконны… Это психическая зараза!..

— А что говорит Ольга Григорьевна?

— Кажется, сдалась тоже… Кого не испугают их выходки? Я ловлю момент и тащу ее в деревню… Лошадей найму завтра… Довольно безумия! Эти «эсдеки» вот где у меня сидят!.. — Он хлопнул себя по затылку. — Терпеть, так уж лучше от мужиков!.. А может быть, там и тихо? Ведь у меня с ними всегда были самые патриархальные отношения…

Он вдруг встал, подошел вплотную к Тобольцеву, упершись в него брюшком, и взял его за пуговицу пиджака.

— Mon cher!.. Скажите… Вы в курсе дела… Неужели это правда, будто начнется вооруженное восстание?

— Напротив! Насколько я знаю, решено сдерживать массы и придать движению организованные формы. Даже демонстрации нежелательны…

— А вы видели, что сейчас на Тверской делается?.. Гулянье, толпа… Точно на Красной площади в Пасху… Экипажи движутся с трудом… Недостает только красных флагов…

Не успел он уехать, позвонил Капитон. «Тебя, Андрей, маменька ждет. Волнуется ужасно! Ну, деньки! Ее убьет эта передряга…» — Он был тоже возмущен. Он отказывался понимать психологию масс. Хотелось покоя после всего пережитого.

— У нас скандал в магазине. Пришли опять снимать с работы мастеров… А этот дурень Николай в сердцах ударил приказчика молодого. Стал ругать эс-деков. Тот защищать… Слово за слово!.. А потом за волосья…

— Какое безобразие! — крикнула Катерина Федоровна.

— Да уж чего хуже? Само собой разумеется, сдачи получил… Не те времена… Народ дерзкий стал… Ну, схватились… Насилу их разняли… Теперь заперли магазин… Чего уж там? Как бы не подожгли грехом!.. А с Николая дурь сошла, теперь трясется, от страха почернел даже… «И носа, говорит, никуда не высуну!..» Вы бы, сестрица, припрятали куда-нибудь деньги, серебро, что у вас есть… Такие слухи идут опять, что не приведи Господи!.. Будто в дома будут врываться и грабить…

— Кто??! — крикнул Тобольцев.

— Дружинники, что ли? Студенты, рабочие… черт их знает!

— И не стыдно тебе повторять такую чепуху?

— А ты помалкивай, братец!.. Знаем мы тебя! — Глаза Капитона вспыхнули враждой. — Мало того, что сам пропадешь… Жену подведешь из-за приятелей своих картожан…

— Капитон!.. Довольно!.. Этого я тебе не позволяю…

— Не смеешь мне рта заткнуть!.. Я из-за любви к сестрице говорю… Не тебя жаль, ее!.. Она не знает, что у тебя беглые ночуют… А ты думаешь, полиция дремлет? Держи карман!..

Тобольцев сдерживался, кусая губы и дергая себя за галстук.

— Я Серафиме приказал всю ее горку серебряную в углу разобрать да бриллианты из ушей вынуть… Все спрятать велел в кладовой… Не ровен час ворвутся…

— Фу, черт!.. Точно салопница…

— Ладно!.. Кто камнем Конкиным в окно запустил вчера?

— А я почем знаю?

— То-то… Ты ничего не знаешь… А кто на Николая Федотыча напал на бульваре ночью?..

— Хулиганы, конечно…

— Вот-вот! Теперь разбери, который хулиган, который дружинник… Один черт!.. В темноте-то все кошки серы, говорит пословица. Оставили мирных людей без воды и впотьмах…

— Будет у вас вода!.. Будет…

— Ну, спасибо и на этом! — Капитон встал и поклонился в пояс. — А вы, сестрица, на него не полагайтесь! Всем он нам чужой теперь… На запоре живите и всех гоните в шею, кто ночевать попросится!..

Он ушел… Катерина Федоровна сидела, бледная и подавленная. Но Тобольцев был рассеян. Поцеловав ее в лоб, он собрался к матери. «Ждать тебя обедать, Андрей?» — «Нет, Катя, я вернусь позднее…» — «А детям можно гулять?» — «О Господи! Да почему же нет?.. Охота тебе Капитона слушать!»

Он вернулся в шестом, а через полчаса позвонили Таня и Майская. Наскоро поздоровавшись с хозяйкой, они прошли в кабинет, и все трое там заперлись. Но лицо у Тани было такое… необычное, что сердце захолонуло у Катерины Федоровны. «Мы к вам от Николая Федорыча», — расслышала она басистый голос Тани. «С огромной просьбой», — подхватила Майская.

Катерина Федоровна бессознательно встала и на цыпочках подкралась к двери. За стуком собственного сердца она не могла ничего уловить из быстрого, возбужденного полушепота Тани и удивленных вопросов мужа. Вдруг она явственно расслышала его голос: «Да ведь это безумие, Таня! Неужели никто из вас не видит, что это безумие?..»

— Молчите! Молчите… Мне больно вас слушать!.. Когда это говорят буржуи, я понимаю… Но вы? Как вам не стыдно подсекать нам крылья? Окачивать холодной водой в такие минуты?

— Так нельзя говорить!.. Безумие заразительно… А кто вам дал право вводить в обман массы и проливать чужую кровь?

Они разом оба стали кричать и спорить.

— Так вы отказываете? — вдруг перебила Таня с небывалой страстностью…

— Конечно, нет! Как можете вы в этом сомневаться?

— Ах, спасибо! — сказала Майская. — Если б вы знали, как трудно найти квартиру!..

— Да, но это не обязывает меня быть слепым, как вы… Ваши сведения неверны…

— Бессонова говорила…

— Да, но говорила в ноябре… Вы упустили момент…

Они опять заспорили. Сердце Катерины Федоровны бурно билось, и она ничего не могла понять. Вдруг опять явственно донесся голос Тани: «В десятом часу… шесть человек… Пароль „Софья Федоровна“… Запомните?..»

— Вы-то не забудьте!.. Дайте самый точный адрес! На углу городовой. Ни его, ни дворника не расспрашивать!

— Вы нас за идиотов считаете?

— Нет, просто за вахлаков… Прав Федор Назарыч, не доверяя конспиративным способностям интеллигента. А я вовсе не желаю пропадать сам из-за этого и подводить жену…

«Господи!.. Что еще такое?» — беспомощно думала Катерина Федоровна, и зубы у нее стучали. «Куда ты, Андрей?» — нервно крикнула она, когда они вышли в переднюю.

— Сейчас вернусь. Вот только провожу дам…

В квартире Майской было людно. «Здравствуйте, Тобольцев!» — окликнул его в передней молодой голос. Это была Соколова, в шапочке и пальто. Ее бледное, острое лицо улыбалось. Она ему протягивала обе руки.

— А-га! Вернулись?

— Спасибо вам!.. И за Дмитриева тоже… Он к вам собирается… Опоздай мы на один день, застряли бы на полдороге…

Вера Ивановна, Марья Егоровна и Иванцов были тут же, очевидно, с какими-то директивами от своей партии. Теперь все уходили и одевались в передней.

— Мы на митинг, в «Олимпию», — говорила Марья Егоровна. — Шебуев будет говорить… Интересно… Вы приедете?

— Ах, непременно! — Подхваченный общим настроением, он забыл о Кате, ждавшей его… Все это казалось сейчас таким далеким, таким бледным!..

— Какие дни, Андрей Кириллыч! — восторженно сказала Вера Ивановна, пожимая ему руку, и ее мужественное лицо с приподнятой черной левой бровью, с блестящими глазами, казалось сейчас прекрасным. — Я уверена, что мы победим! Если б вы знали, какое настроение в массах!

— Ах, вы романтики!.. Что вы за обаятельный народ!

В столовой его встретил Зейдеман. Бледный, с дергавшимися губами, он взял Тобольцева под руку: «Ах, эти женщины! Поговорите с моей женой, попробуйте! А я начинаю думать, что мы делаем огромную ошибку!»

Потапов бегал по гостиной, ероша волосы и не вступая в шумные споры. Но у него были такие глаза, что сердце невольно забилось у Тобольцева. Это было лицо Степана прежних лет, дерзкое, гордое… Это были те же синие глаза, покорившие когда-то юную душу эстетика огнем пылавшего в них фанатизма. Муки страсти, тоска по Лизе, переутомление, наложившее свои теки на это еще недавно больное лицо, где они?.. Казалось, каждая жилка трепетала в этом теле… Глаза Потапова обожгли внезапно лицо Тобольцева.

— Ах, Андрей!.. Ты!..

О, этот голос! Этот взгляд!.. Как долго помнил их Тобольцев!.. Спазм вдруг сдавил его горло, и он почувствовал, что весь с головы до ног дрожит от необъяснимого волнения… Какой-то сказкой повеяло на него от этого взгляда, от голоса Степана — прежнего голоса, могучего и ласкающего, как звук виолончели… Недавнее прошлое, интересы вчерашнего дня, Катя, дети, его сомнения, его удивление перед этим безумием, охватившим массы, — все исчезло, как будто он покинул мирные поля и вступил в заколдованный лес… Теперь он опять верил в чудеса, он беспечно несся по течению… Яркая сила Степана поработила себе снова его изменчивую душу и повела его за собой… Куда?.. Не все ли равно?.. Это был мир новых, прекрасных, безумно-дерзких переживаний!..

Молча Потапов ввел его в свою комнату, комфортабельную и светлую, где на всем виднелись следы любящей женской руки. Лиза печально и нежно глядела на них из рамки.

— Рубикон перейден, Андрей!.. Все наши старания удержать рабочую массу разбились об это удивительное революционное настроение. Попробуй удержать воду, когда плотина сорвана!.. Мы бессильны. Но и отстраниться мы тоже не можем. Да! Мы сознаем весь риск… Если хочешь знать, Андрей, я даже предчувствую гибель, По… камень брошен… Он должен долететь до дна!..

— А ты? — трепетно сорвалось у Тобольцева.

Синие глаза вспыхнули. «Я? — Он ударил себя в грудь рукой. — Я счастлив! Вчера в первый раз я вздохнул свободно. В первый раз почувствовал снова ценность жизни… Ты знаешь? Без борьбы она не имеет для меня ни красоты, ни смысла… А если гибель? Что ж? Я к этому всегда готов! И разве это не во сто раз лучше, чем сгнить в каменном мешке?»

Тобольцев подошел, и они крепко обнялись… Вдруг Потапов отклонился, положил руки на плечи Тобольцева и посмотрел ему «в самую душу»…

— Андрей… А ты?

Тобольцев вздрогнул, как будто электрический ток прошел по его нервам.

— Я с тобою, Степушка! С тобою… В жизни и в смерти, всегда!..

— Ах! Я это знал!.. Я это знал!..

— Я всю жизнь ждал такого мгновения… Еще подростком, когда читал «Отверженные»… Степушка, я так счастлив сейчас…

— Ах, Андрей!.. Если б я в тебе разочаровался… Ну, да что там! — Он взялся за грудь рукою. — Иногда мне кажется, что сердце не выдержит!.. (Вдруг лицо его изменилось.) А жена твоя, Андрей?.. У тебя дети… Я свободен, не ты… Кто знает, что будет с нами завтра?

— Что бы ни было, Степушка, я благословлю судьбу за то, что она подарила мне эти дни!.. Жизнь мне дорога не привычками, не привязанностями, а ее трагизмом, теми переживаниями, которые она мне несет… А что касается долга и обязанностей, я смотрю на это иначе, чем вы… (Он задумчиво ходил по комнате.) Ты не читал, Степушка, Ницше. Ты его не любишь… А мне вспоминаются сейчас его дивные строки: «Ты должен лежит на пути свободного духа. Как блестящий чешуйчатый зверь, лежит оно на его дороге, и на каждой чешуйке золотое ты должен сверкает…»

— Красиво! — прошептал Потапов.

— А дальше… «Некогда, как святыню, любил он ты должен. Теперь, чтоб расстаться с своею любовью, он должен понять и увидеть, что в святыне его лишь произвол и заблуждение царят. Хищному зверю подобно, свою добычу тогда он похитит!..»

— Какая сила!..

— Не правда ли? И поэзия какая! Мудрено ли, что он долго еще будет властителем дум?.. И если я тебе скажу, Степушка, что эти слова легли в основу моего нового миросозерцания, что в них — мое евангелие, то тебе будет понятно, почему в эту минуту я чувствую себя таким же свободным и одиноким, как и ты!..

Потапов встал с кресла и подошел к портрету. Мягкий свет палевого абажура падал на лицо Лизы, придавая ему теплые, жизненные тоны. Долго, в глубоком волнении, он глядел на портрет.

— Лиза!.. Зачем тебя нет!? — горестно прошептал он.

Вместе они вышли в гостиную.

Зейдман говорил: «Нам бросят когда-нибудь в лицо упрек, что мы сознательно обманывали массы».

— Пусть бр-росают! — гордо возразила ему жена. — К кто бр-росит? Тот, кто с нами, это не сделает. А кто не с нами сейчас, тот нам вр-раг!.. А я тебе скажу: мы не можем, мы не смеем выпустить из рук наших власть над толпой в такой момент! Иначе песня нашей партии спета!

— Браво! — горячо сорвалось у Потапова.

— Скажу даже больше: между нами есть такие, которые верят, что завтра принадлежит нам…

— Блажен, кто верует! — сказал Тобольцев вполголоса, но таким глубоким, трепетным звуком, что все головы обернулись в его сторону. Потапов тихонько пожал его руку.

— Есть такие, которые в этом сомневаются… Но, если б даже мы все тут знали наверно, что нам не опереться завтра на тех, от кого мы ждем помощи, — мы все-таки должны были бы крикнуть массе эту священную ложь!

— Зачем? — горестно сорвалось у Зейдемана.

— Чтоб подсчитать наши силы… Только бой покажет, насколько мы сильны и на кого мы можем рассчитывать!

Поднялся жаркий спор. Но Тобольцев, простившись с Потаповым, потихоньку скрылся. Было пусто и тихо, как в октябрьские ночи, на бульваре. Глубокая тьма опять разлилась по городу и словно утопила его. Ни прохожих, ни извозчиков, ни городовых… Тобольцев шел, улыбаясь тому, что росло в его душе. Четко звучали на морозе его шаги, и в ритме их он слышал: «Камень брошен… Камень брошен…»

Тобольцев подошел к квартире Сони и постучал в угловое окно, где еще горел свет. Мгновенье… и этот свет затрепетал, забегал по потолку и стенам, задрожал в другой комнате, исчез… В сенях, за дверью, послышались легкие шаги. «Это ты?» — расслышал он ее голос. «Это я!» — ответил он громко, потому что сердце его стучало…

Но почему стучало его сердце?

Она откинула крючок. Он вошел, наклоняясь, и запер за собой дверь подъезда. Они стояли в сенях, в темноте. Полоска света слабо тянулась из передней и ломалась на сверкающей мраморной белизной голой ножке Сони. Она была в туфельках, в короткой юбке, с теплым платком на голых плечах, который она крепко держала у горла… Сердце ее так бурно колотилось в груди, что говорить она не могла… Почему она знала, что будет так?.. Все будет именно так?.. Постучится и войдет… и возьмет ее всю… ее, изнемогающую от прозы жизни, от жажды счастья!

Он слышал, что даже зубы ее стучат, но не понял. Слишком далека от нее была его душа!..

— Сонечка, прости! Я испугал тебя… Такой холод здесь! Ты простудишься… Войдем!..

Они вошли в переднюю. Он, такой же рассеянный и далекий. Она, ожидающая, отдающаяся, покорная… На полу стояла свеча. Пламя трепетало от струи холода, тянувшей из сеней, и свеча быстро оплывала. Тобольцев запер дверь. Белые ножки сверкнули, как полированный мрамор. Тобольцев взглянул на них как-то бессознательно и словно опустил это впечатление куда-то глубоко, на дно души… А она ждала, почти не дыша от волнения, вся дрожа с головы до ног перед ним, наполнявшим ее ночи знойными грезами… О! Как далеки, как бесконечно далеки были ее гордые, безумные девичьи грезы!.. Взять его себе всецело? Отнять у сестры, разбив ее жизнь?.. Нет!.. Нет!.. Она его давно поняла. Она и себя поняла… Быть его капризом, его вещью, забавой, забвением?.. Пусть! Не все ли равно? Прекраснее этих минут жизнь ничего не подарит ей!.. Но и без них не стоит жить!.. Она это знала.

— Соня, ты мне нужна завтра с утра. Придешь?

— Да! — точно вздохнула она.

— Но, видишь ли, Соня… Я не хочу скрывать от тебя опасности… У меня соберется завтра… Впрочем… тебе это безразлично кто… Соберутся мои единомышленники. Я дал слово — помочь, чем могу… Нас всех могут арестовать, если проследят… Ты готова к этому? Ты не пожалеешь?

Она молча качнула головкой с выражением беззаветной готовности. Он взглянул в ее лицо. Озаренное снизу свечой, с тенью под глазами, полускрытое волной волос, оно показалось ему чужим. Ее глаза, широко открытые, неподвижные, немые, были полны какой-то огромной, мистической тайны… Она ждала… Вдруг она бессознательно разжала руки, и он увидел ее тело, ее сверкающую грудь… тонкую полоску белорозового мрамора между складками платка… Но и это впечатление он бережно опустил на дно души, как прячут неожиданно доставшуюся драгоценность… Он вынул часы… Пора!..

— Так до свидания, Соня! Помни же: с десяти до шести… Спасибо тебе! — Он взял в руки ее головку, внезапно склонившуюся, как стебель увядшего цветка, и поцеловал ее в лоб.

Его шаги уже четко звучали в переулке, а она все еще стояла недвижно… Платок соскользнул с ее плеч. Полные отчаяния глаза ее тупо глядели на оплывшую свечу…

Тобольцев в эту ночь вернулся поздно с митинга и долго не мог заснуть и согреться. Он поймал себя на том, что крался в свою комнату и, отворяя парадную дверь своим ключом, задыхался от волнения. Но жена его, разбитая ожиданием и страхом, уже спала… «Слава Богу!..»

В девять утра он проснулся, словно что толкнуло его, и сварил себе кофе. В половине десятого раздался звонок. Жена еще спала. «Какая небывалая аккуратность для интеллигентов!» — подумал Тобольцев и пошел отворять сам.

Вошли двое: высокий, тонкий брюнет еврейского типа, с прекрасными и печальными глазами, и хмурый маленький блондин.

— От кого? — спросил Тобольцев, пронзая их загоревшимся взглядом.

— От Софьи Федоровны, — мягко улыбнулся брюнет.

«Какая чудная улыбка! Он похож на Бёрне…»

Они крепко пожали руку Тобольцева.

— Пожалуйте сюда! — сказал он, сияя глазами, и отворил дверь кабинета. — Будьте как дома! Кофе хотите?

— Нет, спасибо… Вот если засидимся, тогда самоварчик. Вас предупреждали, что мы можем остаться до пяти?

— Да, да… Шесть человек?

Блондин переглянулся с брюнетом и пожал плечами.

— Трудно сказать, — вяло ответил он. — Будут курьеры…

— Ну, это дело ваше, господа! Я вам не мешаю… Мне только хочется вам задать один вопрос: скажите… вы, конечно, понимаете все значение этого дня?.. Эти дни исторические… Но… готовы ли вы к поражению?.. Или же вы твердо уверены в победе?.. Не отвечайте, если находите это неудобным. Но меня интересует психология революционера.

Печальные и кроткие глаза обласкали словно все лицо Тобольцева, когда брюнет слабо улыбнулся.

— Мы плывем по течению. Что мы можем сказать кроме этого?

— О! Это еще далеко от энтузиазма, который один зачастую создает успех!.. Кстати, известно ли вам, что, несмотря на данные директивы, вчера некоторые заводы закрылись и с флагами и песнями шли снимать других?

— Да, да!.. К сожалению, это так… Мы не можем направить движение в русло, не можем придать восстанию организованные формы… Все разбивается о настроение масс… Оно достигло такой высоты и напряжения…

— Ах, да разве не в этой стихийности вся ценность данного момента, как это было в октябре?

— Все это так! Но мы предвидим ряд промахов и гибельных ошибок, — вмешался угрюмо молчавший блондин.

Брюнет опять улыбнулся своей красивой улыбкой.

— Что делать? Мы сожгли за собой корабли… Судить нас будет история…

Тобольцев пошел к двери, когда его остановил блондин.

— Кстати, вы были вчера в «Олимпии»? Ходят такие слухи…

Тобольцев предложил гостям курить, сел на тахту и рассказал, что видел и пережил сам; как все они, бывшие близ эстрады, спасались через сад и двор соседнего дома. Его слушали напряженно, закидывали тревожными вопросами. Когда Тобольцев выходил, брюнет крепко пожал ему руку.

— От имени всех нас благодарим вас за услугу… Вы не можете себе представить, как трудно было найти квартиру!.. Страх растет в обывателях, и с каждым часом редеют ряды наших союзников!

Блондин тоже хмуро и застенчиво стиснул руку Тобольцева.

Соня пришла в десять. Лицо у нее было больное и маленькое. Блестящие всегда глаза угасли. Но, увидав улыбку Тобольцева, она опять поняла, как бесконечно далек он от нее… Бегло пожав ему руку, она прошла к проснувшейся сестре. «Что это значит? Почему ты здесь?» Соня рассказала. Катерина Федоровна слушала, бледнея:

— Позови Андрея!

— Почему ты меня не предупредил? — спросила она.

— Ты спала… Я не хотел тебя будить.

— Как ты смел решить без меня? Кто эти люди?

— Мои друзья! — Холодом повеяло от его голоса и лица.

— Андрей… Я предчувствую что-то ужасное… Я вчера догадалась, когда пришла Таня… Зачем ты Соню впутал?

— Она мне нужна. Я не могу допустить прислугу…

— Боже мой! — Она помолчала, закрыв лицо. — Скажи, по крайней мере, когда они уйдут?

— В пять часов. Не бойся, Катя… Мы приняли все меры…

Раздался звонок. Тобольцев кинулся в переднюю.

— Соня! Не забудь пароль! — кричал он на ходу.

Через час, покормив девочку, Катерина Федоровна вышла в переднюю. Тобольцев топил печку и, сидя на табурете, глядел в огонь. Соня в столовой хлопотала за самоваром. Голоса гудели в кабинете. Там уже было десять человек. Тобольцев постучался.

— Чаю хотите, господа?

— Пожалуйста… Пожалуйста…

Они с Соней внесли и поставили на окно самовар, чайник, посуду и закуску… Дым сизыми волнами плавал по комнате. Даже лица было трудно рассмотреть. Все смолкли и с интересом глядели на Тобольцева и на Соню.

С двенадцати звонки стали раздаваться все чаще. Тобольцев два раза прогнал выглянувшую няньку. Она пожала губы и побежала к барыне. «Гостей-то! Гостей!.. Чудеса!» — говорила она и покачивала головой. А у Катерины Федоровны падало сердце… Она вздрагивала при каждом звонке. «От кого?» — слышала она спокойный голос мужа. «От Софьи Федоровны», — звучал ответ. «Как это дико! При чем тут Соня?»

Соне тоже было странно и в то же время лестно слышать свое имя на всех устах.

Катерина Федоровна сидела у окна и глядела на улицу. Там было тихо. Два дворника разговаривали, сгребая снег. Извозчик на углу, обвязанный от мороза платком поверх шапки, ходил около саней и похлопывал в рукавицы. На большом дворе, наискосок, дети играли в снежки, и веселый визг их было так странно слышать в эти минуты… Вон прошла гувернантка с двумя девочками в зеленых плюшевых капорах. Кормилица в шубке и нарядной кичке вынесла младенца… «Все живут… всем легко!» Вон двое гимназистов с румяными щечками, весело болтая коньками, пошли на каток… Это дети соседа из серого дома… «Счастливые!» Вдруг она увидела, что барышня на углу подошла к городовому. «Это к нам, — поняла она. — Но зачем же она спрашивает?.. Неужели они все спрашивают?..»

— Андрей, поди сюда!

Да, они глядели на дом. К ним подошли дворники. Стали советоваться. Барышня озиралась на окна.

— Черт знает, что такое! — рассердился Тобольцев. Он без шапки выскочил на подъезд и столкнулся с входившей на лестницу девушкой.

— Скажите, вы не знаете, здесь номер двадцать три?

— Третий, вы хотите сказать? — резко перебил ее Тобольцев.

— Ах да… Может быть, и третий… Я не знаю наверно…

— В таких делах, сударыня, все надо знать наверно, а не расспрашивать городовых да дворников… Пароль? — сурово спросил он в дверях квартиры.

Когда она вошла в кабинет, он кинулся в столовую, бледный от злобы.

— Вот через таких дур сколько народу пропадет еще? Узнаю наших интеллигентов!.. Даже адреса точного дать не могут… Нарочно прибил у парадного хода мою карточку… Доска на двери есть… Нет-таки!..

— Здесь квартира двадцать третья? — спрашивали многие Тобольцева после звонка. — Пароль? — сердито обрывал он.

— От тети Кати! — сказал один брюнет в шубе нараспашку и с душой нараспашку, судя по его улыбке и глазам.

— Что такое? — спросил Тобольцев, загораживая вход.

— Ах да! — И брюнет добродушно расхохотался, махнув рукой. — От Софьи Федоровны… Честное слово, совсем забыл…

«Экие вахлаки!..» — думал Тобольцев.

В кабинет входили в шапках, пальто и калошах. Сидели не раздеваясь или сбрасывая пальто на диваны. Тобольцев подал уже третий самовар. Чаю все были рады. Мороз крепчал. Курьеры были голодны. Соня не успевала мыть стаканы. К трем часам набралось уже около тридцати человек. Два раза приходила Фекла Андреевна, один раз Наташа, потом студент Кувшинов. Все, с темными глазами и взволнованно смеясь, пожимали руку Тобольцева. «Интересно! — на его вопрос ответил Кувшинов и встряхнул волосами. — Не каждый день такие впечатления переживаешь…»

Одни уходили, являлись другие. Целый калейдоскоп лиц прошел перед Тобольцевым. Внезапно явился Потапов. Гул голосов встретил его, когда отперлась дверь кабинета. Она захлопнулась, и жужжанье голосов напоминало звуки улья.

По коридору, взад и вперед, мимо Сони ходила недавно пришедшая Катя Кувшинова. У нее было необыкновенное лицо, полное какого-то торжественного мира, словно она шла от исповеди. Соня мягко предложила ей чаю.

— Нет, благодарю… Боюсь не успеть… Мне сейчас дадут поручение…

— А вам не страшно попасть под пули?.. Нянька прибежала сейчас из молочной. Говорит, что где-то стреляют.

— Да, с утра стреляют во многих местах… Но это все равно!.. Мы на это идем…

К ней подошел Тобольцев.

— А вам муж, Катерина Дмитриевна? От тоже курьером? Он был здесь час назад.

— Я его с утра не видала… Мы с ним простились, — как-то необычайно просто сказала она, но у Сони мороз пробежал по спине.

Тобольцев схватил руки Кати.

— А ваша девочка?

— Мы ее отдали знакомым… Если с нами что случится, ее отвезут в деревню, к бабушке… — Ее ясные глаза глядели через их головы куда-то вдаль. Звук голоса был глубокий и нежный, и в нем звучало отречение.

Тобольцев потер лоб, словно силясь что-то понять, потом ушел в столовую. Соня подошла к нему, потрясенная выражением его глаз, и мягко положила руку на его плечо.

— Сонечка… Мы с тобой видели сейчас героиню… Время шло, и настроение заметно менялось. Курьеры подъезжали, взволнованные. Получив директиву, зажав в руке или спрятав на груди бумагу, мчались назад. Дверь подъезда внизу гулко хлопала. В передней, несмотря на топившуюся бессменно печь, стоял холод, и Соня кашляла, кутаясь в платок. Тобольцев пил чай, сидя на табурете у печки.

Приехала Софья Львовна и тоже прошла в кабинет. Немного погодя она вышла и окликнула Тобольцева: «Послушайте! Нам там нечем дышать… Уступите нам еще одну комнату!»

— Откуда вас столько набралось?

— Узнали, что вы дали квартиру, и кинулись сюда… Вы думаете, легко найти? Обыватель отшатнулся… А ваша Засецкая…

— Почему же она моя?.. Ха!.. Ха!..

— Ну, да об этом потом… Ради Бога, дайте комнату!.. Мы — районные… Мы только там мешаем и путаемся…

— Пожалуйте в столовую… Сюда никто не войдет!..

В четыре часа резко дрогнул звонок. Катерина Федоровна ахнула и выглянула в переднюю.

— Таня!.. Да вы с ума сошли, так звонить!..

— Ах, пустяки!.. Да… Что я?.. Здравствуйте… Ну что там звонок! Если б вы знали, что делается!.. Николай Федорович здесь? — Она скрылась в кабинете. Из-за двери Тобольцев расслышал ее басистый голос. — Это невозможно, господа!.. Там стреляют по своим… — Какие солдаты?.. — Из Манчжурии… Они просят поезд вернуться на родину… — Им надо дать… — Как это нелепо, что об этом не подумали!

Через десять минут Таня вылетела, как бомба.

— Ну уж ваша Засецкая! — зашипела она на Тобольцева. — К ней пришли просить квартиру на завтра. А этот, ее старикашка, как выскочит, как затрясется! «Мы уезжаем… Оставьте нас в покое!..» А она: «Сергей Иваныч… Ах, Сергей Иваныч!..» Сама струсила, видно… А еще все хочется роль играть. Противная каботинка!.. Ну, прощайте, друг… Пожелайте мне успеха…

— Таня, постойте… Почему «прощайте»? Фу, как это все глупо! Почему не «до свиданья» все-таки?

— Ах, а я как сказала?.. Ну, до свиданья…

Она пошла к двери и вдруг вернулась, стихшая внезапно, с каким-то новым, странным лицом. «Поцелуйте меня», — сказала она грустно. Тобольцев схватил ее голову и поцеловал ее лоб, ее наивные и ясные глаза. Что-то оборвалось вдруг в его груди… Она кивнула головой и вышла… Звук ее быстрых шагов долетел с лестницы. Внизу хлопнула дверь… Тобольцев, бледный, проводя рукой по глазам, глядел ей вслед.

— Таня ушла? — спросила Соня, входя в переднюю.

— Да… И я чувствую, что никогда ее больше не увижу…

Соня вздрогнула. Все значение этих дней вдруг встало перед нею.» Многие ли из тех, кто сидят там, за этими дверями, встретят Новый год?.. Нет! Даже завтрашний день?

Сумерки падали. Тобольцев внес лампу в кабинет и задернул шторы. Зажег висячую лампу в столовой. Там тоже стоял гул голосов и плавал сизый дым.

— Обед скоро аль нет? — спрашивала нянька, входя в переднюю. — Марья говорит, на плите все уже сгорело…

Тобольцев взял ее за плечи и выставил за дверь.

Пробило пять часов. Катерина Федоровна подошла к мужу, тяжело ступая на всю пятку, «Андрей, скоро ли они уйдут? Меня трясет лихорадка». У нее было больное лицо.

— Я не могу их выгнать!.. — Он поцеловал ее руку.

В шестом часу Софья Львовна вышла первая из столовой. За ней гурьбой все высыпали в переднюю. «Николай Федорыч тут?» — спросила она хозяина и постучалась в кабинет. Через минуту она вышла вместе с ним. Потапов был в какой-то куртке верблюжьего цвета.

— Весь день по морозу бегал, — объяснил он. — Ну, до свиданья, Андрей!.. И горячее тебе спасибо! Коли понадобится, не откажи дать ночлег…

— Ну, еще бы!.. Я так буду рад! Заходи!..

Постепенно стали выходить и из кабинета. Соня спешно простилась и пошла в лечебницу.

Когда Тобольцев запер за последним гостем, он вошел в кабинет. Катерина Федоровна у письменного стола разбирала какие-то обрывки бумаги. У лампы, скомканная в пепельнице, лежала записка, оторванная от блокнота. Она развернула ее.

— Что ты делаешь, Катя?

— Кто здесь был? Что это за буквы вместо подписи?

— Где? — Он вырвал записки… «Разрешите сигнализовать поездам… Стреляют в своих…», «Разрешите рабочим завода…сить друж…», «и выжидать дальнейших дир…» Край был оторван. Затем подпись: «И. К.» Угла не было.

— Дай все бумажки сюда!.. Ищи в корзине… Вон на ковре, у кушетки, еще что-то белеется…

— Записка… и та же подпись… Андрей! Что это значит?

Тобольцев молча жег их на свече.

— Поищи хорошенько, Катя, в пепельницах… под стаканами, вон там…

Она бродила, бледная, заглядывая под кресла, одергивая скатерти на столиках… Не было ничего…

Вдруг она выпрямилась, подошла к столу и стояла перед мужем, суровая и бледная.

— А если б по их следам, сейчас же, вошла полиция, когда они были тут?

— Тогда бы мы пропали, Катя! И мы… И они…

— Да? — Ее глаза сверкнули. — Ты это сознаешь?

— Я в этом ни минуты не сомневался!..

Она вдруг смолкла и закрыла глаза. Она стояла, держась за виски руками… Казалось, земля вдруг дрогнула и поплыла под нею… Раскрылась какая-то бездна и глядела ей в лицо жадными, немыми очами… «Конец!» — поняла она вдруг так ясно, как будто кто-то сказал громко в ее душе это слово.

Она села в кресло и молчала, неподвижно глядя на ковер… Сколько молчала?.. Не помнит… Он тоже замер у стола. И когда она подняла наконец с трудом глаза, — с таким трудом, как будто чья-то железная рука легла на ее затылок и пригнула к груди ее когда-то гордую голову, — она увидала, что он бледен и что даже губы у него белы…

— Ну? — скорее вздохнула, чем произнесла она, и смолкла опять, словно ожидая чего-то… последнего удара, который оборвет ее жизнь…

Он молчал. Только взмахнули его ресницы, и глаза его, сверкающие и большие, устремились на нее с непередаваемым выражением упорства и в то же время мольбы…

Она тихо ахнула, закрыла опять лицо, и плечи ее затрепетали. Это были беспомощные и горькие рыдания женщины, обманутой, раненной в сердце, утратившей самые заветные иллюзии.

— Катя! — беззвучно прошептали его белые губы…

«Это она так плачет?.. Она умеет так плакать?»

Он медленно перешел комнату и тихонько опустился перед нею на колени… Роковое значение этого момента почувствовал он только сейчас, и задрожало не только его тело, но и его душа… Он глядел на белую дорожку пробора между бандо пышных черных волос, на этот лоб и бархатные брови, властные, чудные брови, пленившие его своим индивидуальным изломом, так горестно сжатые сейчас в незнакомом ему выражении. Он глядел на эти тонкие, длинные пальцы, закрывавшие ее лицо, искривленные сейчас страданием; на эти руки артистки, которые он обожал… которые так часто вводили его, покорного и очарованного, в волшебные чертоги поэзии!.. Его руки тихонько, робко обвили ее стан, как будто перед ним была чужая и недоступная ему женщина, а не это знакомое до мелочей и жадно любимое тело, в котором он обожал все: и его смуглый тон, и его пряный, индивидуальный запах, и все его изгибы и линии, даже его недостатки… И как бы нарочно, чтоб углубить его страдание, память чувств в этот роковой миг развернула перед ним мгновенно все, что дала ему эта женщина, ее тело, ее душа, ее темперамент, покоривший, захвативший надолго его капризную фантазию, утолявший его требовательную чувственность, даривший ему минуты божественного экстаза… Он ее любил… Ее одну любил, и никогда не разлюбит! Он это знал… Никогда не забудет, он это знал!.. Какие бездны ни бросила бы между ними жизнь, какие бы женщины ни стали на мгновение между ним и памятью его сердца и нервов, он ее не забудет… Он это знал!.. И все-таки… все-таки он молчал в это мгновение, когда решалась их судьба, когда рушилось их счастье, когда одного слова было довольно, чтоб высохли эти слезы и она вновь улыбнулась ему той властной, чудной улыбкой, которую он любил…

Но этого слова сказать он не мог… Нет!.. Не было силы в мире, которая заставила бы его солгать ей в эту минуту, бросить ей кроху утешения, искру надежды, которых бессознательно ждала ее кричавшая от отчаяния, истекающая кровью душа… Нет!.. В его собственном сердце не было ни смятения, ни колебаний… Кто-то решил за него… Кто-то сказал свое слово… И оно было бесповоротно, как смертный приговор… В эту минуту он глядел на нее, как утопающий, схватившийся за верхушку мачты, перед тем как погрузиться в море, глядит в последний раз на обширный океан, на небо, на краски заката, на все, чем он владел, что он любил и что он теряет, уходя… Он измерил глубину своей утраты… Но ничего изменить, ничего отвратить он уже не мог…

Она рыдала, склоняясь все ниже когда-то гордой головой. Так плачет внезапно ослепший, у которого судьба украла радость. Что заменит ему потухший блеск солнца? Краски неба? Цветы? Улыбку милого лица?.. Так плачет путник, которого ночь застигла в пустыне… Что может его утешить в его трагическом одиночестве? Тобольцев знал, что нет на человеческом языке слов утешения в такие минуты! И он их не искал… Его душа была пуста, как будто вихрь ворвался в нее в эту ночь и унес с собой все, чем он жил еще вчера!

Он встал тихонько и вышел из комнаты, из дома…

Черная ночь обняла его холодными руками… Он оглянулся на освещенные окна кабинета… «Прости, Катя!» — прошептал он… Глаза его были сухи… Душа была пуста…

Катерина Федоровна не ложилась. Осунувшаяся и согнувшаяся, как будто горе сидело на ее плечах, она бродила по комнатам, равнодушная к плачу Лизаньки, машинально кормя ее, когда нянька подносила к ней девочку, и без поцелуя укладывая ее вновь в постельку.

В полночь раздался робкий, еле слышный звонок. Она кинулась в переднюю. Зубы ее стучали. «Кто тут?» — хрипло спросила она, потом наложила цепочку. Из темноты на свет лампы, горевшей в передней, глянуло чужое, женское испуганное лицо.

— Кто вы? Что вам нужно?

— Впустите меня, ради Бога, на минутку!..

Катерина Федоровна сняла цепь. Барышня, с милым бледным личиком и полными ужаса темными глазами, вся дрожала.

— Это квартира Тобольцева? Вы его жена?

— Да… Что случилось?

— Я вас хотела спросить… Где они? Куда они все делись?

— Ах да… Вы про них? Ушли.

— Когда? — Яркой радостью вспыхнули глазки.

— Давно… В шестом часу…

— Ах, слава Богу!.. И все целы?.. Никого не арестовали?

— Никого… Я сама видела, как ушли последние…

— Ах, спасибо, спасибо! Камень с плеч! Понимаете, они должны были в десять быть в другом месте… И до сих пор их нет… Значит, все целы? До свидания!..

Катерина Федоровна заснула только в три. Но сквозь сон она узнала звук отпираемого замка. «Слава Богу!..» — подумала она и в первый раз за этот день вздохнула полной грудью.

 

XIV

Утром, за кофе, они поздоровались просто, как будто ничего не случилось накануне. Но каждый из них знал, что судьба их решена и что говорить им уже не о чем. Непроходимая грань легла между прошедшим и этим утром. Бездна, которая разверзлась вчера у ее ног, унесла ее веру, ее радость, ее иллюзии, даже ее любовь… Да… Та бледная тень чувства, которая пережила эту ночь в ее душе, — что имела она общего с той яркой, трепетной, всеобъемлющей страстью, которую она чувствовала два года назад к этому человеку? Эту радость он убил вчера нежданно и предательски… Чего ждала она еще? На что надеялась бессознательно? Она не могла бы ответить… Он вздрогнул, разглядев ее глаза.

Бесконечно чужие и далекие, они сели рядом за стол. Между ними Адя, на своем высоком стульчике… Он что-то весело лопотал на своем собственном, милом и загадочном языке, который понимала одна мать. Он очень любил отца, которого так редко видел, и теперь в чем-то убеждал его… «Тррр…» — восклицал он горячо и делал в воздухе жест пухлой ручонкой. «Ах ты, иностранец!» — засмеялся Тобольцев и потрепал его по румяной щечке.

— Он просит прокатить его на санках, — объяснила мать каким-то сухим, беззвучным голосом. — Нет, детка, нельзя! Нынче нельзя кататься… Холодно, — сказала она, гладя мальчика по голове, но и тут звук голоса у нее был деревянный.

С грустью Тобольцев коснулся золотых волос ребенка. «Конец? — спросил он себя вдруг. — Никогда не увижу?..» Он сам удивился боли, которую почувствовал в сердце, как будто ему всадили туда длинную булавку.

Нянька ходила взад и вперед по столовой с дремлющей Лизанькой. Черная головка — мать в миниатюре, поэтому нежно любимая отцом, — доверчиво лежала на плече няньки. Тобольцев при каждом повороте видел знакомый размах черных бровей и гордые маленькие губки… «Эта так же будет несчастна, как и мать», — вдруг понял он, и опять как будто булавка вошла в его сердце.

Нянька пела: «Приди, котик, ночевать, мою Лизаньку качать… Как у котика-кота колыбелька хороша…» Тобольцеву казалось, как вчера, когда плакала жена, что только сейчас он измерил всю ценность того, что он теряет. И прелесть этой мирной картины осталась в его душе навсегда…

Пришел Бессонов, бледный, с вялыми движениями, в расстегнутом пальто. Из глаз его глядела бесконечная усталость. «Вы не знаете, где моя жена, Андрей Кириллыч?» Он вздохнул и сел на сундук.

— Павел Петрович!.. Пожалуйста, снимите пальто, хотите стакан кофе?

— Да… Пожалуй… Я, кажется, со вчерашнего дня ничего не ел… — Он вошел, взглянул на детей, на кипящий самовар, на чисто и красиво убранный стол в этой светлой и уютной комнате… «Счастливые!..» — подумал он невольно… Ему вспомнилась собственная холодная квартира, лишенная того отпечатка домовитости и любви к своему углу, которая здесь сказывалась в каждой мелочи. Вспомнились белоголовые болезненные детишки, брошенные на глупую няньку… все эти дни звавшие свою маму… Вспомнилось, как она уходила… Когда это было?.. Неужели только три дня назад?.. Ее лицо… Голос… «Я не могу иначе… не могу!.. Кто-нибудь из нас должен идти!.. Пусти меня!.. Не удерживай, ради Бога!.. Если меня убьют, дети не пропадут с тобой… Ты их прокормишь… Ты им нужней…» Она плакала тогда… О, эта ночь! О, эти ночи, полные ожидания и отчаяния, одиночества и тоски!..

Катерина Федоровна встала ему навстречу из-за самовара. Он видел ее всего раз в жизни, год назад, — счастливой, гордой, цветущей… Он не узнал бы ее теперь, встретив на улице. «И здесь, значит, драма?» — подумал он, взглянув в ее угасшие глаза… И ему как будто стало легче…

Он жадно отпил несколько глотков горячего кофе, ломая хлеб тонкими красивыми пальцами. На его одухотворенном лице опять заиграл нежный румянец хрупкого слабогрудого существа. Холодные глаза как будто согрелись: «Видите ли, я три дня не имею о ней известий… Постойте… Да, да… ровно три дня… А вы знаете, что было вчера вечером? Дом X*** разгромлен…»

Катерина Федоровна встрепенулась: «Разгромлен? Черной сотней?»

— Пушками… Не знаю, насколько тут правды, насколько легенды… Люди склонны преувеличивать… Но… это несомненно начало конца…

— Как? — сорвалось у Тобольцева.

— Что можно сделать против пушек, Андрей Кириллыч? Наше дело проиграно. Впрочем… я это предсказывал и раньше. У меня ни секунды не было ослепления…

Настала тягостная тишина. Бессонов словно очнулся из задумчивости.

— Моей жены там не было, я знаю, но она могла быть накануне на митинге в «Олимпии»… Там тоже масса арестованных… Это была формальная осада… Вы это знаете? Говорят, есть раненые и убитые…

— Боже мой! Начинается расплата. Дождались!

Бессонов бросил хозяйке усталый взгляд. Тобольцев уронил салфетку и наклонился, чтоб поднять ее. «Ее там не было!» — тихо и быстро сказал он.

Глаза Бессонова сверкнули. «А!..» — сорвалось у него. Он тотчас прикусил губы и опустил глаза под острым взглядом Катерины Федоровны. Потом взял стакан и разом допил кофе. Краска покрыла его бледное лицо.

— Там было больше десяти тысяч, как я слышал, — небрежно говорил Тобольцев.

— Та-ак… — Бессонов вздохнул полной грудью. Пальцы его нервно теребили бахрому скатерти. — Вчера был роковой день, Андрей Кириллыч… Многие из наших арестованы ночью…

— Потапов? — трепетно крикнул Тобольцев.

— Нет, его не было. Васильев и Шебуев ушли раньше случайно. Остальные семь из бюро взяты… Я сейчас видел жену Васильева… Там все сведения. Взяты Невзоров, Ильин… И очень многие из партии… Их проследили… Это — полный разгром…

«Ах! Вот что…» Ей вспомнилась испуганная барышня. «Где же они были арестованы?» — быстро спросила она.

— На одной частной квартире.

Глаза Тобольцева встретили сверкнувший взгляд жены. Он угадал ее мысли. Он понял, почему мрачной энергией зажглось ее угасшее лицо. «Ага!.. Так лучше! Легче!» — подумал он.

Бессонов поднялся. Чувствовалось, что ему тяжело встать и идти, что неизмеримая нравственная усталость сковала его члены. «Несчастный! Как я понимаю тебя!» — подумала Катерина Федоровна, крепко пожимая ему руку. «Она бросила тебя и детей… Бедные крошки! Зачем такие женщины выходят замуж? Зачем такие люди, как Андрей, женятся?»

В ее горячем пожатии Бессонов почувствовал участие. И тонкие ноздри его дрогнули… Она не была его единомышленницей, эта женщина. Но с первой минуты он почувствовал в ней личность. И отказать ей в своем уважении не мог, да и не хотел… «С своей точки зрения она права… Она — мать прежде всего… И разве мы смеем требовать геройства от обывателя?..»

Надевая пальто, он зашептал: «Андрей Кириллыч… Неужели? Как же вам удалось уйти?»

— Через забор, Павел Петрович… В соседний сад забрались, да и махнули… Ха!.. Ха!.. Одни брюки пострадали, уверяю вас… И не я один… Многие из нас предпочли такой уход… Подробностей не знаю… Но, смею вас уверить, что ни Тани, ни Надежды Николаевны там не было… Выйдем вместе!..

— А я пройду к Пашковым. Может быть, она там ночевала… До свиданья!.. Боюсь, что она уже арестована… Вы к Майской? Не ходите бульваром… Мне сейчас извозчик оттуда сказал, что обстреливают бульвары и Тверскую…

Катерина Федоровна видела, как он уходил. Куда? Она не знала… Когда вернется?.. Она уже не спрашивала. Было слишком страшно заговорить. Как будто молчанье между ними было последней преградой идущего наводнения, последней дверью, за которой ждал ее всепоглощающий, неумолимый мрак… Эту дверь надо открыть, она это знала… В тот вечер, когда она рыдала над обломками рухнувшего счастья, а Андрей ушел, не бросив ей ни тени надежды, — погасло солнце в ее собственной жизни… Она бредет уже в сумерках, безрадостных, жутких сумерках, с трудом ища дорогу… Но вот эта дверь перед нею… Ее надо открыть, чтоб идти дальше — одной и в полном мраке!.. Это надо, чтоб спасти детей… Разве это не все, что у нее осталось?.. Но сердце ее падало, когда она думала об этой долгой и трудной дороге, о своем трагическом одиночестве…

День шел, а с ним рос зловещий страх. Нянька прибежала из булочной, где собирала сведения. Все лавки запираются. Завтра откроются только на полчаса… «А у Страстного убитые так и валяются, как мухи. На полках, слыхать, провезли тучу… Палят из ружей сразу во все четыре стороны…»

Катерина Федоровна начала дрожать… Тяжело ступая на пятку, она ходила по комнатам, не замечая времени, тихо ломая руки… Прибежала Соня в слезах. Пройти в лечебницу невозможно. На площади сейчас убили старуху и мальчика-газетчика… Шрапнелью оторвало голову… Она видела, как его везли… «Боже мой!» — тихо, в ужасе, сказала Катерина Федоровна. — «Катя, подумай, как я перевезу теперь Егорушку на квартиру?.. А без меня он умрет с тоски!..» — «Нет, Соня, нет!.. Не ходи…» — И она все дрожала сильней и сильней…

Марья пришла сказать, что молочник с фермы просит расчета. Больше не будет торговать. Нынче, когда он подъезжал к заставе, народ валом валил из Москвы: извозчики, рабочие, ремесленники, с женами, с детьми, с котомками… «Куда едешь? — кричали ему. — Аль жизни не жалко?..»

Тобольцев прежде всего попал к Шебуеву.

— Мы с Васильевым спаслись случайно, — сказал ему Шебуев. — Ушли на полчаса раньше… Остальных взяли. — Он же рассказал Тобольцеву подробности рокового вчерашнего вечера. Вера Ивановна, Марья Егоровна, тяжело раненные, захвачены. Иванцов тоже. Соколова успела спастись… Она пряталась всю ночь на дровяном складу, и от нее Шебуев узнал все. — Андрей Кириллыч, куда нам деть ребят Веры Ивановны?

— Давайте их мне! В каком они номере?

— Голубчик, вот спасибо!.. А ваша жена что скажет на это?

— Видите ли что, Шебуев. Моя жена — золотое сердце. И детей чужих она сумела бы пригреть. И случись это неделю назад, я без колебаний взвалил бы ей на плечи эту заботу… Но… сейчас я не имею на это права… Простите… Я не могу еще говорить об этом спокойно… Жена сейчас переживает такие минуты… Вы меня понимаете, Шебуев?

— О да!.. Да… Дайте вашу руку, Андрей Кириллыч!..

— Я свезу детей к матери. Для нее это будет хорошо!

Он так и сделал. В Замоскворечье еще стояла тишина на улицах, и мирная жизнь как бы шла своим чередом. Но зловещие слухи уже проникли в дома и всех лишили покоя. Капитон с выпученными глазами встретил брата: «Наконец-то! Вспомнил старуху-мать! Можно ли в этакие дни пропадать? Как Бога ты не боишься, Андрей!» А Николай сказал ему вслед: «Достукались? Вот подожди! Попотчуют вас теперь!.. Заго-во-орщики!» — И он озлобленно плюнул.

Анна Порфирьевна с криком радости кинулась на грудь сыну. Он вкратце рассказал ей, в чем дело. «Это, маменька, вашу собственную жизнь скрасит. Была бы Лиза жива, ей посадил бы сирот на шею… А теперь вы уж потрудитесь сами „для души“… Помните, что вы это делаете для меня…»

Когда он уехал за детьми, братья и Фимочка собрались на семейный совет. Братья трусили и ругали Андрея. «Еще влетишь через них!» — «В такие-то дни!» — «Это дети!» — строго напомнила мать. — «Мало ли что? Яблочко от яблони недалеко катится»… — «Не было печали, черти накачали, — злобно огрызнулся Николай. — Он теперь начнет по улицам подбирать каторжное отродье… Приют у нас устроит…»

Анна Порфирьевна молча слушала, а глаза ее блестели.

— А я за то, чтобы взять, — неожиданно и хладнокровно сказала Фимочка, разглаживая на коленях складки своей новой юбки. — Они нас не объедят. Верх весь пустой. А что же им, как щенятам, на улице оставаться? Будь Лиза жива, она бы этого не допустила… Ну, а мы чем хуже? «Дура!..» — крикнул Николай. «А ты не ругайся!.. Не твоя жена… По какому праву?.. — остановил его Капитон и солидно заметил: — А вы думаете, маменька, полиция вас по голове погладит за это? Откуда, мол, явились? С улицы, что ли? Как же?» «Довольно… — властно сказала она, встала, выпрямилась и ударила рукой по столу. — Детей я беру… Кто боится со мной оставаться, я не держу силком… Скатертью дорожка!» И она ушла к себе. «Вот и отлично! — рассмеялась Фимочка. — Тоже вас, дураков, слушать, остается в погреб залезть!»

Через час дети Веры Ивановны, с заплаканными личиками, сидели в бывшей комнате Федосеюшки, где нянюшка кормила их обедом. Фрейлейн заботливо оправляла им постельки и прибивала вешалки.

Тобольцев вернулся домой к обеду. Невыразимое облегчение почувствовала Катерина Федоровна, садясь за стол. Муж, дети, Соня — все, кто были ей дороги, — сидели тут, рядом… Голова ее и руки почти перестали дрожать.

Они ели жаркое, когда позвонился Зейдеман. В пальто, с шапкой в руках, он вошел в столовую и, как раздавленный, упал на стул у входа. «Что случилось?» — тревожно крикнул Тобольцев. При первом слове участия или от контраста этой мирной картины с его собственными настроением, нервы Зейдемана не выдержали. Он вдруг закрыл лицо руками и глухо зарыдал. Все вскочили и засуетились. Соня подала ему воды, Катерина Федоровна — валерианки. Голова ее тряслась опять, и она расплескала рюмку. Адя тихонько захныкал на своем высоком стульчике.

— Таня… у…уби…та…

— Таня? — страшно крикнул Тобольцев и чуть не упал. Опершись о стену рукой, он глядел большими, пустыми глазами на курчавые волосы Зейдемана, на его затылок, трепетавшие плечи, изорванное пальто. Он как-то вдруг перестал понимать сущность слышанного. Он различал громкий плач ребенка, испуганного его криком, и сосчитал пуговицы на пальто Зейдемана. «Две осталось… все сорваны…» Потом прислонился к стене и стал тереть лоб.

— Ужасно… Ужасно! — рыдал Зейдеман, стуча зубами по стакану и громко сморкаясь. — И какая страшная смерть!.. Ее разорвала толпа…

Соня ахнула. Тобольцев взглянул на нее, на жену… «Как у нее странно дрожит голова!..» «Я это знал», — вдруг сказал он громко и спокойно.

Зейдеман не понял… «Откуда вы могли знать, Андрей Кириллыч?.. Ее убили часа два назад… на Сухаревой… Она шла с рабочими… по площади… с красным флагом… Сказала им речь… Их окружили торговцы. Она убеждала их бросить торговлю… Они избили демонстрантов… А ее ра…ра…зор…вали…»

Глухие рыдания Катерины Федоровны на мгновение дошли до сознания Тобольцева. Она лежала лицом на столе и билась всем телом. Чаша горя, казалось, была переполнена. Теперь все кинулись к ней, даже Зейдеман. Нянька схватила на руки мальчика. «Мама! Ма-ма!» — отчаянно кричал он и тянулся к матери. Его унесли… Тобольцев один стоял неподвижно у стены, проводя рукой по глазам… «Поцелуйте меня!..» — слышал он голос Тани, когда вчера с странным и новым лицом она вдруг подошла к нему.

Зейдеман снял пальто и пошел в кабинет за хозяином. «Не ходите до вечера к Мане, Андрей Кириллыч. Потапов ждал вас все утро, но когда начался этот… разгром, он волновался за вас… Читали „Известия рабочих депутатов“? Нет?.. Боюсь, что мы последний вечер соберемся у Мани… Слишком опасно. Так много арестов!.. Надо перекочевывать оттуда… Мы с женою переедем завтра. Ах, Андрей Кириллыч, не кажется ли вам, что наша песенка спета?»

Тобольцев молчал, все так же неподвижно глядя перед собой. Зейдеман лихорадочно раскуривал папиросу. «Знаете, кто взят нынче ночью? Кувшиновы оба. Он захвачен на Долгоруковской, а она на дому. Ее проследили. Взяли с ребенком. Ах, беда женатым теперь! Вы не видели Бессонову? Муж ее всюду ищет третий день… Несчастный человек!.. Он не знает еще всего, Андрей Кириллыч. Ведь ей и Наташе дали самые опасные поручения… директивы к боевой организации… Подумайте!.. Не знаю, как Наташа, а Бессонова третьего дня нарвалась на казаков… с этакой-то милой бумажкой на груди и с воззванием!.. Как она жива осталась, не понимаю!.. Должно быть, личико спасает… Сама рассказывала Потапову, смеясь. Она к ним подошла первая и, знаете, этим своим ангельским голоском говорит: „Боюсь очень… Как бы мне попасть туда-то?“ А они ее отговаривать начали, добродушно так: „Не ходите, мол, барышня, убьют… Что за спех такой?“ — „У меня, говорит, мать умирает“. Они ее проводили, представьте, до какого-то там места… А потом она в обход пошла… Целых два часа шла… На скольких патрулей наталкивалась!.. Сколько пряталась по дворам и в подъездах!.. Удивительные эти женщины, Андрей Кириллыч!..»

Он докурил папироску. «Выйдем вместе, — сказал Тобольцев. — Я к Марье Павловне».

— Да, теперь можно… Стемнело… И я с вами!

Они вышли. На Арбате кое-где сохранившийся газ бросал призрачный, умирающий свет. Было пусто, но чем ближе подвигались они к центру, тем больше оживали темные, странные улицы. Возбужденная огромная толпа заливала площадь у памятника Пушкина. Посреди валялся труп извозчичьей лошади; саней уже не было. Костры догорали, и было что-то жуткое в их красных, дрожавших бликах, и мрак, надвигавшийся за ними беззвучными волнами, казался еще зловещее. Около киоска шумела толпа.

Вдруг промчались сани. Один из седоков закричал, маша руками:

— Товарищи, отомстите!.. — Толпа загудела.

— Пойдемте скорее! — шепнул Зейдеман, дергая Тобольцева за рукав. — Стреляли в толпу, — сказал ему какой-то рабочий. — Неужели? Где же?.. — Э, барин!.. Сколько схваток было!.. Я еле ноги унес… — Чужие люди подхватили и охотно рассказывали. Все больницы переполнены убитыми и ранеными… А на Курской дороге ломовики растерзали двух… — Какой кровавый бред! — сказал Зейдеман и закрыл глаза. — Возможен еще залп… — Какое безобразие!.. Люди идут по делу… За что стрелять? — спросила пожилая, полная дама, обращаясь к студенту. — Оленька, пойдем!.. — Барышня и гимназистик, весело болтая, спешно пробирались к панели. — В самом деле? Что такое? — говорил господин в бобрах. — Мы мирные люди… Разве мы бунтуем? — Мирным людям надо в погреб спускаться! — сострил кто-то. Смех раскатился по площади, здоровый, молодой, вызывающий смех… Лицо какого-то парня вынырнуло из толпы. Он махал над головой бумагой, призрачно белевшей во мгле. — «Известия»! «Известия»! — кричал он. — Дайте сюда! — крикнул Тобольцев. — Достал!.. — радостно смеялся тот. — Андрей Кириллыч, это опасно… Я ухожу… — Читайте! Читайте! — послышались возбужденные голоса. — Мы будем спички жечь! — Тесным кольцом сомкнулась толпа вокруг. Спички вспыхивали и озаряли девичьи глаза, молодые улыбки, загорелые черты рабочего, бобры воротника, белый платок на голове прислуги. — Тише! Тише!.. Ничего не слышно!.. — Громче, пожалуйста, читайте! — Боже мой, какой шум! — Что он прочел? Вы слышали? — Ах, досада! — Не толкайтесь, пожалуйста, господин! На улице всем места хватит…

Тобольцев на себе чувствовал, как растет настроение толпы, как оно заражает… Он забыл о Зейдемане, а когда оглянулся назад, его уже не было… Номер «Известий» был вчерашний, но и его слушали проникновенно, с глубочайшим интересом. Новые лица протискивались ближе. — Что такое? Что такое? — «Известия» читают… — Господин, будьте добры, прочтите еще! — Тобольцева волной отнесло дальше, к улице. Его окружала уже новая толпа. Опять вспыхнули спички… Из тьмы прямо на Тобольцева глядело хмурое бородатое лицо, в картузе, с сросшимися на переносье темными бровями, с угрюмым взглядом запавших глаз. — У-лю-лю!.. — вдруг загоготали мальчишки где-то вдали, и раздался смех. — Ай-да, парни! Спугнули… — Будет им подслушивать-то! — Тише вы!.. Ничего не слышно!..

Вдруг отчаянный вопль пронесся над толпой: «Солдаты!.. Солдаты!..» Женский крик… плач ребенка… Толпа ахнула, шарахнулась как-то нелепо, потом неожиданно сгрудилась… Кинувшиеся безотчетно навстречу, вдруг повернули назад, в паническом ужасе давя друг друга… Толпа смешалась опять и растаяла мгновенно… Площадь опустела…

Тобольцева бросило вправо, вперед… Он чуть не упал… Непреодолимая волна вынесла его и втолкнула в двор какого-то дома на углу… Он дышал с трудом… Тут были простые женщины, нарядные барышни, мастеровые, студенты — все, кто мирно гулял, ища новых впечатлений, кто шел по своему делу, кто участвовал в стычках с полицией… И теперь все смешались в этой мгле, все взволнованно молчали, чувствуя веяние смерти над собой. Только в жестах женщин, хватавших за руки чужих им мужчин, в этих наивных и нелепых жестах кричал невыразимый никакими словами животный ужас.

Вдруг кто-то истерически заплакал на высоких нотах… «Тише! Тише!» — раздались испуганные голоса… И среди разом наступившей тишины донесся близко мерный, четкий топот шагов по промерзлой мостовой и ритмический, слабый звон.

Вдруг дворник, растолкав толпу, подошел к воротам. С визгом тяжко захлопнулись они. Из мрака на свет костра выплыло лицо околоточного, затем его фигура. Он прижался усами к брусьям железной решетки.

— Все свои? — вполголоса спросил он дворника. — Кто чужой — выведи!..

Жуткое молчание… Дворник, пожилой и бородатый, с сросшимися на переносье бровями, хмуро глянул в толпу, по которой бегали гаснувшие блики, и медленно обвел ее угрюмыми запавшими глазами… Толпа застыла. Она, казалось, не дышала. Пытливые глаза прошлись по лицу Тобольцева и замерли на нем. Они оба узнали друг друга. «A!.. вот что…» — подумал Тобольцев как-то удивительно спокойно, словно этого ждал… Следующая секунда показалась ему вечностью.

— Свои, — угрюмо бросил дворник и решительно запер ворота… Толпа ахнула и шевельнулась… потом опять замерла.

Но рысьи глаза из-за брусьев решетки все пронзали толпу, словно шарили по ней.

— Свои ли? — Ну, чего там? Аль не знаю? — Ну, то-то… — Усы пошевелились и вдруг пропали.

— Трах-тах-тах-тах-тах… — защелкало во тьме… Раз… другой… Это стреляли вдоль улицы…

Только через час, рискуя ежеминутно быть подстреленным и сделав огромный крюк, Тобольцев попал на квартиру Майской. Там было людно. За чайным столом Софья Львовна вслух читала последний номер «Известий». Все слушали напряженно и хмуро. Один Потапов сиял.

— Жребий брошен! — сказал он, пожимая руку Тобольцеву. — Ты это знаешь?.. Только что со станка… Последний номер… Его привез Федор Назарыч.

— Он ранен, — сказала Бессонова.

— Ах! И вы тут? — Тобольцев радостно жал ей руки.

— Сейчас из дому… С детишками ночевала и обедала… Хорошо как дома поспать!.. А Павел совсем без ног… Я ему говорю: «Зря ходишь!.. Сама приду, когда можно». Ну какой смысл искать? Это в Москве-то!? Ха!.. Ха!.. Мала деревня!

— Не требуйте логики от любви, Надежда Николаевна!

— И то правда!.. Он хотел зайти за мною… Чудак!.. Боится, как это я в темноте пройдусь! — Она звонко расхохоталась.

Федор Назарыч вышел из спальни Майской под руку с хозяйкой. Его заметно лихорадило. Пожатие руки было слабо. Глаза без очков непривычно щурились. Голова была обвязана, как чалмой, полотенцем.

— Угораздило!.. — сказал он, стараясь быть развязным. — Вовремя свалился… Этакий черт!

Его уложили на кушетку. Все здесь знали, что он был в Совете рабочих депутатов, что это он печатал резолюцию последнего заседания.

— В сущности, восстание уже началось, — говорил Потапов. — Оно, как пожар, разлилось по городу. Ваше решение принято post-factum.

— Уступаем силе вещей… Попробуйте-ка их удержать! — подхватил Федор Назарыч… Он рассказывал любопытные факты из жизни Замоскворечья: как мясники и другие торговцы присылали в Совет просить разрешения открыть торговлю; как дворники держали настежь ворота, несмотря на угрозы полиции… «Потому Совет решил…»

— Как это с вами случилось? — спросил Тобольцев.

Федор Назарыч торопился сюда с этой бумагой на груди. Недалеко от моста он встретил наряд городовых. Один из них ударил его обнаженной шашкой по голове, разрубил шапку, и кровь брызнула ему в глаза. От боли и неожиданности он упал. «И такая злость меня взяла!.. Поднялся и кричу вслед: „Добивай, что ли, дядя!.. Снеси голову… Один черт!“ Думал, умираю… Ан, вижу, ничего… Поднялся, только кровь бежит прямо по лицу, по глазам… Боюсь ослабеть… Побежал по улице. Вижу, огонь светится. Дай, думаю, зайду… Уж очень не хотелось мне в больнице пропасть. Вхожу черным ходом, никого нет на кухне. А ворота расперты, как надо быть… Я вошел, кричу: „Эй, кто там, православные?“ Выглянула женщина и давай вопить!.. Тут выскочили хозяева… Как будто интеллигентный народ… „Не трону вас, говорю, не разбойник!.. Дайте голову промыть… да тряпочку одолжите…“ Как бабы начнут выть в два голоса! А хозяин грозит: „Ступай, ступай! А то дворника позову!..“ Ну, тут я не стерпел… „Чего, говорю, с вами канителиться!“ Забрал их всех, как овец, за загривки, втолкнул в комнатку и запер „Коли шевельнетесь, говорю, уложу на месте!..“ Ну, ничего, замолчали… Обмыл я рану, лицо, руки вымыл, перевязал себе полотенцем голову. Потом выпустил хозяина и говорю ему: „Приведите мне извозчика, да поскорее!..“ Как мяч вылетел из дому! Бабы воют, а я сижу, ничего… Самовар тут стоял остывший. Я стакана два выпил, уж очень жажда томила. Ну, привел извозчика… Только у бульвара я и слез…»

Все смеялись.

Тобольцев подошел к Потапову, который горячо говорил что-то Бессоновой… Он понял, что говорят о войске.

— Господа, а вам известно, что Таня погибла?

— Да, да… Так жаль! — наскоро бросил Потапов. — Ужасная смерть! — подхватила Бессонова, сжимая тоненькие брови, и тотчас отвернулась и с прежним жаром продолжала разговор.

И холод вдруг прошел по душе Тобольцева. Как будто он внезапно увидал сущность, прятавшуюся за давно знакомыми и дорогими ему чертами… Как будто маска упала с этих милых лиц… Он вдруг понял, как мало значит отдельный человек, его судьба, его гибель даже — для Потапова, для этой маленькой женщины с детским голосом, для Софьи Львовны, для Федора Назарыча, для Шебуева и Веры Ивановны. Таня погибла… Что ж? Мало ли их гибнет ежедневно? «Сегодня ты… а завтра я…» — вдруг прозвучал в памяти голос Германа из «Пиковой дамы»… Да, да… Иначе и быть не может!.. Зейдеман не рожден героем… Оттого так слабы его нервы, оттого так горько плакал он нынче о погибшей молодой жизни… И с обывательской точки зрения эта смерть кажется бессмысленной и ужасной… Но что может устрашить людей, которые сами идут на смерть, которые ежечасно готовы к гибели?.. Разве идея для них не есть высшая ценность жизни? Разве жизнь сама по себе имеет для них цену!.. Похороненные заживо в каменных мешках, откуда черпают они свою великую силу — жить и надеяться? Откуда берут храбрость с улыбкой идти на казнь?.. «Сегодня ты, а завтра я…» Кто ж бросит им в укор это равнодушие к чужой жизни? Кто назовет их жестокими?.. Идея — цель… Человек — средство… «Да… теперь все ясно!.. Вот почему Степушка пережил утрату Лизы… Вот почему и меня он никогда не щадил… Это логика героизма… Это последовательность фанатика…»

— Я передам нынче же комитету ваши сведения. Это очень важно и ценно, — словно издалека донесся к нему голос Потапова. В эту минуту вошел Бессонов.

— А! Павел Петрович! Наконец-то! — крикнул Федор Назарыч, подымаясь на кушетке. Бессонов улыбнулся и пожал горячую руку рабочего.

Федор Назарыч был еще юношей, когда Бессонов пропагандировал, и тот считал этого юношу самым талантливым среди рабочей молодежи. И впоследствии Федор Назарыч никогда не мог отделаться от сознания превосходства Бессонова. Его имя, особенно когда он был сослан, было для юноши окружено ореолом. Даже теперь, заняв видное место в партии, несмотря на всю свою самонадеянность и презрение к интеллигентам, Федор Назарыч любил выслушать совет бывшего учителя, признавал его огромную эрудицию, его опытность, его трезвую, самобытную точку зрения. Он считался с его мнением даже в эти дни. Его — сильного, дерзкого, задорного и пылкого, — как-то невольно влекло к этому хрупкому блондину с болезненным нежным лицом, с красивыми руками «барина», с холодным взглядом и медленным голосом; к этому чуждому ему по типу души и складу ума, сложному и тонкому человеку, никогда не говорившему лишних слов, никогда не делавшему жестов… И эта «слабость» Федора Назарыча ни для кого не была тайной. Тобольцев, разгадав ее, почувствовал, что Федор Назарыч стал ему самому ближе и понятней…

— Господа! — вяло и как бы бесстрастно, по обыкновению, сказал Бессонов, здороваясь со всеми. — Известно ли вам, что в Москве строят баррикады? Я сам сейчас видел одну…

— Неужели? — хором крикнули женщины.

Тобольцев оглянулся невольно на Потапова и встретил его яркий взгляд, полный вызова и значения… Он понял… «Сегодня ты, а завтра я!..» — запело опять в его душе.

— Кто же строит? — спросила Софья Львовна. — Вы видели?

Бессонов протирал платком отпотевшее пенсне.

— Вы не поверите… Строит обыватель…

— Вы шутите?

— Нисколько… Два дня назад я видел, как дворник помогал ставить деревянный новый забор на Садовой… Теперь он первый повалил его… Купец снял вывеску, приволок какие-то ящики. Кто-то в чуйке, с седой бородой, топором рубил телеграфный столб… А мальчишки тащили его и хохотали… Интересная картинка!.. Не каждый день увидишь…

Потапов и Тобольцев вышли, ни с кем не прощаясь. За дверью голоса напоминали жужжанье улья. Весть, принесенная Бессоновым, подняла настроение.

— Вот вам и обыватель! — сказал Тобольцев на улице. — Ты куда, Степушка?

— У нас сейчас заседание… До завтра!..

 

XV

Катерина Федоровна еще не ложилась, когда Тобольцев вернулся. Выпив чаю, он ушел к себе. В первом часу ночи он задремал, когда раздался звонок. Тобольцев быстро оделся с головы до ног и вышел в переднюю со свечой. В столовой он заметил жену. На ней был капот и теплый платок на плечах. Свеча в руке ее дрожала, и ему бросилось в глаза, что голова у нее опять трясется.

Это был Потапов. Глаза его казались большими и темными.

— Степушка!.. Что случилось? — Катерина Федоровна поставила свечу на стол и села. Зубы ее стучали и голова тряслась все сильнее. «Меня проследили… — расслышала она своим тонким напрягшимся слухом… — Насилу запутал следы… Там, кажется, полный провал… Не знаю, как мне удалось избегнуть засады… Слава Богу, что ваш подъезд не заперт!..»

— Ах, слава Богу! Я нынче два раза вставал, чтоб отпереть его… Точно чувствовал… Что будешь делать с жильцами? Боятся, Степушка… Какое счастье, что ты уцелел!..

— Всюду казаки, патрули… Я полчаса сидел в засаде, прежде чем двинуться сюда… Позволь мне здесь остаться!..

— Что ты говоришь? Побойся Бога!.. Я так счастлив!

— Видишь ли, к Майской теперь не попасть…

— Конечно, конечно… Ложись на мою постель, Степушка!.. Я лягу на тахте… Вспомним старину… — И он радостно рассмеялся.

Катерина Федоровна вдруг встала. Дрожь унялась. Лицо ее, бледное и неподвижное, стало похоже на маску. Она подошла к двери кабинета и громко постучала.

— Кто там?

— Я!.. Отопри! — властно сказала она.

С порога глаза ее, синие и темные, полные несокрушимой энергии и страстной вражды, глянули в лицо Потапова. В своем волнении она даже забыла ответить на его немой поклон.

— Андрей, ты оставляешь его на ночь?

«Вот оно…» — вдруг понял Тобольцев. И как тогда, в чужом дворе, под пытливым взглядом дворника, от которого зависело послать его на расстрел, — он и сейчас почувствовал необычайную какую-то легкость в душе, легкость и пустоту…

— Довольно! — страстно и сильно сорвалось у нее, и она сделала решительный жест. — Я долго терпела, долго молчала… Довольно! Ты не имеешь права рисковать ни собой, ни мной, ни детьми… Если ты этого не понимаешь… Если ты хочешь выбирать между ним и нами…

— Андрей, я ухожу! — вдруг перебил Потапов и взял шапку со стола.

Лицо Тобольцева дрогнуло, и словно вспыхнули его глаза. Он схватил руку Потапова.

— Нет, постой!.. Еще одну минуту… Катя, ты права… Я не смею подводить тебя…

— Ты это понимаешь? — крикнула она, подходя к нему. — Я — мать, Андрей!.. Я — мать прежде всего!.. И за детей своих я собственной кровью платить готова… Моя жизнь мне дорога и нужна, поскольку она нужна им… Андрей!.. Я много думала над этим… дни, ночи думала напролет… И в моей душе теперь все ясно… Если тебе чужд и непонятен мой страх за детей… за тебя… значит… (Она вдруг задохнулась.)

— Я ухожу, Катерина Федоровна, — мягко сказал Потапов. — Не волнуйтесь!.. Вы правы!..

— Да?.. Вы меня понимаете?.. Послушайте… Я не хочу вас оскорблять… Я уже не имею к вам вражды… Верьте, нет!.. Я хорошо понимаю, что я гоню вас на улицу в такую минуту… Я слышала все… Но… постарайтесь и вы стать на мое место!.. То, что я пережила весь этот месяц… вот эти ночи… У вас нет детей… Вы одиноки… Вы не можете понять, какой ужас… какая ответственность… Я вас не виню… Я прошу вас… простите меня за эту жестокость!.. По он… Андрей… он, который должен бы понять меня… Вот что я отказываюсь понимать…

Она опять вся дрожала. Потапову стало вдруг бесконечно жаль ее.

— Успокойтесь, Катерина Федоровна! У меня нет никакого зла к вам…

— Да? — Она схватила его руку. Глаза ее снизу вверх глядели на него с удивительным выражением страха и мольбы. Сердце Потапова дрогнуло… Так много женственности, так много слабости было в этом минуту назад гневном лице.

— Вы не осуждаете меня за то, что я выгоняю вас в такую минуту?

— Я не дорожу жизнью, Катерина Федоровна, — просто и грустно ответил он.

— Ах! — Она поднесла руки к глазам. — Я этого никогда не забуду!.. Теперь я верю, что вы любите Андрея… Во имя этой любви, молю вас, в эти дни подождите к нам ходить!

— Довольно, Катя! — вдруг властно и спокойно оборвал Тобольцев, подходя, и в его лице она с ужасом узнала новое, чуждое ему и жуткое выражение, которое она уже видела раз, этот странный излом сдвинувшихся, искривленных бровей, внезапно изменивший все его черты. Ей вдруг стало холодно. Голова ее затряслась опять. Прежде, чем он заговорил, она поняла, что случилось что-то непоправимое.

— Ты права, Катя, защищая детей и себя для них!.. Я тебя тоже не осуждаю… Но решать за меня никто не дал тебе права… Моя жизнь принадлежит одному мне. И мое дело распорядиться ею. Ты не властна тут решать…

— Андрей, я уйду!.. — с мученьем в голосе и лице перебил Потапов.

— Да, ты уйдешь… но только со мною вместе..

Она пошатнулась и схватилась за спинку кресла…

— Андрей, не надо! — с мольбой сорвалось у Потапова. Но Тобольцев, как железными клещами, схватил его за руку, когда он кинулся к двери.

— И ты веришь, что я допущу эту низость?.. Что я лягу в постель и проведу ночь под крышей, зная, что ты бродишь во мраке, без приюта, рискуя не только свободой, но и жизнью?.. Молчи!.. Ты этому не веришь сам!.. Не будь малодушен, Степан! Не тащи меня вниз, в эту минуту… когда мне и так нелегко!.. Обо мне подумай!.. Обо мне! Разве я смогу пережить такую ночь?.. Катя, я ухожу. Не думай, что мне это легко!.. Но выбора нет… Ты сама отрезала мне дорогу…

— Андрей… — слабо перебил Потапов, не сводивший глаз с ее лица. — Пусти меня!

— Молчи! Молчи!.. Ты меня губишь! — с необычайной силой сорвалось у Тобольцева. — Катя… не вспоминай с враждой обо мне!.. Постарайся хоть раз заглянуть в мою душу!.. Боже мой!.. Как далека ты от меня! Я не разлюбил тебя! Нет!.. Я никого уже не могу полюбить таким чувством… И все-таки я ухожу! Я не могу поступить иначе! Если я не уйду сейчас, то на рассвете я застрелюсь… Что ты выиграешь от этого? Не удерживай меня!.. У тебя дети… Постарайся быть счастливой в них! Катя, я знаю… я разбил твою веру… я разбил твое счастье… твою жизнь, быть может… Люби детей!.. Эта радость тебе не изменит… И если тебе будет легче проклинать меня и ненавидеть, то вычеркни мое имя из твоей души и жизни, как будто ты никогда меня не знала…

Он обнял ее, безмолвную, зацепеневшую, казавшуюся статуей отчаяния, поцеловал страстно ее глаза и вдруг, горестно всхлипнув, кинулся в переднюю. Потапов ринулся за ним. В лице его не было ни кровинки.

Она слышала, как они бежали по лестнице, как внизу с гулом хлопнула дверь подъезда…

Все стихло, словно утонуло во мгле и тишине ночи…

Она стояла недвижно…

Вдруг слабый плач донесся до ее сознания. Как лунатик, двинулась она в спальню, забыв о горевшей на письменном столе свече…

Кроткий свет ночника под голубым абажуром отразился в ее безумных зрачках… Она взглянула на спавшего Адю, на барахтавшуюся в своей люльке и плакавшую Лизаньку и вдруг рухнула на колени и прижалась лицом к решетке Адиной кроватки, конвульсивно обхватив ее, как падающий в бездну хватается за слабый куст под его рукой. Вопли рвались из ее души… В ушах звучало: «Люби детей!.. Эта радость тебе не изменит!..»

 

XVI

На другой день, в воскресенье, в Таганке сели обедать в первом часу, когда глухой раскат пушечного выстрела разорвал внезапно мирную тишину Замоскворечья… Все вскочили из-за стола и, бледные, безмолвные, глядели друг на друга, а выстрелы все ахали, сотрясая воздух, и стекла в столовой слабо звенели.

Перепуганная Стеша примчалась с криком: «Из пушек палят на Тверской… По всем улицам завтра палить будут!» Ермолай прибежал сказать, что из «города» вереницей едут пустые извозчики к заставе… Москву покидают… «Говорит народ, камня на камне не оставят в городе!.. Все сровняют с землей…» «Что врешь-то? — сурово оборвал его Капитон. Они бунтуют, а в наши дома палить будут?.. У Фрала-врала выходит!.. Слышал звон, да не знаешь, где он!.. Успокойтесь, маменька… Чего дрожите?.. И ты, нянюшка, зря не плачь!»

Николай опять сел за порог и заправил салфетку за галстук.

— Вот это здорово!.. Это я понимаю! Так их и надо, прохвостов!.. Я бы их в порошок стер, подлецов!..

— Ступай-ка! Запри ворота! — сказал Капитон Ермолаю. — Да накажи Архипу, чтоб никого не пускать!

После обеда он сказал жене: «Проеду-ка я к сестрице! Сердце что-то у меня не на месте…»

— Гос-споди! В такие дни и то без «сестрицы» не обойдется!.. Под пули угодить хочешь?

— Ты-то сама не угоди! Бегаешь по городу, как кошка шалая, задеря хвост… Дома сиди! Слышишь? — И он свирепо округлил глаза. Фимочка расхохоталась.

Выстрелы гремели все чаще. Капитон уехал, а через полчаса позвонил Тобольцев. Мать кинулась к нему на шею. Она так редко видела его теперь!.. Дни ее были полны тревогой, ночи — кошмарами. С грустью глядел на нее Тобольцев… Его сердце падало, когда он подходил к дому… Надо было перейти последнюю грань… порвать последние узы… Она задрожала опять, разглядев его лицо: «Ты болен, что ли?..»

Когда же он сказал ей, что порвал с женою и ушел… «Куда?» — крикнула она. И ужас расширил ее глаза.

— Маменька, не все ли равно? Важно то, что я не мог остаться. Мы так бесконечно далеки друг от друга!..

— Вы поссорились?

— Нет… Но вот уже три дня, как я умер для нее. Разрыв был только вопросом времени…

— Андрюша… Постой!.. Ничего не понимаю… За что ж это ты… так ее обидел?

— Ах!.. Не расспрашивайте меня ни о чем! И не осуждайте!.. Это — выше меня… Маменька! (Он сел подле и взял ее холодные руки.) Я шел к вам, как к лучшему другу своему… как к смелому и чуткому товарищу… Помогите мне! Мне будет легче жить с сознанием, что Катя не одна в эту ужасную минуту!.. Поезжайте к ней сейчас!.. Перевезите ее сюда!.. Не оставляйте ее одну — молю вас!.. Скажите ей, что я ни секунды не переставал ее любить! Ни секунды!.. Что я в мыслях даже не могу поставить рядом с ней ни одну женщину. Но… это выше меня!.. Маменька! Вы — сильная, гордая… Возьмите себя в руки!.. Не глядите на меня с таким ужасом!.. Я не преступник! То, что я делаю, не низость, не подлость. Поймите, бывают минуты в нашей жизни, когда жертвуют всем без колебанья… Для меня эта минута настала теперь…

Он поцеловал ее руки и хотел встать. Она уцепилась за него…

— Не уходи!.. Не уходи… Поняла, куда идешь… Не пущу тебя… Не пущу!

Боль исказила его черты.

— Андрюша!.. Дай мне умереть спокойно!.. Мне уже недолго жить! — Силы вдруг покинули ее. Закрыв лицо, она села в кресло. Он упал перед ней на колени.

— Маменька! Неужели вы думаете, что жизнь повторяется!? Вот эта минута… Она уйдет ведь… Она канет… А я ее ждал все годы, ждал подростком еще… мечтал о ней, как о несбыточной красоте, как о звезде далекой… Но если я пропущу этот миг, что в дальнейшей жизни вознаградит меня?.. Не держите меня, маменька! Постарайтесь понять меня… И простите мне ваши страдания!

— Ты не вернешься, Андрюша, тебя убьют!..

— Не знаю! Не знаю! — с страстной силой сорвалось у него. — Я не вижу завтра, маменька… Меня точно солнце ослепило… Нет этого завтра… Есть только сейчас!.. И в моей жизни это самая яркая точка… Я это чувствую… Мне умереть легче, чем отказаться от самого себя и от этой минуты… Маменька, отпустите меня без слез и упреков! Оправдайте мою веру в вас!.. И я унесу с собой это воспоминание, как сокровище!..

Он поднялся. «Ну, ступай… — вдруг сказала она беззвучным голосом. — Бог с тобой, Андрюша!.. Видно, и мне помирать пора… А слов у меня больше нет… Ступай!..»

Они обнялись. Он схватил в обе руки ее голову и целовал бессчетно ее лоб, глаза, руки, колени, платье…

Он не помнил, как выбежал из комнаты, как дверь старого дома закрылась за ним…

Через час Анна Порфирьевна, повязанная шелковым платочком, в черно-бурой ротонде, медленно спускалась по лестнице. Нянюшка несла за нею муфту.

— Куда вы, маменька? — крикнула Фимочка, пораженная лицом свекрови. — В городе бой… Ермолай видел, как провезли в больницу целые дровни с убитыми…

— А ворота почему открыты? — спросила «сама», глянув в окно.

— Пробежали какие-то… Кто их знает… В лохматых шапках, — доложила нянюшка, обувая хозяйку. — Загремели: «Ворота настежь!..» У Архипа аж ноги отнялись от страха…

— Та-ак… — Анна Порфирьевна задумчиво поглядела на улицу. — Я к Катеньке еду, Серафима… Так надо… Коли задержусь, не бойтесь… Там Капитон… А ты, Анфиса, за сиротами догляди… На улицу не выпускай! Пусть на дворе гуляют… Привела, Стеша, извозчика?.. А ворота не запирать! Поняли?

— Ну, и я с вами! Не пущу я вас одну!

Николай выскочил в переднюю.

— Аль вы ошалели обе?.. То бишь… Простите, маменька… сорвалось…

— Заговаривается со страху! — не утерпела Фимочка, перед зеркалом прикалывая шляпу.

— Куда вы? Аль жизни вам не жалко? Ведь пули летают…

— А ты в погреб спустись… Там безопасно… Эх, ты!.. Муж-чи-на!.. — И Фимочка с хохотом уселась в сани.

Когда Капитон приехал к кумушке, ничего не подозревая, он нашел ее в столовой, у окна. Стекла дребезжали от близких пушечных выстрелов… Обыватели, пораженные и растерянные, кучками стояли у распертых ворот, у дверей подъезда. А жизнь шла своим чередом. Ребята на дворе, наискосок, играли в снежки. Гимназисты, с коньками в руках, шли на каток. Кормилица вынесла младенца. Девочки в зеленых плюшевых капорах, весело болтая, прошли с гувернанткой…

— А где Андрей, сестри… — Слова замерли на устах Капитона, когда она обернулась на его голос.

— Это вы?.. Это хорошо. Поедемте вместе!..

— Куда?

— Туда!.. К Страстному…

— Там нельзя проехать… Там стреляют…

— Все равно… Мне нужно туда!..

— Побойтесь Бога, кумушка!..

Она смерила его сверкнувшими глазами.

— Вы боитесь?

— За вас только… за вас…

Презрительным жестом она оборвала его.

— Все равно, я еду… Няня, никуда не уходите!.. Я скоро вернусь.

Они вышли. Она казалась спокойной, хотя все лицо ее изменилось как-то неуловимо и словно состарилось. Капитон растерянно семенил за ней. «Что ему делать у Страстного?» — спросил он. Она процедила, не глядя, сквозь зубы: «Соня знает, что он там… Там его друзья…»

Они молчали всю дорогу. Когда они с Арбата повернули к бульвару, их остановила группа молодежи. «Куда вы?.. Там казаки… Не пускают…» Они поехали переулками к Садовой. Им встретились мчавшиеся сани. «Не ездите… Сейчас пулей убило женщину», — кричал им какой-то господин в бобрах.

Они повернули назад. «Можно тут проехать?» — спросил Капитон студента. «Что вы!.. На Патриарших прудах сейчас бросили бомбу и убили городового… Если вам не жалко жизни…»

Извозчик остановился в нерешительности.

— Сестрица! — взмолился Капитон. — Вернитесь! — Она сверкнула глазами. — Я не держу вас. Слезайте!.. Ступай дельше!.. Через Бронную…

Грохот пушек был все ближе… На улицах было странное оживление — и в то же время тишина. Обыватели и тут стояли у ворот домов и на тротуарах: хозяева, жильцы, дворники — все вместе и глядели по направлению выстрелов. Никто не говорил. Сани беззвучно мчались, люди беззвучно стояли с бледными, пустыми лицами. И только выстрелы сотрясали воздух ритмически и бесстрастно, и тогда ахала подавленная тишина.

Вот они в Трехпрудном… в Мамоновском… «Скорее!.. Скорее!..» — понукала Катерина Федоровна… Выстрелы уже оглушали… тут, рядом, впереди… На тротуаре стояли нарядная дамочка в каракулевой кофточке, с алым бархатным цветком на шляпке, старенький генерал, студент и целая группа барышень и молодых людей. «Куда вы?» — крикнула дама и махнула возчику рукой в меховой перчатке. «Вы с ума сошли?» — кинула она Капитону… Извозчик остановился. «Мне надо туда!» — сказала глухо и твердо Катерина Федоровна. «Нельзя туда! — с силой перебил ее старичок-генерал. — Нельзя переехать Тверскую… Вдоль улицы стреляют». «Ступай! — сказала Катерина Федоровна извозчику. — Мы проедем…» «Как не проехать?.. Знамо дело…» «Да тебя убьют, дурак!» — закричал господин, подбегая и хватая лошадь под уздцы. «Эх, барин! За что убивать-то? Нешто я что-нибудь?.. Нешто они не видят?..» «Сестрица, вернемся!.. Детей-то пожалейте своих!..» — «Я с утра, барин, как есть ничего не заработал… Почто меня убивать будут?..» «Бог мой! Да я сам… сам сейчас своими глазами видел, как убили женщину и старика на углу!» — кричал генерал, прижимая к груди руки и в волнении приплясывая на снегу. «Поворачивай назад, мерзавец!» — вдруг свирепо завопил помертвевший Капитон и схватил извозчика за шиворот…

В эту минуту грянул выстрел так громко, точно над их головой. Катерина Федоровна ахнула и схватилась за лицо.

Вдруг из-за угла показался полок, дровни, еще полок… «Везут… везут…» — раздались восклицания ужаса. Катерина Федоровна вскочила на ноги. «Что это? Что это там?» — спрашивала она и дергала Капитона за рукав. Он снял шапку: «Убитые!.. Господи помилуй!..»

Ворох темных, бесформенных тел зловещей грудой чернел на фоне белых домов, синего неба, искристого снега. Свисали, болтались и вздрагивали в ритме руки, ноги, головы… Катерина Федоровна крикнула и бросилась к дровням.

— Сестрица, куда вы?

— Он тут, он тут… Он убит… А-а-а! — Она упала на снег в истерике.

Капитон и сейчас не помнит, как ее подняли чужие люди, как усадили в сани, как извозчик повернул обратно… Ее голова билась на его плече. «А-а-а!..» — кричала она, и этот вопль жутко разрывал напряженную, как бы ждавшую чего-то тишину. Группы безмолвных людей провожали их любопытными глазами. Он обнял ее за плечи, целовал ее сбившуюся шляпу и не замечал слез, которые ползли у него по щекам.

— Трах-тах-тах! — грозно раскатился выстрел… На Спиридоновке дворник копошился у ворот, спешно запирая их по приказу вышедшего на крыльцо хозяина. Вдруг по улице пробежало трое молодых парней… «Ворота настежь!» — громовым голосом крикнули они. Дворник дрогнул, и ворота распахнулись мгновенно. Хозяин скрылся. А быстро бегущие фигуры уже исчезли за углом.

Когда они вернулись, лампа горела в уютной столовой, а Анна Порфирьевна с Фимочкой сидели в кабинете. Адя вскарабкался на колени к тете. Бабушка не взяла его на руки. Сдвинув брови, сжав губы, белая и молчаливая, она, как каменная, не шелохнувшись, сидела в кресле и слушала звуки на улице. И при каждом выстреле черные брови ее чуть заметно вздрагивали… Соня с нервной, лихорадочной какой-то веселостью рассказывала гостям, как она два часа назад строила баррикады на Патриарших прудах. — «Вы строили?» — усомнилась Фимочка. «Ну да! Помогала… Ах, это так интересно было! Все строили… Студенты, барышни… какая-то кокотка… Честное слово! Кухарка приволокла кадку… Дворник громадную доску принес… У извозчика отняли сани, выпрягли лошадь… А он снял шапку, поклонился в пояс и говорит: „Спасибо, господа, хоть лошадь оставили!..“ Такой глупый! Кому его лошадь нужна?» — «А кокотка что делала?» — «Тоже работала… Проволоку развертывала, прикрепляла… Молодые люди ей помогали… Смех… флирт шел вовсю…» — «Господи! Нашли игру!..» — «И Васька наш там орудовал…» — «Какой Васька?» — «Да сын моей Акулины… Ваш protege, Анна Порфирьевна… Славный мальчишка!.. А когда дворник столб телеграфный подрубил, как крикнут все: урра-а!..»

Соня, как и Фимочка, ничего не подозревала о драме сестры. Но когда та вошла, шатаясь, в переднюю и Капитон, округлив глаза, зашикал на Фимочку, казалось, кто-то холодом дохнул на их души, и смех смолк мгновенно. «Ма-ма!..» — радостно взвизгнул Адя и уцепился за юбку матери. Анна Порфирьевна, как призрак, поднялась навстречу. «Катенька… Меня Андрей прислал…» — беззвучно сказала она.

— Так он у вас был? — крикнул Капитон. — Ну, скажите пожалуйста!.. Мы-то чуть под пушки не угодили из-за него… Ах, чтоб ему!.. Вот видите, сестрица!..

Она снимала шляпу, и руки ее словно замерли у висков. Глаза ее, большие, гордые и жалкие, впились в лицо свекрови. Анна Порфирьевна невольно опустила голову…

Тогда руки Катерины Федоровны упали бессильно, и она села на первый стул. Она начинала понимать…

Она не слыхала, казалось, того, что говорила ей свекровь… Жив?.. Ну и слава Богу!.. А чувство огромной, страшной пустоты росло в ее душе, и холод сковывал все, что билось, рыдало, трепетало в ней минуту назад… «Простите его, Катенька!..» — расслышала она как бы далеко где-то звучавший голос свекрови… Она скользнула безучастным взглядом по белому лицу Сони и ее полным ужаса глазам… Анна Порфирьевна плакала… Вдруг до слуха ее долетели рыдания… Капитон, уткнувшись лицом в спинку кресла, рыдал, и широкие плечи его как-то жалко и смешно вздрагивали… «Ма-ма…» — жалобно пролепетал Адя, тщетно стараясь вскарабкаться на колени матери. Она машинально взяла его на руки.

— Катенька, поедем к нам, — сказала Фимочка, обнимая ее голову. — Что тебе здесь одной оставаться?.. У нас там тихо…

Она вдруг поняла… Она встала, прижав ребенка к своей груди. Ее глаза, большие, гордые и жалкие, прошлись опять, уже сознательно, по всем лицам и остановились на склоненной голове свекрови.

— Никуда я не поеду, маменька!.. Спасибо вам за участие!.. Но… мое место здесь…

— Сестрица! — горестно крикнул Капитон, открывая искаженное лицо. — Напрасно вы это… Напрасно… Не вернется он, коли ушел… Вы только себя загубите, его поджидая…

Глаза ее сверкнули. Кровь кинулась в лицо, и ноздри дрогнули…

— Я никого не жду! — властно сказала она. — И не жалейте меня, пожалуйста! Не зовите меня… Дайте мне пережить это… в одиночестве!.. У меня нет больше мужа. Пусть!.. Мне остались дети… — Она судорожно прижала к себе испуганного ребенка. — И если Бог милосерд… их у меня Он не отнимет!..

…………………………

Но она ждала… Ждала вопреки рассудку, вопреки самолюбию и негодованию, пожаром охватившему ее душу, когда миновало оцепенение от первого жестокого удара… Она ждала днем, не признаваясь себе в этом, как тень бродя по дому, равнодушная к плачу или ласкам сына. Она выходила на улицу и слушала вместе с другими, как грохотали пушки где-то далеко, как щелкали пулеметы на Арбате, слушала, что говорили нянька или Соня, или соседки во дворе… и тотчас забывала слышанное… По вечерам она опять глядела в темную ночь, в черное небо, где летали немые молнии, неся смерть и разрушение… и ожидала чего-то… и на что-то надеялась.

По ночам она просыпалась и вскакивала при каждом шорохе… И кидалась в переднюю и ждала… Вот-вот ключ загремит в замке, отворится дверь… Он войдет, взглянет виноватыми глазами… Скажет: «Катя, прости!.. Я увлекся… Я не покину тебя больше, если ты простишь…»

Сны терзали ее невыносимой радостью, потому что во сне он возвращался и обнимал ее… Или же заставляли просыпаться с криком и в холодном поту, потому что она видела его окровавленным, убитым или умирающим… Но и во сне она жила им, только им… И если днем ее гордость подсказывала ей бесповоротное осуждение человеку, бросившему семью для каких-то преступных целей, то ночью смолкала ее вражда и просыпалась ее любовь… И она рыдала, пряча лицо в подушку, радуясь слезам, облегчавшим ее.

Два раза кровавый бред жизни вырывал ее из тесных объятий личного горя… Марью ранила шальная пуля, когда она шла в лавку. Больницы были переполнены, пришлось оставить больную дома и ходить за ней. Соня вбежала один раз с криком: «Вася умер!.. Вася убит…» Ему на улице шрапнелью вырвало бок, и Акулина, кинувшаяся в больницу, застала его уже мертвым. Когда она выла, стукаясь головой об пол, Катерина Федоровна, белая от ужаса, стояла подле с застывшими глазами и думала: «Я счастливее ее!..»

Дни шли, похожие на чудовищный кошмар. С утра грохотали пушки. Пули летали по городу, кося случайных прохожих. Одна разбила окно лавки внизу, впилась в стену, и все ходили на нее смотреть… Было опасно выходить даже на крыльцо.

Когда падали сумерки, город вымирал. По вечерам тщательно опускали шторы, не смели отворить форток. А у кого были комнаты во дворе, те уходили туда, и окна на улицы стояли, темные и загадочные, как глаза слепого… Не было извозчиков, не было седоков, не было прохожих. Москва походила на средневековые зачумленные селения. Город мертвых…

Но это только казалось. В мертвенной, подавленной тишине ночи незримо кипела таинственная жизнь… Грозные, странные сооружения беззвучно вырастали по всем переулками и улицам. Каждый день они гибли под грохот пушек, и каждую ночь рождались снова, непобедимые, неуловимые, загадочные… И казалось, что эти дети мрака имели душу, что они знали что-то, чего не знал никто…

Когда их в первый раз строили в сумерках, почти под окнами Катерины Федоровны, дворник дома с увлечением рассказывал на кухне няньке и Марье: «И весело так, и дружно… и спорко так мы работали… „Товарищи, — говорят. Товарищи…“ Таково ли хорошо и ласково!..» Но когда ночью тот же дворник шел тушить лампы и запирать подъезд и натыкался на черную баррикаду, сердце его падало… Как будто тени реяли беззвучно около. Как будто шепот и шорох рождались вокруг… Какая-то неуловимая жизнь дышала в этих громадах и безмолвно угрожала…

Капитон ежедневно приходил навестить сестрицу. Он ни о чем не спрашивал и даже не говорил. Он сидел в кабинете и вздыхал. А Катерина Федоровна как будто не замечала его. Когда один раз он ушел в темноте и неожиданно наткнулся на преградившую ему путь баррикаду, он шарахнулся и позвонил у подъезда. «Сестрица, разрешите переночевать!.. Черт ее знает, откуда она взялась! Ехал к вам, все было пусто… А сейчас поперек дороги стоит… Этакое чудище!.. Кто его знает? Может, под ней дружинник сидит?..»

Но Соня бесстрашно пробиралась ежедневно к сестре и изредка к мужу. Перевезти его было невозможно. «Живи у меня!» — просила сестра… Соня не соглашалась… Она тоже ждала… Почему?.. У нее не было на это ответа… Но как только опускалась ночь, и невидимые, грозные руки как бы по волшебству воздвигали разрушенные днем баррикады; когда тьма опускалась на город, гасли огни в окнах и зловещая тишина нарушалась только стуком копыт и лязгом оружия проезжавших патрулей, Соня, погасив огонь, садилась у окна и ждала…

Были у нее, впрочем, к другие, неизвестные причины жить одной в эти дни. К ней пришел Шебуев в сумерки и принес какой-то сверток. «Можно это у вас спрятать на недельку, Софья Федоровна?» — «Ах, пожалуйста!» — «Только вы поосторожнее. Сами не трогайте и прислугу не допускайте!» — «Тогда давайте это в спальню. Я буду запирать ее на ключ». — «А вы… не боитесь, Софья Федоровна?.. Всякие могут быть случайности… Должен вас предупредить…» Она печально качнула головой: «Я не дорожу жизнью, Павел Петрович… Боюсь страданий, боюсь безобразия… но умереть не страшно…»

Шебуев зорко и удивленно глянул в это прекрасное личико, на тень ресниц, упавшую на бледные щеки, и почувствовал здесь драму. Невольно взял он в свои маленькую ручку и стал ее нежно гладить.

— Это очень ценное чувство, Софья Федоровна! Нет рабства ужаснее привязанности к жизни! Есть ли компромиссы, которые могли бы устрашить таких рабов?.. И я поздравляю вас с таким редким качеством! Сумейте только уберечь его и пронести чрез жизнь!.. И тогда — сколько прекрасного и неожиданного она подарит вам!.. Вы можете, улыбаясь, ходить по краю бездны… Вы узнаете прелесть риска и обаяние борьбы… все, что недоступно мирным людям, рабам привычек, обстановки, семьи, долга… Возможно, что сейчас вы несчастны, Софья Федоровна! Простите, что я так говорю… Но ведь только несчастных, только неудовлетворенных нельзя назвать кончеными людьми… Только перед ними открываются дали… А на счастливых ставьте крест! (Он рассмеялся.) Я ненавижу счастливых людей!.. Они боятся завтра, боятся новизны, они обречены на косность… Это бессознательные враги свободы — всегда! (Он встретил ее мечтательный, печальный взгляд, и ноздри его дрогнули.) Как жаль, Софья Федоровна, что мы не встретились полгода назад!.. Быть может, теперь ваша жизнь озарилась бы новым, ярким смыслом! Но… если мы… переживем эти дни, то, кто скажет?.. Не встретимся ли мы вновь, как товарищи?..

Он так стиснул ее руки, что она чуть не закричала. Она чувствовала, что он взволнован.

Только в сенях он вдруг вспомнил и сказал: «Горячее спасибо вам!.. И можно на вас вообще рассчитывать, на вашу квартиру?.. Когда раненого принести… когда дружиннику переночевать…» — «О да!.. Конечно!..» Он горячо поцеловал ее руки, и синие глаза его опять обожгли ее лицо.

Когда он ушел, она долго сидела, задумчивая… Чутьем женщины она поняла, что сильно нравится ему… давно уже это поняла… Он нее зависит раздуть эту искру в костер… От нее зависит стать подругой этого загадочного, обаятельного человека, разделить с ним его бурную жизнь, его трагическую судьбу… Быть может, это дало бы ей забвение от гложущей ее тоски?.. Она представила себе вдруг ясно, как это было бы просто сейчас — подойти к нему, обнять, подарить ему минуту безумного восторга!.. Подарить себе самой яркую радость…

Нет… Нет!.. Она отравлена… Она раба… Жалкая раба своей любви… И никакой радости не почувствовала бы она теперь в объятиях другого!.. Она это знала…

Прошло трое суток с того ужасного момента, когда она узнала, что Андрей ушел в неизвестность, бросив жену, детей, мать — все, что было ему дорого, что красило его жизнь… И душа Сони замерла в ужасе… Она по-прежнему садилась у окна в сумерки, а ночью дремала только, беспрестанно вздрагивая и прислушиваясь к малейшему шороху на вымершей улице… Он не приходил…

Но вот один раз днем, когда она вернулась из лечебницы, перейдя Арбат, рискуя ежеминутно быть убитой певшими в воздухе пулями или осколками шрапнели, она услыхала звонок. Вошел цветущий юноша в куртке, высоких сапогах и картузе. «Я Дмитриев, бывший студент… Товарищ Андрея Кириллыча… Вот вам от него записка…»

«Доверься ему. Немедленно иди с ним. Сделай это для меня. Твой Андрей…»

Она закрыла глаза… Твои Андрей… Конечно… Разве не принято так писать?.. Это одна условность… Но сердце билось вопреки рассудку. Это слово обещало что-то… открывало двери в сказочный мир…

Они вышли вместе. А через час, проплутав переулками, между баррикад, по знакомой, очевидно, Дмитриеву дороге, они очутились на квартире Софьи Львовны. Майская тоже переехала, потому что жить на старой квартире было опасно.

Они позвонили. «Кто там?» — раздался за дверью голос Майской. «Земляки», — ответил Дмитриев.

Первое, что Соня услыхала из передней, был голос Тобольцева: «Потапов дерется, как лев! Я никогда не видал такого хладнокровия!» «И хорошо стреляет?» — спросил чужой голос. «Без промаха!..» — «Как это вас Бог хранит, Андрей Кириллыч!» — «Знаете, кому суждено быть повешенным, тот не утонет…» «И много вас?..»

Соня вошла, От волнения у нее словно потемнело в глазах. Она никого не узнавала. «Вот она! — радостно сказал Тобольцев, идя навстречу. — Я знал, что она придет!..»

Перед ней был словно чужой человек. Косоворотка, которой он никогда не носил, и высокие сапоги не так меняли его, сколько темневшая на висках и у щек бородка и тень на верхней губе. Это было чужое лицо, похудевшее, странно-огрубевшее как-то, заветренное… И улыбка, и глаза были не те… Не ласково-хищные, а рассеянные, далекие, скользящие…

Что-то тихонько умирало в душе Сони.

Софья Львовна ласково сжала руки гостьи. Ее гордые глаза с заметным удивлением всматривались в лицо Сони, и та поняла, что все это недаром. «Ну что ж?.. — подумала она и повела плечом. — Ну, пускай!..»

Они очутились в спальне Софьи Львовны. Тобольцев вошел за ними и плотно запер двери. Соне бросились в глаза две тесно стоявшие рядом кровати. «Неужели и она может любить, как мы? — думала Соня. — Обнимать Зейдемана горячими рукам? Шептать бессвязные слова… как все мы? С такими властными бровями? С такой мужской и жестокой, как говорили, душой? Не верю!.. Не верю…»

В тесной комнатке был только один стул. Хозяйка села на кровать. «У нас к вам просьба, — начала она, мягко улыбаясь, и Соня тотчас поддалась очарованию этих глаз и улыбки. — Окажите нам огромную услугу… Вчера я перевезла сюда вот эту шкатулку… Меня по дороге хотели обыскать. Выручило только хладнокровие. Но… держать ее здесь опасно… У меня собираются, за нами могут проследить, И шкатулка исчезнет… Можете вы взять ее на хранение?»

— Да, конечно…

— Но я тебя должен предупредить, — вмешался Тобольцев, который стоял у двери, скрестив руки на груди. — Если тебя обыщут по дороге, то домой ты не вернешься… За эту шкатулку ты поплатишься тюрьмой и ссылкой… Подумай и ответь!

Она подняла на него глаза. Нельзя было обмануться в значении этого взгляда! Софья Львовна поняла.

— Давайте, — сказала Соня просто.

Тобольцев подошел с просиявшим лицом и поцеловал ее бледную щечку. «Я знал, что она не откажет!» — сказал он с какой-то торжествующей радостью. Софья Львовна молча и крепко пожала ее руку и вышла, чтоб послать за извозчиком. Тобольцев быстро подошел к Соне.

— Катя здорова?

— Это ужасно, Андрюша!.. Она совсем убита…

Он помолчал, глядя в окно. «А дети?» — глухо спросил он через минуту… Слезы мгновенно наполнили глаза Сони.

— Это ужасно! Неужели ты не вернешься?.. Мы ждем тебя каждую ночь…

Он разом обернулся.

— Почему ты это знаешь?.. Почему ты знаешь, что она меня ждет?

Соня молчала, опустив голову…

— Я не вернусь, Соня, ни сегодня, ни завтра… Я вообще ничего не знаю… Если ей это тяжело выслушать, не добивай ее! Не говори ей ничего… Ах! Я предпочел бы вражду, проклятия, ненависть… Этого я не ждал… Это меня самого лишает мужества… — Он на мгновение закрыл глаза рукою.

Послышались шаги Софьи Львовны. «Что же ей сказать?» — быстро, шепотом, спросила Соня.

— Скажи ей, что я ее люблю! — разбитым звуком сорвалось у него.

Как автомат, Соня прошла в гостиную. Там смолкли и глядели на нее сквозь волны табачного дыма.

— Вообще можем ли мы использовать вашу квартиру? — ласково спрашивала хозяйка.

— Да, да… Пожалуйста… Андрюша… Если тебе… или кому-нибудь понадобится ночевать… — У нее перехватило горло.

— Спасибо, милая! — рассеянно улыбнулся он. — Да, вот еще что, Соня! Сделай милость, зайди к маменьке, передай привет!

Послышался звонок. Все тревожно переглянулись. Майская пошла отпирать. «Кто там?» — «Земляки»… — «Ах, это Борис!..»

Зейдеман вошел в пальто, шапке и калошах… «Вчера расстреляна Бессонова», — сказал он беззвучно.

Майская закричала. Все невольно встали и окружили Зейдемана.

— Не может быть! — прошептала Софья Львовна. Затем настала жуткая тишина. Зейдеман сел на стул, расстегнул пальто и отер пот с лица.

— Вторая жертва… — глухо сказал кто-то.

Зейдеман махнул рукой.

— Вы плохо считаете, Александр Петрович…

— Борис, может быть, это ошибка? — сказала Софья Львовна.

— Это факт. Ее арестовали третьего дня, когда она утром шла с директивой к боевой организации… Там ее ждали до вечера… Навели справки… Ее никто не видал с тех пор, как она вышла…

— Но почему вы думаете…

— Левин видел вчера, как ее вели к реке…

Майская закрыла лицо. Тишина, полная ужаса, длилась несколько мгновений.

— Извозчика привели… Меньше рубля не берет, — сказала кухарка, просовывая голову в дверь.

Соня слышала, как кто-то спросил Тобольцева: «Вы опять на Пресню?» Он ответил, смеясь: «Разве, в сущности, это не все, что нам осталось?..»

Он вынес шкатулку и поставил ее в ноги к Соне, под полость. «До свидания и спасибо! — ласково сказал он и опять поцеловал ее щеку. — К маменьке сходи нынче же!»

Из окон на них глядели с любопытством чужие лица мужчин. «Какая хорошенькая! — сказал один. — Кто она? Не партийная?..» «Вот, подите ж! — усмехнулся другой. — На какой риск идет!» «Ей сойдет скорее, чем нашему брату… Красива, хорошо одета… Наверное пропустят…» — «А все-таки это геройство, господа!.. Только уж в очень странные дни мы живем, что потеряли мерило вещей…»

Соне, действительно, удалось благополучно добраться домой, хотя извозчик еле плелся и ехал большими улицами, натыкаясь всюду на патрулей. «Ну что ж? — всякий раз думала она, поводя плечами. — Ну и пусть!..» А они глядели на хорошенькое, безучастное личико, на красивую шапочку с горностаевой опушью и концы белого воротника. Соня казалась Снегурочкой, далекой от земли и ее волнений. Никто из этих простых людей не сумел бы осмыслить и формулировать впечатление, которое эта красота вызывала в них, но решительно каждый на ее вопрос: где можно проехать? — вежливо указывал ей путь. Так она и добралась, невредимая.

«Пришлет он теперь или нет кого-нибудь узнать о моей судьбе?» — с горечью думала Соня. Но прошло еще два дня, и никто не пришел… Правда, у нее ночевали на диване, в гостиной — один раз этот самый Дмитриев, другой раз дружинник от Тобольцева, которого она впустила, услыхав пароль, данный ей на прощание. Но он не приходил.

В тот же день она пошла к Анне Порфирьевне. Тоска гнала ее на улицу. Ей нравилось рисковать собой. Когда она позвонилась в Таганке, уже смеркалось, и Капитон, испуганно, не снимая цепи с двери, поглядел на нее в щелку. «Батюшки! Что случилось?» — «Ничего не случилось! Просто в гости пришла…» «Вот отчаянная!» — ахала Фимочка. Как все обыватели, в эти дни они жались друг к другу в столовой, за самоваром, и все вечера играли в стуколку. Дети Веры Ивановны глядели «Ниву». Анна Порфирьевна догадалась и с захолонувшим сердцем встала навстречу гостье. Они заперлись наверху. Анна Порфирьевна сияла. У нее не было слов, чтоб отблагодарить Соню за эту весточку, но, когда та выходила, она шепнула ей ласково и стыдливо, горячо целуя ее: «Скажите супругу, чтоб о деньгах на Крым не беспокоился! Это Андрюшина воля…»

В передней ее поджидали братья. «Где ж это он околачивается?» — злобно спросил Николай. «Ничего не знаю!» — отрезала Соня. — «Ну, а как через вас до него доберутся? Или вы думаете, что это трудно?» — «Попробуйте!» — усмехнулась она. — «А кто доносить пойдет? Кто? — гаркнул Капитон, свирепо скашивая глаза на брата. — Ты, что ли, пойдешь? У!.. Дура!..» Николай обиделся и ушел к себе.

Анна Порфирьевна велела Ермолаю заложить сани. «Только до Остоженки, — говорила Соня. — Там я уж одна переулками дойду…» «Мимо баррикад?» — ужаснулся Капитон. «Ну что ж? Я привыкла… Каждый вечер хожу… Там ни души нет…»

Капитон в передней шепнул ей: «Увидите Андрея — скажите ему, чтоб жену пожалел!.. Подлец ведь он выходит… по всей линии…»

— Он поступил по убеждению, Капитон Кириллыч!

— А начхать на его убеждения! Зачем женился?..

Соня молча вышла на крыльцо. Страшная тяжесть опять опустилась ей на душу…

— Ты с ума сошла по ночам таскаться! — закричала на нее Катерина Федоровна. Соня, не раздеваясь, вошла в кабинет.

— Я сейчас видела Андрея… — беззвучно молвила Соня.

Катерина Федоровна вздрогнула… Она молча глядела на сестру. Она ждала…

— Он сказал: «Скажи Кате, что я ее люблю…»

Та все так же стояла, тяжело дыша, не разжимая губ. Соня села, оглянулась с тоской и бросила муфту и воротник на тахту. Безграничная усталость пересилила даже ее отчаяние.

— Где ты его видела? — глухо спросила сестра.

— Этого, Катя, я тебе не имею права сказать…

У той вырвалось движение изумления и гнева. «Почему ты его увидала? Как это случилось?..» Однотонно и вяло Соня рассказала, как приходил гонец и принес записку.

— И он за этим только и звал тебя?

Соня устало молчала, опустив голову.

— Софья! Я тебя спрашиваю: зачем он тебя звал?

— Просил сходить к матери и передать тебе, что он тебя…

— Молчи! — страстно перебила Катерина Федоровна. — Не смей мне говорить об его любви!.. И не лги мне, Софья!.. Он мог сам прийти сказать мне это!.. Не через тебя!.. А если тебя он позвал, стало быть, ты ему нужна на что-то… Молчишь?.. Ладно, молчи!.. Но знай, что меня ты не обманула… Он и из тебя хочет выжать все соки… как сделал это со мной… Хочет бросить тебя под ноги другим… Через тебя шагнуть куда-то… Подлец он!.. Подлец!.. Он все у меня отнял… а теперь тебя хочет погубить… Мою последнюю радость!

Соня встала. Эти слова пронзили ей сердце. «Катенька!..» — Она сделала движение, чтоб обнять ее. Сестра оттолкнула ее руку.

— Оставь!.. Зачем я тебе?.. Он подчинил тебя себе… Теперь я это вижу… Мы все были для него забавой… Я, Лиза… ты… мать… Кого из нас он щадил? Призадумался ли хоть раз, чтоб нанести нам удар?.. Когда ему надо было пройти, он нас сметал с своей дороги… Подожди, Софья, припомнишь ты мои слова, когда он и тебя сметет, как сор со стола…

— Катя!.. Зачем ты так говоришь? Ведь ты его любишь!

— Нельзя любить человека, который растоптал твою душу!.. Который унизил тебя…

— В любви нет гордости, Катя!

— Есть!.. Всякий любит по-своему… Один, как раб… другой, как господин, третий, как товарищ… Один все берет, ничем не платясь… Другой по капле отдает всю свою кровь с улыбкой… И все это любовь!.. И… я люблю, как умею… Коли я не нужна ему…

— Неправда, Катя!.. Если б ты видела его лицо нынче, когда он спрашивал о тебе!.. Одну тебя он любил всегда…

— Не верю! Не верю!.. Не верю! — исступленно закричала она. — Если б любил, он вернулся бы… Он не послал бы тебя ко мне с этими… жалкими словами… Не говори мне о нем никогда!.. Слышишь?.. Встречайся с ним, бегай по поручениям… Рискуй свободой и жизнью по его капризу… Но я запрещаю тебе произносить его имя при мне!.. А я-то, дура, ждала!.. Довольно безумия! У меня нет мужа!.. Когда он спросит обо мне, передай ему: как он меня вычеркнул из своей жизни, так я вычеркиваю его из моей души!

…………………………

Но… все это были одни слова… которые даже не облегчали. И не скоро должен был наступить день, когда имя Тобольцева стало чужим для его жены.

Так прошло пять дней сравнительного затишья, пять бесконечных дней, казавшихся вечностью исстрадавшейся Катерине Федоровне, как вдруг раз она проснулась от пушечной пальбы… Стреляли где-то близко, так близко, что окна звенели… Она вскочила и кинулась на кухню. Там прислуга уже пила чай. «Который час?» — «Седьмой…» — «Где стреляют?» — «На Смоленском, надо быть…»

Пальба длилась весь день. К ночи небо горело заревом. Катерина Федоровна стояла на дворе, в толпе жильцов, и молча глядела, как мигало небо, как пожар, зловещий и дымный, заливал горизонт… «Пресня горит, — сказал кто-то в толпе. — Слыхать, они там засели… Вот из оттелева, стало быть…» — «Та-ак…» — «Да кто они?» — крикнула баба. «Знамо кто… Дружинники…» — «Вот что!..» — «Не спастись им, ребята, ни ввек!» — крикнул дворник. — «Где ж спастись? Что против пушки поделаешь?..» — «Д-да! Теперь им крышка!..» И опять все смолкли и мрачно, тоскливо глядели на мигавшее и полыхавшее небо.

Бог весть почему, сердце у Катерины Федоровны упало от этих слов… Сама она не могла понять, почему клубок подступил к ее горлу, почему она вбежала в дом и, рыдая, упала на постель. «Пресня горит…» Точно в ее собственном мозгу выжгли эти роковые слова…

 

XVII

Была глухая предрассветная пора, когда Тобольцев решил наконец выйти из своей засады… Он прятался на дворе дровяного склада, за высокой стеной дров, дышавших на него морозом. Он сидел, скорчившись, полузастывший, с медленно бившимся пульсом и горячим песком в глазах. Его куртка была разорвана, на колене из брюк вырван целый клок… И в этом месте он ощущал как бы глыбу железа. Шапки не было. Плечо ныло и тихо саднило. Кровь запеклась на нем, рубашка прилипла к телу.

Давно ли он тут?.. Он не мог сказать с точностью. Ему казалось, что целая жизнь прошла с того момента, как он очутился здесь, спасаясь от погони. Кровь била тогда в виски, а тело и душа горели еще от неравной, отчаянной борьбы…

Но постепенно затихал бурный темп сердца, замирали далекие выстрелы и крики… Смерть коснулась его своим крылом, заледенив мозг и кровь… Она его пощадила на этот раз… Но взяла Степана…

Ни ужаса, ни жгучего горя не ощущала душа… Смерть прошла слишком близко…

Вдруг поднялись стены… Зашевелились кругом знакомые лицо… Степушка, Ситников, Дмитриев и они, товарищи-партизаны, коротавшие с ними ночи на баррикадах и заперевшиеся на общей квартире, когда все было потеряно… «Мы окружены!..» Кто кричит?.. Ах да, Дмитриев. Стекла зазвенели. Пуля ударилась в потолок и, отскочив, запела рядом… «Живыми не сдаваться!» — кричит Потапов… Трах-тах-тах-тах… Где это стреляют?

Он вздрогнул всем телом и открыл глаза. Плечо горело… «Ранен?.. Пустое… Царапина… Я жив!.. А Степушка умер… и Ситников убит… Который это час?..» Он вдруг вспомнил, как бешено залаяла собака в чужом саду, когда он перелезал через забор… как он подумал: «Сейчас конец… Сейчас застрелюсь… Решено не сдаваться…»

Вдруг холод ночи дохнул в разгоряченное лицо. «За мной!» — зовет Потапов… «Черный ход свободен…» Они бегут во двор… Через ворота стреляют… «А-а-ах!» Бедняга Ситников! Как он страшно закричал!.. Вот они в чужом доме… Окна выбиты… Двери заперты… Все пусто… «Как во сне…» Дмитриев бежит назад… «Проклятье!.. Мы окружены… Засада…» Что теперь? Один исход — выскочить в окно… Переулок еще пуст… Прыжок со второго этажа… Он падает в снег, вскакивает на ноги… «Степушка! Встань… Они нагоняют… Слышишь?..» — «Не могу… Нога… нога… Докончите меня, ради Бога!..» А-а-а… звучит уже близко… Пушечное ядро пробило стену рядом. «Спасайся, Андрей!..» О, ужас!.. «Степушка!..» Плоский, страшный звук… Он выстрелил себе в рот… Ах! Стоит ли жить после того?.. Еще пушечный выстрел… «Бегите же, Тобольцев! Спасайтесь!..»

Он вздрогнул и открыл глаза. Сердце трепыхало в груди. «Степушка… Неужели правда?.. Сегодня ты… а завтра я!..» Ах, это Герман из «Пиковой дамы»… Сверкает белый костюм… Чернеют брови в трагическом изломе на бледном лице… Горят его глаза и огни люстр… Тепло как! Хорошо… «Что верно? Смерть одна…» — поет Герман. «Сдавайтесь!..» — рычит кто-то… Надвигается зверская рожа… Ах, как хорошо ударить в эти налитые кровью глаза, тупые и жадные!.. Кто это так отчаянно кричит позади?.. Еще удар… Опять двое на него… Глухой, хлюпающий звук… Толкнуло в плечо, обожгло… А тот падает ничком… Наконец!.. Он бежит, рванувшись вперед, в бешеном порыве самосохранения… Прыгает через немое, недвижимое тело, спотыкается… «А-а-а!..» — звенит за ним дикий крик погони… Стреляют… Неужели вслед?.. В него?.. Да, да!.. Еще… Пуля просвистела мимо уха и щелкнула где-то близко, в стену… Если перелезть этот забор, спасен… Отчаянное усилие… в кровь ободранные руки… Ничего, ничего… Прыжок вниз… «Неужели спасен?.. Ах, как лает эта собака!.. Ну, сейчас конец… как сделал Степан… Решено не сдаваться!..» И вдруг, сквозь дымку сна, он подумал отчетливо: «Как хорошо, что здесь нет собаки!..»

Вдруг зазвенели колокольчики… так нежно и тихо, серебряным звуком. Раскинулся луг, весь в цветах… Жаркое солнце с синего неба ласкает золотую головку мальчика в красной рубашке… Он бежит по лугу, срывая цветы, и звонко смеется… И нельзя понять, что это звенит… Его смех?.. Или это говорят цветы…

Кто это идет там вдали? Стройная, бледная женщина с большими темными глазами… Лиза, ты?.. Ах, это мать!.. Какая красавица!.. «Андрюша, не убегай далеко… мой милый мальчик…» А цветы все звенят и звенят… и весь воздух поет…

Какой-то загадочный звук родился внезапно из ночной подавленной тишины… Тобольцев вздрогнул и открыл глаза… «Я замерзаю, — понял он. — Надо идти…»

Дровяной склад молчал в своей угрюмой дреме. Неумолимым холодом веяло от высокой стены… О, как трудно встать!.. Как трудно идти!.. Но инстинкт жизни восторжествовал над смертью, стоявшей рядом… где-то тут, во мраке…

Он разом встал на ноги и зорко оглянулся… Крадучись, беззвучно вышел он на улицу… Город был мертв… Ни одного звука не рождалось более в предрассветной мгле… Но мрак уже редел… Каждый миг был дорог… Он пронзительно оглядывался, стараясь ориентироваться… «Ага!..» — он узнал местность. «Куда теперь? — холодно подумал он. — Маменька?.. Нет, далеко… Катя?..» Слабо стукнуло его сердце… «Невозможно!.. Софья Львовна?.. Кто знает? Нет ли и там провала и засады?.. Бедная Майская!.. Она узнает когда-нибудь…» И вдруг жгучая боль, как нож, пронзила душу… «Степушка! Неужели никогда?..» Он долго стоял, закрыв лицо руками, вне времени, вне пространства… Но холод коварно обнял его вновь, и заломило тело… «Куда же?..» Мучительно захотелось тепла, сна, покоя, безопасности… «Соня!..» — вдруг вспомнил он и тихо ахнул… «Она ждет!..» — вдруг понял он и улыбнулся. Нежная благодарность согрела душу… Она ждет давно… Встретит радостно, без упреков, без слез и требований… молчаливая, покорная, нежная… Ах! Как мучительно хотелось ласки и участия после злобы и вражды, которыми он жил, которыми был окружен все эти дни!.. Забыться… заснуть… согреться…

Он крался, прижимаясь к стенам, как тень, беззвучно перебегая улицу, пронзая пространство обострившимся зрением, вбирая в себя напрягшимся слухом этот сон большого города, — тревожный, хотя и глубокий сон… Сколько раз он вздрагивал от необъяснимого, далекого звука или близкого шороха и останавливался, замирая!.. Рука сжимала браунинг… Какое счастье, что он не уронил его и не бросил, спасаясь!.. Дешево своей жизни он не отдаст!

Пустота в душе исчезла. Сердце билось… Эта жизнь, которая могла ежеминутно оборваться от пустой случайности, от встречи с патрулем, от лая собаки, — он опять начинал дорожить ею. Ее самые элементарные блага; спокойный сон в мягкой постели, стакан горячего кофе поутру — все, чего он так давно был лишен, как все это манило его сейчас!.. После трагической ночи, которую он провел в засаде, обвеянный ледяным дыханием близкой смерти!.. он крался, как вор, беззвучно и решительно… Уж близко… Что это чернеет? Неужели?.. Уцелевшая баррикада… До нее не добрались… Значит, тут безопасно… Он вздохнул полной грудью… Мрак редел, и опасность росла с каждым мигом… Скорей!.. Скорей!..

Вот и Арбат… Он остановился, прежде чем перебежать улицу, и приложил руку к бьющемуся сердцу… Вот только это последнее препятствие… А там уж близко… И вдруг он вспомнил, как шел по этому самому Арбату в своем пальто с бобрами, шел смелый, сияющий, в редакцию новой социал-демократической газеты… Солнце улыбалось, искрился снег… было так легко на душе!.. Таким полноправным гражданином обновленной родины чувствовал он себя!.. Так гордо глядел вперед!.. Думал ли он, что когда-нибудь ему придется, как преступнику, красться вдоль стен этих знакомых домов?.. Вне закона, вне привычных, рухнувших бесследно норм жизни, затравленным зверем, которого за каждым углом может встретить штык или пуля… за жизнь которого никто не потребует ответа?!

Он ринулся вперед в каком-то порыве бескрайнего отчаяния, как стихия, разорвавшего задерживающие цепи осторожности… в порыве гордого возмущения… «Смерть?.. Пусть!.. Я устал… устал… Довольно!..»

Он не успел еще перебежать улицу, как где-то недалеко послышался звук копыт по мерзлым камням мостовой… «Патрули…» И вмиг он сознал всю громадную ценность этой жизни, к которой был так безмерно равнодушен какой-нибудь час назад… ценность свободы… ценность любви, ждавшей его в маленьком домике, в объятиях Сони. Подарит ли ему дальнейшая жизнь что-нибудь ярче этого мгновения? Навряд ли!.. Не обидно ли умереть, не исчерпав этой прекрасной возможности?.. «Нет! Нет!.. За этот миг я ставлю на карту жизнь!..»

Как стрела, беззвучной тенью он перебежал улицу и достиг переулка. Но его уже увидали… Выстрел грянул вслед. Он упал и пополз… Скрыться было некуда. Переулок не делал поворотов, дома шли ровной стеной… «До угла не успеешь добежать, нагонит пуля… Но я жив… Еще жив!!!» — думал он с торжествующей радостью… «Дешево не сдамся…» Он наткнулся на высокое крыльцо барского дома, мгновенно обогнул его и лег на мерзлые камни тротуара. «Вот если здесь есть собака…» И холод как будто от земли проник ему в самое сердце… Он прижался к стене и к камням панели, стараясь стать меньше… «Если повернут сюда…» — было в мозгу… Он ждал…

Ритм копыт, мерный и сбивающийся в то же время, приближался… Они ехали по большой улице рядом, осторожно и медленно… «Они тоже боятся…» От этой мысли ему стало легче… Он сам не знал почему… Дальше… дальше… Проехали… Неужели? И не свернут сюда? Его боятся?.. Все засмеялось в его душе!.. Слабо звенело оружие… Перебивался ритм копыт по земле… глуше… глуше…

Пора!..

Светало, когда он подошел к знакомому домику и стукнул в окно. Сердце его бурно билось. Ах! Теперь он знал, почему так билось его сердце!.. Память вдруг подняла со дна души забытое воспоминание о мраморных ножках, которые он видел мельком в ту ночь… Жаркая волна от сердца побежала по жилам и зажгла каждую каплю знойной нестерпимой жаждой счастья. «И если завтра конец, арест, расстрел… Пусть!.. Но этот миг мой!.. Да здравствует жизнь!..»

Он стукнул еще раз. «Как крепко спит!..» Но свет уже вспыхнул за занавеской, запрыгал в другой комнате, потом погас… Легкие шаги зазвучали за дверью… Она спросила: «Это ты?..» «Как тогда…» — отчетливо подумал он.

Он шагнул в темноту и запер за собою дверь… Наконец!!

Полоска света слабо тянулась из передней и ломалась на сверкающей белизной голой ножке… Она стояла с теплым платком на голых плечах, который крепко держала у горла… Сердце ее так бурно колотилось в груди, что ничего спросить она не могла… Разве она не знала, что будет так?.. Все будет именно так?.. Постучится и войдет… И возьмет ее всю… ее, изнемогающую от прозы жизни, от жажды счастья!..

Он слышал, что даже зубы ее стучат… «Как тогда… как тогда…» — вдруг вспомнил, вдруг понял он… И сам задрожал в предчувствии невыносимого блаженства.

Он взял ее за кисть руки, теплой и дрожавшей, взял больно, судорожно — и властно повел за собой. Все так же молча они вошли в переднюю. На полу оплывала свеча. Он запер дверь… Она стояла перед ним, ожидающая, отдающаяся, покорная… «Как тогда… как тогда…» — опять ярко вспомнил он и побледнел.

Он взглянул в ее лицо. Озаренное снизу свечой, с тенью под глазами, полускрытое распущенной волной волос, оно показалось ему чужим. Ее глаза, широко открытые, неподвижные, немые, были полны какой-то огромной, мистической тайны… Почему она показалась ему другой?.. Загадочной и далекой?.. Как будто он не понимал ее до этой минуты… или как будто это была незнакомая женщина, но которая ждала его все эти дни, всю эту ночь, как ждет фаталист неизбежную судьбу…

Он разжал ее руки. Платок соскользнул с плеч. Он разорвал рубашку, и перед ним стояла «Диана» Гудона, без мыслей, без слов, как она, но живая, теплая, трепетная… Кто? Не все ли равно? Это был живой символ красоты, царящей над миром, над жадной мужской душой, источник поэзии и вдохновения, зажигающий души людей, — вечно творческая, великая сила!

…………………………

Через неделю Тобольцев был арестован на улице…

…………………………

 

XVIII

Прошел год.

Около Рождества Тобольцева выпустили на поруки до суда. Мать внесла десять тысяч залогу, поручилась Засецкая.

И в тюрьме, как и на воле, Тобольцев пользовался огромной популярностью. Анна Порфирьевна, зажав в руке адрес, сунутый ей потихоньку на свидании с сыном, ехала в Марьину слободку или к Бутырской заставе, чтоб поднять на ноги семью рабочего, ждавшего суда, или семью ссыльного. Она жила этими беглыми свиданиями; она слова не позволяла сказать против сына… Когда в первый месяц пронесся слух, что его расстреляют, Соня и мать обегали все пороги, кланяясь, плача и умоляя сказать, за что он взят. От этого зависело все… Красота Сони была ключом, отворявшим все двери, и вскоре выяснилось, что его арестовал на улице давно знавший его сыщик. На допросе Тобольцев не отрицал того, что знал Потапова, но из первого же допроса он сам понял, что спасен. Его участия в вооруженном сопротивлении в ту страшную ночь никто не подозревал… А те, кто знали об этом, были уже мертвы…

Тобольцева навещали мать и Соня, впоследствии выдававшая себя за его сестру. Жену он не звал, она и не приходила… И чем дальше шло время, тем выше поднималась между ними стена…

А между тем жизнь Анны Порфирьевны становилась все богаче и полнее. Дети Веры Ивановны страстно привязались к ней и к нянюшке. Все учились… девочки в частных гимназиях; мальчик в реальном. По праздникам Анна Порфирьевна возила их на свиданье в тюрьму. Никого из арестованных не выпускали на поруки, как ни хлопотала она.

За этот год многое передумала она, оглянулась зорко кругом и себя поняла… Теперь уже не стояла она, как позапрошлое лето, растерянная и безвольная, между двух лагерей; путь ее был выбран бесповоротно. Сын взвалил ей на плечи сладкое бремя забот о людях, которые должны были бы чувствовать в ней врага… И эти люди шли к ней с доверием и уважением. А она несла им свою молодую, растущую, бессмертную душу, радуясь тому, что дни ее полны, что ночи ей уже не страшны…

Был морозный веселый день, когда Тобольцев пошел бродить по городу. Он стоял на Пресне, перед знакомым двухэтажным белым домом… Теперь в стенах его зияли огромные дыры. Крыши не было, ворот тоже Стоя перед руиной, он в глубоком волнении глядел в черные впадины окон, как глядят в немые очи слепого… Все прошло… Все погибли…

Угрюмый и бледный, он шел дальше, а за ним тихо шли дорогие тени: Степан, Дмитриев, Ситников, которого он успел так полюбить за одну неделю, юношеской отвагой которого он так восторгался… Тени Бессоновой, Тани, Наташи… В тюрьме он узнал, как она погибла… Когда все рухнуло и восставшие заперлись на Прохоровской фабрике, Наташа и там взяла на себя поручения, от которых отказывались смельчаки. Вместе с одним рабочим она кралась ночью, чуть не ползком, по льду Москвы-реки в город с важной директивой. Им вслед послали несколько пуль, и Наташа была убита. Рабочий лег на лед и притворился мертвым. Но их никто не преследовал и не искал… Не до того было… Через полчаса он поднялся, подполз к Наташе и взял ее за руку. Она уже закоченела… Вспоминая эту минуту, рабочий плакал…

Тобольцев искал в это утро тот путь, которым он бежал из засады, тот дровяной склад, где он прятался… Нет… все исчезло, как это бывает во сне… Но он нашел тот переулок, то крыльцо… Это место он знал… Бледный, стоял он перед этим домом и озирался… Вон там ехали патрули… так близко! Вот на этих камнях билось его сердце… О, эта единственная, незабвенная, страшная и прекрасная ночь!..

Потом он нашел последнюю квартиру Софьи Львовны и поглядел вверх, в окна, за которыми жили теперь чужие люди… И здесь был полный разгром. Скольких взяли!.. Софья Львовна и муж ее успели скрыться и бежали потом за границу. Но Майская… бедная Майская!.. Она не хотела спасаться… Она не хотела верить в смерть Степушки… Она искала его труп, когда поверила, наконец, и эта любовь сгубила ее… Из тюрьмы ее скоро перевели в психиатрическую лечебницу… «Ее песенка спета…» — думал Тобольцев.

Над обломками рухнувших надежд, над развалинами гордого здания уцелели только двое из тех, кого он знал: Федор Назарыч и Фекла Андреевна. Бодрые, дерзкие, упругие, они пережили разгром, выдержали бурю, пронесшуюся над страной, и выпрямились опять… И, улыбаясь, глядят вперед и ждут, когда рассеются тучи, и работают, и верят… как бы живые символы бессмертной идеи… Да еще спаслись Соколова и Шебуев. Они оба были на Прохоровской фабрике, оба были душой восстания. О Соколовой шли легенды, будто она дралась на баррикадах с поразительной храбростью и что от жестокости ее в расправе с врагами содрогались даже мужчины… Сколько здесь было правды, трудно сказать… Но она и Шебуев пользовались огромным престижем. Когда решили сдаться, они скрылись и бежали за границу только в январе. Вера Ивановна, Марья Егоровна, оправившаяся от тяжелых ран, и Иванцов томятся в тюрьме в ожидании скорой ссылки. И говорят: «Слава Богу!.. Разве мы не ждали худшего?..»

Вот он, наконец, у знакомого дома… Он задыхался… Как она встретит его?.. Городовой на углу первый узнал его и почтительно взял под козырек… Разве Тобольцев не был все тем же изящно одетым, гладко выбритым барином, который, казалось, только вчера ушел из своей квартиры? Дворник тоже узнал его мгновенно, радостно сорвал картуз и распахнул перед ним дверь подъезда.

— Барыня дома? — Его голос дрожал. Он подымался по лестнице, чуть не падая от сердцебиения… Потом позвонил… кажется, очень громко. «Андрей Кириллыч Тобольцев» — прочел он на медной доске… И даже ее не сняли!..

Нянька отперла, вонзила в него глаза и всплеснула руками.

— Кто там? — донесся из спальни громкий, но сухой, деревянный голос… Чужой какой-то, но он его узнал…

— Тише вы!.. Я сам пройду… — Он повесил пальто и направился в столовую.

Она узнала его шаги… Вскочила, не веря себе, с широко открытыми глазами, потом ахнула, кинулась из спальни и схватилась рукой за косяк двери. Она чуть не упала.

— Здравствуй, Катя! — сказал он и… остановился.

Перед ним была чужая женщина, в чертах которой он тщетно искал следы любимого лица. И меняла ее не седина, сверкавшая кое-где в ее черных, пышных волосах, не желтый оттенок кожи, а выражение рта и взгляд… В них не было жизни… не было надежды…

К этому он не был готов… Не замечала, что ли, Соня этого разрушения, видя ежедневно сестру? Или она щадила его, скрывая правду?.. Но он был так потрясен, что горло его сжалось, опустилась протянутая рука, и он глядел на нее безмолвно. С таким чувством глядит охотник на труп товарища, которого он нечаянно подстрелил… Ах!.. Он мог считать себя правым… Он мог твердить это себе с утра до вечера… Но мужество покинуло его, когда он увидал эти глаза…

Она, должно быть, поняла… Но не только то, что он ее жалеет, поняла она, но и то, что она, как женщина, для него умерла… И если, услыхав его шаги, она готова была кинуться ему на грудь в первом бессознательном порыве, — то теперь она чувствовала, что это невозможно.

— Здравствуй, — беззвучно сказала она и шагнула назад, держась за дверь.

Он вошел в ее спальню, сел и закрыл лицо руками.

Она тоже опустилась на постель. На ковре, рядом, Адя возился с кубиками. Он был похож на херувима… Увидав чужого, он испугался. И теперь глядел на мать, раздумывая, закричать ли или только тихонько заплакать, чтоб он не слыхал… Вдруг глаза чужого остановились на нем и грустно улыбнулись ему… «Дядя…» — заискивающе прошептал застигнутый врасплох мальчик, из страха стараясь быть любезным, и опять оглянулся на мать, как бы прося защиты. Его губки уже кривились и щечки покраснели.

— Это папа, детка… Поди к нему, — равнодушно сказала мать. Ребенок затряс головой, не веря такой клевете. Он все так же заискивающе, напряженно улыбался, преодолевая страстное желание закричать…

— Адя!.. Милый мой мальчик! — нежно сказал Тобольцев.

Память слуха была сильнее памяти зрения в очевидно музыкальном ребенке, и он что-то вспомнил… «Дя-дя…» — прошептал он уже доверчивее, громко передохнул и стал вглядываться в чужое лицо.

— Он меня не узнает, — горестно сказал Тобольцев, встал, взял на руки мальчика и покрыл его личико поцелуями.

— А-а-а! — беспомощно закричал ребенок, возмущенный таким насилием, и, рыдая, горестно потянулся к матери. И Тобольцеву стало больно…

Он подошел к колыбельке. Лизанька спала, сжав гордые губки. У нее были длинные, вьющиеся, черные волосы. Властные, черные брови матери, красиво взмахнувшие над длинными ресницами, напомнили ему так много больного… так много прекрасного… Катерина Федоровна унесла мальчика из спальни и передала его подскочившей няньке.

Они вошли в кабинет, и дверь заперлась за ними…

Год, ровно год прошел с того момента, как он убежал через эту дверь… и унес с собой всю радость этой женщины… Он оглядывался. Какая чистота!.. Нет печати запустения, как в нежилых комнатах… Все стоит на прежнем месте… и портрет Шекспира, и головка Лилеи… и… Он вздрогнул и взглянул на жену. Он узнал роман Кнута Гамсуна, который читал в ту ночь, перед тем, как позвонил Потапов… Книга лежала на том же столике… Он развернул ее. Закладка из агата с ручкой в стиле модерн показывала еще последнюю страницу, которую он читал… О, как ясен был ему смысл этих мелочей?.. «Она меня не разлюбила…» — понял он, и ему стало страшно…

— Катя, — дрогнувшим голосом сказал он, когда она, безучастная и деревянная, села на тахту. — Почему ты не хотела меня видеть в тюрьме?

— Разве ты звал меня?

— Я не смел звать… Я думал, что ты… меня… ненавидишь…

Она помолчала, глядя на свои исхудавшие руки.

— У меня нет к тебе ни любви, ни ненависти, Все это уже пережито и схоронено. У меня есть дети… В них моя жизнь… все мои радости… Впрочем, нет… Зачем быть неблагодарной? У меня есть сестра… есть дружба Капитона… большое для меня утешение… Серафима очень добра ко мне… (Она замолчала.)

— А маменька? Катя… Почему о ней ни слова?..

— Спасибо ей!.. Она детей обеспечила, и за них мне не страшно… На все необходимое я зарабатываю сама… И нужда не коснется этого дома, пока у меня есть силы работать…

— Ты охладела к маменьке, Катя?

— Мы — чужие… И говорить нам не о чем…

— Неправда!.. Она так плачет… так жалеет тебя!

Ее брови дрогнули.

— За что? Разве я сказала, что я несчастна?.. У меня много еще осталось в жизни… И сожаления я не прошу!..

Ах! Он узнал ее сейчас! Свою прежнюю жену… И страсть его воскресла.

— Выть может, тебе нужен развод, Катя?

— Зачем? — Ее синие глаза впились в его зрачки, и в них загорелась искра. — Я разве просила его? Разве ты за этим ко мне пришел? — металлическими нотками по-прежнему зазвучал ее голос. — Если тебе он нужен, скажи только слово…

Он вскочил с кресла: «Ах, ты не поняла меня!.. Неужели ты думаешь, что я способен жениться во второй раз? Я счастлив, Катя, что ты не отрекаешься от меня совсем и не видишь во мне врага!..»

Она помолчала, низко опустив голову, глядя на узор ковра.

— Обо мне не тревожься, Андрей… Моя дорога передо мной ясна… Любят в жизни только раз… — глубокими, грудными нотами молвила она медленно… — И женщины, как я, второй раз замуж не выходят… И зачем мне разлучать тебя с детьми?.. — Ты — отец!

«О, как много значат для нее эти слова!..» — думал он, метаясь по комнате.

Вдруг он взял кресло, подкатил его к тахте и сел. Его колени почти касались платья жены. Ему страстно хотелось взять ее исхудавшую руку, эти длинные, чудные пальцы, которые он так любил… Хотелось поднести их к своим горевшим векам, к горевшим губам… Хотелось стать на колени перед ней и заплакать вместе с нею над той погибшей радостью, которую они оба убили в ту ночь, вот в этой самой комнате… Но, Боже мой! Разве это было возможно? С Лизой — да!.. С Соней — да… Но не с нею… Нет!..

— Катя!.. Ты права. Любят в жизни только раз… Увлекаться, искать, влюбляться… даже совершать безумства можно без любви… Но любят только раз… Теперь я это знаю… Катя, я не стану просить у тебя прощения!.. Я поступал по убеждению и виновным признать себя не согласен… Но рассудок — одно, чувство — другое… И сердце мое болит за тебя! Вся любовь моя, Катя, по-старому принадлежит тебе одной… да… да!.. Мне не нужна юность, не нужна свежесть… Я люблю тебя… тебя, изменившуюся, угасшую, больную… так много страдавшую… и все-таки сильную… и все-таки гордую… и властную, какой я тебя узнал!.. И если сейчас я заговорил о разводе, то… я просто искал, чем дать удовлетворение, выход твоему оскорбленному чувству… Я знаю, что ты меня не простила!

— За что же прощать, раз ты не сознаешь себя виновным? — жестко перебила она, и дрогнули ее ноздри.

Он помолчал, прижмурив веки… Ему было страшно…

— Катя, я шел сюда с определенной целью. От Сони ты знаешь, что мне предстоит ссылка в Нарымский край… minimum на два года… если только защитник сумеет отстоять меня… иначе — на пять лет… Я не зову тебя туда за собой, не смею звать… Климат там ужасен… и условия жизни тоже… Это дико… Мы это оставим!.. Но есть другой исход… Мы можем уехать… Сперва я, потом ты с детьми, когда я устроюсь… Туда же едут маменька с нянюшкой на полгода… Так что одна на чужбине ты не будешь… И кто скажет?.. Если горе научило тебя быть терпимой, мы сможем еще начать новую жизнь… Вот зачем я пришел к тебе… Подумай!.. Я не требую ответа сейчас… Я еще месяц проживу здесь, на свободе… Это все очень серьезно… Но я знаю, что ты не из тех, которые меняют свои решения… Я буду ждать…

Она отодвинулась, широко открыв глаза.

— Ты уедешь?.. Куда?

— За границу…

— Но… ведь ты же не имеешь права уехать!

Он усмехнулся.

— Я добровольно делаюсь эмигрантом… Кто от этого теряет?.. Маменька не пожалеет денег, которые пропадут… Засецкая за это ничем не поплатится серьезным… А жизнь слишком коротка, чтоб терять ее в ссылке…

— Ты будешь таким, как Потапов или этот… как его?.. И вернуться в Россию под своим именем тебе будет нельзя?

— Тебя это пугает?

Она поднесла руку ко лбу, стараясь что-то понять, глубоко удивленная… Потом встала… Должно быть, ей было холодно. Она перешла комнату и спиной прижалась к кафелю печи…

— Какого же ответа ты ждешь от меня? — опять беззвучно спросила она… И вдруг подняла руку. — Постой!.. Теперь все поняла… Ты, значит, остался… все тем же, как год назад?.. (Он молчал.) Слушай, Андрей: я долго ждала тебя после той ночи… Сердце отказывалось верить в такую жестокость… Ты сам чувствуешь, что разбил мою жизнь, да!.. Но любовь моя к тебе еще долго жила… Наперекор всему, что я говорила Соне и что твердила себе… И я ждала… Сначала тебя… потом… весточки из тюрьмы, записки… Все, что мне рассказывали Соня и маменька, скользило мимо моих ушей… От тебя я ждала одного только слова!.. За это слово, Андрей, я простила бы тебе все!.. И мои муки, и слезы, и бессонные ночи… и эти седые волосы… все!.. Я ждала год… Когда нынче я услыхала твои шаги, моей первой мыслью было: сейчас он скажет: прости!.. И все будет забыто… Ты этого слова не сказал!

Он сделал движение…

— Ты этого слова не сказал, Андрей… Ты даже виновным себя не признаешь…

— Перед тобою?.. С твоей точки зрения?.. Да… да… да!..

— А с твоей? — страстно крикнула она, вся подаваясь вперед. Ее лица вспыхнуло, и он вдруг опять с мученьем и восторгом увидал прежнюю, воспрянувшую Катю.

— Я не могу изменить себе!.. Даже под угрозой смерти я не согласился бы солгать тебе, Катя!.. Моя жизнь принадлежит только мне…

— Тебе?.. Тебе?.. А не мне — жене твоей? Матери твоих детей?.. Не мне?.. О чем же нам говорить тогда?.. Ты не можешь дать мне обещание разорвать со всеми этими друзьями, которые чуть не довели тебя до виселицы?.. Да… Да!.. Я все знаю!.. Знаю, что только случайность спасла тебя от расстрела… И если ты не гниешь сейчас в какой-нибудь безвестной яме, как эта несчастная Таня или Бессонова, а сидишь тут, передо мною, так не они же в самом деле тебя выручили!.. Разве они пощадили хоть кого-нибудь? Призадумались ли хоть на миг, чтоб оторвать сына от матери, мужа от жены, отца от детей? Разве не они погубили Бессонову и оставили сиротами ее детей и ее несчастного мужа?.. Ты говоришь, они сами гибли!.. Так!.. Пусть, с твоей точки зрения, она вправе распоряжаться своей жизнью! А кто дал им право губить других?.. Почему ты не оспариваешь их право, а оспариваешь мое?

— Я сам выбрал свою долю, Катя. Виновных не ищи!..

Она подошла к нему и остановилась, тихо ломая пальцы.

— Андрей, ответь мне одно: обещаешь ли ты в этой новой жизни, куда ты зовешь меня, порвать все сношения с этими людьми и отдать жизнь семье? Андрей, и ты подумай! Мы говорим в последний раз… Ты мог под впечатлением минуты, под влиянием всего этого кошмара тогдашнего — бросить меня и детей… Но я прощу тебе это от всей души!.. Ты и так наказан. И не мне карать тебя за это… Но сейчас… через год?.. Сейчас, когда мы говорим спокойно?.. Андрей… Ты напрасно думаешь, что ссылка пугает меня… Я могла бы доверить детей Капитону, как ни мучительна мне разлука с ними! Никакие лишения не заставили бы меня отречься от тебя, если б… ты любил меня… если б я была необходима тебе, как я необходима детям… Если б ты обещал мне действительно новую жизнь… жизнь для меня… По что можешь ты предложить мне там, за границей? Прежнее одиночество?.. Прежние терзания?.. Андрей, даешь ли ты мне обещание разорвать с ними и жить для меня и детей?

Он поднялся.

— Нет, Катя!.. Не могу…

Она поднесла руку к глазам и через секунду ответила почти спокойно.

— А-га!.. Я этого ждала… Теперь все ясно… Нам больше не о чем говорить?..

Когда он вышел из этого дома, ему казалось, что там, за этими стенами, умерло что-то… чего он никогда больше не встретит!.. Чем бы ни подарила его вся последующая жизнь… Никогда!..

Вечером Тобольцев сидел в комнате матери, у которой временно поселился. Подперев голову руками, он глядел в пламя камина, Анна Порфирьевна — против него в кресле, согнувшаяся, состарившаяся, как-то разом рухнувшая за этот роковой год, с первой сединой на висках. Она сложила на коленях исхудавшие желтые руки, и вся душа ее, пережившая разрушение тела, глядела на сына из ее юных еще и прекрасных глаз.

— Маменька, вы не знаете, когда она поседела? — заговорил он вдруг.

— Давно, Андрюша… Вот когда мы боялись, что тебя расстреляют…

Они долго молчали, Весело потрескивали дрова в камине, и красные улыбки огня дрожали на темных стенах, на роскошной раме портрета, на бледном лице Лизы…

Он думал: «Дух времени мчится с факелом в руках, зловеще озаряя путь свободы, зажигая за собой пожары… И в них гибнет все, что вчера мы считали ценным, что вчера называли заветным… Если б мы с Катей сошлись пятнадцать лет назад, в глухую ночь общественной жизни, кто знает, не прожили бы мы с нею до старости мирно и даже счастливо? И шипами в этом браке были бы только моя страсть к сцене и то, что она называет непрактичностью… В жизни окружающих нас не нашлось бы элементов, разрушающих старое, созидающих новое… Только эпохам, когда просыпается общественное самосознание, свойственны все эти личные и семейные драмы. Только революция вскрывает все те различия между людьми, которые в эпоху реакции сглаживаются и не имеют случая обнаружиться… Любя жену, я каждый день уходил от нее дальше… Не любя Таню и Веру Ивановну, я каждый день становился им ближе… Да… Рушится старая этика… В крови и муках, в глубокой ночи зарождается иная… Вихрь новой жизни гасит пламенным дыханьем священный огонь домашнего очага… И мы не вернемся греться на старое пепелище!..»

— Андрюшенька… Почему же она не хочет ехать с тобою?

— Куда, маменька? В Лондон? А что же ей там делать?.. Я понимаю, что вы не боитесь новой жизни… Потому что я — весь смысл вашего существования. Но что может ее пленить в роли жены эмигранта? И разве те, к кому я еду, не станут с первого дня между нами? Вы знаете ведь, как я жаждал сблизиться с анархистами еще тогда… Жена не простит мне новых связей и интересов. Она не из тех, которые умеют делиться. И ничего, кроме горя, я ей не дам…

— Андрюша… Неужели ж тебе ее не жаль?

— Почему вы думаете? — Он хотел сказать еще что-то, но горло у него перехватило. Он закрыл лицо руками. В наступившей разом тишине послышались горькие рыдания Анны Порфирьевны.

— Не плачьте, маменька!.. Поберегите ваши силы… Они еще многим нужны… Маменька… Здесь остается еще… один человек… которому я бесконечно обязан… гораздо более, чем жене… Это Соня…

Анна Порфирьевна всхлипнула и подавила слезы. Не в этой ли беззаветной готовности исполнять его волю — была теперь вся ее радость? Но что-то в голосе и лице сына поразило ее.

— Вы не знаете, маменька, какую ночь я пережил, когда погиб Степан… Как затравленному зверю, мне некуда было деться… В эту ночь я нашел приют у Сони. Она меня спасла. Воспоминание о любви ее согрело меня в ту минуту, когда впервые в жизни я был близок к отчаянию, когда смерть казалась мне желанным концом… Неделю я провел безвыходно у нее… Помните?.. Через нее я дал вам весточку… И если б не поджила моя царапина на плече, если б Соня не достала мне немедленно приличный костюм, то мой арест на улице кончился бы иначе… Маменька… Вы знаете, конечно, что у Сони родилась дочь?.. Это мое дитя…

Анна Порфирьевна вздрогнула. Голова ее тяжко склонилась, руки бессильно лежали на коленях.

— Я не прошу оправдания, маменька… В этих вопросах я сам себе судья. Тайна эта умрет между нами тремя… Соня слишком благородна, чтоб убить сестру откровенностью. И не такой она человек, чтоб потребовать от меня каких-либо обязательств… Я сейчас был у нее… Ребенок носит имя Чернова… До последней минуты умирающий думал, что это его дитя… С этой стороны все гладко… Я прошу вас вот о чем: ради меня станьте близкой к Соке! Помните, чем мы оба обязаны ей… Теперь, когда она овдовела, у нее один только друг на свете остался — сестра… Ваша ласка будет принята с восторгом… Не надо стыдиться, маменька, этой тайны! То, что связало меня с Соней, было правдиво и прекрасно. И в жизни моей не было более высокой минуты!

Он встал и поцеловал ее голову….

— Милая маменька, благодарю вас за деньги… Знаю, что дела ваши пошатнулись, что вы давно затронули капитал… Мне ничего от вас не надо! (Она сделала движение.) Ничего!.. Я возьму только необходимое, тот minimum, без которого трудно эмигранту просуществовать мало-мальски сносно. Обеспечьте этими деньгами ребенка Сони, и я буду спокоен… Для нее не прошу. Она сама себя прокормит… И вы понимаете, конечно, что такие минуты и такие услуги деньгами не оплачиваются… И вот еще просьба, маменька… Когда уедете за границу, детей Веры Ивановны смело оставьте на Капитона. У него есть сердце… хотя он меня и презирает… (Он усмехнулся.) И Серафима баба добрая. Оки сирот не обидят… И устройте так, маменька, чтоб они не знали нужды, пока на ноги не станут… Вам ведь известно, что Веру Ивановну ссылают в Нарымский край, а здоровье ее уж пошатнулось… Ну, да об ее судьбе мы еще не раз поговорим…

Настала долгая пауза. Задумчивый и далекий, ходил Тобольцев по комнате, думая о чем-то своем. Анна Порфирьевна беззвучно плакала, и слезы ее капали на ее исхудавшие руки.

— О чем, маменька? — нежно спросил он, разглядев, что она украдкой вытирает слезы.

— Мне жаль Катю… счастья вашего жаль. Помню, как вы венчались… Кто мог бы думать?.. Было солнце и спряталось… И ночь пришла… Куда идти?.. Ничего не видать… Хоть бы одна звездочка в кебе, Андрюша!.. И за что? Голову теряю… За что судьба наказала ее? Она ли не стоила счастья? Она ли не жена? Она ли не мать была?.. Лучших не придумать!.. А вот ты Соню жалеешь, не ее. Ты о Вере Ивановне сердцем болеешь… Видно, конец настал, Андрюша! Мы, женщины, — вами, детьми, жили века, и никто нам этого в укор не ставил, никто с женой за это не разрывал… Как звезда в ночи, в нашей доле женской горела эта любовь!.. А теперь?.. С женами расстаются… С мужьями рвут. Детей бросают на чужие руки… В ссылку идут с легким сердцем… Переменился мир, Андрюша! И я точно слепая… Кому поклониться? Чему верить?.. Многому научил ты меня… Много дал мне… И вот… до вчерашнего дня жила я радостно, несмотря ни на что!.. Верила… Уедешь ты с женой, и все пойдет у вас опять по-старому, по-хорошему… Ох, Андрюшенька!.. Темная ночь спустилась над миром… И погасли в ней наши яркие звездочки…

— Да, маменька, но не забывайте, что звезды гаснут перед рассветом…

Он задумчиво прошелся по комнате и остановился под портретом Лизы.

— Маменька, помните вы смерч, который пронесся над Москвой и погубил вашу любимую рощу? Такой Же смерч промчался над нами. Не дивитесь тому, что «погасли веселые солнца»!.. Что рухнули идолы, померкли светочи, разбиты жизни… Смерч унес Степушку, Таню, Бессонову и-многих-многих, имена которых мы не узнаем… Кто спит в безвестных могилах, не дождавшись зари… Но день настанет, и на могилах подымутся цветы… Слушайте, маменька… Я жил для себя… Все, что я делал, — вплоть до борьбы на баррикадах, — я это делал для себя… В трагизме этих минут я видел высшую красоту, высшую точку в моей собственной жизни, самую яркую грань ее… За этот порыв я без сожаления готов был заплатить головой… Я — не подлец, как в глаза зовет меня Капитон… Но я и не герой… я жил для себя… Но Вера Ивановна, Бессонова… Уверены ли вы, что их дети не благословят когда-нибудь их память? Уверены ли вы, что мои дети, выросши, оценят фанатическую любовь своей матери, ее трагическое одиночество, ее беззаветный культ семьи? Ее разрыв со мною? Все эти жертвы? Кто поручится, что именно из моих детей не выйдут ничтожные и пошлые себялюбцы?.. И кто окажется прав в конечном итоге: тот ли, кто берег огонь очага, тот ли, кто гасил его и бросал искры тепла и света в холодную ночь?..

Камин догорал. Красные блики уже не бегали по стенам, и лицо Лизы скрылось в полумраке. Только по низу золоченой рамы и по ковру трепетали еще изредка отблески вздыхающего печально пламени. И то, что ночь обнимала их теснее своими объятиями, и то, что лица сына не было видно ей сейчас, — все, что он говорил, казалось Анне Порфирьевне еще более значительным и глубоким.

— Вы плачете, маменька, о том, что погасли чудные звезды ваших идеалов… Утешьтесь!.. Человечество пережило свою долгую ночь, и ему уже не нужны эти звезды! Око не потеряет своей дороги во мраке. Зажглись другие огни!.. В этой буре, которую мы пережили, погибла старая красота… Пусть! Дух времени бросил семена новой жизни в землю, орошенную слезами и кровью нашего поколения. Новые цветы расцветут на безымянных могилах… И минет ночь, в которой мы — безумцы — погасили ваши светочи… И встанет солнце нового дня!..

1905–1907

Москва, 1 декабря 1907 г.