— Не надоело вам? — спросила мама.

Не отрываясь от телевизора, мы с папой дружно помотали головами. Не надоело, дескать, о чём разговор.

— Лучше бы духовно развивались, а не пялились в ящик.

Мы опять кивнули. Конечно, лучше, кто спорит.

У мамы лопнуло терпение, и она встала между нами и телевизором.

— Ну ты-то взрослый человек, — сказала она папе.

— Безусловно, — с некоторым сомнением в голосе ответил он и вытянул шею, чтобы немножко видеть экран.

— Вот и занялся бы её культурным совершенствованием, — мама кивнула головой в мою сторону. — Развил бы в ней тягу к прекрасному.

Мамина фраза повисла в воздухе. Не потому, что папа был совсем против. Просто он не знал как.

Понимая, что толку от нас не добьёшься, мама завернула в фольгу бутерброды и жареную курицу, собрала чемодан и большую спортивную сумку и купила на всех билеты в плацкартный вагон.

— Поехали, — сказала мама.

— Куда? — не поняли мы.

— К Пушкину, — ответила она и выключила телевизор.

Ехать к Пушкину пришлось долго. Сначала целую ночь на поезде. Потом ещё километров сто в большом туристическом автобусе.

— Александр Сергеевич, — заметила мама, — весь этот путь проделал в кибитке. На конной, между прочим, тяге.

— Вот времена были, — почесал в затылке папа. — Жил человек в собственном доме, под боком у няни. А все думали, что он в ссылке.

— Ничего удивительного, — сказала мама, — я у себя дома тоже как на каторге. И никакой няни. А Пушкин много чего в своей ссылке написал. И «у лукоморья дуб», и про Царевну Лебедь.

— Помню-помню, — согласился папа — Школьная программа. Болдинская осень в Михайловском. Или-в Тригорском? Как его там?

И папа зачем-то стал нам рассказывать — причём в рифму — про своего дальнего родственника, какого-то дядю, у которого были какие-то правила — то ли честные, то ли, наоборот, нечестные. И вот этот странный дядя очень серьёзно заболел и за это заставил себя уважать, поправлять ему подушки. Не мог, видите ли, ничего получше выдумать. Белиберда какая-то.

Я спросила папу, зачем он пошёл на поводу у этого капризного старика, ещё лекарства ему подносил. Не мог, что ли, просто вызвать «скорую»?

Папа засмеялся, а мама посмотрела на него с укоризной и стала меня духовно развивать и прививать мне тягу… в общем, цитировать Пушкина. И папа тоже стал цитировать. И так они цитировали наперегонки. И всё время друг другу подмигивали. Как заговорщики какие-то. Только одна я не понимала, о чём это они. А папа почему-то обращался по очереди то к маме, то ко мне «голубка дряхлая моя».

Потом наш автобус затормозил у какой-то деревни. В овраге за околицей ребята катались с горки. Мы успели рассмотреть, что один мальчишка потерял варежку и всё время дул на свою красную, озябшую руку.

— Шалун уж отморозил пальчик, — засмеялась мама и погрозила мальчишке в окно.

— Гляжу, поднимается медленно в гору, — показал папа на маленького мальчика, карабкающегося вверх с санками, — мужичок какой-то… сам с ноготок.

— Это Некрасов, — строго сказала мама.

— Неважно. Вся русская литература вышла из Пушкина, — обиделся на маму папа и надолго замолчал.

Я представила, как великая русская литература выходит из Пушкина, и мне стало не по себе…

…Господский дом в Михайловском оказался приземистым и достаточно скромным. Перед домом, цепляясь ветками за небо, росло могучее, кряжистое дерево.

— Анчар, — произнёс папа непонятное слово, радостно тыча пальцем в ствол.

— Анчар ядовитый, — засомневалась мама. — По-моему, это дуб.

— Который у лукоморья?

— Почему бы и нет?

— А где златая цепь?

— В ломбарде! — рассердилась мама.

— И кот учёный тоже там? — ехидно поинтересовался папа. — Вместе с русалкой?

Мне нравилось слушать, как они спорят. Но в это время экскурсовод увлекла всех за собой «осматривать экспозицию».

Про меня забыли…

— А ну, подставь ладонь.

Я не сразу сообразила, что говорилось это мне.

— Ну, подставь же. Только рукавицу сними.

Я послушно стянула зубами варежку. Мне в руку потекла струйка крупных, глянцевых, налитых семечек.

— А теперь смотри.

Я посмотрела. Передо мной, в пуховом платке, залатанном тулупе и валенках, стояла незнакомая бабушка. Сразу видно, что очень добрая. Потому что только у очень добрых бабушек бывают такие смешливые глаза и круглые румяные щёки.

— Да не на меня смотри, наверх.

— На дуб?

— Это вяз, — поправила меня бабушка. — Его сын Пушкина посадил.

— А вы откуда знаете?

— Работаю я тут, — уклончиво ответила она. — Да ты смотри, смотри.

В этот момент мне на палец опустилось что-то невесомое, но очень цепкое. Боясь ненароком спугнуть это что-то, я осторожно скосила левый глаз. И увидела птичку — нежную, как пух, И трепетную, как дыхание ветра. Грудка у птички была ярко-жёлтая, а голову её плотно облегала синяя шапочка.

— Синичка, — прошептала я.

Несколько мгновений синичка разглядывала семечки на моей ладони. Потом схватила одно зёрнышко и, резко оттолкнувшись, улетела прочь.

А на её место уже подлетала другая. Тоже синица, только поменьше. Шапочка на ней была надета неровно, как будто впопыхах. И не ярко-синяя, а нежно-голубая. Синичкины лапки доверчиво обхватили мой указательный палец. А сама она была такая крошечная, такая беззащитная, что у меня защемило сердце. Я могла бы сжать ладонь. Раздавить её в своём кулаке. Но она так легкомысленно крутила головой и переступала тонкими пальцами, что я лучше бы умерла, чем дала её в обиду.

С каждой минутой их становилось всё больше и больше. Они бесстрашно пикировали прямо в руку. Или нерешительно кружили вокруг, прежде чем боязливо опуститься на кончики моих пальцев. Некоторые, подлетев к самой ладони, вдруг резко разворачивались и улетали прочь, неожиданно вспомнив о более важных делах.

Мне казалось, что их уже сотни. Тысячи. Миллионы. В основном синицы. Иногда попадались странные экземпляры с белой грудкой и в чёрной, а не синей, шапочке. Словно они вспорхнули со старых выцветших фотографий.

— Это московки, — подсказала добрая бабушка и насыпала мне в ладонь ещё семечек.

А они всё летели и летели. И деревья слепили глаза своими белыми шубами, как в сказке. И меня всю распирало и разрывало от восторга. Мне хотелось кричать, и визжать, и прыгать. Но я стояла безмолвно, как речной карась. Только звала их тихонько:

— Ешьте, ешьте. У нас много…

Рука у меня совершенно застыла, и отчего-то нестерпимо зачесались пятка и правый бок — где-то далеко, под шубой и шерстяным свитером. Но я не могла ни почесаться, ни пошевелиться. И руку спрятать я не могла тоже. Как будто дала кому-то честное слово, поклялась стоять здесь целую вечность, пока не кончатся семечки или не отвалится с тихим звоном моя превратившаяся в льдину ладонь.

— Скоро господин поползень пожалует. Дождись его, — сказала бабушка, — а мне пора.

Я хотела спросить, долго ли его ждать, этого господина. И как я его узнаю. И как зовут саму бабушку. И… но рядом никого уже не было. Только странная птица с чёрными, будто подведёнными тушью, глазами всё бегала и бегала прямо по стволу, упираясь в него коротким хвостом…

— Сколько тебе можно втолковывать! — отругала меня мама. — Никогда не разговаривай с неизвестными.

— А если неизвестные сами со мной разговаривают?

— Не дерзи!

— Мам, а как выглядит поползень?

— При чём здесь поползень?! Почему тебя не было в музее? Ты не видела трость, с которой Пушкин ходил по Одессе.

— И дуэльные пистолеты, — вставил папа.

— И портрет Сергея Львовича.

— И штоф, из которого няня по вечерам отпивала наливку.

— Необязательно об этом при ребёнке, — одёрнула папу мама. — Всё-таки с кем ты разговаривала?

— С птичками, — ответила я, — и с бабушкой.

— С какой бабушкой?

— Я видел, — опять вмешался папа, — на Арину Родионовну похожа.

— С чего ты взял?

— Фотография в музее висела.

— Какая фотография?! — схватилась за голову мама. — О чём ты говоришь?!

И они опять начали спорить. И спорили всю обратную дорогу. И наперегонки цитировали Пушкина.

— У лукомо-о-орья ду-у-уб зелёный, злата-а-ая цепь…, — с подвываниями тянула мама.

— Это вяз, — пыталась объяснить я.

— Ты что-то путаешь, — смеялась мама. — У Пушкина был дуб. Зелёный. У лукоморья.

Я решила не углубляться. Тем более что папа снова завёл свою пластинку про дядю. Только выяснилось, что дядя вовсе и не папин, а вроде бы самого Пушкина. Или кого-то там ещё.

— Его пример другим наука; но, боже мой, какая скука…

Вот это точно! Мне стало ужасно неинтересно.

Я уже не слушала, как мама с выражением читает «Руслана и Людмилу». И про Балду. И про чудные мгновенья.

Я думала про ту синичку в голубой шапочке набекрень. И про московок. И про деревья в шубах. И про бабушку в пуховом платке. А вдруг это и вправду Арина Родионовна? Не мог же папа ошибиться…

А ещё мне было немножко стыдно перед мамой. И ещё чуть-чуть — перед папой. За то, что мне неинтересно слушать, как они цитируют. И про трость неинтересно. И про Сергея Львовича — тоже, наверное, чьего-то дядю. Зря они вообще столько сил на меня потратили. На моё духовное развитие и тягу к прекрасному. Неспособная я ко всему этому оказалась.

Вот приедем домой, сразу усядусь перед телевизором и назло всем буду целый день его смотреть. И завтра буду смотреть. И послезавтра тоже. А если маме опять захочется отвезти меня для культурного усовершенствования — к какому-нибудь там Мамину-Сибиряку — запасусь заранее семечками. Целый мешок наберу. А то вдруг окажется, что у этого Сибиряка не было няни? Кто мне тогда поможет накормить поползня?