Дмитрий ВЕРЕЩАГИН

Первая учительница

рассказ

Вот почему в классе, когда она, моя первая учительница, заходила, — хорошо так пахло? Всегда, когда ни вспомнишь, — аромат этот слышен. Даже слова пахнут хорошо — «первая учительница». А, например, «профессор» так не пахнет. «Академик» же — совсем никак. И я Додонова Витьку чуть не набил за это. Он сказал: «У Екатерины Петровны одеколон пахнет так хорошо». Если бы он не сказал, не добавил слово «хорошо», я бы ему... Потому что откуда он знает все? Она, Екатерина Петровна, сама так хорошо пахнет, а не одеколон. И нечего тут спорить. У ней и платочки пахнут. Что же, она и их, что ли, одеколонит? Знахарь какой нашелся. Она однажды мне подала платочек и сказала:

— Выбей нос, пожалуйста, Мить.

Я взял его и понюхал — пахнет, как она. И положил его на парту. Екатерина Петровна глянула на меня и улыбнулась. Потом подошла ко мне, взяла платочек и, поймав им мой нос, скомандовала:

— Ну-ка! Ну, давай же, ну! Да ну же, Мить!

А я никак, никак вот не могу в ее платочек.

А она не отдает мне нос. И когда уж задыхаться я стал весь, и я... ой, господи мой...

Екатерина Петровна. Первая она моя учительница...

— Ну же, Митя, — говорила, — ну что у тебя с ручкой? Ведь не мороз же в классе...

Это она так учила меня ручку держать. В сентябре месяце, когда с пальцами январь самый происходит у первоклассников. И эту она ручку мне в руку: «Держи ручку. Да не эту ручку, а вот — разожми же ее! — вот какую ручку-то».

Жила она при школе. Вдвоем с Ниной Ивановной, которая учила Вольку нашего с Витькой Додоновым. Комната у них была, я вам не скажу сейчас какая, потому что сразу вам все скажи, а я-то ведь не сразу увидел. Я прежде, знаете, сколько пережил, пока увидел. Я, чтобы глянуть, увидеть, готов был незнамо что отдать за это. Самокат свой на новых подшипниках отдал бы, только б поглядеть. Глазком одним хотя бы. И, конечно, не так поглядеть, как я поглядел дважды.

Первый раз: когда старшеклассники отворили дверь и бросили туда, в комнату к ним, фуражку с меня. Я забежал, схватил ее и пулей выскочил обратно. А они — орлы какие! — заметили видно, как мне туда хочется. Потому что они видели, как я часто крутился около их двери. Я даже котенка их гладил. Вернее, я его погладил, когда он собрался один раз мяукать, проситься. Я его погладил, а он побежал за мной. Совсем еще он без понятия. Хуже, я думаю, Витьки Додонова, который не мог отнять от десяти три. Ему Нина Ивановна сказала: «Ну, а от десяти грибов если три». — «Семь!» Сразу решил, когда с грибами. А без грибов — как котенок, без понятия. Но котенок хоть пахнет хорошо. Как Екатерина Петровна, между прочим. И вот, кстати сказать, что же, она и котенка одеколонила, что ли? Нет, это потому что он жил в доме у Екатерины Петровны. Я вот тоже, когда пас Жданку в пойме и все время там пропадал, мама мне говорила: «Ой, как от тебя поймой пахнет».

А второй раз я поглядел с улицы в окно. Я подтянулся за наличник и только нос расплющил о стекло, только глянул, вижу: она, Екатерина Петровна, на меня глядит. И вот, как сосулька падает с крыши в апреле и разбивается вдребезги, так и я упал и разбил будто свое сердце. Я потом не ходил в школу два дня. А на третий, гляжу, — она идет к нам сама. Я увидел ее — она с Волькиной Ниной Ивановной спрашивала наш дом у Маньки Фетюшиной на проулке. И еще они про что-то говорили с Манькой долго. Очень долго, потому что я спрятался под кровать и ждал там, как мне показалось, год целый. Как вдруг слышу — в сенях — идут. И в дверь: тук-тук.

— Мо-ожно! — мать говорит.

И... входят!

— Мария Ивановна?

— Я.

— Мария Ивановна, мы к вам с большой просьбой. Вы не могли бы нам молоко продавать?

Да уж, думаю, молока. Нужно оно вам, молоко наше. Это вы пришли, чтобы меня ругать! Но — какие! — сразу обо мне не говорят, а все о чепухе: нельзя ли будет сделать так, чтобы молоко брать два раза в день — утром и вечером. Что де у них нет погреба, а так оно, молоко, может у них прокиснуть. И все о чепухе и вокруг да около. А обо мне ни слова. Так что я уже весь замучился, истомился. Но признаться, надежда все-таки была маленькая: а может, действительно, — не ругать? Очень уж голоса, слушаю, ласковые. Но, вообще-то, неужели правда за молоком? Зачем оно им? Неужели они, как я, будут его пить? Как вот слышу:

— Мария Ивановна, а почему Дмитрий не ходит в школу?

— Да, Катерина Петровна, чего еще ему? Он еще, я думаю, молодой. Чай, и не понимает он еще ничего.

— Нет, что вы. Он очень способный мальчик. Пусть ходит. Ведь проучились полмесяца только, а он все буквы почти знает. И считает...

— Ой, не знай...

— Хорошо... Пусть ходит. Он, поверьте мне, все понимает у вас.

— Ой, не знай. Нина Ивановна, а второй-то мой как учится?

— Вы знаете, неважно. Так он понимает, но... в голове одна речка... А вы не могли бы нам, Мария Ивановна, продать шерсти?

И опять о чепухе заговорили. О шерсти. Как будто они из нее будут валенки валять. Пусть даже если и чесанки с калошами, не будут. Они из города приехали в ботиночках. Зачем валенки им? Сами в ботиночках, а говорят: фунтов шесть. То есть как раз это на двое валенок. Я же знаю, сколько надо шерсти на валенки. Три-то фунта, уж если на то пошло, на одни валенки даже много. Их, трех-то фунтов, еще и носки с варежками хватит связать. И я, когда сидел под кроватью, их слушал, так их я слушал, что...

— Апчхи! — вдруг чихнул я там.

И мать:

— Эй, атаман, аль ты дома? Под кровать спрятался — значит чего-то набедокурил. Катерина Петровна, он чё-нить натворил?

— Нет... ничего. Вот только два дня пропустил. Ну-ка, Митя, вылезай оттуда. Ой, ты, мордашка моя. Постой, стой, я тебя отряхну...

— Ой, Катерина Петровна, чего вы... испачкаетесь сами-та.

И вот всегда так бывало. Меня ни сопливого, ни в пыли не боялась. Возьмет и приведет в более-менее вид приличный. Но за то уж и я, конечно, старался, и делал все, чтобы ей понравилось. А именно: молоко, бывало, как понесу я, так уж понесу. Наливал в погребе в бидончик двухлитровый не простого, а из сметанницы. Напополам разбавлял.

«Ах, Мария Ивановна, какое у вас густое молоко! Просто как сметана». — «Да, у Жданки хорошее молоко. И дает, вы знаете, еще неплохо. Все ж, как-никак, а уж к зиме дело идет, а она гоже дает». И ей — моей Екатерине Петровне — я таскал картошку в мешке. Набирал самую рас-сыпучую — вольтмана.

Но уж и она — Екатерина Петровна... Мать сшила мне рубашку из мешка и выкрасила в такой разнолапый цвет, что... все ржали в классе. А она сказала, что, если она услышит еще, кто надо мной будет смеяться, сама вот возьмет и хуже отца-матери отхлещет. Или, помню, я заболел. Через Жучку. Ее раздавил «студебеккер». Откуда он появился, я вам не скажу, но, видимо, после войны, — откуда же ему еще взяться. И эта махина остановилась зачем-то на нашей Большой улице. Даже помню, у чьего двора — у Парфенова. Мотор, помню, как работал, и как из выхлопной трубы интересно воздух тукал: теплый и такой черный, что мы, все уличные, лезли под трубу в драку. И когда постоишь минутку и вылезешь наружу, то весь черный ты, как негр. И тут же со мной крутилась Жучка. И как она попала под колесо, я сейчас не помню тоже, но... какая была ужасная минута. Гляжу: она ползет на передних ногах, а задние обе волочатся...

Нет, этого нельзя передать...

Я лучше расскажу — какая она была у нас, Жучка. До того кудрявая — как барашек. Только ножки совсем маленькие, коротенькие, и когда она встречала меня из школы, уж она хвостом крутит, уж она... Как коляску катишь и спиц не видно, так у нее хвостик крутился, у Жучарки. И поэтому на нее все зарились, все ее хотели украсть. Так александровский мужик, возивший мимо нашего дома молоко на сыворотку, поймал ее однажды и присвоил. Она его ненавидела, лаяла аж до околицы, а то и дальше еще; и он ее поймал. Но я уж не стану рассказывать, как мы, Волька, Витька и я, ходили за ней в Александровку, — про это уж не стану. А он ее и второй раз хотел украсть, до того она, еще раз повторяю, была расчудесная вся. И ведь как: осенью, когда дорога схвачена так морозом, что бидоны выскакивают на ней из телеги, а он еще стеганет специально лошадь кнутом — и, конечно, Жучка не могла пропустить грома этого. А он, возчик, что ни день, то больше дразнит и больше: так она ему нужна была. То есть, я хочу сказать, потерять такую собаку — это все равно, что себя потерять. И я потерял. Ведь я не просто заболел — нет, я не заболел! — а вот что-то со мной произошло такое, что день стал путать с ночью. Но вот как об этом мать моя рассказывала Екатерине Петровне, которая пришла к нам, чтобы узнать, что со мной случилось, почему неделю целую пропустил я. Я, как она пришла, не слышал. Только вдруг учуял ее запах — и проснулся. Проснулся я и слышу:

— ...боюсь, не лунатик ли...

— Да что вы, Мария Ивановна, он просто очень мальчик впечатлительный.

— Ой, Катерина Петровна, но ведь вы подумайте тока: не хворат, а... как ночь, гляжу, поднимается. И одеватца молчком, и уходит. Я за ним: украдочкой, потихонечку, чтобы поглядеть: куда это он. И вот так встанет и глядит. «Мить, ты чего это?» — «Я, мам, погулять вышел». — «Да, чай, ночь». — «Нет, мам, день». — «Да что эта? Ты, чай, погляди: это луна, так светлота. Ты вон погляди, — показываю ему на окошки, — какие они темные». А луна, правда, зараза, сияет индо. Если бы не окошки темные, прямо, как днем. И уговорю его домой идти все же. И мучаюсь с ним полночи: «Голова, мам, у меня, голова, мам, у меня». И я мучаюсь с ним. Кормлю: днем-то спит, не ест ничего. Спит цел день; и вот бужу, бужу: айда, айда, погуляем». — «Щас, мам, ночь, я, мам, спать хочу». — Ну, прям... лунатик; ей-господи.

— Да нет, Мария Ивановна, это пройдет. Это так бывает с детьми... А вы ему собачку другую заведите...

— Ой, ну ее к черту. Ее задавят опять, и он совсем тода... ну ее к черту.

А я и сам бы не захотел другую. Вот Жучка была умнейшая тварюжка. На крыльцо ступает, скажем, финагент, она: «Р-ррр...» Если Екатерина моя Петровна — ни звука: иди, пожалуйста, в избу.

И каково же было мне потерять еще и ее, учительницу мою...

Она учила нас только до Нового года. Раздала нам после елки подарки, кулечки с конфетами и пряниками (а мне не кулек, а два дала она: мы потом чай пили ползимы вприкуску) — и уехала. Замуж она вышла за капитана. За нашего, ильминского. Он приехал в отпуск и увез ее с собой. Но я про это узнал очень поздно. Уже после каникул. Когда в класс вошла другая учительница и сказала, что она будет теперь учить. Господи, какой удар для меня был это. И как, говорю я, судьба-злодейка напотешалась надо мной. Это ведь какая учительница-то. Я один раз бежал по коридору мимо нее и задел бачок с водой. И его уронил, разлил я на пол. А она меня за шиворот — ив учительскую. И там такого про меня наговорила, что директор, Серафим Николаич, на меня закричал:

— Вынь руки из карманов! И что у тебя там — ну-ка, выкладывай!

А у меня как раз были складник там и наган. То есть, какой это наган — наганчик это. Из медной трубочки сделанный, в середине сплющенный и загнутый. Ну, да вы все знаете, какие наганчики делали, бывало. С резиночкой, для взвода бойка. Помните?.. Как вот уже, слышу, на меня посыпалось: «А, вот кто стрелял в дверь у меня на уроке?» И меня давай песочить. И, когда уже я стал и шпаной, и убивцем почти что, в учительскую вошла Екатерина Петровна. Это еще при ней было. И она, дав всем высказаться, сказала: «Давайте спокойно разберемся, Лидия Васильевна, у вас на каком уроке стреляли? Но ведь он сидел у меня в это время. Так ведь, Митя?» Я сказал со слезами: да. Но, надо прямо признаться, это стрелял я. Но ведь я никого не убил. Зачем же так сразу и меня не знай кем считать. Ну, ладно: чего не случается только в школе. Все бывало. Я просто хочу сказать еще, что эта самая новая учительница мне не давала спуску ни в чем. Господи, это если рассказать, как я мучился и сколько выстрадал я с ней — это равно поведать про страдания самого святого грешника... То есть, я хочу сказать, том, целый пузатый том составляет страдания наши. Потому что... мне не мила, противна стала школа. И как путь-дорога до нее удлинилась без Екатерины Петровны! А гора, на которой у нас стоит школа, стала до того высоченная, что на нее поднимаешься, поднимаешься... Но вот — ух! — поднялся я. Поднялся и... тут тебя опять толкнут вниз. А потом по селу у нас пошла корь; потом, когда корь прошла, золотуха за ней пошла по селу. И я все второе полугодие, считай, в школу не ходил. И, естественно, результат: «Ты не перешел. На второй год, скажи матери, ты остался».

— Ой, да не плачь ты, не плачь. Чай, ща тебе тока шесть годов, и ай ты один не перешел. И Волька с Витькой не перешли. Не плачь, не плачь, сынок. Ище ты всех перегонишь у меня..

А у меня глазки капают, капают сами. По одной слезке из каждого глаза. Из одного — Екатерина капает, из другого — Петровна...