Предисловие

Изучение жизни и деятельности такого вершителя судеб своего времени, каким был Наполеон I, представляет большой интерес, — говорю об изучении разностороннем, исключающем поклонение легенде. Обыкновенно сверхъестественное в такой степени примешивается к памяти о великом полководце, что бывает трудно отличить правду от вымысла, и чем блистательнее карьера героя, чем необыкновеннее его подвиги, тем легендарные рассказы о нем чудеснее.

Жизнь Наполеона I за 20 лет представляла ряд фактов, до такой степени поражавших воображение, что люди склонялись придавать им значение свыше предопределенных событий, а в самом великом полководце видеть исполнителя неотразимых приговоров судьбы.

Позже, в кампанию 12-го года, Наполеон увлекся до того, что сразу вступил в борьбу с людьми, климатом и пространствами Севера и пал, но облик его через это не потерял своего обаяния, а, напротив, украсившись ореолом страдальчества, стал еще более интересен для всякого мыслящего человека — художника, философа, политика или военного.

Литература всех родов уже занималась изучением этой крупной личности, но живопись — искусство сравнительно отсталое в умственном отношении, как требующее трудной специальной техники, — до сих пор почти не затрагивала Бонапарта-человека, пробавляясь Наполеоном-гением, полубогом, стоящим вне условий места, климата и законов человеческой жизни[245]Для примера довольно сказать, что все картины представляют Наполеона на снежных равнинах России при 25 градусах мороза в сером пальто или короткой шубке нараспашку, в треугольной шляпе и тонких сапогах, когда в действительности он преисправно кутался в длинную соболью шубу, меховую же шапку с наушниками и теплые сапоги.
.

Наполеон I — без сомнения, самая яркая фигура XIX столетия, а кампания 12-го года — наиболее выдающееся военное событие этого века: громадность замысла, быстрота событий и важность их последствий невольно приковывают внимание к делам, имевшим влияние на все XIX столетие.

Представляя в картинах несколько черт характера героя и его наружного облика, я хочу в то же время обратить внимание читающего эти строки на некоторые маловыясненные факты его жизни.

К числу таких фактов, способных до некоторой степени осветить причины настойчивого недоброжелательства Наполеона к России, надобно отнести: 1) прошение поручика Бонапарта[246]…прошение поручика Бонапарта…  — Здесь и далее Верещагин склонен преувеличивать роль личных мотивов в действиях Наполеона; сведения о намерении будущего императора вступить на русскую службу почерпнуты из малодостоверных мемуаров Федора Васильевича Ростопчина (1763–1826), генерала от инфантерии, бывшего в 1812 г. военным губернатором в Москве.
, поданное в 1789 г. русскому генералу Заборовскому, о принятии его на царскую службу — прошение, на которое последовал отказ из-за претензии носителя на майорский чин[247]Интересно, что Заборовский не мог себе простить впоследствии этого отказа. В 1812 году, проживая на покое в Москве, почтенный генерал горько каялся в том, что отказал Бонапарту и тем косвенно был причиною обрушившихся на Россию бед и опустошений. Император Александр в свой приезд в Москву для коронации много расспрашивал генерала об этом происшествии.
Граф Ростопчин утверждает, что имел в руках самый документ отвергнутой просьбы.
; 2) намерение императора Наполеона породниться с императором Александром женитьбой на одной из его сестер, не удавшееся из-за нерасположения к жениху матери невесты.

Конечно, несправедливо было бы сказать, что оскорбленное самолюбие поручика-императора было единственною причиною почти постоянной вражды его к России, но, с другой стороны, нельзя смотреть на эти факты как на второстепенные при данных темперамента и характера героя.

В кампанию 12-го года Наполеон проявил столько стремительности и противоречий, составил столько порывистых, непрактичных планов, что одним желанием отомстить за несоблюдение каких-то условий трактата нельзя объяснить всего этого — очевидно, в дело замешалось смертельно ущемленное самолюбие.

При всех бесспорно высоких качествах ума Наполеон после второй женитьбы на австрийской принцессе — за отказом русской — как будто теряет свою прозорливость и, несмотря на ясно сознанную пользу союза с великою Северной державой, бьет на разрыв с нею, увлекается, теряет терпение и, по привычке действовать стремительно, решительными ударами, быстро идет к погибели.

Даже оставивши в стороне первую, как весьма отдаленную, попытку вступить в добрые отношения с Россией (поступлением в русскую службу), нельзя не признать, что вторая неудача, — неудача сватовства, при которой, с одной стороны, было пущено в ход, а с другой, отвергнуто обаяние мужчины, императора, героя, — прямо и непосредственно повела к известной развязке.

Еще за время Тильзита[248]Еще за время Тильзита…  — Унизительный для России Тильзитский мир был подписан 7 июля (н. ст.) 1807 г.
Наполеон кидал взоры на великую княжну Екатерину Павловну, но лишь только намерение его стало известно, молодую принцессу поспешили выдать за герцога Ольденбургского[249]…поспешили выдать за герцога Ольденбургского…  — имеется в виду Петр-Фридрих-Георг Ольденбургский (1784–1812), принц из Голштейн-Готторпской династии.
. Французский император не признал себя, однако, побежденным и посватался, хотя тоже секретно, но уже с соблюдением всех форм, к великой княжне Анне Павловне[250]…к великой княжне Анне Павловне…  — имеется в виду младшая дочь Павла I и Марии Федоровны (1759–1828) Анна Павловна (1795–1865), с 1816 г. жена принца Вильгельма, впоследствии короля Нидерландов Вильгельма II.
. Когда и тут дело стало затягиваться — вместо предложенного срока 48 часов на многие и многие недели, — Наполеон понял смысл проволочки, резко оборвал переговоры и тотчас женился на австрийской эрцгерцогине; а русская императрица-мать, Мария Федоровна, не довольствуясь сделанным афронтом, еще увеличила его, сосватав и эту дочь за одного из мелких немецких князей. Это было уже слишком, и Наполеон разразился: выгнал герцога Ольденбургского из его владений и, пообещавши ту же участь всей немецкой родне Александра, стал решительно готовиться к войне.

За подбором и подтасовкою фактов, за эффектными трескучими фразами о необходимости похода цивилизации против варварства, которое должно быть изгнано из Европы в Азию, нечего было много тратить времени, так как приниженное общество Европы, при полном сознании славы Франции и величия ее повелителя, а также и своего бессилия перед его решениями, было вполне готово к принятию всякого нового откровения этого воплощенного Провидения.

Не невозможно, что вначале Наполеон желал только застращать своего противника грандиозностью военных приготовлений и заставить его публично, перед всею Европою, смириться; так, по крайней мере, понимали французские приготовления к войне русский канцлер Румянцев[251]…русский канцлер Румянцев…  — Николай Петрович Румянцев (1754–1826), граф, в 1812 г. был министром иностранных дел России.
и многие другие лица; то же, очевидно, допускал и император Александр, потому что до последней минуты не терял надежды на возможность сговориться. Но когда он отказался сделать к этому первый шаг, императору французов не оставалось ничего иного, как, по собственному его выражению, «выпить откупоренное вино».

Тут начинается одна из самых поучительных и драматических страниц современной истории: всесветно признанный ум и военный гений, наперекор указаниям своей опытности и опытности всех своих ближайших помощников, не может, несмотря на многократно выраженное твердое намерение, остановиться, а фатально идет все вперед и вперед, идет в самую глубь вражеской страны на сознаваемую всеми окружающими его гибель! Постоянно памятуя и поминая пример Карла XII и высказывая решение никак не повторить его ошибки, делает именно эту же ошибку! Видя, что чудная армия его гибнет, тает как лед на знойных утомительных переходах, чувствуя себя поглощенным громадностью пройденного (но не завоеванного) пространства, обманутым тактикою неприятеля, превзойденным его твердостью, — все-таки идет вперед, буквально устилая путь трупами!

В Витебске Наполеон[252]В Витебске Наполеон…  — французская армия вступила в Витебск 16 июля 1812 г.
объявляет кампанию 12-го года конченою: «Здесь я остановлюсь, — говорит он, — осмотрюсь, соберу армию, дам ей отдохнуть и устрою Польшу. Две большие реки очертят нашу позицию; построим блокгаузы, скрестим линии наших огней, составим каре с артиллериею, построим бараки и провиантские магазины; в 13-м году будем в Москве, в 14-м — в Петербурге. Война с Россиею — трехлетняя война!»

Есть все основания думать, что если бы этот план остановки в Литве был приведен в исполнение, благодушный самодержавец России теми или другими мерами был бы приведен к соглашению и миру. Но Наполеон теряет терпение, покидает Витебск и идет вперед. Правда, он решается идти только до Смоленска[253]…идти только до Смоленска…  — В Смоленске наполеоновские войска были с 6 по 12 августа 1812 г.
, «ключа двух дорог, — на Петербург и Москву, которыми необходимо завладеть, чтобы быть в состоянии выступить весною сразу на обе столицы». В Смоленске он собирается отдохнуть, окончательно устроить все и весною 1813 года, если Россия не подпишет мира — прикончить ее! Но, наперекор этому, французская армия покидает Смоленск и идет вперед!

В Москве должна была начаться агония громадного предприятия, участники которого устали, а руководитель потерял голову, — нельзя иначе выразиться о поведении Наполеона относительно Александра, поведении не только унизительном, но как бы рассчитанном на то, чтобы выдать затруднительность и безвыходность своего положения: и стороною, и прямо он пишет письма с любезностями, с уверениями в дружбе, преданности и братской любви; посылает генералов с новыми предложениями мира, не получив ответа на старые: «Мне нужен мир, — говорит он Лористону[254]…говорит он Лористону…  — Жак Александр Бернар Лористон (1768–1828), французский генерал и дипломат, с мая 1811 по июнь 1812 г. — посол в Петербурге.
, отправляемому с такою деликатною миссией в русский лагерь, — мир во что бы то ни стало — спасите только честь!»

Разрешение грабежа и гнев на невозможность остановить его; намерение идти на Петербург, т. е. на север перед самым началом зимы; приказ о закупке в совершенно разоренном, выжженном крае громадного количества провианта и фуража, а также 20 000 лошадей — все это факты, граничащие с насмешкою.

Потом обратное движение, с его расчитанною медленностью для сохранения награбленного солдатами добра, давшею возможность русским предупредить французские войска и преградить им дорогу; разделение армии на отдельные самостоятельные отряды, один за другим побитые, почти истребленные; приказ систематического выжигания передними войсками всех окрестностей пути — в прямой ущерб остальной армии; наконец, святотатственное отношение к религии страны, поблажка осквернению храмов, убийствам, замариванию голодом всякого люда, попадавшегося под руку под именем «пленных», — все это поступки, вызвавшие страшные проявления мести со стороны озлобившегося населения, поступки, о которых «свежо предание», но которым «верится с трудом»[255]…поступки, о которых «свежо предание», но которым «верится с трудом» — цитата из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (д. II, явл. 2).
.

Там и сям, как под Красным и при Березине, блещут еще искры гениального самосознания великого полководца, но эти отдельные проявления силы духа и военного таланта, эти последние лучи закатывающегося светила не в состоянии уже предупредить величайшего из представляемых историею погрома.

_______________

Кроме предлагаемых здесь объяснений к картинам, я собрал в отдельную книгу много интересных сведений, на которые и обращаю внимание читающего эти строки: это характерные выдержки из воспоминаний современников-очевидцев о пребывании Наполеона в России в 1812 году, с сохранением, по возможности, простоты и безыскусственности рассказов.

Люди, мало знакомые с войной, скажут, пожалуй, читая эти страницы: «Какой ужас! Французы только и делали, что били, жгли, расстреливали, грабили?» — Конечно, да ведь для этого они и приходили: только надобно сделать оговорку: под словами «французы в 1812 году» в России понимают всю массу войск, собранных в Европе; все «дванадесять язык», составлявших «великую армию»; что касается собственно французов, я должен сказать, что в памяти большинства русских, оставивших рассказы об этой эпохе, они, несмотря на самые бесцеремонные расстреливания, казались более великодушными, чем их союзники, особенно баварцы и виртембергцы. Поляки были также очень жестоки, но они сводили с русскими старые счеты, тогда как неистовства швабов трудно не только оправдать, но и объяснить.

I

Наполеон I на Бородинских высотах

Император сам рекогносцировал русские позиции под Бородиным, для чего, приехав с разведочною партией, долго рассматривал в подзорную трубу размещение и укрепления русских войск с колокольни Колочского монастыря[256]…долго рассматривал… с колокольни Колочского монастыря — подробнее см. об этом в «Листках из записной книжки» ( Листок 6-й ).
При этом он посетил и самый монастырь, где застал монахов за трапезой, попробовал и хвалил их щи. Уезжая, он оставил на колокольне собственноручную надпись в две строки, подписанную его именем. Надпись эту монахи замазали потом известкой.
. Бросив взгляд на поле будущей битвы, он понял ошибку Кутузова, принявшего новую Смоленскую дорогу за центр позиции, сильно укрепившего и без того крепкие высоты правого фланга и несколько пренебрегшего левым. Видя, что глубоко текущая Колоча сильно заворачивает на правом фланге расположения русских войск, Наполеон понял, что только крутые берега могли принудить ее к тому, понял, что эти берега должны быть трудно доступны. На левом фланге, напротив, русло реки ровнее, берега отложе; этим он решил воспользоваться и тотчас же составил свой план: вице-король Евгений[257]…вице-король Евгений…  — Евгений Богарне (1781–1824), французский генерал, вице-король Италии, в 1812 г. командир корпуса.
должен больше демонстрировать перед Бородиным и правым флангом русских, атакуя в то же время большой редут; Понятовский обойдет их левый фланг, а Ней и Даву, овладевши настоящим ключом русских позиций — Семеновскими флешами, сделают поворот налево и втопчут Кутузова с резервами в Колочу[258]Понятовский Иосиф Антон (1763–1813) — командующий польским корпусом в армии Наполеона.
Ней Мишель (1769–1815) — маршал Франции, командующий корпусом.
Даву Людовик Никола (1770–1823) — маршал Франции, командир корпуса.
.

План был не дурен, но его исполнению помешали как неожиданно-отчаянная стойкость русских войск, — так и из ряда вон выдававшиеся способности генерала Багратиона: без этого последнего французские маршалы, пожалуй, выполнили бы предписанное им движение.

К счастью для нашей армии, Наполеон не согласился с предложением Даву, просившего послать его с 35 000 человек 1-го корпуса и 5000 поляков по старой Смоленской дороге, в тыл русским: в то время, как велась бы атака с фронта, он брался, зайдя глубокою ночью сзади и переходя от редута к редуту, все сокрушить и, окруживши, всех заставить положить оружие. Он ручался, что к 7 часам утра маневр будет выполнен! Принимая во внимание ошибку Кутузова, собравшего главные силы на правом фланге, который никто не думал атаковать, можно допустить, что русская армия была бы разбита. Но Наполеон не принял этого плана наиболее талантливого и тактичного из своих маршалов, из-за слишком большой смелости его, как он выражался — из-за маленькой ревности, jaloisie de metier[259]профессиональная ревность ( фр. ).
, можно прибавить. Он повел атаку с фронта, и Кутузов имел время, заметив свою оплошность, хоть и в самом пылу битвы, под сильнейшим огнем, перевесть войска справа налево, где Багратион уже изнемогал в непосильной борьбе. Понятовский с одними поляками сделал немного: застрявши было в болотах, он смог только заставить Тучкова отвести войска крайнего фланга на 2 версты назад[260]…заставить Тучкова отвести войска крайнего фланга на 2 версты назад — Николай Алексеевич Тучков (1761–1812), генерал-лейтенант, командир 3-го пехотного корпуса русской армии; погиб при Бородине.
.

Французская армия подошла к Бородинским высотам в числе 170–180 000 человек[261]Так как через Неман перешло 400 000, то невольно является вопрос: что же сталось с остальными 220–230 000, которых недоставало? Также непонятно, откуда явилась 130 000-ная русская армия, которую, судя по бюллетеням, тысячами истребляли без перерыва в продолжение двух с половиной месяцев!
и тотчас же завладела Шевардинским редутом, не без того, однако, чтобы он не перешел несколько раз из рук в руки, прежде чем остаться за французами[262]Интересно, что когда после этого первого успеха Наполеон, не видя пленных, спросил: «Что это значит?» — ему ответили: «Не сдаются, ваше величество, лезут на смерть!»
. На другой день после этого дела обе армии оставались в бездействии, как бы в негласном перемирии, будто условясь в том, что на следующий день все будет окончательно решено, — значит, пока нечего напрасно беспокоиться.

Наполеон I на Бородинских высотах

Со стороны французов тишина лишь временем нарушалась кликами: «V’іve l’Empereur»[263]Да здравствует император! ( фр. ).
— это гвардия воодушевлялась лицезрением портрета маленького сына Наполеона, привезенного из Парижа и выставленного для гренадеров, перед палаткою императора. Со стороны русских было больше движения: по рядам коленопреклоненных войск обносили с пением псалмов икону Смоленской богоматери в сопровождении Кутузова с штабом; все плакали, молились, приготовлялись к смерти за свободу родины, за Москву.

«Великий день готовится, — сказал Наполеон одному из своих приближенных, — битва будет ужасна!»

Ночью перед сражением французский император снова стал бояться, как бы русские, пользуясь ночной темнотой, опять не отступили — эта мысль не давала ему спать. Он часто призывал, расспрашивал: не слышно ли у неприятеля какого-нибудь шума, тут ли он еще? Наконец, в 5 часов ординарец Нея пришел доложить, что маршал просит дозволения атаковать, и тут загорелся бой, равного которому по кровопролитию не было еще с самого времени изобретения пороха! Дрались с обеих сторон с таким ожесточением, что не брали ни пленных, ни каких других трофеев, только бились, бились, бились! Признано, что потери с обеих сторон превышали 100 000 человек, но принимая во внимание, что на Бородинском поле зарыто, по официальным сведениям, до 57 000 трупов, надобно положить, что у французов и русских в этом сражении выбито из строя свыше 150 000[264]Зарыто до 32 000 трупов лошадей.
.

По привычке без меры преувеличивать результаты своих успехов Наполеон объявил победу решительною и похвалился 50 000 убитых и раненых русских, сравнительно с 10 000 у себя. В действительности он потерял никак не менее 60 000, — 43 генерала с невероятно большим числом офицеров; целые полки не существовали более, кавалерия совершенно дезорганизована, почти уничтожена, и при всем том не достигнуто никакого ощутительного результата, так как русская армия отошла лишь к другому ряду высот и затем на следующий день отступила в порядке, увезя артиллерию и багаж. Действительно, к 3 часам Наполеон овладел батареей Раевского (La grande redoute) и Семеновскими флешами, но этот успех нисколько не обеспечивал за ним возможности овладеть и теми новыми позициями, в которых русские войска ожидали неприятеля до глубокой ночи. Для обращения противника в бегство нужно было еще и еще драться, на что устрашенный потерями Наполеон не решился[265]Очевидец, генерал-интендант французской армии, генерал Дюма [310] говорит: «Nos pertes frent immenses» («Наши потери были громадны!» — фр. ).
. Его умоляли дать гвардию для последнего удара, но он отказался, досадливо ответивши: «А если придется принять еще битву под стенами Москвы, с чем я ее выдержу?»

Конец Бородинского боя

Эта нерешительность была строго осуждена всею французской армией, не знавшей, что главной причиной ее была болезнь Наполеона.

Наполеон объявил в приказе, что во время битвы будет находиться на Шевардинском редуте; в действительности он сидел на холме влево, недалеко от помещичьей усадьбы. Он пробовал ходить, но скоро в изнеможении снова садился.

«Перебирая все, чему я был свидетелем в продолжение этого дня, — говорит очевидец[266]…говорит очевидец…  — Здесь и ниже Верещагин цитирует, переводя с французского и немецкого, воспоминания участников похода наполеоновской армии: Ф. Сегюра («Бородинское сражение и занятие Москвы французами»), А. Лежена («Гибель великой армии»), П. Лабома («Отчет о кампании в России»), Ф. Фецензака («Записки») и мн. др. Некоторые из них уже после издания книг Верещагина вышли в русском переводе; см.: Французы в России: 1812 год по воспоминаниям современников-иностранцев. М., 1912.
барон Лежён в своих воспоминаниях, — и сравнивая эту битву с Ваграмом, Эйслингом, Эйлау и Фридландом, я был поражен недостатком у него энергии и деятельности… Каждый раз, возвращаясь после исполнения поручений, я находил его сидящим в той же позе, следящим в трубу за ходом битвы и с невероятным спокойствием раздающим приказания. В этот день мы не имели счастия видеть его, как в былые времена, личным присутствием ободряющим те части войск, перед которыми было наибольшее сопротивление, где успех был более сомнителен. Мы дивились, не узнавая героя Маренго, Аустерлица и других битв. Мы не знали, что Наполеон был болен и что это болезненное состояние делало невозможным его личное участие в великой драме, разыгрывавшейся перед его глазами исключительно для его славы. За и против Наполеона творились чудеса храбрости: 80 000 русских и французов проливали свою кровь исключительно для утверждения или свержения его власти, а он смотрел на это с невозмутимым спокойствием…»

«Наполеон, — рассказывает маркиз де Шамбрей, — присутствовал пеший, одетый в форму гвардейских стрелков… Завоеватель во все время битвы оставался на одном месте, прохаживаясь взад и вперед с Бертье[267]Бертье Луи Александр (1753–1815) — маршал Франции, начальник главного штаба «великой армии» Наполеона.
. За ним стояла пехота старой гвардии и немного впереди влево вся остальная гвардия. Он апатично сидел в продолжение всей битвы в этом месте, слишком отдаленном от театра действий, для того, чтобы следить за ходом их и вовремя распоряжаться. В критические минуты он выказал великую нерешительность и, пропустив счастливую минуту, оказался ниже своей репутации. Необходимо заметить, что он был нездоров…»

Делафлюз рассказывает, что за спиной императора стояла его свита, а дальше выстроенные в боевом порядке гвардия и резервы. «Наполеон за все время не садился на лошадь, потому что, — как говорили, — был болен; он был одет в серый сюртук и говорил мало… Ничего нельзя было разобрать на поле битвы, так как тяжелые облака дыма от тысячи орудий, не переставая стрелявших, все застилали…»

Сегюр[268]Сегюр Филипп Поль (1780–1873) — французский генерал, состоявший в 1812 г. в свите Наполеона.
говорит: «Почти весь этот день Наполеон либо сидел, либо тихо прохаживался, влево и немного впереди от занятого 24 числа редута (Шевардина), на краю оврага, вдали от битвы, которую едва можно было видеть; он не выражал ни беспокойства, ни нетерпения, ни на своих, ни против неприятеля. Временами только он делал рукою жест, выражавший печальную покорность, когда приходили докладывать о потере лучших генералов. Иногда он вставал, но, сделав несколько шагов, снова садился. Все окружающие, привыкши видеть его при таких важных событиях спокойно деятельным, а здесь встречая тяжелую, неуверенную бездеятельность, смотрели на него с изумлением. Видимо страдающий, опустившийся, он не сходил со своего места и вяло давал приказания, обводя мутным взглядом совершавшиеся перед ним ужасы, как будто его не касавшиеся…

Мюрат[269]Мюрат Иоахим (1767–1815) — маршал Франции, король Неаполитанский, командовал кавалерией.
вспомнил, что видел, как накануне император, осматривая линии неприятеля, несколько раз останавливался, сходил с лошади и, припав лицом к орудию, подолгу стоял с выражением страдания на лице. Король догадывался, что в эти критические минуты сила его гения была скована немощью тела, разбитого усталостью, лихорадкою и, главное, болезнью, которая более, чем какая-либо другая, способна была парализовать физические и нравственные силы человека».

Сегюр оканчивает свой рассказ о недостатке распорядительности, проявленном в этот день Наполеоном, такими строками: «Когда он остался один в своей палатке, к физическому упадку сил присоединились нравственные сомнения. Он видел поле битвы, и места говорили сильнее, чем люди: победа, которой он так добивался, которую купил такой дорогой ценой, была далеко не полная — громадные потери были без соответствующих результатов. Все его приближенные оплакивали смерть, — кто друга, кто брата или родственника, потому что жребий войны пал на самых выдающихся. Сорок три генерала были убиты или ранены. Какой траур в Париже! Какое торжество для его врагов! Какой опасный предмет для размышления Германии! В армии вплоть до его собственной палатки победа принята молча, пасмурно, угрюмо — даже льстецы молчат… Мюрат воскликнул, что „он не узнал в этот великий день гений Наполеона“. Вице-король признался, что „не понимает нерешительности, высказанной его приемным отцом“, а Ней прямо заявил, что, „по его мнению, следует отступить…“».

Те, что были все время с ним, видели, что этот победитель стольких народов был сам побежден лихорадкой и особенно возвратом той мучительной болезни, которая возобновлялась у него при всяком слишком сильном движении, всяком глубоком потрясении. Они вспоминали его собственные слова: «Для войны необходимо хорошее здоровье, которое ничем не может быть заменено!» Вспоминали также его пророческое восклицание после Аустерлицкой битвы: «Для войны нужны известные годы. Я сам буду годен для нее только еще шесть лет — после этого мне придется остановиться». Под Бородиным, где срок прошел и где к годам и нездоровью присоединилась из ряда вон выходившая стойкость противника, ему приходилось пожалеть, что он не остановился…

II

Перед Москвой — ожидание депутации бояр

Усталый, еще не вполне оправившийся от тяжелых впечатлений Бородинской битвы, Наполеон подъезжал к Москве в карете. Последний переход, однако, он сделал верхом, двигаясь тихо, осторожно, обшаривая кавалериею все окрестные рощи и овраги.

Ждали битвы, так как местность казалась удобною для нее: кое-где находили начатые земляные работы, но они оказались покинутыми, и нигде не встречено было ни малейшего сопротивления.

Наконец, осталось подняться на последнюю перед городом высоту, называемую «Поклонною», потому что с нее богомольцы совершают первое поклонение московским святыням.

Солнце ярко играло на крышах и куполах громадного города. Было 2 часа дня, когда французские разъезды показались на этой горе и раздались их восторженные крики: «Москва! Москва!» Все бросилось вперед в беспорядке, как бы боясь опоздать, и вся армия, неистово аплодируя, повторяла: «Москва! Москва!», — подобно тому, как моряки в конце долгого и трудного плаванья кричат: «Земля! Земля!»

Подъехал сам Наполеон и остановился в восхищении, у него невольно вырвалось радостное восклицание.

Маршалы, несколько отдалившиеся от него со времени Бородинской битвы, в которой он не проявил должной решимости, теперь, при виде Москвы, — «чудной пленницы, лежащей у его ног», — пораженные таким великим результатом и под впечатлением слухов о явившемся будто бы русском парламентере с мирными предложениями, забыли свои неудовольствия: приблизившись к императору, они еще раз преклонились перед его звездой и, наперерыв высказывая свои поздравления, пожелания, надежды, не затрудняясь, отнесли к его предусмотрительности то, за что прежде порицали его.

Перед Москвой — ожидание депутации бояр

Однако скоро беспокойство овладевает Наполеоном: не видно депутации бояр, нет ни ключей города, с преклонением перед его мощью, ни неизбежного воззвания жителей к его великодушию и милосердию, к чему так приучили его Берлин, Вена и другие столицы.

Он ждет с тем более понятным нетерпением, что еще за час до этого приказал своему адъютанту, коменданту главной квартиры графу Дюронелю, поехать в город распорядиться там и нарядить депутацию для поднесения ключей!

Наконец, он узнает, что Москва оставлена жителями, что не только чиновники, от мала до велика, но почти все обитатели выехали, так что город пуст.

Не смея вполне верить этому, он еще продолжает надеяться, что хоть какие-нибудь посланцы выведут его из неловкого положения перед армиею, Европою, перед самим собою.

Действительно, в городе наскоро собрали кое-каких иностранных торговцев, которые просили у Мюрата защиты; их-то вместе с несколькими русскими простолюдинами представили Наполеону. На оборвышей жалко было смотреть — до того они все были перепуганы: полагая, конечно, что пришел их конец, они менее всего были готовы не только говорить речи, но и просто разевать рот перед нахмуренным, окруженным блестящею свитою императором, который, оглянув с ног до головы эту шутовскую депутацию, ответил пробормотавшему несколько слов от ее имени типографу-французу: «imbecile!»[270]дурак! ( фр. ).
Речь к боярам и другие громкие слова, издавна, конечно, заготовленные pour la circonstanse[271]для этого случая ( фр. ).
, эхо которых должно было разнестись по всему миру, приходилось отложить до более удобного случая.

Очевидец, русский пленный, рассказывает о том, как был поражен Наполеон известием о пустоте Москвы: «Он приведен был в чрезвычайное изумление, некоторый род забвения самого себя. Ровные и спокойные шаги его в ту же минуту переменились на скорые и беспорядочные.

Он оглядывается в разные стороны, оправляется, останавливается, вздрагивает, цепенеет, щиплет себя за нос, снимает с руки перчатку и опять надевает, выдергивает из кармана платок, мнет его в руках и, как бы ошибкою, кладет в другой карман, потом снова вынимает и снова кладет; далее, сдернув с руки перчатку, торопливо надевает ее и повторяет то же несколько раз…

Это продолжалось битый час, и во все это время окружавшие его генералы стояли за ним неподвижно, как истуканы, не смея пошевельнуться…»

Тяжел был удар самолюбию Наполеона: громадный результат, добытый ценою невероятных усилий и жертв, разыгрывался в фарс, от которого он поспешил отвернуться, чтобы не сделаться смешным.

Со стороны города ни малейшего выражения покорности или даже почтения, о котором можно было бы заявить в газетах. Все фразы снисхождения, ласки, милости, заготовленные для москвичей, с помощью которых он надеялся, обойдя императора Александра, сговориться с московскими боярами, преклонить их на свою сторону и вызвать рознь между двумя столицами, — оказывались мыльным пузырем, детским карточным домиком.

Он велел подать себе лошадь и поскакал к предместью.

«Свет померк, — говорит очевидец, — от поднявшейся столбом пыли».

III

В Успенском соборе

Все свидетельства современников сводятся к тому, что русские церкви по пути следования великой армии были обращены в конюшни. Над входом собора в Малоярославце красовалась надпись углем: «Ecurie du General Guilleminot» (Конюшня генерала Гильемино[272]Гильемино Арман Шарль (1774–1840) — граф, французский генерал и дипломат.
).

«Церкви, — говорит Labaume, — как здания, страдавшие менее от пожаров, были обращены в казармы и конюшни. Таким образом, ржание лошадей и страшные солдатские кощунства заменили святые гармонические гимны, раздававшиеся под священными сводами».

R. Bourgeois коротко замечает: «Уцелевшие церкви были отданы под кавалерию».

Автор «Journal» замечает, что «церкви были очень богаты в Вязьме, за то же они и были разграблены армиею»…

Вокруг наружных стен Успенского собора стояли горны, в которых французы плавили ободранные ими оклады с образов и похищенные в храмах металлы. Количество их было записано мелом: «325 пуд. серебра и 18 пуд. золота».

В Успенском соборе

«Наглости всякого рода и ругательства, чинимые в церквах, столь безбожны, — говорит очевидец, — что перо не смеет их описывать: они превышают всякое воображение».

Престолы были всюду опрокинуты: на них ели и пили; иконы рубили на дрова, ставили как щиты для стрельбы. Все, кто мог и хотел, одевались в церковные ризы. В Чудове монастыре были лошади, в Благовещенском соборе валялось бездна бумаги, бутылок и бочек…

В Успенском соборе[273]Согласно многим свидетельствам, в этом соборе была конюшня гвардейской кавалерии.
«неприятель не только оборвал ризы со всех святых икон, не оставляя и верхних окладов со всеми их украшениями, но и самые местные и около передних столпов большие иконы, древностию своею доселе прославившиеся, похитил или истребил, оставляя одни пустые места. Три сосуда из повседневного употребления, два креста серебряные, подсвечники выносные и малые, лампады, большое паникадило[274]Знаменитое серебряное паникадило, пожертвованное боярином Морозовым в царствование царя Алексея Михайловича.
, кадила, блюда, ковши, тоже всегда употребляемые, — также похитил. Не оставил никакой утвари, как-то евангелий, риз и проч. — все истребил или сжег, как свидетельствует найденный в соборе на полу сверток выжиги…»

Есть сведение, что Наполеон при себе приказывал обдирать ризы с образов в Успенском соборе.

«Все было разграблено, разрушено в соборе, — говорит кн. Шаховской[275]Шаховской Иван Леонтьевич (1776–1860) — князь, генерал-лейтенант.
, первым вошедший в него по оставлении французами Москвы. — Рака св. митрополита Филиппа[276]Рака св. митрополита Филиппа…  — погребение основателя Успенского собора, митрополита Московского и всея Руси Филиппа (ум. 1473).
не существовала, а мы, собрав обнаженные от одежды и самого тела остатки его, положили на голый престол придела.

Гробница над бывшими еще под спудом мощами митрополита Петра[277]Петр — митрополит всея Руси, сделавший местом пребывания Москву (ум. 1326).
была совершенно ободрана, крыша сорвана, могила раскопана… В соборе от самого купола, кроме принадлежащего к раке св. Ионы[278]…св. Иона…  — митрополит Московский (ум. 1461).
, не осталось ни лоскутка металла, ни ткани. Досчатые надгробия могил московских архипастырей были обнажены, но одно только из них изрублено, а именно патриарха Гермогена»[279]Гермоген — патриарх Всероссийский (1606–1612), прославившийся мужеством и стойкостью во время «польского разорения».
Князь Шаховской приводит догадку, что это ожесточение против памяти великого патриота народного движения 1612 года указывает на хозяйничанье поляков.
………………………………………………………………………

«В Архангельском соборе грязнилось вытекшее из разбитых бочек вино (тут была устроена кухня для императора), была разбросана рухлядь из дворцов». В числе этой рухляди, очевидно в насмешку и поругание, поставлены были манекены и чучела из Оружейной палаты.

В Успенском же соборе Наполеон, пожелавший видеть архиерейскую службу, заставил священника Новинского монастыря Пылаева отслужить литургию в архиерейском облачении, за что наградил его потом камилавкой (!).

Между другими вещами был снят и увезен крест Ивана Великого 3 сажен вышиною, обитый серебряными вызолоченными листами, только за год перед тем перезолоченный с главою, что стоило 60 000 рублей.

Этим крестом Наполеон хотел украсить купол Дома Инвалидов, но при разгроме отступления крест, по одним сведениям, утопили в Семлевском озере[280]В этом озере было утоплено столько драгоценностей, похищенных в Москве, что интересно знать, были ли деланы своевременно поиски в местах, прилегающих к большой дороге? Никаких сведений об этом не удалось найти.
, по другим — бросили за Вильною.

IV

В Кремле — пожар!

Пожары в Москве начались в первую же ночь по оставлении города нашими войсками. Когда Наполеон въехал в Кремль, уже сильно горели москательные и масляные лавки, Зарядье, Балчуг и занимался Гостиный двор на Красной площади.

Маршал Мортье[281]Мортье Эдуард Адольф (1768–1835) — герцог Тревизский, маршал Франции; был назначен губернатором захваченной Москвы; под его началом находилась «молодая гвардия» Наполеона.
если не совсем потушил пожар, то значительно ослабил силу огня, угрожавшего Кремлю. Но на следующий день пламя снова стало распространяться во все стороны с такой невероятной быстротой, что все Замоскворечье занялось. Четыре ночи, говорит очевидец, не зажигали свечей, было светло как в полдень!

Порывы северо-восточного ветра несколько раз снова обращали огонь к Кремлю, в который, как нарочно, были свезены подвижной пороховой магазин и все боевые снаряды молодой гвардии. Понятно, какая тревога стояла там!

Пожар Замоскворечья, расстилавшийся прямо перед дворцом, представлялся взволнованным огненным морем и производил поразительное впечатление: Наполеон нигде не находил себе места, быстрыми шагами перебегал он дворцовые комнаты; движения его обличали страшную тревогу… Он выходил для наблюдения на кремлевскую стену, но жар и головешки от замоскворецкого огня принудили его удалиться. Лицо его было красно, покрыто горячим потом.

В Кремле — пожар!

В своих бюллетенях Наполеон утверждал потом, что пожар Москвы был задуман и приготовлен Ростопчиным, но это совершенно неверно: так как половина оставшегося в Москве люда были сброд, бродяги, то не невозможно, что они старались о распространении пожаров, но при этом определенного плана сжечь Москву не было. Если, с одной стороны, многие русские держались того мнения, что лучше сжечь добро, чем уступить врагу, и действительно зажигали свои дома, то, с другой стороны, и неприятельские солдаты, ходившие для грабежа по домам с лучинами, огарками, факелами и зажигавшие на дворах костры, очевидно, не принимали никаких предосторожностей; в таких условиях на ¾ деревянный город должен был сгореть — и он запылал.

Велик должен был быть ужас Наполеона при виде этого необыкновенного пожара: обратив все свои усилия на Москву и надеясь взятием ее поразить Россию в самое сердце, он с болью в душе следил за тем, как Москва превращается в груды камней и золы, которыми русские, конечно, уже не будут дорожить…

Ночью же в день вступления в Москву начался и грабеж города. Весть о том, что Москва полна богатств, которые расхищаются, с быстротой молнии облетела все лагери, и когда возвратились первые грабители с ношами вина, рома, сахара и разных дорогих вещей — сделалось невозможно удержать солдат: котлы остались без огня и кашеваров, посланные за водою и дровами не возвращались, убегали из патрулей. Добыча была так велика, что ею начали соблазняться сами офицеры, даже генералы…

Особенно свирепствовали немцы Рейнского союза[282]…немцы Рейнского союза…  — союз государств Западной Германии (Бавария, Вюртемберг, Баден, Дармштадт, Вестфалия и др.), образованный в 1806 г. Наполеоном и находящийся под его протекторатом.
и поляки: с женщин срывали платки и шали, самые платья, вытаскивали часы, табакерки, деньги, вырывали из ушей серьги… Баварцы и виртембергцы первые стали вырывать и обыскивать мертвых на кладбищах. Они разбивали мраморные статуи и вазы в садах, вырывали сукно из экипажей, обдирали материи с мебели… Французы были сравнительно умеренны и временами являли смешные примеры соединения вежливости и своевольства: забравшись, например, по рассказу очевидца, в один дом, где лежала женщина в родах, они вошли в комнату на цыпочках, закрывая руками свет, и, перерыв все в комодах и ящиках, не взяли ничего принадлежащего больной, но начисто ограбили мужа ее и весь дом.

Наполеон же, решившись, наконец, покинуть Кремль, вышел из него тем же самым путем, которым вошел: от Каменного моста он пошел по Арбату, заблудился там и, едва не сгорев, выбрался к селу Хорошеву; переправившись через Москву-реку по плавучему мосту, мимо Ваганьковского кладбища, он дошел к вечеру до Петровского дворца.

V

Зарево Замоскворечья

На Красной площади, кроме рядов, горела гауптвахта и разные мелкие постройки, а Замоскворечье представляло настоящее огненное море. Зрелище было поразительное, — говорит очевидец, — в продолжении 4 суток по ночам было так же светло, как днем. Огненные стены улиц завершались огненным же куполом… Сгорело 14 000 домов.

Зарево Замоскворечья

VI

Возвращение из Петровского дворца

С 5/17 сентября пошел сильный дождь, который несколько утишил пожары, но не прекратил их, и когда Наполеон возвращался из Петровского дворца в Кремль, «к трону Московских царей», город не только дымился еще, но местами и пылал.

Бивуаки французских войск, окружавшие Петровский дворец, доходили до Тверских ворот. По словам очевидцев, генералы стояли в зданиях фабрик, лошади — в аллеях. Повсюду горели большие костры, в которых огонь поддерживался рамами, дверями, мебелью и образами. Вокруг огней, на мокрой соломе, прикрытой досчатыми навесами, толпились солдаты, а офицеры, покрытые грязью и закоптелые от дыма, сидели в креслах или лежали на крытых богатыми материями диванах. Они кутали ноги в меха и восточные шали, а ели на серебряных блюдах — черную похлебку из конины, с золой и пеплом.

Возвращение из Петровского дворца

В городе кое-где виднелись уцелевшие остатки зданий и всюду едкая гарь, выходившая из груд обгорелых курившихся развалин, наполняла воздух. По большей части улиц трудно было пробираться из-за обгорелых обломков домов и выброшенных из них мебели и утвари.

Император встречал толпы солдат, обремененных добычею или гнавших перед собою русских, как вьючных животных, падавших под тяжелыми ношами.

Солдаты различных корпусов дрались между собою из-за добычи и не повиновались начальникам. Бóльшая часть солдат была пьяна…

Обыкновенно хладнокровно, с любопытством и удовольствием осматривавший поля битвы, усеянные трупами, Наполеон вряд ли испытывал то же чувство, когда смотрел на сожженную, ограбленную Москву и на сцены, в ней происходившие. Он тотчас принял участие в ужасном положении иностранцев, особенно французов, жавшихся около бивуаков, но относительно оборванных, голодных, наподобие теней бродивших русских только распорядился немедленно нарядить военный суд, чтобы без жалости расстреливать заподозренных в поджигательстве, т. е. почти всех выходивших из своих ям и погребов жителей.

«Однажды я видела, — говорит одна свидетельница, — как народ сбегался на площадь, и французов много шло… Злодеи притащили наших вешать: поджигателей, вишь, поймали! Одного я узнала: из Корсаковского дома дворовый слепой старик. Сбыточно ли было ему поджигать? Уж одна нога в гробу! Хватали кто под руку попался и кричали, что зажигатели. Как накинули им веревки на шею — взмолились они, сердечные. Многие из наших даже заплакали, а у злодеев не дрогнула рука. Повесили их, а которых расстреляли для примера, чтобы другие на них казнились!»

В покоренной Москве. Поджигатели, или расстрел в Кремле

Со следующего же дня по возвращении Наполеона в Кремлевский дворец сделано было распоряжение прекратить грабеж, и это было повторено несколько раз, но безуспешно. «Император, — говорилось в приказе, — с неудовольствием усматривает, что, несмотря на строгое повеление, отданное вчера, грабеж производится сегодня в тех же размерах…»

«С завтрашнего 18/30 сентября, — говорилось в одном из следующих приказов, — солдат, которые будут уличены в грабеже, предадут военному суду по всей строгости законов…»

Но слова Наполеона сделались уже бессильны: грабеж все-таки продолжался, и скоро вся французская армия обратилась в тяжело нагруженную добычею, нестройную, недисциплинированную орду…

VII

В Городне — пробиваться или отступать?

Императорская квартира была в Боровске, когда Наполеон получил радостное известие: «Французская дивизия заняла Малоярославец без боя[283]Французская дивизия заняла Малоярославец…  — арьергард корпуса Евгения Богарне вошел в Малоярославец 11(23) октября 1812 г.
, т. е. предупредила русских на пути в Калугу».

Весь вечер император верхом осматривал местность влево от дороги, откуда ждал появления русской армии, но ее не было, и ночь эта была сладка ему.

Однако на другой день, 24 октября, пришло донесение: «Русские подошли, разбили и прогнали из города французскую дивизию, на помощь которой должен был выступить весь корпус вице-короля Евгения; идет жаркая битва за обладание Малоярославцем».

Наполеон бросился на одну из высот и, сильно взволнованный, стал прислушиваться. Неужели эти скифы предупредили его? Неужели старая лисица Кутузов перехитрил? Неужели его движение запоздало, не удалось и он, Наполеон, из-за своей медленности оказывается виновником этой неудачи?

Если бы не остановил он Евгения на целый день в Фоминском, тот дошел бы ведь до Малоярославца, а следовательно, и до Калуги раньше своего противника, и план был бы выполнен… Непростительно было не принять всех мер к быстрейшему переходу; надобно было поджечь все те ящики и повозки, которые не везли самого необходимого… Надобно было скорее бросить несколько орудий, чем замедлять из-за них движение… Нужно было начать с уменьшения обоза маршалов и его собственного… Многое нужно было сделать не так, но теперь уже поздно…

Все благоприятствовало ему: и погода замечательно хорошая, и состояние армии, вышедшей из Москвы оправившеюся, отдохнувшею, и самые ошибки его противника… Все рушится теперь из-за его неумелости! Это ужасно!

Он все прислушивается: шум увеличивается, слышен залп за залпом.

«Да, это большое сражение», — говорит он, хорошо понимая, что теперь дело идет уже не о славе, а о том, чтобы удержаться и не погубить армию, не побежать.

Когда выстрелы начали утихать, он вошел в одну из изб деревни Городня, в нескольких верстах от Малоярославца, чтобы, посоветовавшись с маршалами, решить, что предпринять.

Весь вечер он выслушивал донесения, сводившиеся к тому, что поле битвы осталось за французами, но что русские заняли за городом твердую позицию, примыкающую к лесам, и спешно укрепляют ее.

Доносили также о том, что, по-видимому, русские намерены обойти правое крыло армии по Медынской дороге, и, следовательно, придется или отчаянно пробиваться, или отступать.

В 11 часов вошел в избу маршал Бессиер[284]Бессиер Жан-Батист (1768–1813) — маршал Франции, командующий императорской гвардией.
, которого Наполеон посылал осматривать расположение неприятельских сил, и объявил, что «позиции русских неприступны!».

«О, боже мой! — воскликнул Наполеон, скрестив руки, — да хорошо ли вы их осмотрели? Уверены ли вы, ручаетесь ли за то, что говорите?»

Тот повторяет сказанное и утверждает, что на этой позиции достаточно отряда в 300 гренадер, чтобы задержать целую армию.

Бессиер, а за ним и некоторые другие генералы решаются дать совет отступить!..

Император выслушивает разные мнения. Он спрашивает графа Лобо[285]Лобо Форж Мутон (1770–1838) — граф, маршал Франции.
: «А ваше мнение?»

«Мое мнение, ваше величество, — отступать кратчайшим путем и как можно скорее — чем скорее, тем лучше…»

Наполеон, скрестив руки на груди, опустил голову, да так и остался недвижим, погруженный в печальные мысли: нет сомнения, его предупредили, перехитрили, — давно задуманное движение не удалось, и некого винить, кроме себя самого: еще вчера ведь дорога в Малоярославец была свободна, а он не занял ее, промедлил… не счастие изменило ему, а он изменил своему счастию!

И образ Карла XII, так часто поминавшегося в эту кампанию, ошибку которого Наполеон твердо решился не повторять, невольно представился его воображению.

Но как же это могло случиться?

И, как бывают в таких случаях проверки поступков совестью, вся история дела, с самого занятия Москвы, быстро прошла перед ним.

Он вспомнил свой наказ маршалу Мортье, назначенному военным губернатором города, не позволять ни жечь, ни грабить. «Вы мне отвечаете за это головою! Защищайте Москву от всего и против всего!»

Затем тоскливая ночь, в продолжение которой ходили зловещие слухи о поджогах. Он был расстроен всем этим и не мог найти себе покоя. Ежеминутно призывал своих людей и заставлял повторять все слухи; он еще надеялся, что авось они не сбудутся, когда в 2 часа пополуночи пожар вспыхнул!

Тогда он стал посылать приказание за приказанием, потом сам бросился к месту пожара, бранился, угрожал. Огонь стал как будто утихать, и он возвратился в Кремль несколько успокоенный; все-таки он видел себя обладателем дворца московских царей…

Посмотрим, — говорил он, — что предпримут теперь русские! Если они еще не захотят вступить в переговоры, то надобно взять терпением и настойчивостью: зимние квартиры теперь у нас есть, и мы покажем миру зрелище армии, мирно зимующей среди целого неприятельского народа, как судно между льдов! С начала весны придется возобновить войну. Впрочем, Александр не доведет дело до этой крайности, — мы сговоримся, и он заключит мир.

По-видимому, Наполеон все предвидел и предугадал: кровопролитную битву перед Москвой, долгое пребывание в самой Москве, суровую зиму, даже неудачи, но со столицею в руках и двумястами пятьюдесятью тысяч солдат, оставленных у себя в тылу, в резерве, он был уверен, что застраховался от всех случайностей.

Но вышло то, чего он не предвидел: громадный невообразимый пожар разлился по городу[286]См.: 1812 год (Пожар Москвы, — Казаки, — Великая армия. — Наполеон I). Москва. 1895 г.
. Казалось, сама земля разверзлась, чтобы выкинуть адское пламя, поднявшееся над столицею. Даже теперь жутко было вспомнить, как, проснувшись при двойном свете утра и этого огня, он в первую минуту рассердился, захотел во что бы то ни стало утишить пожары, однако скоро понял, что это невозможно — убедился, что чья-то решимость оказалась тверже его собственной.

Это завоевание, для которого он всем пожертвовал, которое, как какую-то тень, уже догонял, схватывал, ускользало теперь, исчезало в вихрях огня и дыма, в треске и грохоте валившихся зданий!

Наполеон вспомнил, как, охваченный волнением, он не знал, за что взяться, что предпринять; ежеминутно садился, вставал, снова садился; хватался за какую-нибудь спешную работу и опять, бросивши ее, подходил к окнам, чтобы следить за пожаром: «Так, это они! Скифы! Столько чудесных построек, дворцов! Что за решимость, что за люди!»

Оконные стекла, у которых он стоял, уже жгли лицо, и люди, размещенные на крышах дворца, едва успевали очищать эти крыши от сыпавшихся головешек. Шел слух, что под Кремль подведены мины, и многие слуги, даже придворные офицеры, потеряли голову со страха.

Наполеон судорожно переходил с места на место, останавливался у каждого окна и тоскливо следил за тем, как огонь отнимал у него блестящее завоевание и, захватывая все проходы в Кремль, держал его точно в плену, уничтожал окружающие постройки и все более и более стягивал пылающее кольцо. Император уже стал дышать дымом и пеплом!

Неаполитанский король и принц Евгений прибегают к нему и вместе с Бертье на коленях умоляют уйти, но он остается.

Наконец, ему доносят: «Огонь в Кремле, схвачен поджигатель!»… Тогда он решается, быстро сходит к знаменитому Стрелецкому крыльцу и приказывает везти себя в загородный Петровский дворец.

Нужно торопиться: каждую минуту пламя около него усиливается… Он спускается к реке, откуда узкая извилистая улица идет к выходу из этого ада.

Как есть, пеший, он бросается в страшный огненный проход и идет среди треска этого бесконечного костра, среди грохота рушащихся сводов, падающих балок и раскаленных листов железа с крыш — такие груды всего лежали на пути, что трудно было двигаться. Пламя, уничтожавшее здания, мимо которых он проходил, возвышаясь с обеих сторон улицы, сгибалось над головою в настоящую огненную арку; он шел по огненной земле, под огненным небом, между огненными стенами!

Все пронизывающий жар жег руки, которыми приходилось закрываться. Удушливый воздух, искры, головни и громадные языки пламени захватывали ему дыхание, сухое, прерывистое.

Сквозь пожар

В этом невыразимо отчаянном положении, когда только одна быстрота могла спасти, проводник, видимо заблудившийся, остановился; тут бы, вероятно, и окончилась карьера Наполеона, если бы солдаты, мародеры первого корпуса, не узнали своего императора, не подбежали бы на выручку и не вывели его на свободное, уже выгоревшее место.

Даже теперь при воспоминании об этих тяжелых минутах он невольно содрогнулся и, несмотря на новую надвигающуюся грозу, на множество устремленных на него глаз, ждавших его решения, его слóва, не мог оторваться от нити воспоминаний…

Невольно приходило ему на память, как на другой день, рано утром, взглянув на Москву из Петровского дворца, он увидел, что пожар еще усилился и весь город представлял уже один необъятный столб огня и дыма. «Это сулит нам большие, большие беды!» — подумал он тогда.

Страшное усилие, сделанное для того, чтобы захватить Москву, потребовало всех наличных средств; Москва была окончанием всех замыслов, целью всех стремлений и надежд, и эта Москва теперь пропадала, улетучивалась. Что предпринять? Он недоумевал, колебался. Он, который сообщал свои планы самым близким людям только для беспрекословного исполнения, принужден был теперь советоваться.

Наполеон предлагал маршалам идти на Петербург, но они отвечали, что время года слишком позднее, дороги дурны, продовольствия нет, поэтому предпринять этот поход немыслимо. Уговоренный, но не убежденный, он ни на что не решался, колебался, мучился…

Он так рассчитывал на мир в Москве, что даже не заготовил настоящих зимних квартир, и теперь не мог решиться на новую битву, так как она открыла бы всю операционную линию, покрытую больными, ранеными, отсталыми, загроможденную обозами. Самое же главное: он не мог расстаться с надеждой, для которой столько пожертвовал, что письмо, посланное им Александру, уже прошло через русские аванпосты и, может быть, через какую-нибудь неделю он получит желанный ответ на его предложение мира и дружбы.

В Петровском дворце в ожидании мира

Его репутация, его обаяние были еще не тронуты тогда, — как было не верить в возможность хорошего исхода! — тогда он еще держался, не отступал, не бежал, как приходилось делать теперь!

Под тяжестью воспоминаний обо всем этом Наполеон до того смутился духом, что от него долго не могли добиться ни одного слова; только кивками головы отвечал он на самые настойчивые напоминания, требования приказаний и распоряжений.

Он лег в постель, он не мог сомкнуть глаз и всю ночь то вставал, то снова ложился, призывал, расспрашивал, советовался.

Только что взошло солнце, он сел на лошадь и поехал к Малоярославцу. Четыре эскадрона кавалерии, составлявшие его обыкновенный конвой, не будучи вовремя предупреждены, запоздали выездом. Дорога была загромождена больничными фурами, зарядными ящиками, каретами, колясками и всевозможными повозками…

Вдруг влево показались сначала несколько отдаленных групп, потом целые массы кавалерии, от которой с криком без оглядки бросились бежать по дороге женщины и разный нехрабрый люд, наводя панику на всех встречных…

То были казаки, налетевшие так быстро, что император, не понявший, в чем дело, остановился в нерешительности. Генерал Рапп[287]Рапп Жан (1772–1821) — французский дивизионный генерал.
быстро схватил его лошадь под уздцы и, повернув назад, закричал: «Спасайтесь! это они!» Наполеон успел ускакать, но лошадь Раппа получила такой удар казацкой пикой, что повалилась вместе с генералом. Подоспевшие эскадроны конвоя выручили императора со свитою; казаки ускакали так же быстро, как и налетели; занявшись грабежом, они не разглядели действительно богатой добычи, попавшейся было к ним в руки.

Бравый Рапп рассказывал после, что, увидев его окровавленную лошадь, Наполеон спросил, не ранен ли он, и на ответ: «Не ранен, а только ушибся», — принялся хохотать. «Признаюсь, — говорил генерал, — мне было не до смеха!»

Поле битвы под Малоярославцем оказалось поистине ужасным. Город, до 11 раз переходивший из рук в руки, был стерт с лица земли: различить улицы можно было только по рядам трупов, их устилавших.

На развалинах обгоревшего собора видна еще была надпись: «Конюшня генерала Гильемино».

Поздравив вице-короля с блистательным делом и лично убедившись в том, что русские с лихорадочною поспешностью работали над укреплением своей позиции Наполеон воротился в Городненскую избу, куда за ним последовали Мюрат, принц Евгений, Бертье, Даву и Бессиер; таким образом, в этой маленькой, темной, грязной избенке собрались один император, два короля, несколько герцогов-маршалов для решения участи великой армии, а с нею и Европы.

Посредине избы на лавке сидел Мюрат, около него стояли маршалы. В углу за столом, под образами — Наполеон, подпирая руками голову, скрывая страшную тревогу и нерешительность, написанные на лице. На столе — походная чернильница, карта и знаменитая шляпа с перьями Мюрата; на скамьях — портфель и свертки карт; на полу — разорванные конверты, обрывки донесений, докладов…

Тяжелое молчание воцарилось в избе. Предстояло решить безвыходную задачу: как идти к Смоленску, каким путем? По Калужской ли дороге, пролегавшей еще нетронутыми местами, полными всяких запасов, но защищенными всею русскою армией — в чем теперь уже не было сомнения, — или через Можайск, на Вязьму, по старому, выжженному, зараженному пути?

Долго длилось молчание. Наполеон давно уже перебрал в уме все шансы на успех в том и другом случае и не мог прийти ни к какому заключению. Глаза его блуждали по разложенной перед ним карте и сотый раз останавливались на главном пункте столкновения обеих армий, но мысли невольно уносились далеко, к недавно пережитому, к Москве, к Александру и своим попыткам заключить с ним мир…

Вспоминались унижения, которые ему пришлось испытать с этими попытками посылок Александру писем с предложениями дружбы, — писем, оставшихся без ответа…

Под впечатлением этой обиды он снова предлагал своим маршалам сжечь остатки Москвы и идти на Петербург; он старался воспламенить их воображение перспективой величайшего военного подвига. «Подумайте только, какою славою мы покроемся, — говорил он, — и как возвеличит нас мир, когда узнает, что в три месяца мы покорили обе северные столицы!» Но маршалы-герцоги снова представили ему, что ни время года, ни состояние дорог, ни запасы провианта не дозволяют предпринять этого тяжелого похода: «Зачем идти навстречу зиме, которая и так уже близка! — говорили они, — что будет с ранеными? Придется бросать их на произвол Кутузова, который, конечно, пойдет следом; придется атаковать и защищаться в одно и то же время, побеждать и бежать!»

Под влиянием этих унылых, обескураженных ответов он взялся снова за первое средство: решился еще раз испытать силу своего обаяния на Александра и… только еще раз испытал унижение! Он призвал к себе Коленкура[288]Коленкур Арман Огюстен Луи (1773–1827) — французский генерал и дипломат, бывший в 1807–1811 гг. послом в Петербурге.
, который пользовался когда-то дружбою Александра и теперь в походе был отдален за открытое, настойчивое неодобрение всей этой кампании: ему он решился поручить добиться мира. Гордость, при сознании своей неправоты, долго не позволяла императору прервать молчание и объявить о цели поручений. Наконец, он решился высказаться: он идет на Петербург, он знает, что разорение этого города огорчит Коленкура, долго жившего в нем послом… это будет большим несчастием, так как поставит в крайнее положение императора Александра, характер которого он уважает… Для предупреждения этого он и думает послать в Петербург его, Коленкура… что он скажет?

Упрямый и далеко не куртизан, хотя и бывший посол, Коленкур прямо объявил, что все это совершенно бесполезно, так как Александр не примет никаких предложений и не заключит мира, пока русская земля не будет очищена; что Россия, особенно в это время года, понимает все свои выгоды и все невыгоды неприятеля, что такая попытка принесет скорее вред, чем пользу, так как выкажет стесненное положение Наполеона и всю необходимость для него мира. В этих видах чем значительнее будет лицо, посылаемое для переговоров, тем яснее выкажется беспокойство. Он, Коленкур, ничего не добьется уже по одному тому, что с этим убеждением поедет…

«Хорошо, я пошлю Лористона», — с досадою прервал император.

Но и Лористон отказывался, советовал вместо всяких переговоров, не медля нимало, начать отступление, и императору пришлось настаивать, требовать, чтобы он ехал с письмом к Кутузову, просил бы пропуска в Петербург.

Наполеон и маршал Лористон. «Мир во что бы то ни стало!»

Неприятно было вспомнить, как Кутузов и его генералы сумели ловко обмануть Лористона своими любезностями, лестью и желанием будто бы скорейшего окончания этой ужасной войны, как сам он поддался обману и, созвав своих приближенных, объявил о предстоящем мире! «Имейте терпение ждать еще две недели, — говорил он им, — и вы убедитесь, что я один знаю натуру русских и Александра — увидите, что, когда в Петербурге получится мое письмо, город будет иллюминован!»

Тяжелые, истинно унизительные воспоминания! Зачем было так хвастать даже и своим близким?!

Пока Наполеон все это передумывал, маршалы перешептывались между собою, наблюдая и не смея беспокоить склонившегося над картой императора, еще непобедимого, еще непобежденного, но уже, видимо, находившегося в смертельном страхе за судьбу своей армии, своего имени, династии, наконец, за судьбу Франции!

Наполеон вспомнил еще свои грустные прогулки по обширному кладбищу, которое представляла тогда Москва. Эти базары награбленных вещей, маскарад костюмов забывшей всякую дисциплину армии, ежедневные смотры со щедрыми наградами, очевидно, столько же радовавшими, сколько и устрашавшими тех, кто получал их.

Вспоминал бессонные ночи, в продолжение которых он открывал свою душу одному из приближенных, графу Дарю[289]Дарю Пьер Антуан Бруно (1767–1829) — граф, наполеоновский генерал-интендант, впоследствии историк и писатель.
, и меж четырех глаз откровенно сознавался в безвыходности положения: у него хватило проницательности вскоре после поездки Лористона распознать истинное положение дел.

Наполеон сознавался, что в этой дикой стране он не покорил ни одного человека и владел только тем клочком земли, который в данную минуту был у него под ногами, что он чувствовал себя просто поглощенным громадными необъятными пространствами России… Сознавался, что он медлит начать отступление, потому что не решается показать Европе, будто он бежит из России — боится нанести первый удар обаянию своей непобедимости!

Теперь ему было ясно, что здесь, как и в Испании, неприложимо было постоянное правило его политики: никогда не отступать, никогда не сознаваться открыто в сделанной ошибке, как бы велика она ни была, а настойчиво идти далее.

Он понимал, что ему нечего рассчитывать на Пруссию; видел, что и на Австрию нельзя полагаться. Понял, наконец, что Кутузов прямо обманывает его, и все-таки ни на что не решился, так как не находил никакой возможности ни оставаться, ни отступать, ни идти вперед и драться с надеждою на успех!

За время этих сомнений и колебаний он старался и себя, и других мирить с совершившимся: «Потеря Москвы, конечно, была несчастием, — рассуждал он, — но, с другой стороны, она была и событием выгодным, так как, владея Москвой, трудно было бы поддерживать порядок в городе с 300 000 фанатического населения и спать в Кремле спокойно. Правда, от Москвы остались одни развалины, но зато, живя в них, нечего было тревожиться. Конечно, пропадают миллионы контрибуции, но сколько же миллиардов теряет Россия: ее торговля разорена на целое столетие, и развитие всей нации отодвинуто на доброе полстолетие — результат немалый! Когда возбуждение русских пройдет и настанет время рассудка, они ужаснутся! Без сомнения, такой удар поколеблет самый трон Александра и заставит его просить мира!»

Теперь, ввиду совершившегося, — полученного толчка под Тарутиным, оставления Москвы и безвыходной обстановки перед Малоярославцем, впервые он понял, что нужно, наконец, не рассуждая и не обманывая более себя, отступать, отступать и отступать!

Неловкое тягостное молчание было прервано Мюратом, давно уже проявлявшим знаки нетерпения. «Пусть, — сказал он, — укоряют меня сколько хотят в неосторожности, но так как стоять на месте нельзя, а идти назад — опасно, то остается одно: атаковать! Что же, что русские засели около дороги, в лесах и за укреплениями, пусть ему дадут остатки кавалерии — он берется прорвать, прорезать неприятельские ряды и пробиться в Калугу».

Но Наполеон сразу осадил этот пыл замечанием, что довольно сделано для славы, теперь надобно думать только о том, чтобы спасти остатки армии.

Бессиер, чувствуя за собою могущественную поддержку, заметил, что для такого отчаянного усилия, какое предлагает Мюрат, в обессилевших остатках кавалерии не хватит удали: войска видят ведь недостаток перевязочных средств и понимают, что в этих условиях всякая рана отзовется смертью или пленом… Войска пойдут без энергии! и куда пойдут? На позиции прямо неприступные! На какого неприятеля? Довольно взглянуть на вчерашнее поле битвы, чтобы убедиться в храбрости русских: только что обученные солдаты их прямо лезут на смерть… Бессиер кончил свою речь советом отступать, с чем император, судя по его молчанию, не прочь был согласиться.

Тогда маршал Даву объявляет, что уж если решено отступать, а не наступать, то пусть идут к Смоленску через Медынь…

Но Мюрат с живостью перебивает и, по старой ли непримиримой ненависти к маршалу или потому, что его собственный план отвергнут, спрашивает: не задался ли Даву целью вконец погубить армию, советуя тащить ее со всеми тяжестями по проселкам, без проводников, имея Кутузова на фланге? Уж не он ли, маршал Даву, проведет армию и защитит ее? Да и к чему это, когда для отступления у них готовый путь на Боровск и Можайск? Дорогою этою они шли, она им хорошо известна, на ней нельзя заблудиться, да и провиант должен быть теперь по ней везде заготовлен.

Едва сдерживая гнев, Даву отвечает, что он предлагает отступать по пути еще не тронутому, полному всякого добра, через невыжженные селения, в которых солдаты найдут закрытия от стужи и непогоды, вдобавок по пути кратчайшему, так что опасности быть отрезанным от Смоленска не будет. Какой же путь предлагает вместо него Мюрат? Пустыню, песок с пеплом, на котором всё заняли и загромоздили транспорты с ранеными, где ничего не встретишь, кроме крови и развалин, мертвечины, заразы и голода! Он, Даву, предлагает этот путь, потому что считает себя обязанным дать совет императору, спрашивающему его об этом; император, если не желает слушать, может заставить его замолчать; но уж, конечно, не заставит его молчать Мюрат, хоть и государь, но не его государь и который наверное никогда им не будет!

Неизвестно, до чего дошла бы ссора, если бы Бессиер и Бертье не уговорили и не разняли ссорившихся. Император сидел все это время неподвижно, в той же позе, наклонившись над картою и, по-видимому, не обращая внимания на этот крик и шум; в сущности, он все слышал, хотя мысли его и продолжали носиться в прошлом.

В Гродне — пробиваться или отступать?

Досадно, невыразимо досадно было ему то, что столько времени потрачено в Москве даром. Даже когда выпал первый снег, он, несколько встряхнувшись от своей летаргии, все еще медлил. Думал ли он действительно устрашить неприятеля, показывая вид, что хочет зимовать в Кремле? И эти затеи укрепить Кремль, втащивши 300 орудий на его стены, открыть театр, выписать из Парижа актеров и т. д.?

И чем он занимался? По целым часам сидел, полулежал с книжкой нового романа в руках или с листком новых, в честь его сложенных в Париже стихов[290]См.: 1812 год. Москва. 1895 г.
, о достоинствах которых подолгу рассуждал с приближенными… Целые три дня писал устав Comedie Francaise, засиживался за обеденным столом, — чего прежде никогда не бывало, — как бы ища возможности забыться, отрешиться от неотвязных мыслей, забегавших вперед, искавших разрешения… Он опустился и еще потолстел за этот ужасный месяц вынужденного бездействия! Как он ни скрывал свое смущение ото всех, приближенные видели страшную борьбу, в нем происходившую; недаром по утрам, на выходах, он чувствовал, как пронизывали его их пытливые взгляды, замечавшие бледность, усталость, следы бессонных ночей, отрывочную резкость его речи, часто переходившую в нетерпеливые выходки, даже брань… Наконец, раз уже решившись, как он выразился, «приблизиться к своим зимним квартирам» или попросту уйти из Москвы и России, он опять-таки медлил: шел тихо, жалея обозов и награбленного солдатами добра, щадя свою артиллерию…

Теперь нечего больше рассуждать, надобно действовать, т. е. бежать и бежать…

Он поднял голову, оглядел смущенные лица своих старых боевых товарищей и медленно произнес: «Хорошо, господа, я распоряжусь…»

И он решился отступить, повести армию по старому пути, как наиболее удалявшему его от русской армии, но это решение обошлось нелегко: с ним сделался продолжительный обморок…

На дороге у бивуачного огня Наполеон продиктовал начальнику штаба приказ отступления: «Мы шли, — сказано было в этом приказе, — чтобы атаковать неприятеля… но Кутузов отступил перед нами… и император решил повернуть назад».

VIII

На этапе — дурные вести из Франции

На одном из переходов, когда русская зима заявила о себе снежной бурей, к императору быстро подошел граф Дарю, и цепь часовых медленно окружила их. Эта таинственность возбудила в лицах главной квартиры не только любопытство, но и беспокойство за общую судьбу.

Эстафета, первая за шесть дней, принесла известие о заговоре Маллэ[291]Маллэ (Мале) Клод Франсуа (1754–1812) — французский генерал, составивший заговор против Наполеона; расстрелян в Париже.
, задуманном в самом Париже, в тюрьме, темной личностью, малоизвестным генералом. Единственными серьезными помощниками заговорщика в этом деле были известие о гибели великой армии и поддельный приказ об аресте министра, префекта полиции и коменданта города.

Все задуманное наполовину исполнилось, благодаря хорошо направленному толчку, с одной стороны, неведению, общей апатии и удивлению — с другой.

Император узнал сразу и о преступлении, и о казни преступников и сказал, обращаясь к Дарю: «Ну что! Хороши бы мы были, если бы остались зимовать в Москве!» — мера, которую Дарю рекомендовал, будучи в Кремле.

Наполеон не показал перед всеми ни беспокойства, ни негодования, но они с лихвою вылились наружу, когда он остался с близкими ему лицами; тут он разразился удивлением, досадой и гневом.

Еще тяжелее сделалось ему, когда он остался наедине с самим собою, с мыслями, давно уже не дававшими ему покоя. Что скажет Европа? Как она порадуется недостатку стойкости его хваленых новых учреждений и недостатку гражданского мужества лиц, составлявших опору государства!

Неужели эра революций и переворотов еще не закончилась во Франции, неужели его родство с цесарским домом, для которого он принес столько жертв, считается ни во что? Неужели его сын, надежда, опора государства, считается настолько несерьезным, что мысль о нем даже не приходит никому в голову в опасную и решительную минуту?..

Главная квартира расположилась в этот день близ почтовой станции, и император занял маленькую сельскую церковь, обнесенную оградой. Походная кровать с принадлежностями туалета плохо гармонировала с убранством старого храма, позолоченными славянскими орнаментами и ликами Христа, Богоматери и Святых, угрюмо, укоризненно смотревших на необычную для святого места обстановку, бесцеремонно расположившегося между ними пришельца. Образ Христа, как и все другие, был порублен, изорван и всячески обруган прошедшим здесь солдатством; лишь уцелевший глаз святого лика как бы изрекал приговор всей сцене…

На этапе — дурные вести из Франции

День быстро склонялся к вечеру; многие из старших начальников армии ожидали возможности войти к императору, но не смели сделать этого без зова; кипы нужных бумаг, лежавших на столе, ждали рассмотрения и решения, но он неподвижно сидел, не выпуская из рук листа эстафеты, погруженный в тяжелую неисходную думу…

Очевидно, рассуждал он, во Франции не хотят меня больше — ну что ж! пусть выберут другого; посмотрим, лучше ли он распорядится…

Но как мог он сам дойти до этого положения?

Что сделалось с Александром? Что довело этого добродушного человека до такого озлобления?

Правда, Нарбон[292]Нарбон (Нарбонн) Луи де (1755–1813) — граф, французский дипломат, адъютант Наполеона.
уже в Дрездене, по приезде из Вильны, говорил, что царь без хвастовства, но и без слабости остается непоколебимым в принятом решении; но все-таки нельзя было ожидать ненависти, сказавшейся в прокламациях и манифестах Александра.

Уже с начала похода приходилось скрывать от армии эти русские манифесты: так они были полны самых злых, ядовитых обвинений, направленных лично против него, Наполеона. Приходилось обманывать солдат, представлять русскую армию деморализованною, готовою разбежаться, и русского императора то убитым своими недовольными подданными, то беглецом, вымаливающим у Сената помощь и прощение за свое бегство… А между тем чего бы он не дал, чтобы войти опять в прямые, непосредственные сношения с этим беглецом! И в Дрездене, и в Витебске, и даже в Смоленске он ждал какого-нибудь, хоть самого ничтожного, сообщения от своего противника. Как раскаивался он теперь в том, что так высокомерно отнесся к последней мирной попытке Александра — присылке Балашова[293]Балашов Александр Дмитриевич (1770–1837) — генерал-адъютант, присланный Александром I для переговоров с Наполеоном.
, важности которой он не понял: очевидно, это были последние слова мира и дружбы перед великим смертельным разрывом, после которого русский император наложил молчание на свои уста: не только не заговаривал более, но и не отвечал.

При невозможности начать переговоры лично Наполеон закидывал удочку через Бертье, который писал Барклаю-де-Толли: «Император поручил мне просить Вас засвидетельствовать его почтение императору Александру. Скажите ему, что ни превратности войны и ни что другое не в состоянии уменьшить чувства дружбы, которое он к нему питает». Вспомнилось потом, как он опять пробовал счастия в Москве, через бедного старика Тутолмина, не помнившего себя от страха во время аудиенции, на которую его притащили. Он потратил даром время на красноречие, втолковывая этому чиновнику, что мир легко будет заключен, если между ним и Александром не будет интриг, о чем и просил намекнуть в своем донесении; бедный старик, конечно, обещал все возможное и невозможное, чтобы только поскорее улизнуть от приливов императорского гнева, против воли выливавшегося во время разговора.

Еще неприятнее было вспоминать попытку возложить мирную миссию на Яковлева[294]…попытку возложить мирную миссию на Яковлева…  — имеется в виду Иван Алексеевич Яковлев (1767–1846), отец А. И. Герцена; см.: Былое и думы. Ч. I. Гл. I.
, русского барина, захваченного на выезде из Москвы. Целых два часа он объяснял свои виды и намерения этому смешному господину, обкраденному солдатами и представшему перед ним во фраке своего камердинера. Правда, импровизированный посол дал слово лично доставить письмо своему государю, но ведь и он со страха и желания урваться из-под ареста давал, вероятно, обещания без надежды их исполнить.

А жаль! Доводы Наполеона были неотразимы, и услышь их только русский император, он сдался бы на силу их справедливости и искренности. «Пусть Александр только изъявит желание вести переговоры, — говорил он, — я готов его выслушать. Я подпишу мир в Москве, как я подписывал его в Вене, Берлине… Не затем же я пришел сюда, чтобы остаться. И не следовало бы мне здесь быть, и я не был бы здесь, если бы не принудили меня к тому. Поле битвы, на котором война должна была решиться, было в Литве. Зачем было переносить его в глубь страны?

Если бы Александр сказал хоть одно слово, я остановился бы у ворот Москвы, поставил бы войска мои бивуаком, не доходя предместьев, и объявил бы Москву вольным городом! Этого слова я дожидался несколько часов и, признаюсь, желал его. Первый шаг Александра только доказал бы, что в глубине его сердца осталось еще немного привязанности ко мне. Я оценил бы это, и мир был бы тотчас заключен между нами без всяких посредников; он сказал бы мне, как в Тильзите, что его жестоко обманули на мой счет, и все было бы сейчас же забыто!»

Возможно ли, чтобы эти великодушные слова и намерения не нашли себе отклика в сердце Александра?

На письмо, посланное с Яковлевым, тоже не было ответа, и теперь самые воспоминания об этих письмах и о всех излияниях перед людьми без авторитета, без всякого права на такую интимность были тяжелы…

Ему вспомнились прежние сношения с Александром, представилась самая фигура этого молодого энтузиаста, каким он его помнит в Тильзите; там они уверяли друг друга в дружбе, соперничали в предупредительности; Александр охотно подчинился его уму, опытности, гению и громко объявил, что «дружба великого человека есть дар богов!». Что же случилось с тех пор непоправимого, чего нельзя было уладить переговорами, обоюдными уступками? Что заставило начать эту войну, против советов всех лучших людей, против голоса своей общественности, совести и против интересов Франции, по его искреннему убеждению, бывшей не в состоянии вести сразу две такие войны, как испанская и русская.

Напрасно он искал какого-либо серьезного, существенного государственного интереса, из-за которого стоило бы бросить меч на чашку весов — всплывало в памяти лишь две причины: одна отдаленная, почти зажившая уже рана обиды на неприятие его, Наполеона, тогда, в 89-м году, еще поручика, в русскую службу. Напрасно представлял он начальнику русской Средиземной экспедиции, что, как подполковник национальной гвардии, он имел право просить чин майора в молодой русской армии: ему отказали, — тем хуже для них! Другая — недавняя, свежая — чувство смертельной личной обиды за отказ в сватовстве: ему, Наполеону, отказали в руке Анны и еще вслед за тем, как нарочно, сосватали ее за какого-то немецкого князька!.. Ему, когда он готов был на всевозможные политические и семейные уступки! Когда он прямо объявлял, что даже рознь в религиозном исповедании не составит затруднения! Середины не должно было быть: или немедленное согласие в случае желания породниться с ним, или отказ при нежелании, и он потребовал ответа через 48 часов! Как было поступить иначе? Не представлять же влюбленного, не ухаживать, не вымаливать согласия, как милостыни — это было бы недостойно его и как человека, и как императора Франции, повелителя Запада! Он был только дальновиден в этом требовании немедленного ответа, так как вместо согласия у него выпрашивали четыре раза по десятидневной отсрочке, пока не стало наконец, ясно, что Александр не может или не хочет быть главою в своей семье, пока не начали в обществе шептаться и смеяться… какой срам!

Неужели же, однако, это было прямою и непосредственною причиной войны? Неужели теперешняя бесчеловечная резня была бы избегнута, если бы Анна стала его женою и поселилась в Тюльери?

Неужели он до такой степени позволил самолюбию и гордости овладеть собою?

На вопросы эти совесть его отвечала: да, да!

Будто же не было других обид?.. Нет!

Ужели не было между обеими странами каких-либо непримиримых интересов, неразрешимых недоразумений? Нет! И какие-то несоблюдения каких-то статей трактата, и какие-то английские товары, и самая запальчивая письменная полемика его с Александром были только предлогами…

Но ведь это просто ужасно!..

Шум в дверях церкви заставил его вздрогнуть и очнуться: встревоженный Бертье вошел без доклада, с депешами, рискуя лишний раз навлечь на себя гнев повелителя, под влиянием бедствий в последнее время так часто на него обрушивавшийся; но против ожиданий Наполеон принял начальника штаба ласково: он рад был избавиться от одиночества, от страшного душевного кошмара воспоминаний и угрызений совести.

IX

На большой дороге — отступление, бегство…

С наступлением холодов Наполеон ехал в карете, прекрасно устроенной для дневных и ночных занятий, герметически закупоренной, наполненной мехами. Но от Смоленска он шел больше пешком, одетый в длинную бархатную соболью шубу, с золотыми бранденбургами, в меховую же шапку с наушниками и теплые сапоги. Он уходил из Красного. Стоял мороз. Свежевыпавший снег несколько прикрыл страшный беспорядок Смоленской дороги, по сторонам которой валялись тысячи повозок, зарядных ящиков, орудий, трупов людей и лошадей.

Главная квартира, вся в шубах, с поднятыми воротниками, тащилась за императором, унылая, молчаливая; улыбка пропала с уст самых рьяных куртизанов.

Наполеон шел несколько впереди других, опираясь на свою березовую палочку, задумчивый, грустный, хотя, видимо, желавший казаться твердым и равнодушным.

Не далее как вчера под Красным он имел случай видеть всю свою армию, так как эти жалкие остатки когда-то первого войска в мире все, в полном составе, протащились мимо него. Видел и ужаснулся! Приближенные слышали, как всю эту ночь он жаловался на то, что состояние его бедных солдат «раздирает ему душу», что «сердце его обливается кровью при виде их»…

Положение начинало делаться критическим: с каждым днем число людей, способных держать оружие, уменьшалось, дух армии падал, и дисциплина фактически пропала. До сих пор, хоть на него и смотрели как на виновника всех бед, однако никто не задумался бы при случае не только оказать ему всякую услугу, почесть и уважение, но и пожертвовать за него жизнью. Теперь солдаты стали открыто роптать вокруг бивуачных огней; не далее как вчера, когда император захотел обогреться около одного из костров, герцог Вичентский[295]…герцог Вичентский…  — А.-О.-Л. Коленкур.
, посланный выбрать место, заключил по слышанным солдатским речам, что его величеству лучше не останавливаться, чтобы не подвергнуться личному оскорблению.

Наконец, и это последнее свершилось: сегодня какой-то несчастный чиновник военной администрации, которому колесами тяжелой повозки только что отдавило обе ноги, валяясь в мучениях на снегу, закричал проходившему Наполеону: «Чудовище, ты десять лет уже грызешь нас! Друзья мои, он — бешеный, он — людоед! Берегитесь его, он сожрет всех вас…» Император молча прошел мимо, делая вид, что ничего не видит и не слышит, а бедняга, не обезоруженный этим молчанием, продолжал посылать ему вслед отборную, позорную брань…

На морозе

Нравственные мучения Наполеона были тяжелее физических, и думы, одна безотраднее другой, тревожили воображение днем, во время долгих переходов, и по ночам без сна и покоя. Все прошлое этой несчастной кампании проходило перед ним.

Вспоминалось, как военная молодежь Франции собиралась в русский поход, будто на пикник, на веселую шестимесячную прогулку, полная надежд на успех, на отличия и награды. Говорили знакомым: «Мы на Москву! До скорого свидания!» О серьезных тяжелых трудах, об опасностях не помышляли — ба! где же их нет!

Никогда, может быть, не бывало таких громадных, необыкновенных приготовлений к войне: задолго люди всевозможных профессий — слесаря, кузнецы, плотники, столяры, каменщики, механики, часовых и всевозможных дел мастера — нанимались и законтрактовывались для какого-то неизвестного гигантского предприятия целыми тысячами. Большинство даже не знало, что все это предпринимается против России, которой, напротив, общественное мнение склонно было помогать в войне ее против турок, и все терялись в догадках о том, против кого же все это собирается: перебирали Англию, Пруссию, Турцию, Персию, даже восточную Индию…

Внезапный отъезд Чернышева[296]Внезапный отъезд Чернышева…  — Александр Иванович Чернышев (1786–1857) был в 1811–1812 гг. флигель-адъютантом Александра I, исполнял дипломатические поручения.
открыл, правда, кончик завесы, но все-таки ничего верного еще не знали; тем более что приказом по армии запрещены были всякие разговоры и рассуждения о войне.

Армия была, бесспорно, самая великолепная из всех, когда-либо существовавших на свете! Одиннадцать корпусов пехоты, четыре корпуса тяжелой кавалерии и гвардия — все вместе 500 000 человек при 1200 орудий ждало только мановения руки императора…

И все это было еще так недавно! Только вчера он был в Дрездене, где роскошь, великолепие и раболепство делали из него какого-то сказочного азиатского могола, осыпавшего бриллиантами всякого, кто к нему приближался.

Император австрийский почтительно повторял ему, что «он может вполне рассчитывать на Австрию для доставления торжества общему делу». Король прусский униженно уверял «в неизменной своей привязанности к его особе и к судьбе его предприятий».

Король всех этих королей, он был стеснен знаками почтения владетельных особ, толпившихся в его передней, и принужден деликатно дать понять, чтобы они не очень надоедали ему своим поклонением. Все взоры были устремлены на него с удивлением, восхищением, в ожидании великих грядущих событий…

Теперь эти события свершились.

Начало кампании было блистательно: каждый день сказывался каким-нибудь успехом, и всякий офицер, к нему приближавшийся, приносил какую-либо радостную весть. Перед ним живо носилось и тяжелым укором ложилось на совесть сравнение нарядной блестящей молодежи на чудных конях, считавшей счастием служить величайшему из полководцев, безответно вверившей ему свою жизнь и честь, с беглецами без образа человеческого, с понуренными головами, в рубищах, тянущимися теперь по дороге и буквально устилающими ее своими телами! Поистине никогда ни одной кампании не начинал он более удачно!

Правда, опытные и бывалые люди и тогда уже высказывали ему беспокойство из-за быстрого уменьшения состава армии, огромных ежедневных потерь в людях и лошадях. Понятно, что теперь в этом ужасном отступлении все умирает и гибнет, но и тогда на пути, хоть и не беспокоимом неприятелем, но утомительном от жгучего солнца, когда сплошь и рядом приходилось пить вонючую воду луж и кормиться впроголодь сухарями и зерном на корню — голод и болезни уносили массу народа, и полки с полного состава в 2800 человек уменьшились до 1000 и даже 900.

Бывалых людей и его самого смущал также и образцовый порядок, в котором отступала русская армия, всегда прикрытая казаками, не оставлявшая ни одного больного, ни одной повозки, не только что орудий.

Наполеон молчал тогда, но хорошо видел, что в организации его армии и управлении ею сказались разные недочеты — должного порядка не было. Мосты и броды по дорогам скоро портились, но их никто не чинил, и корпуса проходили — где который хотел, так как главный штаб не занимался этими мелочами; никто не указывал ни опасных мест, ни обходных путей, и всякий корпус действовал на свой страх. Всюду отставшие и заблудившиеся солдаты разыскивали свои части; посланные со спешными приказаниями не могли исполнять поручений и толпились на загроможденной дороге среди страшных шума и беспорядка. Солдаты и тогда уже нарушали дисциплину, но успех еще покрывал все. Он вспомнил, как сам не строго отнесся и даже смеялся донесению о том, что один из новоназначенных им подпрефектов близ Вильны был начисто ограблен солдатами и явился на свой пост в одном белье! Да, он знал, что солдаты грабили, мучили и насиловали жителей, которые разбегались от них, но опять-таки успех должен был покрыть это.

На большой дороге — отступление, бегство…

Все-таки великая армия была еще великолепна тогда, и Наполеону хорошо представилась картина первого вступления в ту самую часть России, по которой он теперь отступал: страна хорошая, дорога прямая, широкая, ровная, обсаженная березами, вся залитая блеском оружия проходящих войск.

Как пали его иллюзии при виде Днепра, этой знаменитой древней реки Востока, оказавшейся незначительною и даже не живописною!

Потом битва под Смоленском с 6000 убитых и 12 000 раненых у него, с ужасным пожаром. Вспомнился этот горящий город с улицами, выложенными умирающими!.. Сожжение самими русскими своих жилищ, вместе с их отступлением в полном военном порядке, наводили его и тогда на мысль, что он может подвергнуться в этой стране участи Карла XII. Он замечал, что и в армии уже было беспокойство: мало было обычных шуток и смеха — даже офицеры, видимо нервные, исполняли свои обязанности без увлечения. Он помнил, как в Смоленске долго не решался, мучительно колебался, не сдаваясь на просьбы, мольбы большинства своих опытных советников остановиться — Мюрат упрашивал на коленях, Бертье плакал — не идти дальше, но он не вытерпел: теоретическое решение оставлено и действительность увлекла — он решился идти вперед. Как было сделать иначе? Русская кавалерия напала на Себастиана[297]Себастиан (Себастиани) Орас (1772–1851) — граф, маршал Франции.
и разбила его, нельзя было оставить армию под впечатлением этой неудачи…[298]См.: 1812 год. Москва. 1895 г.

…………………………………………………………………………………………

При общем молчаливом движении ясно слышался хруст снега под ногами офицеров свиты и следовавшего за ними конвоя; издали глухо доносился гул движущихся войск. На тихом безветренном воздухе пар поднимался от лошадей, мороз все крепчал, и дума императора делалась все мрачнее и мрачнее.

Представлялась ему большая битва под Москвою со страшною жертвой от 40 000 до 50 000 человек и нерешительным результатом…

Не он ли виновник того, что день этот был только днем величайшей резни, а не величайшей победы? Не его ли болезнь (dysirie), не позволившая сесть на лошадь, заставила его издали смотреть на поле битвы, представлявшее море дыма, с грохотом орудий и ружей, криками «Ура» и «Vive l’Empereur» — не дала довершить битвы?

Наполеон вновь переживал в воображении этот день и мысленно представлял себе, как бы следовало ему провести его: быть здоровым, бодрым, свежим, с утра сесть на коня, объехать, вдохновить войска и лично направить их в обход слабого левого фланга противника; тогда разговор был бы другой! Маршал Ней не был бы так чертовски прав, как теперь, когда, узнавши об отказе дать резерв гвардии, вскричал: «S’il a désapris de faire son affaire, qu’il aille se f… f… a Tuillerie; nous ferons mieux sans lui»[299]Если он разучился делать свои дела, то пусть идет с… в Тюльери; мы обойдемся и без него ( фр. ).
.

Эти досадные и неотвязные мысли так растревожили императора, что он ускорил шаг и стал нервно отбивать удары своею березовою палочкой…

Ему представилась битва в самом разгаре: маршалы умоляют его о подкреплении, об окончательном ударе, и он решается дать свой последний резерв, он сам сейчас поведет гвардию в бой!.. Тогда будет сломлен остаток сопротивления русских, все еще занимающих позиции, в которые их оттеснили, но уже видимо изнемогающих. Сейчас победоносно завершится кровопролитнейшая из всех известных в истории битв, армия неприятельская будет рассеяна, и Александр волей-неволей запросит мира…

Но маршал Бессиер подходит и шепчет ему на ухо: «Не забывайте, ваше величество, что вы за 800 лье от вашего базиса!»

От волнения при этом воспоминании император внезапно остановился; остановилось и все за ним следовавшее, причем не обошлось без комических столкновений между генералитетом, криков и брани в войсках. Наполеон обернулся и осмотрелся, причем взгляд его невольно пал на маршала Бессиера… Потом он пошел далее — так или иначе дело сделано и день битвы под Москвою вписан в скрижали истории как день кровавейшего, но нерешительного побоища.

Да и то сказать: не был ли прав тогда Бессиер? Если теперь, среди страшных невзгод отступления и холодов еще не все побросало оружие и соблюдается некоторое подобие порядка, если гвардия поддерживает еще несколько дух и дисциплину армии, то не обязаны ли этим тому, что эту гвардию поберегли тогда, сохранили ее офицеров и состав, не дали охладиться ее пылу? Что было бы, если бы эта колонна из нескольких отборных тысяч людей была бы теперь в числе всего нескольких сотен, павших духом, потерявших энергию, деморализованных? Общая погибель была бы несомненна!

Лошади падают тысячами, кавалерия идет пешком, а артиллерия брошена; канавы по сторонам дороги полны людьми и лошадьми. Конечно, Парфянские всадники не были назойливее казаков, а жаркие степи Бактрианы — убийственнее снежных пустынь России; участь же обеих армий, римской и французской, очевидно, одинакова: обе уничтожены![300]См.: 1812 год. Москва. 1895 г.

Уже бросили в воду все московские трофеи и большую часть награбленного добра. Ужас царит повсюду, все видят спасение только в бегстве. Генералы и офицеры смешались с денщиками и все одеты в те же рубища, так же обросли бородами, так же грязны, закопчены, покрыты паразитами. Это какая-то шайка воров и разбойников, между которыми ни жизнь, ни имущество не в безопасности: воруют все, что только можно воровать, обирают споткнувшихся и упавших братьев, слабых, больных, умирающих. Дорога представляет сплошное поле битвы, одно непрерывное кладбище; все окрестности разорены и выжжены.

Непостижимо, как мог он так промедлить в Москве! Он виноват во всем, и что Эйлауская кампания[301]…Эйлауская кампания…  — имеется в виду военная кампания в Пруссии и прусской Польше (декабрь 1806 — июнь 1807 гг.), одним из главных сражений которой была битва у города Прейсиш-Эйлау 7–8 февраля (н. ст.) 1807 г.
обманула его: испытавши дурную, холодную погоду, наполовину грязь и легкие морозы польской зимы, он думал уже, что знаком с настоящей русскою зимой, но ошибся, жестоко ошибся!

Все мрачнее и мрачнее думы Наполеона, все безотраднее кажется ему его положение. Кругом трещит мороз, а Франция, Париж досадно далеки еще…

X

Маршал Даву в Чудовом монастыре

Даву имел главную квартиру в Новодевичьем монастыре, но, приезжая в Кремль, останавливался в Чудовом монастыре, где на месте выброшенного престола была поставлена походная кровать его. Двое часовых из солдат 1-го корпуса стояли по обеим сторонам царских врат.

Маршал Даву в Чудовом монастыре

XI

«Не замай! — Дай подойти!»

Семен Архипович был старостой в одной из деревень Смоленской губернии, Красненского уезда; деревня эта находилась верстах в 40 от большой Смоленской дороги.

За первый проход к Москве неприятель продовольствовал себя и лошадей тем, что находил на полях и что попадалось в ближних деревнях, так что фуражиры его не заходили очень далеко, и староста Семен, вместе со всеми односельчанами уже переселившийся было в лес, где зарыл свой провиант и имущество, приободрясь, воротился в деревню.

Скоро, однако, неприятельские мародеры небольшими партиями стали заглядывать в избы, требовать хлеба, молока и проч., и тех, кто попадал в их руки, жестоко били и мучили.

У старосты, как и у других крестьян, чесались руки на незваных гостей, но они опасались убивать их, потому что неприятель распускал слух, будто занятые местности Смоленской губернии никогда более не будут принадлежать России, а крестьяне — своим господам. Это настолько поколебало умы в окрестности, что находились охотники помогать неприятелю, отыскивать спрятанные фураж и имущество, а местами толпы крестьян пропускались даже на грабеж помещичьих домов. В народе говорили о том, что по приказу и благословению Московского первосвященного, духовенство уже начало поминать в церквах на обедне вместо царя Александра I императора Наполеона I. Смута настолько вошла в умы, что в некоторых местах французов встречали с хлебом-солью…

Недовольство между крестьянами, бесспорно, было, и Семен Архипович видел, что по мере движения неприятеля в глубь страны дух неповиновения господам и их управляющим все увеличивался, плохо стали слушать и его гóлоса.

Скоро, однако, с разных сторон стали приходить сведения о том, что французы истребляют все, что попадется под руку; останавливаются среди полей, мнут и уничтожают жатву, а над жителями совершают неслыханные злодейства, женщин, которые не успевают бежать, насилуют: по всему пути валяются не только зарезанные крестьяне, но и поруганные девушки, дети! Пошел слух, что церкви обращают в казармы, магазины, конюшни и бойни, что со святых икон сдирают серебряные оклады и потом выбрасывают их на улицу; колют образа на дрова, а также употребляют их и святые престолы вместо столов и скамеек. Издеваются всячески над святыми сосудами и церковными облачениями: из первых пьют вино, а вторые надевают на себя…

«Не замай! — Дай подойти!»

В достоверности этих известий нельзя было сомневаться, а потому они вызвали большое озлобление между крестьянами и сразу пресекли попытки наиболее вольнодумных между ними, начавших было толковать о том, что «надо выждать, посмотреть, что будет, что, может, Наполеон и вправду освободит их»… В той же деревне один из крестьян, вырвавшийся из Москвы, откуда он вначале не успел выйти, рассказывал, добравшись до дома, будто в Москве своевольство неприятельских солдат так велико, что его и начальство не может сдержать: пьянствуют, грабят и убивают; в Кремле, в алтаре Архангельского собора будто бы кухня; в Успенском — лошади; наглостей и ругательств, чинимых в церквах, и описать невозможно… будто бы изрубили двух священников в Андроньевском монастыре. У Красных ворот он сам видел мишень, устроенную из образов, для стрельбы в цель. Из Вознесенского монастыря взяли священническую ризу и брачный венец, надели их на ученого медведя и заставили его плясать… Жителей будто бы всячески истязают: так, многие видели князей Волконского, Лопухина, Голицына, не успевших уехать и которых французы заставили таскать на плечах кули, крича на них: «alio, alio!» (allons, allons)!

На пути от Москвы он слышал о том, что народ сам начинает расправляться с небольшими партиями неприятеля; что крестьяне ездят на Бородинское поле сражения, собирают там ружья, сабли и прочее оружие и ими убивают французов, попадающихся в руки, на дорогах, в лесах и по деревням.

Семен Архипович собрал мир, и в присутствии батюшки было решено осведомиться у начальства, не будет ли ответа за убийство супостатов; коли нет — так собраться отрядом и промышлять против врага, сколько бог поможет.

Сомнение их очень скоро было разрешено казацким офицером из партии Фигнера[302]…казацким офицером из партии Фигнера…  — Александр Самойлович Фигнер (1787–1813), полковник, организатор и командир одного из первых партизанских отрядов.
, пробиравшимся мимо их деревни с несколькими людьми для разведок под Москву: он осведомил крестьян, что убийство неприятелей не только не будет поставлено в вину, но что еще сочтется в заслугу и даже наградится. В том, что враг будет скоро изгнан, нельзя было и сомневаться, так как Кутузов уже держал его в Москве, как в ловушке…

Быстро составился отряд партизанов-крестьян, и начальство над ними было вверено старосте Семену.

Сначала молодежь пыталась освободиться из-под власти немолодого уже начальника партии под тем предлогом, что он действовал не довольно смело и решительно, но скоро все пришло в порядок, так как эта кажущаяся несмелость и нерешительность оказалась осторожностью. Например, когда неприятеля было много, Семен Архипович не действовал один, а старался соединиться или с другой партией, или с казаками. Зато когда потребовалась настоящая решимость, староста тотчас проявил ее: в соседней деревне стреляли по передовым неприятельского отряда, который, подойдя, захватил кого мог — старого и малого — и всех расстрелял на церковной паперти. Вот потом, когда ариергард отряда остался ночевать в опустевшей деревне, Семен распорядился обложить избы хворостом и берестою и сжег врагов, приперевши двери снаружи.

С другой стороны, староста Семен не любил чрезмерной жестокости. Рассказывали, что в М… уезде ожесточение против неприятеля достигло такой степени, что изобретались самые мучительные казни: пленных ставили в ряды и по очереди рубили им головы, живых опускали в проруби и колодцы и т. п. Старшина, начальствовавший над партией в соседнем уезде, тоже был до того строг, что все выспрашивал, какою бы еще новою смертью наказывать ему французов, так как все известные роды смерти он уже перепробовал и они казались ему недостаточными, по их злодеяниям. Жестокость эта, впрочем, оправдывалась зверством поступков неприятеля: раз, когда партизаны перебили передовых фуражиров, вступивших в деревню, подошедший отряд разослал погоню и всех схваченных, окунувши в масло, сжег на костре, около которого неприятели грелись. Другой раз враги содрали кожу с живых мужиков только за то, что те оборонялись.

Таких крайностей Семен Архипович не одобрял и без надобности не убивал неприятеля, а отправлял по начальству в уезд. Жалостливый к обезоруженным врагам, староста был неумолим относительно тех малодушных из своих, что пробовали завязать выгодные сношения с французами: некоторые крестьяне, добровольно продавшие неприятелю хлеб, были расстреляны по приговору мира и с утверждения священника.

Партизаны были вооружены не одинаково: имелись флинты начала прошлого столетия и хорошие французские ружья, взятые от убитых и пленных; у многих были тесаки и вся амуниция, отнятая у французов, у других только пики или палки с прибитыми к ним косами.

Нередко с партиею ходил сам старый батюшка, когда в подряснике, а когда, при морозах, в полушубке, и всегда с крестом в руках, что придавало народу смелость и уверенность.

Отставной солдат, находившийся в партии старосты Семена, располагал обыкновенно на возвышенных местах караулы, которые давали знать о приближении неприятеля: ударяли в набат, и крестьяне конные и пешие бросались к сборному пункту.

Между наиболее деятельными и храбрыми партизанами был дьячок, всюду поспевавший верхом на своей шустрой лошаденке; нельзя было приблизиться ночью к деревне без того, чтобы он не задержал, не допросил и не осмотрел — и это несмотря на то, что дьячок был крив на один глаз; впрочем, на лошади, с французской саблей через плечо и драгунским ружьем наперевес, он смотрел внушительно.

Еще отличался беззаветною храбростью Федька, немолодой уже рыжий мужик, простоватый, лезший во всякую опасность.

Всего-навсего партия старосты Семена, действовавшая в числе нескольких сот человек, отправила на тот свет более 1500 да взяла в плен и сдала начальству около 2000 человек неприятеля.

XII

«С оружием в руках — расстрелять!»

Когда французы пошли из Москвы назад, люди и лошади их так голодали, что неприятельские фуражиры стали заезжать далеко в сторону, часто большими партиями, иногда с пушками.

Семенова деревня стояла почти пустая, и только по праздникам народ, выходя из лесных трущоб, пробирался к ограбленной церкви для богослужения.

Однажды ударили в набат утром, как раз в воскресенье, когда староста со своими выходил от обедни. Едва успел он, крикнувши, чтобы собирались живее, добежать до дому и, схвативши свою старую флинту, выскочить на улицу, как налетели на него конные люди — французские гусары. Старик и сам не помнил, хотел он только выстрелить или вправду выстрелил, как его смяли, стоптали и избили до полусмерти. Очнулся он только, когда стали крутить назад руки его же кушаком — так крепко перетянули, что старые кости затрещали! У одного из вязавших его была кровь на щеке: «Не я ли его так попотчевал? — мелькнуло в уме Семена Архиповича, — ишь как он около меня старается». Француз и вправду был особенно сердит на старика и стянул его, упершись коленом, как лошадь в хомут, злобно ворча: «Attends tu vas voir!» (ну, погоди у меня!)

Ничего не понимал Семен Архипович — очень уж был избит, кости ныли, в голове трещало; как в тумане он видел, что с ним вместе захватили еще 3 крестьян: рыжего Федьку, который так часто отправлял неприятелей на тот свет, Григория Толкачева, что спасся из Москвы, и, должно быть, крепко помятого, потому что он что-то охал, стонал, да хромого Еремея, бывшего у них кузнецом и слесарем и на весь отряд точившего сабли и пики.

Когда потащили, погнали связанных молодцов, старик шел бойко, исправнее всех; Федька тоже не отставал — где бегом, где вприпрыжку, так что им меньше доставалось ударов палашами. Но хромому Еремею приходилось плохо: он часто спотыкался, падал и так как со связанными руками не мог подыматься, то каждый раз был угощаем пинками, оплеухами, палашами и прикладами. Голова его уже во многих местах была разбита, и он оставлял за собою по снегу следы крови. Еще хуже было Грише Толкачеву: этого крепкого здорового мужчину так отбарабанили еще при поимке, что он шел с помутившимися глазами, шатаясь, словно пьяный. Когда, весь избитый, окровавленный от поощрительных ударов, он стал отставать, французы перекинулись между собою несколькими словами — один из них приложил ему карабин к уху и спустил курок…

Семен Архипович с товарищами и оглянуться не посмел; они только догадались, в чем дело.

«С оружием в руках — расстрелять!»

Должно быть, верст тридцать, коли не все сорок, прошли они и стали подходить к большой Московской дороге, по которой тянулось видимо-невидимо неприятеля, укутанного кто во что попало, и с оружием, и без оружия, и пешего, и конного. Одеты были и в женские юбки, и в кацавейки, ноги завернуты в тряпье и всякую рвань, лица грязные, закоптелые, опухшие. Пушек, повозок, карет и всякой всячины конца нет, а шум, гам — и не приведи бог! Видит Семен Архипович, что гнавшие их солдаты остановились перед кучкою каких-то людей, чисто одетых, закутанных в меха, должно быть, начальников, стоявших в стороне от дороги, кругом костра: греются и о чем-то разговаривают.

Впереди, широко расставивши ноги, в зеленом бархатном кафтане на соболях стоял невысокого роста толстый человек со звездой на груди, видимо, чем-то недовольный. «Уж не он ли?» — мелькнуло в голове старосты.

Один из солдат, тот самый, что был ранен в щеку, соскочил с лошади, подошел к маленькому человеку и, приложивши руку к козырьку, доложил ему. Тут Семен струхнул, опустил голову, закрыл глаза и стал творить молитву… недоброе предчувствие так сильно охватило его, что выжало слезу, застывшую на щеке…

А Федька, хоть тоже понимавший, что дело идет об их жизни или смерти, не утерпел, пытливо уставился в маленького человека, рассуждая про себя: «Смотри ты какой, на ногте можно пришибить, а какой прыткий, да и сердитый же, братцы вы мои — туча тучей!»

Маленький человек повернул к гусару свое невеселое, усталое лицо и только спросил: «Armes à lа main?» (С оружием в руках?). «Все с оружием в руках», — отвечал гусар. «Расстрелять!» — хладнокровно произнес пузатый человечек и стал опять разговаривать с господами в шубах.

Семен Архипович опомнился и поднял голову, когда его встряхнули и заставили подняться с колен. Видит, что все засуетились: толстому человеку подали карету, он сел в нее вместе с другим начальником в русской казацкой бурке с перьями на шапке и поехал; за ним тронулись и остальные, кто в каретах, кто верхом.

«Он самый и есть!» — мелькнуло в мыслях у Семена Архиповича, а Федька даже не утерпел, шепнул товарищам: «Он, братцы, самый он и есть!..»

Как только начальство разъехалось, расправа произошла быстро: к тем же самым деревьям, около которых грелось французское начальство, привязали молодцов и без всяких формальностей приложили каждому по карабину к голове.

Семен Архипович свалился как сноп, а Федька рыжий хрипел и барахтался, так что его пришлось приканчивать…

Одежду с них сняли еще раньше, и суконный праздничный кафтан старосты достался как раз тому гусару, которого он угостил рубленым свинцом из флинты; полушубки Федьки и Еремея достались двум другим солдатам; тулупы эти были с насекомыми, но такие теплые, что помогли обладателям их дотянуться до самой Березины.

XIII

«В штыки! Ура! Ура!»

Наполеон из Смоленска и князь Кутузов из Щелканова выступили к Красному в один и тот же день, — говорит М. Данилевский[303]Данилевский Михаил Петрович — русский историк, автор популярных книг «Герои Отечественной войны».
.

Туда же с неприятельской стороны вышли корпус Жюно[304]Жюно Андош (1771–1813) — маршал Франции, командир Вестфальского корпуса.
, гвардейская артиллерия, парки, смешанные кавалеристы и обозы. Слева от дороги шел польский корпус.

Затем французы выступили из Смоленска: сначала вице-король, потом Даву и, наконец, Ней — все в расстоянии одного перехода один от другого.

Нею, к которому перешло командование ариергардом, после того, что Даву был признан слишком методичным и медлительным, велено было выпроводить всех отсталых и больных и сжечь все, чего нельзя было увезти, стены же и башни взорвать, так как Наполеон объявил, что «он не желает быть задержанным этими стенами в следующий поход».

Князь Кутузов писал о направлении главных сил армии Чичагову[305]Чичагов Павел Васильевич (1767–1849) — адмирал, командующий Дунайской армией.
, что он будет по-прежнему держаться с левой стороны Наполеона: «Сим сохраняю я сообщение с хлебородными губерниями, верную коммуникацию с вами, а неприятель, видя меня рядом с собою идущего, не посмеет останавливаться, опасаясь, чтобы я его не обошел».

Милорадовичу[306]Милорадович Михаил Андреевич (1771–1825) — генерал от инфантерии; при отступлении наполеоновской армии командовал авангардом русских войск.
приказали идти на Красненскую дорогу и стараться отрезать неприятелю отступление к городу. Ему приказано было, впрочем, не доводить французов до отчаяния, давать им отступать и только беспокоить возможно больше с флангов и тыла.

3 ноября в 4 часа пополудни Милорадович приблизился к столбовой дороге и увидел французскую гвардию, ведомую Наполеоном, для которого появление русских было неожиданно, так как он не предполагал возможности быть предупрежденным, думал, что его преследуют только казаки.

Милорадович тоже не знал, какую именно часть неприятельских войск он имеет перед собой. Он поставил батареи, стрелял, но большого расстройства не произвел и сильного урона не нанес. Только задние части неприятельских колонн пострадали: некоторые взяты с оружием в руках, другие побежали назад к Смоленску, третьи рассыпались по лесам, прилегающим к Днепру. Наполеон с гвардией ушел в Красное.

Старший сын старосты Семена Архиповича служил в одном из гренадерских полков. Старик мог бы избавить своих ребят от рекрутчины, но, не желая отстать от господ, почти поголовно рвавшихся на войну, представил одного из молодцов в солдаты. Другой сын жил в лесу, где вместе с бабами берег вывезенное имущество, в наскоро вырытых землянках, за древесными засеками. Младший парень вместе с отцом ходил на поиски неприятеля.

Сын не знал ничего о беде, стрясшейся над его стариком, хотя слышал, что тот не на шутку воюет не только с отсталыми и мародерами, но и с малочисленными колоннами фуражиров; будучи теперь вблизи от родных мест, он постоянно ожидал встречи если не с самим стариком, то хоть с кем-нибудь из своих.

«В штыки! Ура! Ура!»

Войска мало понимали нерешительность поступков начальства относительно французов. Между солдатами слышно было, что «Сам», т. е. фельдмаршал, приказал не напирать крепко на отступающих и не доводить их до отчаянной обороны. Жаль! — всем хотелось поскорее окончить войну, хоть бы уж потому, что хуже того, что было в этот зимний поход, не могло быть, пожалуй, и на том свете! Войска Милорадовича особенно терпели и принимали всего — голода, холода и усталости! В то время, как главная армия двигалась сравнительно медленно, с дневками, они решительно не знали отдыха за ежедневными перемещениями: с фуражировок привозилось мало, люди и лошади насилу ходили, и убыль в них была очень велика. Солдаты ночевали на открытом воздухе, жарились и прожигали свои одежды около огней… В голодные дни Милорадович говорил, что «чем меньше хлеба, тем больше славы…».

Надежда перерезать путь неприятельским полкам и захватить их в плен вместе с самим Наполеоном была общая и у офицеров, и у солдат. О том, где именно, при какой части находился император французов, — не было известно и, хотя передовой отряд уже проскочил на глазах у всех в Красное, надеялись перехватить следовавший за ним и с замиранием сердца ждали появления его.

Все утро не показывалось ни одного француза по дороге из Смоленска. Часа в три пополудни казаки донесли, что вице-король тянется густыми колоннами из Ржавки.

Милорадович расположил один пехотный и один кавалерийский корпус поперек дороги, а параллельно с нею поставил Раевского[307]Раевский Николай Николаевич (1771–1829) — генерал от кавалерии, командовал VII корпусом.
, имевшего в это время только одну дивизию Паскевича[308]Паскевич Иван Федорович (1782–1856) — генерал-лейтенант.
.

Видя себя отрезанным от Красного, вице-король построил корпус в боевой порядок. Его сопровождали толпы безоружных солдат, кавалеристы без лошадей, канониры без орудий. Артиллерия была почти вся брошена и подобрана казаками на реке Вони, так что тут осталось только 17 орудий.

Бой был не равен и продолжался недолго; неприятель был везде опрокинут, и только часть с вице-королем во главе успела пробиться к Красному.

Гренадеры, выйдя из закрывавшего их леса, ружья наперевес, с криком «ура!», насилу вытаскивая ноги из глубокого снега, так стремительно ударили на неприятеля, что большая колонна его положила перед ними оружие; остальные или сдались, или рассеялись и бросились на проселки, чему помогла наступившая темнота.

В общем, впрочем, и в этот раз дело было сделано не вполне, и ждали более жаркого боя к следующему дню, 5 ноября.

В этот день Наполеон, рано до света, выступил из Красного навстречу Даву, двигавшемуся от Смоленска. Французский император был во главе старой гвардии пешком, в своей шубе, подбитой соболем, в собольей шапке и меховых сапогах, с березовою палочкой в руках.

Он шел назад, в сторону России, и на замечание об опасности, которой подвергал себя с такими ничтожными силами, ввиду всей русской армии, ответил: «Довольно мне разыгрывать императора, пора быть снова генералом!»

Понимая, что Даву нельзя будет присоединиться к нему без больших потерь, пока русские стоят у дороги, Наполеон решился атаковать главную армию, рассчитывая на то, что осторожный Кутузов отзовет тогда Милорадовича к себе и даст 1-му корпусу пройти.

Почти так и случилось: Милорадович волей-неволей пропустил главную часть отряда маршала, соединившегося с Наполеоном, и напал лишь на ариергард, из которого захватил около 7000 человек при 28 орудиях.

Князь Кутузов, проявивший такую осторожность — многие говорили, трусость, — был последователен и верен себе: лично обозревши позицию, занятую неприятелем перед Красным, и уверившись, что сам Наполеон предводительствует на ней — подтвердил ранее данные приказания не доводить неприятеля до отчаянного боя, в котором наши могли бы потерять много народа. Он держался того мнения, что нам надобно провести на границу войско, а не обрывки его и что незачем с большей потерею людей добиваться того, что само собою случится: неприятельская армия все равно сгибнет от холода, голода и всяческих трудностей зимнего похода, а на переходе через реку Березину, под нашими выстрелами, разумеется, принуждена будет положить оружие.

На левом фланге своей роты сын старосты Семена часто ходил в штыки, стоял под сильным огнем и много раз глядел смерти в глаза.

Немало ужасов насмотрелся он около неприятеля: вся окрестность была усеяна человеческими трупами и падалью животных. Везде валялись зарядные ящики, лазаретные повозки, пушки, ружья, пистолеты, барабаны, кирасы, кивера, шомполы, тесаки, сабли, множество московских колясок и дрожек, которые очень нравились французам; валялись лошади с выпущенными внутренностями и с разрезанными животами, в которые враги залезали, чтобы сколько-нибудь согреться. Неприятель кутался от холода в священнические ризы, стихари, женские салопы. Ноги обертывал соломою, на головы надевал капоры, жидовские шапки, рогожи…

Как ни терпели наши солдаты, а все же их положение нельзя было сравнить с состоянием неприятеля; довольно сказать, что французы начинали есть своих товарищей, падавших от голода, поджаривали их у костров…

Главнокомандующий и генералы в приказах рекомендовали солдатам человеколюбие и милосердие. Помимо этого, в самых сердцах солдат невольно поднималась жалость к жертвам таких небывалых бед, и они часто отпаивали, откармливали и отогревали у своих костров ослабевших, бродивших как тени неприятельских солдат.

Скоро, однако, чувству милосердия Ивана предстало испытание; на снегу, около дороги они нашли расстрелянных троих крестьян, из которых один был уже старый. Ивану достаточно было взглянуть на них, чтобы признать в старике своего отца, а в двух других — односельчан. Они валялись запорошенные снегом, с ранами в груди и на головах. Долго горевать было некогда, так как войска двигались: наскоро вырыли в мерзлой земле могилу и схоронили в ней всех троих. С этих пор Иван стал меньше жалеть врага и на другой день при атаке колонн Нея, когда Милорадович, подскакав к их полку, сказал, указывая на французов: «Ребята! видите их: дарю вам всех!» — бросился с товарищами по глубокому снегу и жестоко отомстил за смерть своего старика.

В. В. Верещагин. 1900 г.

Побывавши после на родине, он рассказал в родной деревне, как нашел «старого» с товарищами, с простреленными грудями и головами, с объеденными собаками конечностями; всем миром была отслужена по убиенным панихида, и флинта покойного старосты вместе с несколькими другими трофеями была повешена в церковь. Побрезговали ли французы этою флинтою или забыли ее, только по уходе их ее подняли с места свалки, и она долго служила предметом любопытства не только для окрестных крестьян, но и господ начальников, желавших взглянуть на нее, как на живой памятник славных деяний покойного старосты.

О мученической кончине Семена Архипова и его подвигах сложилась даже целая легенда: нашлись видевшие своими глазами, как покойник положил множество народа, прежде чем попался в плен, а внуки уже не стесняясь рассказывали, что старый герой едва успевал «заряжать да палить» — сколько он положил неприятеля, того и не сосчитать!

XIV

Ночной привал великой армии

Морозная зима, быстро со всею силою подвинувшаяся на не подготовленную к ней отступавшую армию, — награбившую массу ценных вещей, но не позаботившуюся о зимней одежде, — показала ей, что в этой стороне она незваная гостья. Злой приказ Наполеона жечь все кругом, имевший целью наказать русских, наказал прежде всего своих: приводившийся в исполнение не ариергардом, как бы следовало, а авангардом, он отнимал у несчастных солдат последнюю возможность хоть изредка отогреться под крышею и заставлял проводить все ночи под открытым небом. Те, которым удавалось развести огонь, по часам сидели вокруг него, наслаждаясь теплотой и не замечая, как загорались их одежды и даже обугливались отмороженные части тела. Некоторые прямо входили в костры и обгорали до смерти. Ужаснее всего были ночи во время ветров и снежных бурь: длинные ряды тесно сжавшихся солдат, укутанных в продырявленные шинели и плащи, также в женские юбки, крестьянские армяки, священнические ризы и кто во что горазд — издавали один общий протяжный стон, не заглушавшийся даже воем ветра. Тут были генералы, офицеры и солдаты — все взывали к далекой родине и кляли Россию с ее морозами, одинаково недружелюбно поминая императоров Наполеона и Александра…

Ночной привал великой армии