Северск. Княжество Серебрянское. Семь лет спустя
Пол был застелен половиками, и шустрому карапузу Янеку было, по-моему, совсем не холодно, я и сама валялась на полу, пытаясь удержать постреленка за подол рубахи. Тот упорно полз вперед, сгребая половики под живот бугром, в надежде дотянуться до черного хвоста снисходительно взирающего на него Пантерия. Каждый раз, когда хвост, пролетая снизу вверх или сверху вниз, щекотал щеки, Янек смеялся взахлеб и хлопал ладошками, звонко крича:
– Сёрт, сёрт иглает!
Пантерий лишь фыркал и закатывал глазки, потому что дитя есть дитя, что оно видит, то и говорит. Этому черту сто лет в обед, он принимает тот облик, какой хочет, и заставить его перекинуться таким, каким он на свет родился, без его собственного на то желания стоит больших скандалов, воплей и взаимных угроз, которых сегодня в Ведьмином Логу и так хватало.
За стеной шла настоящая баталия: там визжали и гремели посудой. Ланка, прижавшаяся ухом к двери, закатывала глаза, вываливала язык и чиркала ногтем большого пальца по горлу, всем своим видом показывая, что за стеной творится форменное смертоубийство. Оно и понятно, как не твориться смертоубийству, если беспутная мать Янека – Маргоша – в очередной раз залетела.
– Все! – орала бабка Марта, сотрясая стены и заставляя дребезжать стекла, – надоела, захребетница! Сама будешь пахать!
– Ой, и буду! – визжала в ответ Маргоша. – Видала я ваши болота с мухоморами! Кто меня из города забрал? Я что, просилась? На карачках тут перед вами ползала?
– Заползала бы!!! – бесилась в ответ бабка Марта. – Месячишко прошел – и заползала бы! Я же тебя, дуру, пожалела! Приехала! Забрала!
– Ну и не фиг было! – поставила визгливую точку в склоке Маргоша. И, судя по буханью раскрываемых ларей, начала демонстративно увязывать свои шмотки в узлы, что с точки зрения как Ланы, так и моей было форменной глупостью.
Маргошка хоть и родилась городской девицей, но была вовсе не из тех, что, как помоечные крысы везде прогрызут дорогу. Уж скорее она походила на избалованную домашнюю кошку, которая от небольшого ума исхитрилась убежать из дому. Соответственно, и к жизни была приспособлена как та самая кошка: считала себя почему-то брачной аферисткой. Но все ее аферы заканчивались рождением очередного отпрыска и объявлением ее в розыск по совершенно нелепым обвинениям вроде воровства конской сбруи, попытки поджога овина и нанесения мелких телесных повреждений представителям городских администраций. В свои неполные тридцать она успела отметиться во всех крупных, средних и даже мелких городишках округи, заглянула в пару соседних княжеств и даже побывала в столице, откуда бабка ее едва вернула, вырвав из лап столичной гопоты, пригрозив ворам войной с Ведьминым Кругом, магистершей которого она являлась.
Я и Лана были ее родными внучками и поэтому числились гроссмейстершами. Немалый чин по старым временам, когда колдовства, говорят, в мире водилось столько, что хоть ложкой черпай.
А нынче всей радости от нашего гроссмейстерства только и осталось, что разыскивали нас, сестер Лапотковых, как наипервейших аферисток. Чиновники из Разбойного приказа периодически заезжали к нашему отчиму в город, интересуясь, не заглядывали ли в гости разыскиваемые особы? Но Круль Вельяминович только глаза пучил да охранные знаки рисовал в воздухе, уверяя, что как с пяти лет сумасшедшая бабка забрала сестриц, так он их (слава Пречистой Деве!) и не видел. Он даже не подозревал, как нас с сестрой обижают такие речи; мы хоть и опрокинули по-малолетству на него чан с горячим маслом, но сделали это вовсе не по злому умыслу, как полагал Круль. Не было у нас даже в мыслях мстить Крулю за веселого и жизнерадостного, но безголового отца – Соколика Лапоткова, по пьяному делу сгинувшего в красильнях этого самого Круля. И то, что мама, погоревав, польстилась-таки на не лишенного обаяния и богатства купца, нас ничуть не обижало, тем более что от папы нам ничего не досталось, кроме зеленых глаз, светлых волос да одного на двоих воспоминания, как мы высоко-высоко, смеясь, взлетаем в небо. Только у Ланы тщательно завиваемые бабушкой кудри имели цвет золотой пшеницы, а у меня, нарочно спрямленные, – слегка с пеплом.
За дверью, после визготни, криков и отчаянных, взахлеб, рыданий, наконец-то установилась тишина. Ланка и так и этак прикладывала ухо, надеясь отыскать наиболее удобную для подслушивания точку, а потом плюнула на глупые приличия и сунула в узкую щель свой нос. Коварный Пантерий тут же воспользовался ее неосторожностью и дернул лапой. Дверь распахнулась, и старшая (а родилась она на целых пять минут раньше меня, о чем не забывала периодически напоминать) ввалилась в бабкин кабинет.
– О, Ланка! – сдула прилипшую ко лбу аспидно-черную прядь Маргоша, обрадованная появлению шмякнувшейся к ее ногам гроссмейстерши так, словно не она минуту назад решительно протопала мимо нас с сестрой, сунув в руки Янека. – А я, кажись, вам работенку подкинула.
Ланка фыркнула, поднимаясь и с независимым видом отряхивая сарафан. Насчет работы она сообразила сразу, как только увидела решительное Маргошино лицо. Мы с сестрой, собственно, были и не против: надо так надо. На том и стоял Ведьмин Круг, что бабка Марта, слоняясь по дорогам Север-ска, собирала то здесь, то там неприкаянных бестолочей навроде Маргоши. Учила чему могла, а после пристраивала на хлебные места. Ее и саму когда-то с Соколиком на руках вот так же подобрала прежняя магистерша, Аглая. Так разве могла она бросить на произвол судьбы кого-нибудь своего роду-племени, сколько б они ни орали и ни били посуду? В другом была проблема – уж очень Маргоша была известной личностью. Это и бесило бабку Марту.
Сидя за огромным дубовым столом, она нервно барабанила сухими пальчиками по бронзовой голове льва, украшавшей чернильный набор. Перед ней лежал толстый гроссбух, куда наиглавнейшая ведьма Северска тщательно вписывала все села, веси и города, приютившие ее воспитанниц. Учет был наистрожайший, и если где-то появлялась вакансия, это не проходило мимо бабкиного внимания. Вымирали ли поселки, строились ли новые города, учреждали ли фактории купцы – все было подробно описано в бабкиной книге, так что в определенном смысле о стране она знала поболе самого Великого Князя и запросто могла бы работать у него министром, но… как-то не сложилось.
– Значит, так, – сурово нахмурила Марта две ниточки тщательно выщипанных бровей. Никто бы не подумал, глядя на эту представительную, самовластную особу в дорогой душегрее и расшитой каменьями кике, что она может изобразить такой божий одуванчик, жалкий и увядающий, что руки сами тянутся одарить ее монеткой. – Ты, милочка моя, как свинья какая-то изрыла своим пятаком все наихлебнейшие места.
У Маргоши сразу затрепетали ноздри, и она стала дышать часто-часто, словно бугай, собирающийся броситься в драку. Марта зыркнула на нее и грозно пристукнула пальцем по столешнице:
– И нечего на меня сопеть! – Задумалась на мгновение и добавила для красоты: – Сопля вертихвосточная! В Гречин поедешь.
– Опа… – только и смогла выдавить я, переглянувшись с не менее удивленным чертом.
Гречин числился у бабки Марты в черном списке, округ сей был нехорошим, пригранично-торговым. Купцы шли по многочисленным трактам густо, только никуда не сворачивали. Зубы там у кого заболят или живот прихватит – так и несут свои болячки до конца путешествия. Поселки вдоль тракта – сплошь гарнизоны армейские, и если с воеводой каким-нибудь ведьме можно было сговориться и жить безбедно, то с чиновником из Разбойного приказа никак. Очень досаждали Ведьминому Кругу данные субъекты, особенно после печально знаменитого эдикта великокняжеского «О борьбе с суевериями, знахарством и волшбой, кои вредят духу и здравию народному».
Маргоша сразу сбавила тон, начав сопеть своими красиво вырезанными ноздрями просительно и виновато. Так что бабка даже залюбовалась на нее, не часто доводилось ей видеть такую покорную Маргошу, однако, насладившись триумфом вволю, она обмакнула перо в чернильницу и, злорадно хихикая, вписала в гроссбух напротив Гречина: «Выдан в пожизненное пользование ведьме Марго Турусканской». Затем стряхнула капельку чернил в чернильницу и щедро предложила:
– Иди, владей.
У Маргошки губы затряслись от обиды, а довольная Марта звонко расхохоталась:
– Что, гузно обвисло от восторга?
– Вот, Янечек, – взяла я ребенка на руки, – завтра поедем вам новый дом искать.
– А сёлт? – поинтересовался неугомонный Янек.
– Куда ж я денусь, – зевнул Пантерий, а я в который раз удивилась, насколько у него не котячий голос – густой и бархатистый. Таким голосом хорошо былины да легенды рассказывать да деяния глубокой старины, никогда без денежки не останешься.
Садящееся солнце простреливало комнаты навылет. Я подумала, что пора бы помыть дорогое прозрачное златоградское стекло в рамах, и тут бабушка противно, до отвращения, чуть не в самое ухо завизжала:
– Лушка! Где тебя черти носят? В Гречин собираться надо!
– Терпеть не могу, когда она так делает! – Я посмотрела на перекошенную Ланку, тоже сморщившуюся, как печеное яблоко. – Бабуля! Мы же тебе колокольчик подарили!
– Ты еще меня поучи! – с готовностью вскинулась бабуля. – Повесь его себе на шею да брякай, как коза молодая!
– Ну все, сейчас начнется светопреставление, – обреченно вздохнула Ланка.
Дом у бабули был велик, и народу в нем проживало немало, а так как самой бабушке было не по чину возиться со всем этим хозяйством, она еще в молодые годы завела себе Лушку. Лушка была тетка с огромными, равнодушными, как у коровы, глазами и со слегка отекшей фигурой. Вывести из себя Лушку не могла даже бабуля.
– Ну что ты стоишь, квашня? – надсаживалась деятельная Марта, пытаясь в одиночку выворотить красный с медной оковкой ларь из-под груды корзин, пыльных мешков и на скорую руку сколоченных ящиков. – Щас магистерша пупок надорвет, а она стоит тут, глазами моргает!
– А че? – равнодушно зевала Лушка. – Мозгов в голове нет – пупка не жалко.
– Поговори у меня еще! – с рычанием тянула на себя ларь бабуля.
Нагроможденное сверху добро угрожающе раскачивалось и скрипело. Лушкина ученица Дунька с интересом наблюдала: завалит магистершу или нет? Мы с Ланкой молча прятались в уголке, понимая, что сейчас в доме нигде нет спокойного места. Ведьмы суетились вокруг как угорелые мыши, каждая несла в руках какую-нибудь тряпку, мешочек или шкатулочку с припасом, считая своим долгом сунуть нос в кладовую с набившим уже оскомину вопросом:
– А это класть?
– Румяны двухцветные! – влетела Сонька.
– Клади! – хрипела бабуля, чувствуя, что сундук уже поддается ее напору.
– Чулочки наборные?
– А чего в наборе? – упиралась ногами в пол бабуля.
– Ну дык как всегда, – Сонька сама с интересом сунула нос в мешок, – деревенские некрашеные вязаные, потом вязаные крашеные городские и златоградские шелковые.
– Сдурела?! – разом проснулась Лушка, разворачиваясь и вцепляясь в Сонькин мешок. – Куда вам шелковые в дорогу? По двенадцати кладней за один чулок! Кого вы ими соблазнять собираетесь? Императора?
– А хотя бы! – взвилась, бросая непокорный сундук Марта. – Какое твое дело, коровища? Мне чулки для работы нужны, а не для того, чтобы ты их тут в коробах гноила!
Они вцепились в три руки в мешок, брошенная без присмотра груда барахла чуть наклонилась, видимо от любопытства – хотела посмотреть, как ведьмы склочничают, – и ухнула, едва не погребя всех под собой. Мы выскочили прочь из кладовой, чихая и отплевываясь от пыли.
– Вот что бывает, когда за хозяйством не следят! – победно глянула на Лушку Марта, тряся запыленной кикой. – Ну, здесь я что могла сделала, дальше ларь сами вытащите. – И пошла по дому, раздавая приказы: – Так, где мои чепцы ночные, кто их видал?
– Вот! – радостно вылезла из-под лавки семилетняя Наська, Маргошина дочка, держа в руках желтоватую тряпицу в оборочках.
Что-то такое я видела в корзине у котят. Была у нас приблудная кошка, серого цвета, вся в Маргошу: постоянно ходила на сносях – и за это заслужила прозвище Веретено. Ни разу я ее худой не видела. Вот недавно опять окотилась, а Наська ее выводок обихаживала.
Бабуля сунулась к тряпице и тут же отшатнулась, закрывая нос ладошкой, но все равно сквозь пальцы потекли слезы.
– Это что? Гадость-то какая! Выкинь ее немедленно!
Лушка поймала исполнительную Наську за шиворот и, взяв двумя пальцами из ее рук испорченный чепец, велела Дуньке:
– Положи в кожаный кошелек, когда магистерша наша пойдет подаяние просить, ей пригодится.
Дунька раздула щеки, стараясь не дышать, и побежала по комнатам, держа вонючую вещь на отлете.
– Ну а вы чего вытаращились, как клопы на свиней? – накинулась на нас с Ланкой бабуля. – Вам заняться нечем?
Мы развернулись и, ни слова не говоря, бросились со всех ног в спальню, понимая, что сейчас с бабушкой пререкаться – себя не любить. Заездит, ведьма, живого места не оставит.
В спальне в шкафах уже рылись Анфиска, сирота, подобранная бабулей в Белых Столбах, и подружка ее Олюшка-травница.
– Платье златоградское лазоревое, – примеряла на себя Ланкино платье Олюшка. Анфиска спешно искала в тетради, бормоча под нос:
– Платье… Платье… а! Тут два лазоревых.
– То, у которого верх неприличный, – хмыкнула Олюшка. Анфиска вскинула брови и завистливо подышала сквозь зубы:
– Да… Нам такого не носить.
– Зато и в вонючих чепцах по ярмаркам не шататься, – успокоила я Анфиску и, видя, что Олюшка тащит другое, то, что в красных петухах, решительно задвинула комод, чуть не отдавив несчастной травнице пальцы, – это не надо.
Подол у платья отсутствовал по причине того, что я его пожаловала чучелу на проводах зимы. Ни рачительная Лушка, ни наскипидаренная предчувствиями скорого выезда бабуля этого не поняли бы.
– Че это у вас тут горелым воняет? – вылезла, как черт из табакерки, наша Марта.
– Да вот, костюмы погорельцев, думаем, брать – не брать?
– А че в комоде прячешь? – тут же прищурилась бабушка. Ланка сделала тоскливое лицо:
– Может, не надо перед отъездом?
Бабушка улыбнулась и посмотрела на нас ласково-ласково.
– Хозяйство вести – не лапти плести, во всем нужен порядок, надзор и рачительность. Хорошая хозяйка не разбазарит, не выкинет, не пожжет… – Лушка посмотрела на меня особенно внимательно, а я опустила глаза долу, всем видом выражая покорность и осознание.
Поскольку сборы грозились затянуться до утра, нас выставили на чердак. Здесь у Дуньки была комнатенка шага четыре в ширину и столько же в длину. Широкий сундук, на котором она спала, и секретер для занятий, пара полок с тетрадями и подслеповатое окошечко в небеленой стене, в которое заглядывали любопытные звезды, пытаясь сообразить: чего это происходит в ведьмином доме. Внизу, визгливо командуя, умножала суету бабуля. Мы с Ланкой искоса поглядывали на толстое, в четыре пальца, «Домоводство». Правильно понимая, что завтра накомандовавшейся всласть и уморенной магистерше будет не до экзаменов, мы терпеливо ждали: когда наконец и Лушка вспомнит, что там без ее надзора таскают все кто ни попадя так рачительно ею оберегаемое добро и припасы. Но управляющая уж села на своего любимого конька, пичкая поучениями:
– В любом деле надобна сметка, появится по хозяйству какая нужда – думай, как справить ее с наибольшей для себя выгодой. Свинью ли купить, одежду скроить – посчитай, что дороже обойдется.
Дунька сидела в углу, радостно блестя глазами, на ее памяти гроссмейстерш наказывали впервые. Нас она была на два года младше, поэтому мы с Ланкой великодушно прощали ей такое назойливое любопытство. Что взять с ребенка? Если она уже полгода это домоводство зубрит, а нас бабуля завтра обещала проэкзаменовать. Конечно, ей любопытно, как мы с этим справимся.
– Если случится одежду какую кроить себе, или работникам, или для промысла ведьмовского: камчатую или тафтяную, шерстяную или златотканую, хлопчатую или суконную, или серпянку, или сермяжную, или шубу, или кафтан, терлик, однорядку, картель, летник и каптур, шапку, ноговицы… – заливалась соловьем Лушка, а у нас с Ланкой начали ныть зубы. – … Или кожи кроить на сагайдак, седло, шлею, сумку, сапоги, то остаточки и обрезки не выкидывай расточительно, а собери лоскуток к лоскутку – тафтяное к тафте, сермяжное к сермяге, кожа к коже, по коробочкам, да по цвету – потом пригодятся. Заплаты где наставить, одежду удлинить, а из большого куска – и ребеночку что-нибудь можно.
Ланка стукнулась поникшей головой в секретер, простонав:
– Говорила тебе, выкинь ты это платье, не тащи обратно!
Лушка споткнулась на полуслове, вытаращившись на Ланку как на личного врага, сестрица, поняв, что дело может кончиться плохо, ухватила «Домоводство», радостно заявив:
– Учиться нам еще и учиться, теть Луш, вы давайте, помогите там бабуле, а мы сами как-нибудь.
– Я тоже, – пискнула из своего угла Дунька, надеявшаяся по простоте душевной и малолетству увидеть какое-нибудь чудо в нашем исполнении.
Внизу что-то ухнуло и дробно зазвенело, словно со второго этажа кто-то косорукий пустил по лестнице все наличествующее серебро. Лушка метнулась вон, а мы перевели дух.
– Дунька, у тебя есть зеркальце? – капризно поинтересовалась сестрица. – А то у меня, кажется, на лбу прыщик, так больно было, когда стукнулась.
Следующий час мы втроем занимались поисками преступного прыщика, плавно переросшие в любование своими милыми личиками и ревнивое сравнение наличествующих достоинств.
– А почему это у меня нос самый длинный? – возмущалась Ланка. – У тебя не длинный, у мамы не длинный, даже у бабули не длинный! Почему именно мне достался папин?
– Он еще и на конце раздваивается, – некстати влезла Дунька.
Я покрутила пальцем у виска, боясь, что Ланка утопит нас в слезах негодования. Сестрица закаменела перед зеркалом, а потом начала хаять нас:
– Подумаешь, нос! Дунька вон чумазая вся, как из печи вылезла, а и то на нее дворовый пес смотрит с интересом!
У Дуньки задрожали губы, а глаза стали влажными от обиды.
– Не смей реветь, – потребовала я, поскольку, как и бабуля, понятия не имела, что делать с плачущими людьми. Наша Марта обычно выливала плаксам на голову ведро воды.
– А чего она… – по-детски растягивая слова и борясь со всхлипами в голосе, начала было Дунька.
– Хочешь, я тебя домоводству за одну ночь научу? – решила я заинтересовать Лушкину смену.
– Как это? – сразу перестала шмыгать носом Дунька. Я задумалась, способ был не очень приятный, но об этом я плаксе рассказывать не собиралась. Нас с Ланкой тоже не предупреждали, когда начинали таким образом запихивать в голову знания.
– Иди сюда, колдовать будем, – раскрыла я «Домоводство», вырвала из тетради листок и положила на первую страницу книги. – Чернила красные есть?
Склянка была найдена: педантичная Лушка для всякой записи использовала разный цвет, красным она отмечала убытки, порчу и воровство..
– Смотри сюда, – велела я Дуньке, оттолкнув строящую рожи своему отражению Ланку. И начала, рисуя пером картинку: – Как во городе, во Княжеве, стоит столб хрустальный, на хрустальном том столбу сидит филин Триум, как пойду я во Княжев, поймаю филина, буду у Триума ум выспрашивать, знания выпытывать… – Перо скользило, и чернила в нем словно не кончались, завиток ложился на завиток, и Дунька как завороженная следила за ним. Зрачки ее стали огромными, а лицо – бессмысленным, очень не хотелось думать, что и мы были такие же, но это был мой первый эксперимент, который я проводила сама, обычно изгалялись над нами с Ланкой. Завитки кружили, кружили, и, когда меня саму повело в сторону, я быстро раскрыла книгу, веером перелистнув ее от корки до корки, и хлопнула в ладоши, заставив Дуньку вздрогнуть. Она бухнулась на пол, опрокинув на себя чернильницу, и захныкала, а я вцепилась в край секретера. Как-то мне было нехорошо.
– Молочка дать? – поинтересовалась с любопытством следившая за нами сестра. Раньше нас завсегда молочком отпаивали после такого.
– Это чего мы тут творим? – бухнув дверью, как всегда не вовремя появилась бабуля, первым делом уставившись на залитое чернилами Дунькино платье. Позади нее обморочно всхлипнула Лушка, хватаясь за сердце.
– Ну все, – решила я, – пора нам и поспать перед дорогой.
Всю ночь мне снились завитки и в ушах стоял звон.
Как только солнышко, ленивое, розовое со сна, выползло из-за горизонта, а единственный на весь Лог, по причине полнейшей неуместности, старый петух Иннокентий хрипло каркнул, что все, мол, уже утро и кому делать нечего, тот может вставать, я отперла двери конюшни. И, пугнув ленивую, настоявшуюся до густоты киселя тьму золотистым утренним светом, свистнула старую подслеповатую клячу Брюху.
Когда лошадь была молода и резва, Аглая звала ее красивым заморским именем – Брюнхильда; теперь уж и Аглаи давно не было, а Брюнхильда превратилась просто в Брюху, полностью соответствуя своему новому имени. Она с достоинством несла на своих тощих ножках обширное чрево, высокомерно выкатывала нижнюю губу, щурясь подслеповатыми глазками, и, как я подозревала, считала себя единственной настоящей архиведьмой, а потому позволяла себе склочничать, пререкаться и спать на ходу. Единственное, чего кобыла не выносила, так это чтобы кто-нибудь проводил ей прутом по копытам. Что она в этом находила ужасного – мы не знали, и какой вред костяному насквозь копыту может принести простой прут – не имели представления, но Марта строго-настрого запретила делать это когда-либо.
– Запрягаться будем? – поинтересовалась я, и Брюха, проявив редкостную покладистость, сама развернулась задом в оглобли. Как раз так, чтобы толкнуть телегу, и та катнулась под ноги Ланы и Маргоши, выволакивающих из сеней здоровенный ларь.
– Ах, чтоб тебя, Брюха! Нашла время для дурацких шуточек! – взвыла Маргоша, потирая ушибленный зад. Одной рукой она не смогла удержать ларь и, ойкнув, выпустила свой конец ноши. Теперь уж взвыла Ланка, костеря на чем свет стоит Маргошу, прыгая на ушибленных ногах и дуя на несчастные пальчики, хотя что на них толку дуть, если на ногах сапоги?
– Че развылись, как ведьмы на болоте? – вышла на крыльцо затянутая как в доспех в суровый походный костюм Марта.
Все присутствующие почтительно замерли, отдавая дань ее актерскому таланту. Бабуля всегда говорила, что если уж ты поехал на дело, то настраивайся сразу, так что иной раз она ходила в «образе» по Логу целыми неделями. Зубы Марта заранее подчернила, подсинила губы, намекая, что у нее плохо с сердцем, а синяки под глазами давали понять, что и с почками у нее не очень. При этом желтушная кожа просто вопила, что у старушки скоро развалится печень, а скрюченные артритом пальцы и жалкие остатки волос, выбивающиеся из-под косо сидящего платочка, просто и сурово предупреждали, что старость – она, миленькие мои, не радость. При этом когда-то богатое, но много раз маранное, а потом стираное и штопаное платьице еще и пугало, что все там будем. Почему-то на купцов это платьице действовало особенно сильно, заставляя сразу вспомнить про суму да про тюрьму, так что иной раз и рта открывать не приходилось, заводя бессильным дребезжащим голоском речи о нелегкой доле, как ей тут же торопливо совали денежку. Вспоминая, сколько раз мы с сестрой и бабкой по первости улепетывали от жадных нищих, пряча эти честно, по нашему мнению, заработанные денежки за щекой, я удивлялась, как это мы не превратилась к своим семнадцати в хомяков? Ведь немалые суммы перетаскали! Ланка даже один раз подавилась золотым кладнем, так и не вытрясли. Зато бабушка года три кряду звала ее исключительно «золотце мое» и на провокации вроде «вот ваш кладень, забирайте» не поддавалась, интересуясь, чего это он из нее так долго выходил и где та кучка, в которой Ланка ковыряла, при этом уверяя меня, что Ланка специально золотой слопала, дескать, приданое копит. Бабуля та еще язва. Даже удивительно, как при таком коварном уме она умудрилась промотать немалое состояние прадеда, а выскочив замуж, еще и мужа разорить.
Но теперь с игривым прошлым было покончено, а те, кто считал, будто кладни оседают в бабкиных сундуках, так и вовсе почитали ее наибогатейшей особой Северска, поскольку каждая пристроенная Мартой ведьма ежегодно делала Ведьминому Кругу «подарочек». И столько набиралось их, что глава Разбойного приказа зеленел от зависти, а всяческие воры, конокрады и грабители почтительно крякали.
– Ну, и долго вы на меня глазеть будете? Я вам что, картина лубочная? Тогда деньги платите за погляд.
От ее сварливого самодовольного окрика все вздрогнули и засуетились, запихивая ларь на телегу, впрягая в телегу Брюху, кидая в дополнение к ларю на расстеленную рогожку котомочки, мешочки и узлы с разным добром, которое может пригодиться в дороге. Когда все уж было готово, из сеней, зевая и почесываясь, вышла Лушка. Не разлепляя глаз, она махнула нам платочком и, пожелав доброго пути, пошлепала обратно. Многочисленный Маргошин выводок спал, и только Янечек беспокойно завозился, когда Пантерий осторожно выскользнул из его душащих объятий.
– Ну что, с богом? – поинтересовалась Марта, вскарабкиваясь на телегу и беря в руки вожжи, а не очень бодрая с утра Маргоша поинтересовалась:
– С которым это?
– Ну, должен же какой-нибудь из них, дармоедов, за ведьмами присматривать.
И Марта осторожно покосилась на небо: не кинут ли за такие речи булыжником? Небеса безмолвствовали – значит, прокатило, а может, не было никого, по делам вышли?
Брюха качнулась туда-сюда, беря разбег, и сделала первый шаг.
– Поехали! – обрадовалась Марта. Оно и понятно, бывали случаи, когда Брюха раскачивалась только к вечеру. Тонкие намеки на предмет купли новой лошадки Марта отвергала категорически, объясняя, что без работы Брюха помрет от ожирения и вообще, малы еще деньгами раскидываться, да и лошадка-то еще довольно резвая, а то, что засыпает на ходу, дак это удобнее: меньше видит – меньше пугается.
Я сидела, задумавшаяся и даже маленько опечаленная, поскольку стоило мне увидеть отдавивший Ланкины ноги сундук, как в голове словно птица ворохнулась и будто филин Триум занудным голосом начал дундеть:
– А если дочь у кого родится, то благоразумный отец, который торговлей кормится, или в деревне пашет, или в городе пробавляется ремеслом, от всякой прибыли откладывает на дочь, или животинку растит с приплодом, или из ее доли покупает полотна и холстов, и куски ткани, и убрусы, и рубашки, все это в особый сундук кладя или короб. Платья, уборы, мониста, утварь, посуду оловянную, медную да деревянную или золотую, по прибылям, добавляет каждый год понемножку, чтобы не вдруг, перед свадьбою, себе в убыток было. Если же, по милости Пречистой Девы, дочь преставится, ее этим же и поминают…
Меня качнуло, а на душе сделалось скверно. Я посмотрела на Ланку, грустно спросив:
– Слушай, сестренка, а у нас вообще приданое-то есть?
От такого бесхитростного вопроса даже бабуля чуть из телеги не выпала, взвизгнув:
– Рано тебе еще, мелочь мокроносая, про приданое думать!
– И помянуть-то нас будет нечем, – пришла я к печальному выводу, поставив общественность в тупик своими рассуждениями. Пришлось признаться, что первый опыт чужого обучения прошел не совсем гладко.
Пока «резвая» Брюха выползала из Лога, я и Ланка успели сплести себе по веночку и попить чайку с медовыми коврижками на двух соседних хуторах, где жили те самые, на весь Северск известные, логовские ведьмы. Брюха была упорна, как жук-навозник тянула свою ношу, а Марта и Маргоша как могли подбадривали ее звонкими частушками. А почему бы и не попеть у себя дома – там, в Гречине, не до этого будет. Работа – это вам не баловство. Это непредсказуемые опасности и злые, неблагодарные люди, которые за медяк удавятся, а про два лучше и не думать. На самом взгорочке, лицом в колею, расползшуюся от грязи, лежал бондарь Матвей. При нашем приближении он задумчиво приподнял лицо из лужи и промычал неопределенно.
– О Северск, – ляпнула я, не задумавшись, – твоя милая грязная морда вечно пьяна и избита!
– Чего это? – сурово повела на меня бровью бабуля.
Ланка закатила глаза, показывая, что дивится она моей непосредственности последние дни, а я спешно втянула голову в плечи, сама не понимая, как так у меня сорвалось.
– Бабушка, это цитата, из Прокопия Сквернавца.
– Та-ак, – зловеще растянула бабуля коротенькое словцо, положила ногу на ногу и приняла надменный императорский вид, – и где ты нашла эту гадость?
– Купила, – тише мыши пропищала я. Хорошо, что рядом не было рачительной Лушки. Узнай она, что я деньги на Сквернавца трачу, могло бы и с сердцем поплохеть.
– Вот, значит, мы как о Родине думаем, – вкрадчиво начала бабуля, – рожа у нас пьяная, да? Грязная у нас, значит, рожа, да? А златоградские рожи тебе нравятся, да? Они, значит, все чистенькие? – начала заводиться, свирепея, бабуля – патриотка она у нас еще та. – Миренские жирные рожи тебе тоже нравятся! А наши, – она хлопнула себя по бокам, – не угодили!
Зажмурившись изо всех сил, я начала тараторить одно из стихотворений Сквернавца:
– А рожа все же пьяная, – ввернула Ланка, и, поняв, что добра ожидать не стоит, мы, спрыгнув с телеги, припустили со всех ног, слыша позади бесполезные угрозы бабули и благодушный хохоток Пантерия.