’Нтони прогуливался по морю каждый божий день, но ходил он, вместо ног, веслами, терзая себе спину. Но когда море было бурное и хотело за один раз поглотить и их, и «Благодать», и все, что попало, — у этого парня сердце ширилось, как море.

— Кровь Малаволья! — говорил дед; и надо было видеть его у такелажа с развевавшимися на ветру волосами в то время, когда лодка прыгала по волнам, как кефаль в пору любви.

Теперь, когда в округе было столько лодок, выметавших море как метлой, «Благодать», хотя и старая и законопаченная, ради жалкого улова часто отваживалась выходить в открытое море. Даже в такие дни, когда по направлению к Оньине облака стояли низко, а горизонт на востоке весь чернел, парус «Благодати» всегда видели, как носовой платочек, далеко-далеко в море цвета свинца, и каждый говорил, что эти Малаволья со свечкой ищут себе несчастья.

Хозяин ’Нтони отвечал, что они ищут хлеба и, когда поплавки исчезали один за другим в открытом море, зеленом, как трава, и домики Треццы казались белым пятном, так они были далеко, и кругом была только вода, он принимался болтать с внуками, радуясь при мысли, что потом вечером Длинная, и все, остальные, когда парус покажется между маяками, будут ожидать их на берегу, и они тоже будут рассматривать рыбу, прыгающую в сетях и, точно серебром, заполняющую дно лодки; и хозяин ’Нтони отвечал прежде, чем кто-нибудь успевал открыть рот:

— Квинтал, или квинтал и двадцать пять! — и не ошибался ни на ротоло; и потом об этом говорили весь вечер, пока женщины размалывали соль между камнями, и, когда один за одним считали боченки, и дядюшка Крочифиссо приходил посмотреть, сколько они наработали, чтобы с закрытыми глазами сделать свое предложение, а Пьедипапера кричал и сыпал проклятиями, чтобы определить настоящую цену, и тогда крики Пьедипапера доставляли удовольствие, — на этом свете, право, не стоит оставаться в ссоре с людьми! — а Длинная потом сольди за сольди считала перед свекром деньги, которые приносил Пьедипапера в платочке, и говорила:

— Эти на дом! Эти вот на издержки!

Мена тоже помогала растирать соль и расставлять в ряд боченки, и у нее снова было бирюзовое платье и коралловое ожерелье, которое им приходилось закладывать дядюшке Крочифиссо; теперь женщины опять могли ходить к обедне в своем селе, и если какой-нибудь молодой парень посматривал на Мену, так ведь они ей готовили приданое!

— Я бы хотел, — говорил ’Нтони, медленно-медленно загребая веслом, чтобы течение не унесло их из круга сетей, в то время как дед думал обо всем этом, — я бы хотел только одного, чтобы эта дрянь Барбара кусала себе локти, когда мы снова станем на ноги, и жалела бы, что захлопнула у меня перед носом дверь.

— «Хороший лоцман узнается по бурям», — отвечал старик. — Когда мы снова станем тем, чем были всегда, все будут хороши с нами и откроют нам двери.

— Кто не закрыл у нас перед носом дверь, — добавил Алесси, — так это Нунциата и еще двоюродная сестра Анна.

— «Тюрьма, болезнь, нужда — познаешь друга ты тогда». Поэтому бог и помогает им со всеми ртами, которые у них дома.

— Когда Нунциата собирает хворост на скалах или слишком тяжел для нее узел с холстом, я тоже ей помогаю, бедняжке, — сказал Алесси.

— Теперь помогай тащить тут, раз святой Франциск посылает нам сегодня милость божию!

Мальчик тащил и упирался ногами, и отдувался, и казалось, что он один все и делает. ’Нтони пел, развалившись на скамье, закинув за голову руки, и смотрел, как белые чайки летали в бирюзовом небе, которому нигде не было конца, а «Благодать» покачивалась на зеленых волнах, приходивших издалека, издалека, насколько хватал взгляд.

— Что это значит, что море то зеленое, то бирюзовое, а иной раз белое, а потом черное, как скалы, и не бывает всегда одного цвета, как вода, из которой оно? — спросил Алесси.

— Такова воля божия! — ответил дед. — Так моряк знает, когда без страха можно выходить в море, а когда лучше не ходить.

— Хорошо этим чайкам, которые всегда летают высоко и не боятся волн, когда на море буря.

— Но тогда и им нечего есть, бедным птахам.

— Значит, всем нужна хорошая погода, точь в точь как Нунциате, которая не может ходить к колодцу в дождь, — заключил Алесси.

— «То хороша погода, то плоха погода, не всегда одна погода», — заметил старик.

Но, когда случалась плохая погода, или дул северный ветер, и поплавки весь день плясали на воде, точно им кто-нибудь играл на скрипке, или море было белое, как молоко, или так волновалось, что казалось кипящим, а дождь до вечера лил на плечи так, что не защищала никакая одежда, и море кругом шипело, точно рыба на сковороде, — тогда было дело другое, и ’Нтони уже не хотелось петь, натянув на нос капюшон, и ему приходилось отливать из «Благодати» воду, и этому не было конца, а дед повторял:

— «Море бело, — сирокко задело», или: «море волнуется, ветер беснуется», — точно они были здесь, чтобы заучивать поговорки, и, когда вечером, вытянув нос, дед стоял у окна, поглядывая на погоду, он опять говорил этими проклятыми поговорками:

— «Жди ветра, когда луна красна; дождь будет — когда бледна, а светлая она — хорошую погоду даст всегда».

— Если вы знаете, что будет дождь, зачем мы выходим сегодня в море? — говорил ему ’Нтони. — Разве не лучше остаться в кровати еще часок-другой ?

— «С неба вода, а сардинка в сети», — отвечал старик.

’Нтони, по колено в воде, проклинал судьбу.

— Сегодня вечером, — говорил ему дед, — Маруцца хорошо нам натопит, и мы все обсохнем.

И вечером, в сумерки, когда «Благодать» с полным брюхом милости божией возвращалась домой, так что парус раздувался, как юбка донны Розолины, и огни домов мигали одни за другими за черными маяками, и казалось, что они перекликаются между собой, хозяин ’Нтони показывал своим внукам чудесный огонь, пылавший в кухне Длинной, в глубине дворика Черной улицы, вокруг которого была низкая стена, и поэтому с моря виден был дом с немногими черепицами, под которыми уселись курицы, и с печью по другую сторону двери.

— Видите, Длинная приготовила нам хороший огонек! — говорил он радостно; а Длинная поджидала их на берегу с корзинами и, когда приходилось нести их домой пустыми, болтать не хотелось, но зато, если корзин нехватало, и Алесси должен был бежать домой еще за другими, дед приставлял руки ко рту и кричал:

— Мена!.. О Мена!..

И Мена знала, что это значит, и они все приходили целым шествием — она, Лия и еще Нунциата, со всеми своими цыплятами позади; тогда был праздник, и никто не обращал больше внимания на холод или дождь, и до позднего часа перед огнем Шла беседа о милости божией, которую послал святой Франциск, и о том, что сделают с деньгами.

Но при этой азартной игре, из-за нескольких ротоло рыбы они рисковали жизнью, и однажды Малаволья были на волосок от того, чтобы всем потерять шкуру из страсти к заработку, как Бастьянаццо, — когда они к вечеру находились на высоте Оньины, и небо так потемнело, что не видно было даже Этны, а ветер дул такими порывами, что в них чудились голоса.

— Скверная погода — говорил хозяин ’Нтони. — Ветер сегодня вертится сильнее, чем голова у пустой бабенки, и море похоже на лицо Пьедипапера, когда он хочет проделать с вами какую-нибудь скверную штуку.

Море было цвета скал, хотя солнце еще не зашло, и по временам все вокруг начинало кипеть, как в котле.

— Теперь, наверно, все чайки спят! — заметил Алесси.

— В этот час должны были бы уже зажечь маяк в Катании, — сказал ’Нтони, — а ничего не видно.

— Держи все на север, Алесси, — приказал дед, — через полчаса нам придется жарче, чем в печке.

— В такой скверный вечер лучше было бы быть в трактире Святоши.

— Или лежать и спать в своей кровати, не правда ли? — подхватил дед, — тогда тебе нужно было сделаться секретарем, как дон Сильвестро.

Бедный старик весь день жаловался на мучившие его боли.

— Это из-за переменной погоды! — говорил он, — я чувствую ее у себя в костях.

Вдруг сразу так потемнело, что, — ругайся, не ругайся, — все равно ничего кругом не было видно. Только волны, когда катились вблизи «Благодати», поблескивали, точно у них были глаза, и они хотели ее проглотить; и никто не смел сказать больше ни слова среди этого моря, ревевшего на всем своем водном просторе.

— Кажется мне, — сказал вдруг ’Нтони, — что весь наш сегодняшний улов пойдет к чорту.

— Молчи! — сказал ему дед, и голос его в этом мраке заставил их почувствовать себя такими крошечными-крошечными на этой скамье, где они сидели.

Слышно было, как гудел ветер в парусе «Благодати» и звенел, точно струна гитары, канат. Неожиданно ветер принялся свистеть, как машина железной дороги, когда она выходит из отверстия в горе повыше Треццы, и, неизвестно откуда, налетела волна, заставила затрещать «Благодать», как мешок с орехами, и подбросила ее в воздух.

— Спустить парус! — Спустить парус! — кричал хозяин ’Нтони. — Режь, режь скорей!

’Нтони с ножом в зубах вцепился в рею, как кошка, и, чтобы служить противовесом, повис прямо над самым морем, ревевшим под ним внизу и готовым поглотить его.

— Держись крепче! Держись крепче! — кричал ему дед в этом грохоте волн, хотевших сорвать его оттуда и подкидывавших в воздух «Благодать» и все, что на ней было, и так накренивших лодку на один бок, что вода внутри доходила до колен.

— Срезай! Срезай! — повторял дед.

— Проклятие! — воскликнул ’Нтони. — Если я отрежу, что мы будем делать потом, когда нам понадобится парус?

— Не проклинай! — Мы сейчас в руках божиих!

Алесси ухватился за руль и, услышав слова деда, принялся кричать:

— Мама, моя мама!

— Молчи! — крикнул ему брат с ножом в зубах. — Молчи, не то дам тебе пинка!..

— Перекрестись и молчи! — повторил дед, так что мальчик не посмел больше и пикнуть.

Вдруг парус упал сразу весь, одним куском, так сильно он был натянут, и ’Нтони в одно мгновенье подхватил его и собрал.

— Ты знаешь свое дело не хуже отца! — сказал ему дед, — и тоже настоящий Малаволья.

Лодка выпрямилась и сделала сначала большой скачок, потом стала снова прыгать по волнам.

— Руль сюда! Сейчас нужна твердая рука, — сказал хозяин ’Нтони, И, несмотря на то, что и Мальчик вцепился, Как Кошка, налетали такие волны, что оба ударялись грудью о кормило.

— Весло! — закричал ’Нтони. — Загребай своим веслом, Алесси! — Ведь хлеб-то есть и ты мастер! Сейчас весла нужнее руля.

Лодка трещала под напряженными усилиями этой пары рук. И Алесси, весь вытянувшись и упираясь ногами в доску для ног, греб из всех своих сил.

— Держись крепче! — закричал ему дед, хотя голос его в свисте ветра едва доносился с одного края лодки до другого. — Держись крепче, Алесси!

— Да, дедушка, да! — ответил мальчик.

— Ты боишься? — спросил его ’Нтони.

— Нет, — ответил за него дед. — Доверимся только богу.

— Чорт святой! — воскликнул ’Нтони, тяжело дыша, — тут нужны были бы железные руки, как паровая машина. Море нас осилит.

Дед замолчал, и все прислушивались к реву бури.

— Мама, верно, теперь на берегу и смотрит, не возвращаемся ли мы, — сказал, немного погодя, Алесси.

— Оставь теперь в покое маму, — добавил дед, — лучше не думать об этом.

— Где же это мы теперь? — довольно долгое время спустя спросил ’Нтони, едва дыша от усталости.

— В руках божиих, — отвечал дед.

— Так не мешайте мне плакать, — воскликнул Алесси, у которого нехватало больше сил. И он принялся кричать и громко звать маму среди шума ветра и моря. И никто больше не решился прикрикнуть на него.

— Ты хорошо поешь, только никто тебя не слышит, и лучше, если ты замолчишь, — сказал ему, наконец, брат таким изменившимся голосом, что он и сам не узнал его. — Сиди тихо, так кричать нехорошо сейчас ни для тебя ни для других.

— Парус! — приказал хозяин ’Нтони, — руль по ветру к северу, а там — как богу угодно!

Ветер сильно мешал маневру, но через пять минут парус был развернут, и «Благодать» начала прыгать по гребням волн, ложась на один бок, как раненая птица. Малаволья все сидели с одного края, уцепившись за борт; в эту минуту никто даже не решался и пикнуть, потому что, когда на такой манер разговаривает море, нехватает духу открыть рот.

Хозяин ’Нтони произнес только:

— В этот час там молятся за нас.

И никто больше ничего не сказал; их несло по воле ветра и волн в ночи, которая наступила сразу черная, как смола.

— Фонарь мола, — закричал ’Нтони, — видите его?

— Выпрямляй! — кричал хозяин ’Нтони, — выпрямляй! Это не фонарь мола. Нас несет на скалы. Крепи, крепи!

— Не могу крепить! — ответил ’Нтони голосом, заглушенным бурей и напряжением. — Шкот под водой. Нож, Алесси, нож!

— Режь, режь скорее!

В это мгновенье раздался треск. «Благодать», накренившаяся сначала на один бок, выпрямилась, как пружина, и едва не выкинула всех в море. Рея вместе с парусом повалилась в лодку, переломленная, как соломинка. Тогда раздался голос, кричавший «Ай!» — точно голос умирающего.

— Кто это? Кто это кричит? — спросил ’Нтони, зубами и ножом стараясь оторвать канаты паруса, упавшего вместе с реей на лодку и все покрывшего собою. Вдруг порыв ветра разом оторвал и со свистом унес его. Тогда братья смогли оголить рею и сбросить ее в море. Лодка выпрямилась, но не выпрямился хозяин ’Нтони и не отвечал он и на крик ’Нтони. А когда ревут и море и ветер, нет ничего более страшного, чем не слышать ответа на свой зов.

— Дедушка! дедушка! — кричал и Алесси и, когда не было ответа, волосы, как живые, поднялись на головах обоих братьев. Ночь была такая черная, что с одного конца «Благодати» на другой ничего не было видно, так что Алесси со страха уже больше не плакал. Дед лежал на дне лодки с разбитой головой.

’Нтони ощупью, наконец, нашел его, и ему показалось, что старик мертв, потому что он не дышал и совсем не двигался. Рукоятку руля толкало туда и сюда, а лодка то взлетала, то опускалась.

— Ах, святой Франциск Паольский! Ах, благословенный святой Франциск! — кричали оба парня, не зная теперь, что и делать.

Святой Франциск милостивый услышал их, идя в бурю на помощь молящимся ему, и накрыл своим плащом «Благодать» как раз, когда она готова была разбиться, как ореховая скорлупка, о «Голубиную скалу», под таможенной сторожкой. Лодка прыгнула на скалу, как молодая лошадка, и застряла на ней носом вниз.

— Смелей! смелей! — кричала им с берега стража и бежала с фонарями, чтобы бросить им канаты. — Мы тут! Бодритесь!

Наконец один из канатов упал поперек «Благодати», задрожавшей, как лист, и ударил ’Нтони прямо в лицо, хуже удара хлыстом, но теперь удар этот был ему приятнее ласки.

— Ко мне! Ко мне! — закричал он, схватив канат, который быстро убегал и готов был выскользнуть из рук. Алесси изо всех сил тоже вцепился в него, и так им удалось закрутить его два или три раза на поперечине руля, и таможенные стражники вытащили их на берег.

Хозяин ’Нтони, однако, не подавал никаких признаков жизни и, когда приблизили фонарь, оказалось, что все лицо его выпачкано кровью, так что все решили, что он мертв, и внуки рвали на себе волосы. Но часа два спустя прибежали дон Микеле, Рокко Спату, Ванни Пиццуто и все бездельники, сидевшие в трактире когда пришла весть, и холодной водой и растиранием заставили его открыть глаза. Бедный старик, узнав, где он находится и что нужно меньше часа, чтобы добраться до Треццы, сказал, чтобы его отнесли домой, положив на лестницу.

Маруцца, Мена и соседки, кричавшие на площади и колотившие себя в грудь, увидели, как он возвращается, лежа на лестнице и с лицом бледным, как у покойника.

— Ничего, ничего! — успокаивал дон Микеле, шедший впереди толпы, — это пустое дело! — и побежал к аптекарю за «уксусом шести разбойников».

Дон Франко явился собственной персоной, держа бутылочку обеими руками, и на Черную улицу прибежали и Пьедипапера, и кума Грация, Цуппидо, хозяин Чиполла и все соседи, потому что в таких случаях ставится крест на всяких ссорах. Пришла и Сова, которая всегда являлась туда, где собиралась толпа, если только слышала в деревне шум и гам, все равно — ночью или днем, как будто она никогда больше не смыкала глаз и вечно ожидала возвращения своего сына Менико. И народ собирался в уличке перед домом Малаволья, точно там был покойник, так что двоюродной сестре Анне приходилось всем закрывать перед сом дверь.

— Впустите меня! — кричала прибежавшая полуодетой Нунциата, стуча кулаками в дверь, — я хочу видеть, что случилось с кумой Маруццой!

— Тогда незачем было нас посылать за лестницей, если потом не впускают в дом посмотреть, что там такое! — шумел сын Совы.

Цуппида и Манджакаруббе забыли про то, как бранились между собой, и болтали перед дверью, спрятав руки под передники.

— Уж такое это ремесло, и кончается оно тем, что и шкуру свою там оставляют. Кто выдает свою дочь за рыбака, — говорила Цуппида, — тому не сегодня-завтра придется взять ее к себе назад в дом вдовой, да еще в придачу с сиротами, и, если бы не дон Микеле, от Малаволья этой ночью не осталось бы и следа. Лучше всего жить так, как те, которые ничего не делают, а так же точно зарабатывают, как дон Микеле, например. Он жирнее и здоровее каноника, одевается всегда в сукно, объедает полсела и все к нему подлизываются; даже аптекарь, который хотел съесть короля, низко ломает перед ним свою черную шляпищу.

— Это пустяки, — вышел сказать дон Франко, — мы ему сделали перевязку. Но, если не будет лихорадки, он помрет.

Пьедипапера тоже хотел пойти посмотреть, потому что был своим человеком, хотели посмотреть и хозяин Фортунато, и те, кому удалось войти, работая локтями.

— Лицо мне совсем не нравится! — поучительно говорил хозяин Чиполла, покачивая головой, — как вы себя чувствуете, кум ’Нтони?

— Поэтому-то хозяин Фортунато и не хотел женить сына на Святой Агате, — говорила между тем Цуппида, которую не впустили в дом. — У него тонкий нюх, у этого мужика!

А Оса прибавляла:

— «Добро в море у кого — тот совсем без всего». Нужно иметь землю на солнышке, вот что нужно.

— Что за черная ночь настала для Малаволья! — восклицала кума Пьедипапера.

— Вы заметили, что все несчастья в этом доме случаются ночью? — сказал хозяин Чиполла, выходя из дома с доном Франко и кумом Тино.

— И все это, чтобы заработать кусок хлеба, бедняжки! — добавила кума Грация.

В течение двух или трех дней хозяин ’Нтони находился больше по ту, чем по эту сторону. Лихорадка пришла, как и говорил аптекарь, но пришла такая сильная, что чуть не унесла больного. Бедняга даже не жаловался более, лежа в своем уголке с перевязанным лицом и длинной бородой. У него была только сильная жажда и, когда Мена или Длинная давали ему пить, он схватывал стакан дрожащими руками, точно его хотели у него отнять.

Дон Чиччо приходил утром и лечил больного: щупал пульс, смотрел язык и уходил, качая головой.

Одну ночь, после того как дон Чиччо особенно сильно качал головой, даже оставили гореть свечу; Длинная поставила рядом изображение мадонны и читала молитвы перед кроватью больного, который не дышал больше и даже не просил воды, и никто не ложился, так что Лия чуть не вывихнула себе от зевоты челюсти, так ей хотелось спать. В доме была зловещая тишина, так что от проезжавших по улице повозок плясали на столе стаканы и вздрагивали сидевшие возле больного; так прошел целый день, и соседки стояли у порога, разговаривали между собой шопотом и тщетно заглядывали в дверь, чтобы посмотреть, что происходит. К вечеру хозяин ’Нтони пожелал увидеть всех своих, каждого по отдельности, глаза у него погасли, и он спрашивал, что сказал врач. ’Нтони стоял у изголовья и плакал, как мальчик, потому что сердце у него было доброе, у этого парня.

— Не надо так плакать! — говорил ему дед. — Не надо плакать. Теперь ты — глава дома. Помни, что у тебя все остальные на плечах, и поступай, как поступал я.

Женщины, слыша такие его слова, принялись кричать и рвали на себе волосы, даже маленькая Лия, потому что женщины в таких случаях неразумны, и они не замечали, что лицо бедняги менялось при виде их отчаяния, точно он уже умирал. Но он продолжал слабым голосом:

— Не делайте много расходов, когда меня больше не будет. Ведь господу известно, что мы не можем расходоваться, и он удовольствуется молитвами, которые прочтут за меня Маруцца и Мена. Ты, Мена, поступай всегда, как поступала твоя мать, она была святой женщиной и много видела горя; и держи у себя под крылышком сестренку, как наседка своих цыплят. Если вы будете друг другу помогать, несчастья покажутся вам не такими тяжелыми. Теперь ’Нтони уже большой, а скоро и Алесси сможет стать вам помощником.

— Не говорите так! — умоляли, рыдая, женщины, точно он уходил от них по собственному желанию. — Пожалейте нас, не говорите так!

Он грустно покачал головой и отвечал:

— Теперь, когда, я вам сказал то, что хотелось, мне все равно. Я уже стар. Когда нет больше масла, лампа гаснет. Переверните меня теперь на другой бок, я устал.

Немного спустя он снова позвал ’Нтони и сказал ему:

— Не продавайте «Благодати», хотя она и стара так, не то придется вам ходить на поденную работу, а вы не знаете еще, как это тяжело, когда хозяин Чиполла или дядюшка Кола вам говорит: — мне на понедельник никого не нужно. — И еще я хочу тебе сказать, ’Нтони, что, когда вы скопите немного денег, вы должны сначала выдать замуж Мену, а Алесси дать в руки ремесло, каким занимался его отец, и чтобы из него вышел хороший сын; и еще хочу тебе сказать, что, когда вы выдадите замуж и Лию, и, если скопите денег, отложите их, чтобы снова купить дом у кизилевого дерева. Дядюшка Крочифиссо продаст его вам, если на этом заработает, потому что дом этот всегда принадлежал Малаволья, и оттуда ушли отец ваш и покойный Лука.

— Да, дедушка, да! — с плачем обещал ’Нтони. Алесси тоже слушал серьезно, точно был уже мужчиной.

Женщины, слушая, как он без конца говорит, думали, что больной бредит, и клали ему на лоб мокрые платки.

— Нет, — отвечал хозяин ’Нтони, — я понимаю, что говорю. Я хочу успеть сказать вам все, что нужно, прежде чем умру.

Между тем становились слышны зовы рыбаков от одной двери к другой, и повозки снова начинали проезжать по дороге.

— Через два часа настанет день, — сказал хозяин ’Нтони, — и вы сможете пойти за доном Джаммарья...

Бедняжки ждали дня, как мессию, и каждую минуту приоткрывали окно, чтобы посмотреть, не начинается ли рассвет. Наконец в комнате стало светлеть, и хозяин ’Нтони снова сказал:

— Теперь позовите ко мне священника, я хочу исповедаться.

Дон Джаммарья пришел, когда солнце было уже высоко, и, услышав колокольчик на Черной улице, все соседки прибежали посмотреть на святые дары, которые несли к Малаволья, и все входили, потому что там, куда идет господь, нельзя закрывать дверь перед носом у людей, так что бедняжки, видя полный дом народу, не смели больше ни плакать ни отчаиваться, в то время как дон Джаммарья бормотал сквозь зубы, а мастер Чирино подносил большую восковую свечу к носу больного, тоже желтого и высохшего, как свеча.

— Точь в точь патриарх святой Иосиф, на этой кровати и с этой длинной бородой, счастливец! — восклицала Святоша, которая бросала свои стаканы и все заведение и всегда летела туда, где чувствовала господа, — как галка! — говорил аптекарь.

Дон Чиччо приехал, когда священник со святым миром был еще тут, и хотел повернуть ослика и возвращаться назад.

— Кто вам сказал, что нужен священник? Кто ходил за святыми дарами? Это мы, врачи, должны вам сказать, когда настал час; и меня удивляет, что священник пришел без моего удостоверения. Хотите знать? Тут не нужно святых даров. Ему лучше, говорю я вам!

— Это чудо скорбящей божией матери! — восклицала Длинная. — Мадонна совершила это чудо, потому что господь так часто посещал этот дом.

— Ах, дева благословенная! — восклицала Мена, сложив руки. — Ах, дева святая, какую милость нам ниспослала!

И все плакали от радости, как будто больной был уже в состоянии снова отправиться в море на «Благодати».

Дон Чиччо ушел, бормоча:

— Всегда вот так меня благодарят. Если они выживают, — это мадонна оказала милость. Если умирают, — это я их убиваю!

Кумушки ждали у дверей, чтобы увидеть, как понесут покойника, за которым должны были прийти с минуту на минуту.

— Бедняжка! — бормотали и они.

— Старик он крепкий; если не ударится о землю носом, как кошка, он не умрет. Слушайте, что я вам говорю, — поучала Цуппида. — Мы тут два дня ждем: умрет — не умрет? А я вам говорю, — он нас всех похоронит.

Кумушки сделали из пальцев рожки.

— «Отойди от меня, я дочь Марии», — и Оса целовала металлический образок, висевший у нее на платье. «Сгинь, пропади! В воздухе гром, — с серой вино».

Цуппида добавила:

— У вас, по крайней мере, нет детей на выданье, как у меня, и было бы большим несчастьем, если бы я умерла.

Остальные смеялись, потому что у Осы не было никого на выданье, кроме ее самой, а ей все не удавалось выйти замуж.

— Если уж дело на то пошло, то хозяин ’Нтони самая большая потеря из всех, потому что он — столп дома, — сказала двоюродная сестра Анна. — Теперь уж этот дурачок ’Нтони стал большим.

Но все пожимали плечами.

— Если старик умрет, вы увидите, что дом этот пойдет прахом.

В это время с кувшином на голове быстро прибежала Нунциата.

— Сторонитесь, сторонитесь! У кумы Маруццы ждут воду. А если мои детишки начнут играть, они все мне вытащат на улицу.

Лия вышла на порог, очень гордая тем, что могла сказать кумушкам:

— Дедушке лучше. Дон Чиччо сказал, что сейчас дедушка не умрет. — И ей не верилось, что все кумушки слушали ее, как взрослую. Вышел и Алесси и сказал Нунциате:

— Раз ты тут, я мигом сбегаю посмотреть, что с «Благодатью».

— Этот мальчик разумнее взрослого, — сказала двоюродная сестра Анна.

— Дону Микеле дадут медаль за то, что он кинул «Благодати» канат, — говорил аптекарь. — И дадут еще и пенсию. Вот как тратят народные деньги!

Пьедипапера вступился за дона Микеле и говорил, что он заслужил и медаль и пенсию, потому что бросился в воду выше колен, как был, в сапогах, чтобы спасти жизнь Малаволья. — Вам это кажется мало? — Троим! И он был на волосок от того, чтобы самому потерять свою шкуру, так что об этом повсюду говорили, и в воскресенье, когда он надевал новый мундир, девушки глаз с него не спускали, все смотрели, есть ли на нем медаль.

— Теперь, когда Барбара Цуппида выкинула из головы этого мальчишку Малаволья, она уже не станет больше отворачиваться от дона Микеле, — продолжал Пьедипапера. — Я сам видел, как она поглядывает на него в щелку в ставнях, когда он проходит по улице.

А дон Сильвестро, услыхав это, сказал Ванни Пиццуто:

— Много вы выиграли, что отделались от ’Нтони хозяина ’Нтони, если теперь Барбара стала заглядываться на дона Микеле.

— Как станет, так и перестанет: ведь мать ее видеть не может ни полицейских, ни дармоедов, ни чужаков.

— А вот увидите, увидите! Барбаре двадцать три года, если она заберет себе в голову, что ей нужно торопиться замуж, не то она начнет зацветать плесенью, она выйдет за него, хорош он или плох. Хотите биться об заклад на двенадцать тари, что они переговариваются через окно? — И он вынул новую монету в пять лир.

— И, не собираюсь биться об заклад, — пожимая плечами, ответил Пиццуто. — Мне-то что за дело!

Слушавшие этот разговор Пьедипапера и Рокко Спату смеялись до упаду.

— Так я вам докажу это даром, — добавил дон Сильвестро, придя в хорошее настроение; и отправился вместе с другими поболтать у дверей трактира с дядюшкой Санторо.

— Послушайте, дядюшка Санторо, хотите заработать двенадцать тари? — и вытащил новую монету, хотя дядюшка Санторо и не мог ее видеть.

— Мастер Ванни Пиццуто хочет биться об заклад на двенадцать тари, что дон Микеле, бригадир, ходит нынче по вечерам разговаривать с Барбарой Цуппида. Хотите вы заработать эти двенадцать тари?

— О, святые души чистилища! — воскликнул, прикладываясь к четкам, дядюшка Санторо, который внимательно слушал, уставившись угасшими глазами, но беспокойно шевелил губами, как шевелит ушами охотничья собака, чующая добычу.

— Это друзья, не бойтесь, — хихикая, добавил дон Сильвестро.

— Это кум Тино и Рокко Спату, — прислушавшись внимательно еще немножко, сказал слепой.

Он знал всех прохожих по их шагам, все равно, были ли они в сапогах или босиком, и говорил:

— Вы — кум Тино!

Или:

— Вы кум Чингьялента!

И так как он всегда стоял тут и болтал вздор то с тем, то с другим, он знал все, что происходит по всей округе, и для того, чтобы заработать эти двенадцать тари, окликал детей, прибегавших за вином на ужин:

— Алесси! или: — Нунциата! или: — Лия! — и потом спрашивал:

— Куда идешь? Откуда идешь? Что сегодня делал? Или:

— Видел ты дона Микеле? Бывает он на Черной улице?

’Нтони, бедняга, пока была крайность, хлопотал без передышки и тоже рвал на себе волосы. Теперь же, когда деду стало лучше, скрестив руки, он шатался по деревне, в ожидании, что снова можно будет отвезти «Благодать» в починку к мастеру Цуппидо; и ходил поболтать в трактир, хотя в кармане у него не было ни одного сольдо, и рассказывал всем, кому попало, как они видели смерть в глаза, и так проводил время в болтовне и пересудах. Если с ним расплачивались стаканчиком вина, он принимался за дона Микеле, который отнял у него возлюбленную и каждый вечер отправлялся беседовать с Барбарой, — их видел дядюшка Санторо, спрашивавший Нунциату, проходил ли дон Микеле по Черной улице.

— Ну! Иудино отродье! Не будь я ’Нтони Малаволья, если я не обломаю ему рога. Иудино отродье!

Люди забавлялись, глядя, как он выходил из себя, и угощали его стаканчиком. Наполняя стаканы, Святоша отворачивалась в другую сторону, чтобы не слышать проклятий и ругани; но при разговорах о доне Микеле забывала про это и вся превращалась в слух. Ей тоже становилось любопытно, и она слушала, не пропуская ни словечка, и, когда братишки Нунциаты или Алесси приходили за вином, она давала им яблоки и зеленый миндаль, чтобы узнать, кто бывает на Черной улице. Дон Микеле клялся самыми страшными клятвами, что это неправда, но часто вечером, когда трактир был уже закрыт, из-за дверей дьявольского дома раздавались пронзительные крики:

— Лжец! — кричала Святоша. — Убийца, разбойник, враг божий!

И дон Микеле перестал сам показываться в трактире и довольствовался тем, что посылал за вином, и, из любви к спокойствию, выпивал его в лавочке Пиццуто, наедине со своей бутылкой.

Массаро Филиппо, вместо того, чтобы радоваться, что лишнюю собаку отогнали от кости Святоши, заступался за дона Микеле и старался их помирить, так что никто больше ничего не понимал. Но это была только потеря времени.

— Разве вы не видите, что он где-то пропадает и не показывается больше? — восклицала Святоша. — Вот и верно, что все это правда, как правда то, что есть бог! Нет, я и слушать об этом не хочу, если бы даже мне пришлось закрыть трактир и вязать чулки.

У массаро Филиппо от злости делалось горько во рту, и он отправлялся к дону Микеле на пост охраны или в лавочку Пиццуто, чтобы, как святого, умолять его прекратить эту ссору со Святошей, — ведь они же были друзьями, а теперь заставляют людей только сплетничать, — и обнимал его и тащил за рукав. Но дон Микеле упирался, как мул, и отказывался. А все, кто был здесь, упивались этим зрелищем и замечали, что массаро Филиппо молодец, как бог свят!

— Массаро Филиппо нужен помощник, — говорил Пиццуто. — Разве вы не видите? — Эта Святоша готова была бы закусить и дядюшкой Крочифиссо.

А Святоша в один прекрасный день надела мантилью и отправилась на исповедь, хотя и был понедельник, и трактир был полон народу. Святоша ходила на исповедь каждое воскресенье и, уткнувшись носом в окошечко исповедальни, целый час промывала свою совесть, потому что любила держать ее чище своих стаканов. Но на этот раз донна Розолина, которая ревновала своего брата, священника, и сама часто исповедывалась, чтобы не спускать с него глаз, ожидая на коленях своей очереди, разинула от удивления рот, что у Святоши столько грехов на совести, и заметила, что брат ее, священник, сморкался по крайней мере раз пять.

— Что такое было сегодня со Святошей, что она без конца исповедывалась? — спросила она поэтому у дона Джаммарья, когда они сидели за столом.

— Ничего, ничего, — отвечал ей брат и протянул руку к блюду.

Но, зная его слабость, она не снимала крышки с миски и мучила его, засыпая вопросами, и бедняге пришлось сказать-таки, что это тайна исповеди, и, уткнувшись носом в тарелку, он так поглощал макароны, как будто двое суток был лишен этого божьего дара, и в таком количестве, что они ему пошли только во вред; он все время бормотал про себя, что его никогда не оставляют в покое. После обеда он взял шляпу и плащ и отправился навестить Цуппиду.

— Тут что-то есть! — твердила свое донна Розолина. — Тут, под тайной исповеди, должна скрываться какая-то грязная история с сестрой Марьянджеллой и Цуппидой.

И села у окна последить, сколько времени брат пробудет у кумы Венеры.

Цуппида была вне себя от ярости, когда услышала, что ей передавала через дона Джаммарья сестра Марьянджелла, и принялась кричать на галлерейке, что ей чужого не надо, пусть это Святоша хорошенько запомнит! — и что тем самым веретеном, которое у нее в руках, она выцарапает глаза дону Микеле, если увидит его на своей улице; хотя он и носит пистолет на животе, но она не боится ни пистолетов и никого, а дочь свою она не отдаст за человека, который ест хлеб короля и шпионит, да к тому еще смертным грехом грешит со Святошей, ей это под тайной исповеди сказал дон Джаммарья, но для нее тайна исповеди не дороже стоптанного сапога, раз задевают ее Барбару, — и так ужасно ругалась, что Длинная и двоюродная сестра Анна должны были закрыть двери, чтобы не услышали девушки; а мастер Кола, ее муж, под стать ей, тоже кричал:

— Если мне наступят на хвост, я за себя не отвечаю, как бог свят! Я не боюсь ни дона Микеле, ни массаро Филиппо, ни всей этой шайки Святоши.

— Молчите! — прикрикнула на него кума Венера, — не слышали вы, что ли, что массаро Филиппо не путается больше со Святошей?

Другие, напротив, продолжали утверждать, то массаро Филиппо помогает Святоше читать молитвы, — это видел Пьедипапера.

— Ну, вот! И массаро Филиппо тоже нужна помощь! — повторял Пиццуто. — Разве вы не видели, как он приходил просить и умолять дона Микеле помочь ему?

В аптеке дон Франко нарочно собирал народ, чтобы посудачить об этом приключении.

— Я вам говорил, правда? — все они такие, эти святоши с чортом под юбкой. Хороша работа, а? Двое за-раз, чтобы составить пару. Теперь, когда дону Микеле дали медаль, они повесят ее вместе с медалькой Дочерей Марии, которую носит Святоша.

И высовывал из дверей голову, чтобы посмотреть, нет ли наверху, у окна, его жены.

— Э! Церковь и казарма! Трон и алтарь! Всегда одна и та же история, говорю я вам!

Он не боялся ни сабли ни кропила; и на дона Микеле ему было наплевать, так что, когда Барыни не было у окна и она не могла слышать, что говорили в аптеке, он уж ему промывал косточки; но донна Розолина задала своему брату хорошую головомойку, как только узнала, что он вмешался в эту историю, потому что нужно дружить с теми, кто носит саблю.

— Дружить с ними, как же! — отвечал дон Джаммарья. — С теми, кто у нас изо рта вырывает хлеб? Я исполнял свой долг. Я не нуждаюсь в них. Скорее они нуждаются в нас.

— По крайней мере вы должны были бы сказать, что вас под тайной исповеди послала Святоша, — настаивала донна Розолина, — тогда бы не было озлобления против вас.

Однако, с таинственным видом, она всюду продолжала повторять, что под тайной исповеди скрывается какая-то история, и все кумушки и соседки приходили и толкались вокруг нее, чтобы узнать, как это она раскрыла. Пьедипапера с тех пор, как услышал, что дон Сильвестро говорил, как он хочет заставить Барбару упасть к его ногам, вроде спелой груши, ходил и нашептывал:

— Это все подстроил дон Сильвестро, который хочет заставить Цуппиду упасть к его ногам.

И столько твердил об этом, что разговор дошел до ушей донны Розолины в то время, когда она с засученными рукавами заготовляла впрок помидоры, и она стала из кожи лезть, защищая перед всеми дона Микеле, потому что ведь, хотя и известно всем, кто они такие, но, кто бы они ни были, они не желают зла дону Микеле, хоть он и поставлен властями, и говорила, что мужчина — всегда охотник, Цуппида же должна была сама позаботиться и поберечь свою дочь, а если у дона Микеле и были другие любовные делишки, это касалось только его и его совести.

— Это все дело дона Сильвестро, который добивается Цуппиды и побился об заклад на двенадцать тари, что заставит ее упасть к его ногам, — говорила кума Оса, помогая донне Розолине заготовлять помидоры; она пришла просить дона Джаммарья, чтобы он хоть немножко вбил совести в голову этого злодея дядюшки Крочифиссо, которая была крепче головы мула. — Разве он не видит, что одной ногой стоит уже в могиле? — говорила она. — Еще и это он хочет оставить на своей совести?

Но, услыхав историю дона Сильвестро, донна Розолина сразу переменила тон и, размахивая поварешкой, красная, как сок помидора, принялась проповедывать против мужчин, соблазняющих девушек на выданье, и против дрянных баб, охотящихся за ними и расставляющих им сети. Всем известно, какого сорта кокетка Барбара; но удивительно, что ей поддался даже такой, как дон Сильвестро, человек, казалось бы, серьезный, и никто бы не мог ожидать от него такой измены; а потом начинали осуждать Цуппиду вместе с доном Микеле, зачем, когда судьба была у нее в руках, она ее выпустила.

— Нынче, чтобы узнать мужчину, надо съесть с ним семь сальм соли.

Однако дон Сильвестро показывался под руку с доном Микеле, и в лицо никто не смел сказать им и слова о ходивших толках. А донна Розолина перед носом у секретаря захлопывала окно, когда тот стоял и поглядывал в дверях аптеки, и даже не оглядывалась на него, когда расставляла на солнце терраски заготовленные помидоры; спустя некоторое время она как-то вздумала итти на исповедь в Ачи Кастелло, потому что у нее был грех, в котором она не могла сознаться брату, и случилось так, что она встретилась с доном Сильвестро как раз, когда он возвращался из виноградника.

— О, какое счастье, что я вас вижу! — начала она, останавливаясь, чтобы перевести дыхание, потому что была вся красная и взволнованная. — У вас какие-то важные дела в голове, что вы не вспоминаете больше старых друзей.

— У меня ничего нет в голове, донна Розолина.

— А мне сказали, что есть, но это глупость, от которой у вас, действительно, распухла бы голова.

— Кто вам это сказал?

— Все село говорит.

— Пусть говорят! А потом, хотите знать? Я делаю то, что мне самому нравится; а если у меня распухнет голова, — это моя забота.

— И на здоровье! — с пылающим лицом ответила донна Розолина. — Видно, она у вас уже начала пухнуть, если вы так отвечаете мне, и уж этого я от вас никак не ожидала, считая вас до сих пор за человека рассудительного, — извините, если ошиблась. Знаете, «отработанная вода не вертит больше жернова», и «то хорошие времена, то плохие времена, не вечно те же времена». Вспомните, как говорит поговорка: «кто старую на новую переменит, еще худшей заменит», и «кто красавицу возьмет, тот рога приобретет». Ну, и радуйтесь на свою Цуппиду на доброе здоровье, а мне все равно! За все золото мира я не хотела бы, чтобы про меня говорили так, как говорят про вашу Цуппиду.

— Можете быть спокойны, донна Розолина, теперь уж про вас никто ничего сказать не может.

— По крайней мере, не говорят, что я съедаю полсела, — вы это слышали, дон Сильвестро?

— Пусть говорят, донна Розолина, — «дан тебе рот, так и ешь, а подохнешь, коль не ешь».

— И еще про меня не говорят того, что говорят про вас, что вы мошенник! — продолжала донна Розолина, уже зеленая, как чеснок. — Вы поняли меня, дон Сильвестро? А ведь про всех того же не скажешь! Когда вам больше не будут нужны, отдайте мне двадцать пять унций, которые я вам дала в долг. Я не ворую деньги, как некоторые другие.

— Не беспокойтесь, донна Розолина, я не говорил, что вы украли ваши двадцать пять унций, и не пойду сообщать об этом вашему брату дону Джаммарья. Дело не мое — украли ли вы их из расходных денег или нет; я знаю только, что не должен вам. Вы мне сказали, чтобы я положил их на проценты, чтобы у вас было приданое, если бы кто-нибудь захотел на вас жениться, и я поместил их в банк на ваш счет под своим именем, чтобы не раскрывать этого дела вашему брату, который спросил бы вас, откуда взялись у вас эти деньги. Теперь банк лопнул. Чем же я тут виноват?

— Интриган! — выкрикивала ему, с пеной у рта, в самое лицо донна Розолина. — Мошенник! Я давала вам эти деньги не для того, чтобы вы клали их в банк, который лопнул. Я дала их вам, чтобы вы берегли их, как свое собственное добро.

— Вот, вот! Так я и делал, как будто это было мое собственное добро, — с дерзким лицом отвечал секретарь, так что донна Розолина, чтобы не лопнуть от досады, отвернулась от него. В Треццу она вернулась потная, как губка, и, несмотря на жаркий час, с шалью на плечах. Пока она не исчезла из виду, дон Сильвестро, едко посмеиваясь, оставался на месте, возле стены огорода массаро Филиппо, и, пожимая плечами, бормотал;

— Мне все равно, что бы ни говорили!

И он был прав, что не обращал внимания на то, что говорили. А говорили, что, если дон Сильвестро забрал себе в голову заставить Барбару упасть к его ногам, она упадет. Такой уж он отъявленный плут! Однако снимали перед ним шляпы, а приятели, посмеиваясь, кивали ему головой, когда он приходил поболтать в аптеку.

— И нахал же вы! — говорил ему дон Франко, похлопывая его по плечам. — Настоящий феодал! Вы человек роковой, посланный на землю, чтобы доказать, как четыре и четыре — восемь, что нужно дать чистку старому обществу.

А когда за лекарством для деда приходил ’Нтони:

Ты — народ! Пока ты будешь терпелив, как осел, ты будешь получать побои.

Вязавшая за прилавком Барыня, чтобы переменить разговор, спрашивала:

— Как поживает теперь дедушка?

’Нтони не смел рта раскрыть перед Барыней и что-то бормотал со склянкой в руках.

А дед поправлялся, и его выносили на порог, на солнце, завернутого в плащ и с платочком на голове, так что он казался воскресшим мертвецом, и люди из любопытства приходили посмотреть на него; и бедняга, как попугай, кивал головой то тому, то другому, и улыбался, довольный, что он в своем плаще тут, рядом с входом, что возле него прядет Маруцца, а из комнаты доносится стук ткацкого станка Мены, и куры роются на улице. Теперь, когда ему нечего было больше делать, он научился отличать кур одну от другой, наблюдал, чем они занимаются, и проводил время, слушая голоса соседей. Он замечал:

— Это кума Венера ругает своего мужа. Это двоюродная сестра Анна возвращается с прачечного плота.

Потом он начинал следить за удлинявшейся тенью домов; а когда на пороге больше не было солнца, его переносили к стене напротив, и он был похож на собаку мастера Туни, которая, чтобы растянуться, искала солнца.

Наконец он начал вставать на ноги, и, поддерживая подмышки, его перетащили на берег, потому что ему нравилось дремать, прислонившись к камням, напротив лодки, и он говорил, что запах соленой воды ему полезен для живота; и его развлекало смотреть на лодки и узнавать, как Для того или другого прошел день. Занимаясь своими делами, кумовья уделяли и ему несколько слов и, чтобы утешить его, говорили:

— Значит, есть еще масло в лампе? Э, хозяин ’Нтони?

Вечером, когда вся семья была дома и двери заперты, а Длинная начинала читать молитвы, он радовался, что видит их всех так близко, и смотрел каждому по очереди в лицо и оглядывал стены дома, и статуэтку Доброго Пастыря под колпаком, и стол с висевшей над ним лампой, и все повторял:

— Мне не верится, что я еще тут с вами.

Длинная говорила, что испуг произвел такое волнение в ее крови и в голове, что теперь как будто уже не стоят больше перед ее глазами эти оба умершие бедняги ее, которых до самого того дня она чувствовала, точно два терновых шипа в груди, так что даже ходила исповедаться к дону Джаммарья. Однако духовник отпустил ей грех, потому что у несчастных людей всегда бывает так, что один терновый шип сменяется другим, и господь не хочет вонзать их все сразу, потому что тогда можно было бы умереть от горя. У нее умерли сын и муж; ее выгнали из ее дома; но теперь она довольна, что может заплатить врачу и аптекарю и никому ничего больше не должна.

Понемногу дед дошел и до того, что сказал:

— Дайте мне какое-нибудь дело, я не умею так сидеть, сложа руки.

Он чинил сети и плел верши; потом с палочкой начал похаживать до двора мастера Тино, чтобы посмотреть на «Благодать», и оставался там греться на солнышке. Наконец, снова стал ходить в море с молодыми.

— Точь в точь, как кошка! — говорила Цуппида, — они всегда выживают, если только не ударятся носом о землю.

Длинная, в свою очередь, поставила на пороге скамеечку и продавала апельсины, орехи, вареные яйца и черные маслины.

— Вы увидите, они понемногу дойдут и до того, что станут продавать вино! — говорила Святоша. Я очень рада этому, потому что это люди со страхом божиим!

А хозяин Чиполла пожимал плечами, когда ему случалось проходить по Черной улице мимо дома Малаволья, которые вздумали стать торговцами.

Торговля шла хорошо, потому что яйца были всегда свежие, и теперь, когда ’Нтони пропадал в трактире, даже Святоша посылала к куме Маруцце за оливками, если приходили пьяницы, у которых не было жажды. Так, сольди за сольди, уплатили мастеру Тино Цуппиду, и во второй раз починили «Благодать», которая действительно походила теперь на старый башмак; и все же отложили еще несколько лир. Закупили еще хороший запас боченков и соль для анчоусов на случай, если святой Франциск пошлет свою милость, купили и новый парус для лодки и отложили немножечко денег в комод.

— Мы трудимся, как муравьи, — говорил хозяин ’Нтони; и каждый день он пересчитывал деньги и бродил возле дома у кизилевого дерева, поглядывая наверх с заложенными за спину руками. Дверь была закрыта, воробьи чирикали на крыше, и виноградная лоза медленно-медленно покачивалась над окном. Старик влезал на стену огорода, в котором, точно море белых султанов, покачивался молодой лук, и потом бежал к дядюшке Крочифиссо, чтобы в сотый раз ему повторить:

— Послушайте, дядюшка Крочифиссо, если нам удастся общими усилиями скопить денег на дом, вы должны нам его продать, потому что он всегда принадлежал семье Малаволья. «Для каждой птицы на свете — милей своего нет гнезда на примете», и я хочу умереть, где родился. «Счастье тому дано, кому в своей постели умереть суждено».

Дядюшка Крочифиссо, чтобы не связывать себя обещанием, в знак согласия бормотал себе под нос, а в доме добавлял новую черепицу или лопатку извести к дворовой стенке, чтобы увеличить цену.

И дядюшка Крочифиссо успокаивал его:

— Не сомневайтесь, не сомневайтесь. Дом стоит на месте и никуда не убежит. Можете любоваться на него. Каждый любуется на то, что ему дорого.

А однажды добавил:

— Что же вы не выдаете вашу Мену?

— Выдадим, когда будет воля божия! — ответил хозяин ’Нтони. — Что до меня, то я готов выдать ее хоть завтра.

— Будь я на вашем месте, я отдал бы ее за Альфио Моска. Он хороший парень, честный и работящий; один только у него недостаток и есть, что он все ищет себе жену. Говорят, что он возвращается теперь сюда ради вашей внучки.

— А говорили, что он хочет жениться на вашей племяннице Осе.

— И вы тоже! И вы тоже! — принялся кричать Деревянный Колокол. — Кто это говорит? Все это сплетни! Он хочет забрать участок моей племянницы, вот чего он хочет. Хорошее дело? Что бы вы сказали, если бы я другому продал ваш дом?

Пьедипапера, который на площади всегда оказывался тут как тут, если между двумя начинался разговор, и можно было и для себя из этого извлечь выгоду, тоже вмешался в разговор.

— Теперь Оса забрала себе Брази Чиполла, когда расстроилось замужество Святой Агаты; я видел собственными глазами, как они вместе шли по высохшему ручью; я-то ходил искать два гладких камня, чтобы заткнуть водопойку, которая больше не держит воду. И как она жеманилась, кокетка! подвязала платочек под подбородком и говорила ему: — клянусь этой святой медалью, которую я ношу, все это неправда, фу, мне тошно, когда вы говорите мне про этого старого хрыча, моего дядюшку. — Она говорила про вас, дядюшка Крочифиссо, и давала ему трогать медальку, знаете, где она ее носит?

Деревянный Колокол притворялся, что не слышит, и мотал головой, как Тарталья.

Пьедипапера продолжал:

— А Брази сказал: — Что же нам тогда делать? — Я не знаю, что вы собираетесь делать, — ответила Оса, — но, если правда, что вы меня любите, вы меня в таком состоянии не бросите, потому что, когда я вас не вижу, мне кажется, что сердце мое разрывается надвое, как две дольки апельсина, и, если вас женят на ком-нибудь другом, клянусь вам вот этой святой медалью, видите? что на селе случится большое несчастье, и я брошусь в море, разодетая, как сейчас. — Брази почесал себе голову и отвечал: — Я-то хочу на вас жениться; а как будет потом с моим отцом? — Уйдемте вместе отсюда, — говорила она, — все равно, как если бы мы были муж и жена, а когда каша будет заварена, вашему отцу волей-неволей придется согласиться. Ведь других детей у него нет, и ему некому будет оставить имущество.

— Что за люди! Э! — принялся кричать дядюшка Крочифиссо, забыв, что он глухой. — У этой ведьмы чорт под юбкой сидит! И еще носит на груди медальку мадонны! Надо будет сказать хозяину Фортунато, надо сказать! Честные мы люди или нет? Если хозяин Фортунато не будет начеку, эта ведьма — племянница моя украдет у него сына, у бедняги!

И, как сумасшедший, побежал по улице.

— Пожалуйста, не говорите, что это я их видел! — идя за ним, кричал Пьедипапера. — Я не хочу попасть на язычок к вашей змее-племяннице.

Дядюшка Крочифиссо в один миг перевернул вверх дном все село и в конце концов собирался отправить таможенную стражу с доном Микеле арестовать Осу; ведь она, наконец, его племянница и должна была подумать о нем; дону Микеле платят за то, чтобы он охранял интересы честных людей. Кругом забавлялись, глядя, как, высунув язык, забегал хозяин Чиполла, и все были бы очень рады, если бы этот бездельник, его сын Брази, связался с Осой, потому что для него, видите ли, не была бы под стать и дочь Виктора Эммануила, а внучку Малаволья он бросил, даже не попрощавшись!

Но Мена не покрылась черным платочком, когда ее бросил Брази; напротив, она снова, как прежде, стала напевать, сидя за ткацким станком, или помогала солить анчоусы в чудесные летние вечера. На этот раз святой Франциск, действительно, послал благодать. Никогда не было видано, чтобы так «шел» анчоус; обильного улова хватало на всю округу; лодки возвращались тяжело нагруженные, и рыбаки на них пели и еще издали махали шляпами женам, которые поджидали их с детьми на руках.

Скупщики из горсуда валили толпой, кто пешком, кто верхом, кто в повозке, и Пьедипапера некогда было и голову почесать. Ко времени вечерни на берегу образовалась настоящая ярмарка, и стоял гам и шум. Во дворе Малаволья свет горел до полуночи, точно был праздник. Девушки пели, помогать приходили и соседки, дочери двоюродной сестры Анны, и Нунциата, потому что заработок находился для всех, и вдоль стены в четыре ряда уже стояли совсем готовые боченки с наложенными сверху камнями.

— Хотел бы я теперь, чтобы пришла Цуппида! — восклицал ’Нтони, который со сложенными на груди руками сидел на камнях тоже в качестве груза. — Теперь она увидела бы, как у нас самих идет дело, и что нам наплевать на дона Микеле и на дона Сильвестро!

Скупщики бегали за хозяином ’Нтони с деньгами в руках. Пьедипапера дергал его за рукав и говорил:

— Теперь-то и время попользоваться.

Но хозяин ’Нтони был тверд и отвечал:

— Не будем об этом толковать до праздника всех святых; тогда установится настоящая цена на анчоусы; нет, задатка не хочу, не хочу связывать себе руки. Я знаю, как делаются дела.

И, ударяя кулаком по боченкам, говорил внукам:

— Тут ваш дом и приданое Мены. «Твой дом тебя и целует и милует». Святой Франциск послал мне милость, чтобы я спокойно закрыл глаза.

В то же самое время были сделаны все запасы на зиму: зерно, бобы, оливковое масло; и массаро Филиппо был дан задаток за то небольшое количество вина, которое пили по воскресеньям.

Теперь все были спокойны; свекор и сноха снова считали деньги в чулке, боченки, выстроенные рядами во дворе, и делали свои расчеты, соображая, чего еще нехватает по дому. Маруцца знала, откуда каждое сольдо этих денег, — какие из них были от продажи апельсин и яиц, и какие принес с железной дороги Алесси, какие заработала на станке Мена, и говорила:

— Тут деньги от всех.

— А разве я вам не говорил, что для того, чтобы править веслом, нужно, чтобы все пять пальцев помогали друг другу? — отвечал хозяин ’Нтони. — Теперь уже малого нехватает.

И тогда они с Длинной где-нибудь в уголке начинали шептаться и поглядывали на Святую Агату, которая заслуживала, бедняжка, чтобы о ней поговорили, потому что «она ни рта не раскрывала, ни воли своей не объявляла», а постоянно была за работой, напевая тихонько, точно пташка в гнезде перед рассветом; и только вечером, слыша, как проезжают повозки, она думала о повозке кума Альфио Моска, который бродил по свету, — кто знает где, и тогда переставала петь.

По всему селу только были и видны, что рыбаки с сетями на плечах, да женщины, сидевшие на порогах домов за толчением кирпичей, и перед каждой дверью стоял ряд боченков, так что каждый человеческий нос услаждался на протяжении всей улицы, и уж за милю до села чувствовалось, что святой Франциск послал людям благодать; только и было разговоров, что об анчоусах и о рассоле, даже в аптеке, где по-своему перестраивали мир; и дон Франко хотел научить новому способу солить анчоусы, который он вычитал в книгах. Когда на это ему смеялись в лицо, он принимался кричать:

— Скоты вы! А еще хотите прогресса, хотите республику!

Люди показывали ему спину, а он шумел, как одержимый. С тех пор, как стоит мир, анчоусы всегда заготовляют с солью и с толченым кирпичом!

— Обычное рассуждение! Так делал мой дед! — продолжал кричать им вслед аптекарь. — Ослы вы, и вам нехватает только хвоста! Что можно поделать с таким народом? Они довольствуются мастером Кроче Джуфа, потому что он всегда был синдиком; они в состоянии сказать, что не хотят республики потому, что никогда не видели ее.

Слова эти он потом повторял дону Сильвестро, по случаю одной беседы с глазу на глаз, хотя, правда, дон Сильвестро сам и не открывал рта, а молча слушал. Потом оказалось, что он в ссоре с Беттой, дочерью мастера Кроче, потому что той хотелось быть синдиком, а отец позволил, чтобы ему надели юбку на шею, так что сегодня он говорил «белое», а завтра «черное», — смотря по тому, как желала Бетта. Сам он только и умел говорить: — Ведь синдик, кажется, я! — как научила его говорить дочь. Разговаривая с доном Сильвестро, она упиралась руками в бока и попрекала его:

— Вам сдается, что вам вечно позволят водить за нос моего простачка-отца, чтобы обделывать свои делишки и загребать обеими руками? Даже донна Розолина кричит повсюду, что вы объедаете все село. Но меня-то вы не съедите, нет! Я не помешалась на том, чтобы непременно выйти замуж, и охраняю интересы своего отца.

Дон Франко проповедывал, что без новых людей ничего не сделаешь и нет смысла призывать богатеев, как хозяин Чиполла, который говорил вам в ответ, что, по милости божией, у него свои дела, и ему нет нужды даром быть слугой народа; или же такого, как массаро Филиппо, который думал только о своих участках да о своих виноградниках, и лишь тогда навострил уши, когда заговорили о повышении пошлины на молодое вино.

— Отжившие люди! — задрав голову, заключал дон Франко. — Люди, годные для времен камарильи. В наши дни нужны новые люди.

— Так пошлем за формовщиком, чтобы вылепил их на заказ, — отвечал дон Джаммарья.

— Если бы все шло, как нужно, все утопали бы в золоте, — произносил дон Сильвестро; и больше он ничего не говорил.

— Знаете, что нужно было бы? — вполголоса добавлял аптекарь, одним глазком заглядывая в заднюю за лавкой комнату. — Нужны были бы такие люди, как мы!..

И, шепнув им на ухо этот секрет, на цыпочках побежал и стал у входа, заложив за спину руки, подняв бороду вверх и покачиваясь на носках.

— Хороший бы это был народ! — бормотал дон Джаммарья. — В Фавиньяне или на других каторжных работах вы найдете их сколько хотите, и не посылая за формовщиком. Пойдите и скажите это куму Тино Пьедипапера или этому пьянице Рокко Спату, они как раз подходят к идеям вашего времени! Я знаю, кто украл из моего дома двадцать пять унций, а на каторгу в Фавиньяну не пошел никто! Вот вам новые времена и новые люди!

В эту минуту с чулком в руках вошла в лавку Барыня, и аптекарь поспешил проглотить все, что он хотел сказать, продолжал бормотать себе в бороду, а сам делал вид, что смотрит на тех, кто шел к колодцу. В конце концов, видя, что никто не смеет больше и пикнуть, дон Сильвестро заявил без обиняков, потому что он не боялся жены аптекаря, что из новых людей нет никого, кроме ’Нтони хозяина ’Нтони и Брази Чиполла.

— А ты не вмешивайся, — сердито сказала тогда Барыня своему мужу: — эти дела тебя не касаются.

— Я ничего и не говорю, — ответил дон Франко, поглаживая бороду.

А священник, раз уж преимущество оказалось на его стороне, потому что жена дона Франко была тут, так что он мог метать свои стрелы в аптекаря, забавлялся тем, что злил его:

— Хороши они, эти ваши новые люди! Знаете вы, что делает теперь Брази Чиполла, когда отец ищет его, чтобы нарвать уши за Осу? Он бегает и прячется то тут, то там, как мальчишка. Эту ночь он опал в ризнице; а вчера моей сестре пришлось послать ему тарелку макарон в птичник, где он прятался, потому что этот бездельник не ел целые сутки и весь был в курином помете! А ’Нтони Малаволья? Еще один великолепный новый человек! Дед его и вся семья из сил выбиваются, чтобы снова стать на ноги: а он, как только может под каким-нибудь предлогом удрать, идет шататься по селу и перед трактиром, точь в точь, как Рокко Спату.

Синедрион, как и всегда, разошелся, не придя ни к какому решению, и каждый остался при своем мнении. Кроме того, на этот раз присутствовала Барыня, так что дон Франко не мог на свой манер отвести душу.

Дон Сильвестро смеялся, как курица; и едва кончилась беседа, ушел также, заложив руки за спину и с головой, переполненной всякими соображениями.

— Посмотри на дона Сильвестро, — он благоразумнее тебя, — говорила Барыня мужу, когда тот закрывал лавку. — Это человек солидный и, если у него есть что сказать, Он держит это про себя и ничего не говорит. Все село знает, то он обмошенничал донну Розолину на двадцать пять унций, но никто не скажет ему это в лицо, вот он какой человек! А ты всегда будешь дураком, не умеющим вести свои дела, бездельником — одним из тех, что лают на луну, болтун!

— Да что же я, в конце концов, сказал? — плаксиво говорил аптекарь, поднимаясь за ней по лестнице со свечой в руке.

Знала ли она, что он говорил? При ней он не решался твердить свои глупости, у которых «не было ни головы ни хвоста». Он знал только, что дон Джаммарья шел по площади, крестился и бормотал:

— Хороша порода новых людей, как этот ’Нтони Малаволья, который шатается в этот час по селу!