Теперь, когда для управления лодкой не было никого, кроме Алесси, хозяину ’Нтони приходилось брать кого-нибудь поденно, либо обремененного детьми кума Нунцио, у которого была еще больная жена, либо сына Совы, который приходил к дверям плакаться, что мать его умирает с голоду, а дядюшка Крочифиссо давать ему ничего не хочет, потому что холера, говорит, его разорила, столько народу перемерло, а все они должны были ему деньги, так что даже он сам заболел холерой, только не умер, — печально покачивая головой, добавлял сын Совы. — Если бы ой умер, всем нам было бы чего есть, и мне и матери, и всем родным. Мы с Осой два дня ухаживали за ним, и было похоже на то, что он вот-вот умрет, но потом он так и не умер!

Однако того, что вырабатывали Малаволья, нехватало часто на уплату дядюшке Нунцио или сыну Совы, и приходилось трогать деньги, накопленные с таким трудом для покупки дома у кизилевого дерева. Каждый раз, когда Мена вытаскивала из-под матраца чулок, вздыхали и она и дед. Бедный сын Совы не был виноват; он-то готов был весь распластаться, чтобы покрыть свою поденную плату, но рыба не хотела ловиться. И, когда они медленно-медленно возвращались на веслах и со спущенным парусом, сын Совы говорил хозяину ’Нтони:

— Давайте-ка, я вам наколю дров или подвяжу лозы; я могу работать до полуночи, если хотите, как работал у дядюшки Крочифиссо. Я не хочу красть у вас рабочий день.

Тогда хозяин ’Нтони, поразмыслив немного, и с тяжелым сердцем, решил поговорить с Меной, как им быть дальше. Она разумна, как ее мать, и из всей большой семьи теперь уж никого не осталось, с кем можно было поговорить, а ведь прежде сколько народа-то было! Лучше всего продать «Благодать», которая не приносит никакого дохода и только съедает деньги на уплату поденщины куму Нунцио и сыну Совы, не то — все, что отложили на покупку дома, понемногу уйдет. «Благодать» стара, и постоянно нужно тратиться, чтобы конопатить ее и держать в порядке. Потом, если ’Нтони вернется, и времена будут получше, как тогда, когда всем вместе удалось скопить деньги на дом, можно будет купить и другую, новую лодку, и опять назвать ее «Благодатью».

В воскресенье, после обедни, он отправился на площадь поговорить об этом с Пьедипапера. Кум Тино пожимал плечами, тряс головой, говорил, что «Благодать» годится на то, чтобы печку ею топить, и при этом он увлекал хозяина ’Нтони на берег; на лодке сразу были видны законопаченные места, которые только-что замазали смолой, и она похожа была на некоторых известных ему женщин дурного поведения, которые под корсетом скрывали свои недостатки; и Пьедипапера своей хромой ногой давал лодке пинки в живот. Да и ремесло это нынче становилось плохим; чем покупать, все предпочли бы сами продать свои лодки, и поновее «Благодати»! Да и кому ее покупать? Хозяину Чиполла такое старье не нужно. Пожалуй, это подошло бы для дядюшки Крочифиссо. Но сейчас у дядюшки Крочифиссо на уме было другое из-за этой бесноватой Осы, которая бегала за всеми холостыми мужчинами на селе и заставляла его губить свою душу. Но, в конце концов, святой дружбы ради, он готов пойти в удобный момент поговорить с дядюшкой Крочифиссо, если уж хозяин ’Нтони, ради куска хлеба, во что бы то ни стало хочет продать «Благодать»; он-то ведь, Пьедипапера, заставляет дядюшку Крочифиссо делать все, что хочет!

Действительно, когда он с ним заговорил, отведя его в сторону к водопойке, дядюшка Крочифиссо только пожимал плечами и тряс головой, как Пеппино, и хотел вырваться у него из рук. Бедняга кум Тино, чтобы заставить его слушать, схватил его за куртку, тряс его, крепко обнимал и шептал на ухо:

— Да вы же глупым скотом будете, если упустите такой случай! Вы же купите за кусок хлеба! Хозяин, ’Нтони потому только и продает, что не может справиться, потому что внук его бросил. А вы можете дать ее в руки куму Нунцио или сыну Совы, они умирают с голоду и готовы работать даром. Все, что они добудут, вы и съедите. Болваном вы будете, говорю вам! Лодка в такой хорошей сохранности, точно новая. Хозяин ’Нтони понимал толк, когда строил ее. Это же золотое дело, как то, с бобами; слушайте вы меня!

Но дядюшка Крочифиссо ничего не хотел слушать и чуть не плакал, и лицо у него было желтое после того, как он болел холерой; он вырывался и готов был куртку оставить в руках Пьедипапера.

— Это меня не касается! — повторял он. — Это меня совсем не касается. Вы не знаете, что у меня тут, внутри, кум Тино! Все хотят пить мою кровь, как пиявки, и забрать себе мое добро. Теперь еще и Пиццуто бегает за Осой, все они — точно охотничьи псы!

— А вы женитесь сами на Осе! Да разве, в конце концов, не из вашего рода и она и ее участок? Лишним ртом юна не будет, нет! У нее золотые руки, у этой женщины, и хлеб, который вы ей дадите, даром не пропадет! А у вас в доме будет прислуга, которой не надо будет платить жалованья, и вы получите еще и участок. Послушайте меня, дядюшка Крочифиссо, это такое же дело, как и с бобами!

Хозяин ’Нтони между тем около лавки Пиццуто ожидал ответа и, точно душа в чистилище, поглядывал на них обоих, казавшихся, будто они дерутся, и старался угадать, соглашается ли дядюшка Крочифиссо. Пьедипапера прибегал оказать, чего ему удалось добиться от дядюшки Крочифиссо, и снова возвращался беседовать с ним. Точно челнок в ткацком станке, волоча за собой свою искалеченную ногу, он ходил по площади туда и обратно, пока ему удалось привести их к соглашению.

— Прекрасно! — говорил он хозяину ’Нтони; а дядюшке Крочифиссо:

— За кусок хлеба!

Так он устроил продажу и всех снастей, с которыми Малаволья не знали, что делать, раз у них и куска-то дерева в море не было; но, когда унесли верши, сети, остроги и все остальное, хозяину ’Нтони показалось, что ему вырывают кишки из живота!

— Я уж похлопочу о поденной работе для вас и для вашего внука Алесси, не беспокойтесь, — говорил ему Пьедипапера. — Само собою, вам придется пойти на малое. «Сила — от молодого, а от старого — совет». А уж за свое усердие — полагаюсь на ваше доброе сердце.

— «В голодный год поешь и хлеб ячменный», — отвечал хозяин ’Нтони. — «Какая тут уж честь, когда нечего есть»!

— Верно, верно, мы поняли друг друга! — заключил Пьедипапера и, действительно, пошел переговорить с хозяином Чиполла в аптеку, куда дону Сильвестро снова удалось затащить их — его, массаро Филиппо и еще кое-каких тузов, чтобы обсудить общинные дела, потому что, в конце концов, Деньгй-тo ведь у них, и глупо не значить ничего на селе, когда богат и налогов платишь больше других.

— Вы такой богатый человек и могли бы дать кусок хлеба этому бедняку хозяину ’Нтони, — говорил Пьедипапера. — Вам ничего не стоило бы поденно брать его с его внуком Алесси; вы знаете, что в своем деле он ловчее всякого другого, и на малое пойдет, потому что они ведь без куска хлеба. Вы сделаете золотое дельце, послушайте меня, хозяин Фортунато.

Хозяин Фортунато, захваченный врасплох, в такую минуту отказать не мог, но потом было толковано и перетолковано и о цене, и о том, что времена нынче плохие, и что люди сидят без работы, и что хозяин Чиполла просто делал доброе дело, если соглашался взять хозяина ’Нтони.

— Хорошо, я возьму его, если он сам придет и попросит. Можете себе представить, что он дуется на меня с тех пор, как по ветру пошло замужество Мены с моим сыном. А? хорошее бы я сделал дело! А у них еще хватает смелости дуться на меня!

Дон Сильвестро, массаро Филиппо, а также Пьедипапера, все они торопились сказать, что хозяин Фортунато прав. Брази не давал ему больше покоя с тех пор, как парню подали мысль о женитьбе, и бегал за всеми женщинами, как кот в январе, что бедному отцу причиняло постоянную заботу. Теперь тут замешалась еще и Манджакаруббе, забравшая себе в голову женить Брази Чиполла на себе, так как она того стоила: она, по крайней мере, красивая и видная девушка, а не старая и потрепанная, как Оса. Но у Осы был ее участок, а у Манджакаруббе не было ничего, кроме черных кос, — так говорили люди.

Манджакаруббе знала, как ей нужно действовать, чтобы забрать в руки Брази Чиполла теперь, когда из-за холеры отец снова затащил его домой, и он уже не ходил прятаться на скалы, или в винограднике, или у аптекаря и в ризнице. Надев новые сапожки, она быстро, быстро шла мимо него в толпе, возвращавшейся от обедни, и проходя задевала его локтем; или же, сложив руки на животе и повязав волосы шелковым платочком, она поджидала его на пороге и бросала убийственный взгляд, каким похищаются сердца, и, подвязывая под подбородком кончики платка, вертелась, чтобы посмотреть, идет ли он за ней; или, когда он показывался в конце улицы, убегала в дом, пряталась за стоявшим на окне базиликом и тайком пожирала его своими черными глазами. Но если Брази останавливался и дурак-дураком смотрел на нее, она поворачивалась к нему спиной, опускала голову, краснела вся, не поднимала глаз и покусывала кончик передника, так что каждый понял бы, что ее можно съесть запросто, как хлеб. Наконец, так как у Брази нехватало догадки съесть ее запросто, как едят кусок хлеба, ей самой приходилось тянуть его за волосы и говорить ему:

— Послушайте, кум Брази, зачем вы отнимаете у меня покой? Знаю я, что я не для вас! Лучше, чтобы вы не ходили здесь, потому что, чем чаще я вас вижу, тем чаще хочу видеть, и надо мной уже смеются на селе. Цуппида каждый раз бросается к дверям, когда видит, что вы проходите, а потом идет всем рассказывать; лучше бы она смотрела за этой кокеткой — за своей дочкой Барбарой, из-за нее эта улица стала точно площадь, столько она водит за собой народу; а, небось, Цуппида не ходит рассказывать, сколько раз тут проходит дон Микеле, чтобы увидеть у окошка Барбару.

Из-за этой болтовни Брази не уходил больше с улички, с которой его не прогнать бы теперь и палками, и постоянно вертелся там, ничего не делая, задрав кверху нос и раскрыв рот, как Джуфа. Манджакаруббе, со своей стороны, стояла у окна и каждый день меняла шелковые платочки и стеклянные ожерелья, как какая-то королева.

— Она выставляет в окошко все, что у нее есть, — говорила Цуппида, — а этот дурак Брази принимает все за чистую монету и до того одурел, что, придти за ним отец, даже и его не побоялся бы.

— Это рука божия наказывает хозяина Фортунато за гордость, — говорили люди. — Для него в сто раз лучше было бы женить сына на Малаволья, у которой, по крайней мере, было кое-какое приданое, и она не тратила его на платочки и ожерелья.

Мена же, наоборот, и носа не показывала у окна, потому что с тех пор, как умерла ее мать, это было ей не к лицу, и она носила черный платочек; а потом ей приходилось еще заботиться и о малютке, заменять ей мать, и некому было ей помочь в работе по дому, так что ей нужно было ходить и на прачечный плот, и на колодец, и носить мужчинам хлеб, когда они работали на поденщине; теперь она больше уж не была похожа на Святую Агату, как в те времена, когда ее никто не видел и она сидела всегда за ткацким станком. Теперь у нее было мало времени сидеть за ткацким станком.

Дон Микеле, с того дня, как Цуппида с веретеном в руках кричала на галлерейке, что она выколет ему глаза этим веретеном, если он будет еще здесь шататься из-за Барбары, раз десять в день проходил туда и обратно по Черной улице, чтобы показать, что он не боится ни Цуппиды ни ее веретена; а когда он приближался к дому Малаволья, то замедлял шаги и заглядывал внутрь, чтобы увидеть красивых девушек, которые подрастали в доме Малаволья.

Когда вечером мужчины возвращались с моря, дома им было все готово; котелок кипел и стол был накрыт; ню стол был теперь велик для них, и они терялись за ним. Дверь запирали и мирно ужинали. Потом садились в дверях, обняв руками колена, и отдыхали от рабочего дня. По крайней мере, недостатка ни в чем у них не было, и они больше не трогали денег, отложенных на покупку дома. У хозяина ’Нтони все время перед глазами был дом, стоявший тут, совсем близко, с своими закрытыми окнами и с кизилевым деревом, которое свешивалось над дворовой оградой. Маруцце не пришлось умереть в этом доме; он, верно, тоже там не умрет; но деньги вновь начинали накопляться, и молодежь его когда-нибудь вернется туда; вот и Алесси тоже начинал становиться мужчиной и был хорошим внуком, из того же самого теста, что и все Малаволья. Когда они потом выдадут замуж девушек, выкупят дом и будут в состоянии вновь завести собственную лодку, им нечего будет больше желать, и хозяин ’Нтони спокойно закроет тогда глаза.

Нунциата и двоюродная сестра Анна после ужина тоже приходили посидеть рядом на камнях и поболтать с этими бедняжками, которые были тоже одиноки и покинуты, так что казалось, что они из одной семьи. Нунциата чувствовала себя, как дома, и, точно наседка, приводила с собой своих малышей. Сидя с ней рядом, Алесси говорил ей:

— Что, ты закончила сегодня свой холст?

Или:

— В понедельник ты пойдешь собирать виноград у массаро Филиппо? Вот настанет время оливок, и ты всегда сможешь заработать поденно, если даже у тебя не будет ничего для стирки; ты сможешь брать с собой братишку, ему дадут теперь два сольди в день.

Нунциата очень серьезно рассказывала ему все свои планы и опрашивала его совета, и они так рассуждали вдвоем, точно у них уже были седые волосы.

— Они рано научились, потому что видели много горя! — говорил хозяин ’Нтони, — разум приходит с несчастьями.

Алесси, обхватив руками колени, — тоже совсем как его дед, — спрашивал Нунциату:

— Ты пойдешь за меня замуж, когда я буду большой?

— Это еще не к спеху, — отвечала она.

— Конечно, не к спеху, но лучше подумать об этом теперь, чтобы я знал, что мне нужно делать. Сперва нужно выдать замуж Мену и Лию, когда и она вырастет. Лия уже хочет длинных платьев и платочков с розами, а тебе тоже еще надо устроить своих детей. Нужно так сделать, чтобы купить лодку, а при лодке можно будет купить и дом. Деду опять хотелось бы иметь дом у кизилевого дерева, и я тоже был бы рад, потому что так все знаю там, что мог бы ходить с закрытыми глазами, да и ночью носа бы не разбил; и там большой двор для снастей и до моря оттуда два шага. Потом, когда сестры выйдут замуж, дедушка перейдет жить к нам, и мы поместим его в большой комнате с окнами во двор, где много солнца; а, когда он не сможет больше ходить в море, бедный старик, он будет сидеть во дворе возле дверей, а летом у него будет тень, потому что под боком кизилевое дерево. Мы возьмем комнату на огород, хочешь? — и у тебя рядом будет кухня. Так у тебя все будет под рукой, правда? Когда вернется брат ’Нтони, мы эту комнату отдадим ему, а сами переберемся наверх. Тебе только придется спуститься по лесенке, чтобы пройти на кухню или в огород.

— В кухне нужно поправить очаг, — сказала Нунциата. — В последний раз, когда я на нем варила суп, так как у бедной кумы Маруццы нехватало духу приняться за что-нибудь, приходилось укреплять котелок камнями.

— Да, я знаю! — отвечал Алесси, опершись подбородком на руки и одобрительно кивая головой. Глаза его были точно зачарованы, и ему казалось, что он видит Нунциату перед очагом и мать, которая сидит в отчаянии возле кровати. — Ты тоже в темноте могла бы ходить по дому у кизилевого дерева, столько раз ты там бывала. Мама всегда говорила, что ты хорошая девушка.

— Теперь в огороде посадили лук, и луковицы вышли крупные, как апельсины.

— А ты любишь лук?

— Поневоле люблю. С ним легче съедать хлеб, и стоит он дешево. Когда у нас нет денег на суп, мы всегда едим его с моими малышами.

— Поэтому так много его и продают. Дядюшке Крочифиссо не нужна ни капуста ни латук, он и второй свой огород около дома тоже весь засеял луком. А мы посадим и спаржевую капусту и цветную... Хорошо, а?

Сидя на корточках на пороге и охватив руками колени, девчурка также мечтательно смотрела вдаль; потом она запела, а Алесси внимательно слушал. Наконец она сказала:

— Но ведь это еще не к спеху.

— Да, — подтвердил Алесси, — сначала надо выдать замуж Мену, а потом еще Лию, и устроить твоих малышей. Но лучше подумать об этом теперь.

— Когда Нунциата поет, — выходя на порог, сказала Мена, — это предвещает, что на следующий день будет хорошая погода, и можно будет пойти на прачечный плот.

Двоюродная сестра Анна была в таком же положении, потому что и участком ее и виноградником ее был прачечный плот, и для нее был праздник, когда ей давали белье в стирку, тем более теперь, когда сын ее Рокко с понедельника до понедельника пьянствовал в трактире, чтобы разогнать плохое настроение духа, в которое его привела эта кокетка Манджакаруббе.

— Не все плохое во вред, — говорил ей хозяин ’Нтони. — Может быть это научит вашего Рокко уму-разуму. Моему ’Нтони тоже на пользу будет пожить вдали от дома; когда он вернется и устанет шататься по свету, ему все покажется хорошим, и он уж не будет на все жаловаться; и, если нам снова удастся спустить на море собственные лодки и поставить наши кровати там, в этом доме, вы увидите, как хорошо сидеть и отдыхать вечером на пороге, когда, после удачного дня, вернешься домой усталым, и видеть свет в комнате, где его видали столько раз и где вы видели лица, самые дорогие для вас на свете. Но теперь столько их ушло, одни за другими, и не вернутся они больше, и комната темна, и дверь в нее заперта, точно те, что ушли, навсегда унесли в кармане ключи.

— ’Нтони не должен был уходить! — немного спустя добавил старик. — Он должен был знать, что я стар, и что, если я умру, у этих детей больше никого не останется.

— Если мы купим дом у кизилевого дерева, пока его нет, он не поверит, когда вернется, — сказала Мена, — и будет искать нас здесь.

Хозяин ’Нтони печально покачал головой.

— Дело еще не к спеху! — произнес наконец и он, как Нунциата; а двоюродная сестра Анна добавила:

— Если ’Нтони вернется богатым, он и купит дом.

Хозяин ’Нтони ничего не отвечал; но все село знало, что ’Нтони должен вернуться богатым, раз уж так давно он уехал искать счастья, и многие завидовали ему и тоже хотели все бросить и отправиться на охоту за счастьем, как и он. В конце концов их нельзя винить, потому что они не оставляли ничего, кроме всегда готовых расплакаться женщин; нехватило духу оставить свою бабенку только у этой скотины, сына Совы, у которого, вы знаете, какая была мать, да еще у Рокко Спату, все мысли которого были в трактире.

Но, к счастью женщин, неожиданно стало известно, что ночью на корабле из Катании вернулся ’Нтони хозяина ’Нтони и что ему стыдно было показаться без сапог. Если бы было верно, что он возвращается богатым, ему некуда было бы спрятать деньги, таким он был нищим и оборванцем. Но дед, брат и сестры радовались ему так же, как если бы он вернулся, нагруженный деньгами, и сестры вешались ему на шею, смеясь и плача, что ’Нтони не узнавал больше Лию, — так она выросла, и они говорили ему:

— Теперь уж ты нас не бросишь, правда?

Дед; тоже сморкался и бормотал:

— Теперь я могу умереть спокойно. Дети уж не останутся одни посреди улицы.

Но целую неделю ’Нтони не решался показаться на улице. Увидев его, все смеялись ему в лицо, а Пьедипапера говорил:

— Видели вы богатства, какие привез ’Нтони хозяина ’Нтони?

А кто прежде, чем сделать такую глупость и бросить свою родину, долго возился, собирая узел с сапогами и рубашками, те от смеха держались теперь за животы.

Известно, что, кому не удается поймать счастье, — тот дурак. Дон Сильвестро, дядюшка Крочифиссо, хозяин Чиполла и массаро Филиппо дураками не были, и все их встречали приветливо, потому что те, у кого нет ничего, разинув рот, смотрят на богатых и счастливых и работают на них, как осел кума Моска, за охапку соломы, вместо того чтобы лягаться и разбить повозку и, задрав кверху ноги, кататься по траве. Прав был аптекарь, что хорошего пинка нужно дать миру, каким он устроен теперь, и переделать его заново. И он тоже, со своей бородищей, хоть и проповедывал, что все надо переделать заново, был из тех, что, поймав счастье, держали его в стеклянных ящичках и наслаждались благодатью божией, постаивая себе в дверях лавочки, и болтал с тем и с другим, и вся-то работа его была, что потолчет немного грязной воды в ступе. Вот это называется, хорошему ремеслу научил его отец, — делать деньги из воды, которую берешь из цистерн! Ну, а ’Нтони дед научил ремеслу — только ломать себе целый день руки и спину, и рисковать шкурой, и околевать с голоду, и никогда дня даже не иметь, когда можно было бы растянуться на солнце, как ослу кума Моска! Паршивое ремесло, которое только изводит человека, клянусь мадонной! — и он был сыт им по горло и предпочитал поступать, как Рокко Спату, который, по крайней мере, ничего не делал. Теперь ему уже не было дела ни до Цуппиды, ни до Сары кумы Тудды и ни до каких девушек в мире. Они только и стараются поймать мужа, который хуже собаки работал бы, чтобы прокормить их, и покупал бы им шелковые платочки. чтобы по воскресеньям они могли стоять в дверях, сложив руки на сытом животе. Он сам предпочитал стоять с руками на животе в воскресенье, и в понедельник, и в остальные дни, потому что бесполезно попусту выбиваться из сил.

Так проповедывал ’Нтони, точно аптекарь; этому-то во время странствования он научился, и теперь у него глаза раскрылись, как у котят через сорок дней после рождения. «Если курица побродит, с брюхом сытым в дом приходит». Если уж ничем другим, так разумом-то брюхо он себе набил и ходил и рассказывал, чему научился, на площади, в лавке Пиццуто и еще в трактире Святоши. Теперь уж он не ходил тайком в трактир Святоши, потому что стал взрослым и, в конце концов, не надерет же ему дед за это уши! Он сумеет ответить по-своему, если его станут упрекать, что он ищет маленьких удовольствий там, где может.

Дед, бедняга, вместо того чтобы взять его за уши, брал его лаской.

— Видишь ли, — говорил он ему, — теперь, когда ты тут, мы быстро сколотим деньги на дом, — он вечно пел ему песенку про дом! — Дядюшка Крочифиссо сказал, что другим его не отдаст. Твоей матери, бедняжке, не пришлось там умереть. А при доме мы сможем дать и приданое Мене. Потом, с божией помощью, мы заведем другую лодку; потому что, должен тебе сказать, в мои годы тяжело ходить на поденную работу и видеть, как тобой командуют, когда сам был хозяином. Вы ведь тоже родились хозяевами. Хочешь, мы сначала купим лодку на деньги, что скопили на дом? Ты взрослый теперь и должен сказать и свое слово, потому что должен быть разумнее меня, старика. Что ты думаешь делать?

Ничего он не хотел делать! Что ему до лодки и до дома? Случись потом другой плохой год, другая холера, другое несчастье, и они съедят дом и лодку и начнут работать заново, как муравьи. Хорошее дело! А потом, когда будет у них дом и лодка, разве им не придется работать, или всякий день они станут есть пироги и мясо? А вот там, где он был, были люди, которые постоянно разъезжали в карете, вот что они делали! Люди, по сравнению с которыми дон Франко и секретарь работали, как настоящие ослы, когда марали бумагу и толкли грязную воду в ступе. По крайней мере хотел бы я знать, почему это на свете должны быть люди, которые живут себе, ничего не делая, и родятся со счастьем под шляпой, а у других нет ничего, и всю свою жизнь они тянут лямку?

А это хождение на поденную работу было ему совсем не по вкусу, ему, который родился хозяином, — сам дед так говорил. Работать из-под палки, как люди, которые никогда ничем не были, а ведь на селе все знают, как Малаволья сколачивают деньги по сольдо и бьются изо всех сил! На поденную работу он ходил только потому, что его водил дед, и у него еще нехватало духу отказаться. Но когда старший, как собака, стоял за его спиной и кричал ему с кормы: — эй, там! парень! работать надо! — ’Нтони приходило желание дать ему по голове веслом, и он предпочитал оставаться чинить верши и поправлять петли в сетях, сидя на берегу, с вытянутыми ногами и прислонившись спиной к камням; тут, по крайней мере, никто ничего не скажет ему, если он передохнет минутку и опустит руки.

Приходили сюда потянуться и расправить плечи Рокко Спату и Ванни Пиццуто, когда тому между одним бритьем и другим нечего было делать, и еще Пьедипапера, ремеслом которого было болтать то с тем, то с другим, чтобы устроить какое-нибудь дельце и заработать на маклерстве. Они пересуживали все, что случилось на селе, и то, как донна Розолина, под тайной исповеди, во время холеры рассказывала своему брату, что дон Сильвестро обмошенничал ее на двадцать пять унций, а она не могла подать на него в суд, потому что эти двадцать пять унций донна Розолина украла у своего брата, священника, и ей было бы стыдно, если бы стало известно, почему она деньги эти дала дону Сильвестро.

— А потом, — заметил Пиццуто, — откуда эти двадцать пять унций пришли к самой-то донне Розолине? — «Краденое добро не прочно».

— Они, по крайней мере, оставались бы в доме, — говорил Спату: — если бы у моей матери было двенадцать унций, и я взял бы их у нее, разве меня назвали бы вором?

Говоря о ворах, перешли к дядюшке Крочифиссо, который потерял, как рассказывали, больше тридцати унций из-за того, что столько людей перемерло от холеры, а у него остались заклады. Теперь Деревянный Колокол не знал, что ему делать со всеми этими кольцами и серьгами, которые остались у него в закладе, и женится на Осе; это верно, потому что видели, как он ходил записываться в муниципалитет, и при этом был дон Сильвестро.

— Это не правда, что он женится на ней ради серег, — говорил Пьедипапера, который мог это знать. — Серьги и цепочки, в конце концов, золотые и из накладного серебра, и он мог бы продать их в городе; так он с лихвой вернул бы себе свои деньги, которые роздал. Он женится на ней потому, что Оса всячески уверила его, что собирается пойти с кумом Спату к нотариусу, раз Манджакаруббе к себе в дом затащила теперь Брази Чиполлу. Вы извините меня, кум Рокко!

— Ничего, ничего, кум Тино, — ответил Рокко Спату. — Мне это все равно; кто верит этим канальям женщинам, тот свинья! Для меня возлюбленная — это Святоша, которая даст мне в долг, когда захочу. Чтобы с нею сравняться, нужны были бы две Манджакаруббе, при эдакой-то груди! — а, кум Тино?

— «Трактирщица красива — и счет большой», — сплевывая, сказал Пиццуто.

— Ищут мужа, чтобы он их содержал! — добавил ’Нтони. — Все они одинаковы!

А Пьедипапера продолжал:

— Дядюшка Крочифиссо со всех ног побежал тогда к нотариусу, так что едва не задохнулся. Вот он и женится теперь на Осе.

— Счастье же этой Манджакаруббе! — воскликнул ’Нтони.

— Брази Чиполла, когда лет через сто, по воле божией, умрет его отец, будет богат, как свинья, — сказал Спату.

— Теперь отец его бесится, а пройдет время — и покорится. Других сыновей у него нет, и ему остается только самому жениться, если он не хочет, чтобы Манджакаруббе на зло ему пользовалась его добром.

— Это мне по вкусу, — заключил ’Нтони. — У Манджакаруббе ничего нет. Почему же хозяин Чиполла один только и должен быть богат?

Тут принял участие в беседе аптекарь, который приходил на берег выкурить послеобеденную трубку и занимался толчением воды в ступе, говоря, что на свете все идет плохо и все надо перевернуть вверх ногами и начинать сначала. Но говорить с этими людьми было, действительно, то же самое, что толочь воду в ступе. Единственный, кто понимал в этом хоть что-нибудь, был ’Нтони, который повидал свет и у которого немножечко раскрылись глаза, как у котят; в солдатах научили его читать, и поэтому он тоже ходил посидеть в дверях аптеки и послушать, что пишут в газете, и поболтать с аптекарем, который был добрым парнем со всеми и голова которого не была так набита вздором, как у его жены, кричавшей ему;

— Зачем ты вмешиваешься не в свои дела?

— Приходится давать женщинам волю болтать и делать все потихоньку от них, — говорил Франко, едва Барыня уходила в свою комнату. Его не стесняло устраивать сборища и с этими босяками, лишь бы они не клали ног на стулья; слово за словом он объяснял им все, что говорила газета, и подчеркивал, что на свете все должно было бы итти так, как тут сказано.

Когда дон Франко приходил на берег, где приятели вели эту беседу, он подмигивал ’Нтони Малаволья, который, вытянув ноги и прислонившись спиной к камням, чинил петли сетей, и делал ему знаки головой, тряся своей бородищей.

— Э! хороша справедливость, когда одним приходится разбивать себе спину о камни, а другие, выставив брюхо на солнце, курят трубку, тогда как все люди должны бы быть братьями, как сказал Иисус, величайший из всех революционеров, а священники его в наше время стали сыщиками и шпионами. Разве вы не знаете, что историю дона Микеле со Святошей дон Джаммарья раскрыл на исповеди?

— А разве не сам дон Микеле? У Святоши есть массаро Филиппо; а дон Микеле вечно толчется на Черной улице и нисколько не боится Цуппиды и ее веретена. У него ведь есть пистолет.

— Оба они, я вам говорю! У тех, кто исповедуется каждое воскресенье, заготовлены большие мешки, чтобы складывать грехи, поэтому-то Святоша и носит на груди медальку, чтобы прикрывать свинство, которое под ней.

— Дон Микеле теряет время с Цуппидой; секретарь сказал, что заставит ее упасть к его ногам, как зрелую грушу.

— Конечно! Но, пока что, дон Микеле развлекается с Барбарой и с другими девушками. Я это знаю, — он украдкой подмигивал ’Нтони. — Ему нечего делать, а каждый день он получает свои четыре тари жалованья.

— Это то, что я всегда говорю, — повторял аптекарь, теребя бороду. — Вся система такова; платить бездельникам за то, что они ничего не делают, и наставлять рога нам, которые оплачивают их! — вот так-то и обстоит дело. Люди, которые четыре тари получают в день, чтобы разгуливать под окнами Цуппиды; и дон Джаммарья, который по лире лопает в день за то только, что исповедует Святошу и слушает гадости, которые она ему рассказывает; и дон Сильвестро, который.... знаю я! и мастер Чирино, которому платят за то, что он надоедает своими колоколами, а фонарей потом не зажигает, масло же кладет себе в карман; да много еще всякого другого свинства делается в муниципалитете, честное слово! Хотели было они сооружать новое здание при помощи всех тех, кто обитает теперь в этом неблагоустроенном бараке, но потом снова сговорились, дон Сильвестро и другие, и больше об этом ни слова... Точь в точь, как эти другие разбойники в парламенте, которые болтают и болтают между собой; но разве вы понимаете, о чем они говорят? У них пена у рта, с минуты на минуту ждешь, что они вцепятся друг другу в волосы, а потом они в лицо смеются дуракам, которые им верят. Одни оплеухи народу, который оплачивает воров, и сводников, и сыщиков, как дон Микеле!

— Вот хорошо-то, — сказал ’Нтони, — четыре тари в день за то, чтобы разгуливать, где вздумается. Хотел бы я быть в таможенной страже.

— Вот! вот! — воскликнул дон Франко, у которого вылезали глаза из орбит. — Видите вы последствия этой системы? А последствия те, что все становятся канальями. Не обижайтесь, кум ’Нтони. «Рыба портится с головы». Я бы тоже был таким, как вы, если бы не получил образования и у меня не было ремесла, чтобы зарабатывать хлеб.

Действительно, шли толки, что отец аптекаря научил его прекрасному ремеслу — толочь в ступе воду и из грязной воды делать деньги, тогда как другим приходится жариться на солнце и терять зрение, подбирая петли в сетях, и за десять сольди работать до судорог в ногах и спине. И так бросили они и болтовню, и сети, и, сплевывая по дороге, все отправились в трактир.