Хозяин ’Нтони, когда внук его вечером возвращался домой пьяный, всячески старался уложить его в постель, чтобы не заметили другие, потому что этого никогда не бывало с Малаволья, и у старика навертывались слезы на глаза. Ночью он вставал и будил Алесси, чтобы отправляться в море, другого внука не трогал; все равно он никуда бы не годился. Сначала ’Нтони было стыдно и он выходил встречать их на берег с опущенной головой. Но мало-по-малу он привык и говорил сам с собой:

— Ну, завтра еще попразднуем!

Бедный старик всякими способами старался затронуть его сердце и тайком даже попросил дона Джаммарья заклясть рубаху внука, на что истратил три тари.

— Послушай! — говорил он ’Нтони, — этого никогда не бывало у Малаволья! Если ты пойдешь по дурной дорожке Рокко Спату, твой брат и твои сестры пойдут по твоим следам. «От порченого яблока и остальные гниют», и сольди, которые мы скопили вместе с таким трудом, разлетятся, как дым. «Гибнет лодка из-за одного рыбака», и что мы тогда будем делать?

’Нтони оставался с опущенной головой или бормотал что-то сквозь зубы; но на следующий день начиналось то же самое, и однажды он сказал деду:

— Чего вы хотите? Когда я забываюсь, я, по крайней мере, не думаю о своем несчастье.

— Какое несчастье? Ты здоров, молод, знаешь свое ремесло, чего тебе нехватает? Я, вот, старик, и брат твой еще мальчик, — а мы выбрались из ямы. Если бы ты хотел нам помочь, мы стали бы тем, чем были прежде, и, если бы у нас и не было покойно на сердце, — потому что кто умер, тот больше не вернется, — у нас, по крайней мере, не было бы других забот; мы были бы все вместе, как и должны быть пальцы на руке, и в доме был бы хлеб. А если я закрою глаза, как вы все останетесь? Теперь, видишь ли, всякий раз, как мы уходим далеко в море, я начинаю побаиваться. Ведь я стар стал.

Когда деду удавалось тронуть его сердце, ’Нтони принимался плакать. Брат и сестры, которые все знали, прятались по углам, как только слышали, что он возвращается, точно он был им чужой или они боялись его; и дед с четками в руках бормотал:

— О, благословенная душа Бастьянаццо! О, душа снохи моей Маруццы, совершите чудо!

Когда Мена видела, что брат возвращается с бледным лицом и с блестящими глазами, она говорила ему:

— Входи с этой стороны, там дед!

И заставляла его пройти через кухонную дверь, а сама у очага тихонько плакала, так что в конце концов ’Нтони сказал:

— Больше в трактир не пойду, хоть убей меня!

И по собственному желанию принялся работать, как и прежде; он вставал даже раньше всех и шел на берег поджидать деда за два часа до рассвета, когда Три Короля стояли еще высоко над деревенской колокольней, и стрекотанье кузнечиков в виноградниках слышалось так громко, точно это было здесь, совсем рядом. Дед не помнил себя от радости, беспечно болтал с внуком, стараясь показать, как он его любит, и про себя говорил:

— Святые души его матери и отца совершили это чудо.

Чудо продолжалось всю неделю, а в воскресенье ’Нтони не захотел итти даже на площадь, чтобы и издали не видеть трактира и зазывавших его приятелей. Но весь этот день, когда ему нечего было делать, он зевал так, что чуть не вывихнул челюстей. Ведь он. уже не мальчик, чтобы, времяпрепровождения ради, с песнями таскаться по скалам за дроком, как Алесси и Нунциата, или вылизывать дом, как Мена, и не такой уж старик, как дед, чтобы забавляться починкой провалившихся бочонков и разломанных вершей. Он остался сидеть возле своих дверей на Черной улице, по которой не проходила и курица, и слышал голоса и смех в трактире. И, в конце концов, не зная, чем заняться, лег спать и в понедельник снова ходил с недовольным лицом. Дед говорил ему:

— Для тебя лучше было бы, чтобы не было воскресений, потому что на следующий день ты похож на больного.

Вот что, подумаешь, было бы лучше для него — это чтобы воскресенье не приходило! И сердце ’Нтони падало от одной мысли, что все дни могли бы стать понедельниками. И вот, когда он вечером возвращался с моря, он даже спать ложиться не хотел и в волюшку на все лады так пережевывал свою несчастную судьбу, что в конце концов снова очутился в трактире.

Прежде, когда он возвращался домой и нетвердо держался на ногах, он ходил тихонько, старался остаться незаметным, бормотал извинения и даже сдерживал дыхание. А теперь он повышал голос, бледный и с опухшими глазами, ссорился с поджидавшей его на дороге сестрой и, если та вполголоса говорила ему, чтобы он шел через кухню, потому что дед был в доме:

— Мне все равно! — отвечал он.

На следующий день он вставал с несвежей головой и в дурном настроении; и с утра до вечера орал во всю глотку и сыпал проклятиями.

Раз произошла тяжелая сцена. Не зная, что еще ему сделать, чтобы тронуть его сердце, дед увлек его в угол комнатки, запер двери, чтобы не слышали соседи, и, плача, как ребенок, бедный старик стал говорить ему:

— О ’Нтони, разве ты не помнишь, что здесь умерла твоя мать? Зачем ты хочешь заставлять страдать свою мать при виде того, как ты стал вторым Рокко Спату? Ты не видишь разве, как из-за этого пьяницы-сына бедствует и надрывается несчастная двоюродная сестра Анна и как она плачет иной раз, когда нет хлеба для других детей; смеяться-то она вовсе разучилась! «С волками жить — по-волчьи выть». «Кто с хромыми хромает, взаправду и сам захромает». Неужели ты забыл ту ночь во время холеры, когда все мы тут собрались возле этой кровати и она поручала тебе Мену и детей?

’Нтони ревел, как отлученный от матери теленок, и говорил, что тоже хотел бы умереть; но потом потихоньку снова возвращался в трактир, а ночью, вместо того чтобы итти домой, бродил по дороге, останавливался у дверей домов, смертельно усталый, прислонялся спиной к стене и, чтобы прогнать тоску, вместе с Рокко Спату и Чингьялента принимался петь.

Бедному хозяину ’Нтони так было стыдно, что, в конце концов, он не смел показываться на улице. А внук, наоборот, чтобы избежать проповедей, возвращался домой с мрачным лицом; тут уж с проповедями, как бывало, к нему не подъедешь. Проповеди, сперва тихим голосом, начинал он сам, и во всем оказывалась виноватой его несчастная судьба, которая заставила его родиться в таком положении.

И он ходил отводить душу с аптекарем и с другими того же сорта людьми, у которых находилось времечко, чтобы болтать о проклятой несправедливости, которая на этом свете была во всем; если, например, человек идет к Святоше, чтобы забыть свои горести, его называют пьяницей, а в это время столько других у себя дома напиваются добрым вином, хотя и никакого горя нет у них в голове, и никто не попрекает их и не проповедует им, чтобы шли работать, потому что у них нет никакого дела и они богаты за двоих; а ведь все мы сыновья божии,

равные перед ним, и каждый должен бы получать равную долю.

— У этого парня — талант! — говорил аптекарь дону Сильвестро, и хозяину Чиполла, и всем, кто хотел его слушать.

— Он берет все в целом, с налета, но смысл понимает; не его вина, если он не умеет лучше выражаться, вина правительства, которое держит его в невежестве.

Чтобы развить его, аптекарь давал ему газету «Век» Газету Катании». Но ’Нтони скоро надоело читать; прежде всего потому, что это был труд, и, когда он был в солдатах, его учили читать насильно; но теперь он был волен делать, что хотел и что ему нравилось, и еще он немножко позабыл, как связываются вместе слова в том, что написано. Да и вся эта напечатанная болтовня не приносила ему и сольдо в карман. Какое ему до нее дело? Дон Франко объяснял ’Нтони, почему ему должно было быть до нее дело; а когда по площади проходил дон Микеле, он показывал на него бородищей, подмигивал и вполголоса говорил, что и этот прохаживается здесь ради донны Розолины после того, как узнал, что у донны Розолины есть деньги и она раздает их людям, чтобы женить на себе.

Нужно начинать с того, чтобы убирать всех этих, которые разгуливают в шляпах с галунами. Нужно делать революцию! Вот что нужно делать!

— А что вы мне дадите за то, чтобы я делал революцию?

Дон Франко пожимал тогда плечами и сердито шел толочь в ступе грязную воду; с таким народом, — говорил он — все равно, что воду в ступе толочь! А Пьедипапера, едва ’Нтони поворачивался спиной, добавлял вполголоса: — Если бы он хотел убить дона Микеле, он должен был бы убить его за кое-что другое; потому что дон Микеле хочет у него украсть сестру; но ’Нтони даже хуже свиньи и на содержании у Святоши.

Пьедипапера Терпеть не мог дона Микеле потому, что, когда тот встречался с ним, с Рокко Спату и с Чингьялента, он сурово посматривал на них; поэтому-то Пьедипапера и хотел избавиться от него.

Эти бедные Малаволья дошли до предела человеческого, когда, по милости братца, попали всем на язычок; до такой глубины несчастья упала вся семья Малаволья! Теперь уже все село знало, что дон Микеле прогуливается взад и вперед по Черной улице на зло Цуппиде, которая с веретеном в руках стояла на страже дочери. Между тем дон Микеле, чтобы не терять попусту времени, начал поглядывать на Лию, которая также стала красивой девушкой и за которой некому было смотреть, кроме сестры, красневшей за нее и говорившей:

— Уйдем в дом, Лия. Не годится нам стоять в рях, если мы сироты.

Но Лия была ветреницей, похуже своего брата ’Нтони, и ей нравилось стоять в дверях и показывать платочек с розами, потому что все ей говорили:

— Какая вы красавица в этом платочке, кума Лия! — а дон Микеле пожирал ее глазами.

Бедная Мена, стоя в дверях в ожидании брата, который возвращался домой пьяным, чувствовала себя такой усталой и приниженной, что у нее руки опускались, когда она хотела увести домой сестру, потому что мимо проходил дон Микеле, а Лия отвечала:

— Ты боишься, что он меня съест? Полно, мы никому не нужны с тех пор, как у нас ничего нет. Разве ты не видишь, до чего дошел брат, что он не нужен и собакам? — Если бы ’Нтони был человеком решительным — продолжал говорить Пьедипапера, — он отделался был от этого дона Микеле.

’Нтони же от дона Микеле хотел отделаться по другой причине. Когда Святоша поссорилась с доном Микеле, она стала благоволить к ’Нтони за его приобретенную в солдатах привычку носить шляпу набекрень и покачивать находу плечами, и под стойкой сберегала ему все тарелки с остатками от посетителей, и, то отсюда, то оттуда, наливала ему в стаканчик. Таким манером удерживала она его при трактире таким жирным и упитанным как собака у мясника. К тому же, при нужде, ’Нтони разделывался кулаками с теми неприятными посетителями, которые при расчете придираются, как говорится, — «ищут волоска в яйце», — и, прежде чем уплатить, кричат и ругаются. С завсегдатаями же трактира, напротив, он был приветлив и болтлив и, когда Святоша ходила на исповедь, следил за стойкой. Так что все дружили с ним, точно это было его заведение, за исключением дядюшки Санторо, который косился на него и, между «богородицей» и другой молитвой, — ворчал, что он живет на счет его дочери, точно священник. Святоша отвечала, что хозяйка — она, и это дело ее, если ей угодно, чтобы ’Нтони Малаволья жил на ее счет и жирел, как священник, раз это нравится ей, и никто больше ей не нужен.

— Как же! Как же! — ворчал дядюшка Санторо, когда ему удавалось остаться с ней на минутку с глазу на глаз. — Дон Микеле-то тебе всегда нужен. Массаро Филиппо десять раз уж мне говорил, что пора кончить это дело, что молодое вино он не может дальше держать в погребе, и нужно ввезти его на село контрабандой.

— Массаро Филиппо хлопочет о своей выгоде. А мне вот придется уплатить пошлину вдвойне, а на контрабанду дон Микеле больше не идет, ни за что, ни за что!

Она не могла простить дону Микеле его измены с. Цуппидой, после того как, из любви к его галунам, она с ним столько времени обходилась в трактире как со священником; а ’Нтони Малаволья, и без галунов, стоил десяти донов Микеле, и то, что она ему давала, она давала от всего сердца. Таким манером ’Нтони зарабатывал себе хлеб, и когда дед упрекал его, что он ничего не делает, а сестра пристально и грустно смотрела на него, он отвечал:

— А разве я вам что-нибудь стою? Деньги, которые отложили на дом, я не трачу и сам себе зарабатываю на хлеб.

— Лучше бы ты умер с голоду, — говорил ему дед, — и чтобы все мы умерли сегодня же!

В конце концов, все перестали толковать об этом, повернулись друг к другу спиной, и каждый остался при своем. Хозяин ’Нтони вынужден был рта не открывать, чтобы не ссориться с внуком; а ’Нтони, уставши от проповедей, бросал тут всю хныкающую компанию и уходил к Рокко Спату или к куму Ванни, с которыми весело и всегда выдумаешь что-нибудь новенькое.

Однажды они придумали устроить дядюшке Крочифиссо серенаду в ночь его свадьбы с Осой и привели под окна к нему всех, кому дядюшка Крочифиссо не хотел одолжить более и сольдо, с кухонной посудой, треснувшими горшками, колокольчиками от скотины и тростниковыми дудками, и до самой полуночи адски шумели и галдели, так что на следующий день Оса встала более зеленой, чем всегда, и накинулась на эту негодницу Святошу в трактире которой подстраивали все эти разбойничьи проделки из зависти, что она нашла себе мужа, по милости божьей, в то время как другие постоянно жили в смертном грехе и делали тысячи гадостей, прикрываясь одеянием мадонны.

Люди в лицо смеялись дядюшке Крочифиссо, когда увидели его на площади женатым, одетым в новое платье и желтым, как покойник, от ужаса, в который его привела Оса этим новым платьем, которое стоило денег. Оса только и знала, что тратила деньги, и, если бы волю ей дать, она растранжирила бы все в одну неделю; и она говорила, что хозяйка теперь она, так что целые дни она чертовски изводила дядюшку Крочифиссо. Жена царапала ему ногтями лицо и кричала, что хочет, чтобы ключи были у нее, и что она не желает хуже еще, чем прежде, нуждаться в куске хлеба и в новом платочке; потому что, если бы она знала, что даст замужество с таким прекрасным мужем, она лучше сохранила бы свой виноградник и медальку Дочери Марии! Ну, да, и она, сколько угодно, могла продолжать еще носить ее, эту медальку Дочери Марии! А он кричал, что он разорен; что он уже не хозяин в своем добре; что у него в доме все еще холера и его хотят заставить умереть с горя раньше времени, чтобы под веселую руку расточить имущество, которое он скапливал понемногу и с таким трудом! Знай он все это прежде, и он к чорту послал бы и виноградник и жену; жена ему вовсе не нужна, а его схватили за горло, уверили, что Оса поймала Брази Чиполлу и готова убежать вместе с виноградником, проклятым виноградником!

Как раз в это время стало известно, что Брази Чиполла, как дурак, дал себя похитить Манджакаруббе, а хозяин Фортунато бегал и разыскивал их на скалах, и в долине, и под мостом, и с пеной у рта клялся самыми страшными клятвами, что, найди он их, он уж надает им хороших пинков, а сыну оторвет и уши. При этих разговорах и дядюшка Крочифиссо тоже хватался за волосы и говорил, что Цуппида разорила его тем, что не похитила Брази неделей раньше.

— Такова воля божия! — повторял он, колотя себя в грудь, — такова была воля божия, чтобы за все мои грехи в наказание я женился на Осе! А грехи у него, должно быть, были большие, потому что Оса отравляла ему каждый курок хлеба во рту, и днем и ночью заставляла его испытывать муки чистилища. Ко всему прочему, она еще хвалилась, что верна что, даже за все золото в мире, она не посмотрела бы ни на одного человека, будь он молод и красив, как ’Нтони Малаволья или Ванни Пиццуто; между тем мужчины все время старались соблазнить ее и увивались вокруг нее, точно в юбках у нее был мед. — Если бы это была правда, я сам позвал бы такого мужчину! — бормотал дядюшка Крочифиссо, — лишь бы он освободил меня от нее! — И говорил даже, что готов заплатить Ванни Пиццуто или ’Нтони Малаволья, что-бы они наставили ему рога, раз уж ’Нтони занимался этим ремеслом. — Тогда можно было бы выгнать вон эту ведьму, которую я взял себе в дом!

Но ’Нтони занимался этим ремеслом там, где жилось привольно, и ел и пил теперь так, что любо-дорого было поглядеть на него. Ходил он теперь, высоко подняв голову, и смеялся, когда дед шопотом говорил ему несколько слов; теперь уж старался сократиться дед, точно виноватым был он.

’Нтони говорил, что, если его не хотят знать дома, он может спать в хлеву у Святоши, и что дома ведь совсем не тратятся на его прокорм. Хозяин ’Нтони и Алесси Мена все, что зарабатывают рыбной ловлей, тканьем, прачечном плоту и всякими другими способами, если угодно, могут откладывать на эту знаменитую лодку того Петра, на которой из-за ротоло рыбы целые приходится ломать себе руки, или на дом у кизилевого дерева, в который они перебрались бы, чтобы быстрехонько подохнуть с голоду! Так что ему-то и сольдо не нужно; бедняк Так бедняком и останется, и для него нет большего удовольствия, как немножко отдохнуть, пока он молод и не кашляет по ночам, как дед. Солнце светит для всех; всем и тень оливковых деревьев дает прохладу, для всех и площадь, чтобы прогуляться, и церковные ступени, чтобы посидеть и поболтать, и проезжая дорога, чтобы глазеть на прохожих и узнавать новости, и трактир, что-бы закусить и выпить с приятелями. Там, когда от зевоты можно было челюсти вывихнуть, принимались играть в мору или в брисколу; а когда, наконец, спать хотелось — под рукой была изгородь, за которой паслись бараны кума Назо, где можно было вытянуться и соснуть днем, и хлев кумы сестрицы Марьянджелы, где можно было выспаться ночью.

— И не стыдно тебе вести такую жизнь? — опустив голову и весь сгорбленный, сказал ему наконец дед, нарочно разыскав его; и, говоря это, он плакал, как ребенок, и, чтобы никто не увидел их, за рукав тянул его за хлев Святоши. — А про свой дом ты забыл? А про брата и сестер забыл? О! если бы тут были твой отец и Длинная! ’Нтони! ’Нтони!

— А вам, всем вам, может быть, лучше живется, чем мне, когда вы работаете и попусту выбиваетесь из сил? Позорна наша несчастная судьба, вот что! Посмотрите на что вы стали похожи, согнулись, как смычок от скрипки, и до самой старости все ту же самую жизнь тянете! А что за польза вам от нее? Все вы не знаете света и живете с закрытыми глазами, точно котяра.

А рыбу, которую вы ловите, сами вы едите? Знаете, на кого вы работаете с понедельника до субботы и довели себя до того, что вас и в больницу не захотели бы взять? На тех, кто ничего не делает, а деньги загребает лопатой!

— Но ведь у тебя нет денег, и у меня их тоже нет. Никогда их у нас не было и, по воле божией, мы зарабатывали себе хлеб; поэтому-то нам и приходится браться за дело и зарабатывать, не то мы умрем с голоду.

— По воле дьявола, хотите вы сказать! Все наши несчастья — дело рук сатаны. А вы знаете, что вас ждет, когда вы не сможете больше взяться за дело, потому что ваши руки исковеркает ревматизм, как виноградный корень? Вас ждет пролет под мостом, когда вы приедете подыхать.

— Нет, нет! — повеселев, воскликнул старик и обнял его шею руками, искривленными, как виноградный корень. — Деньги на дом уже есть, и если ты поможешь...

— Ах, дом у кизилевого дерева! Вы воображаете себе, что это самый прекрасный в мире дворец, потому что вы ничего другого и не видели?

— Я знаю, что это не самый прекрасный в мире дворец. Но ты, который родился там, не должен был бы так говорить, тем более, что мать твоя не там умерла.

— И отец мой тоже не там умер. Наше ремесло уж такое, чтобы оставлять свою шкуру там, в пасти у акул. А уж раз я ее там не оставляю, лучше хоть крохами хорошего попользоваться, какие найдутся, потому что толку нет терзать себя понапрасну! А потом? Когда у вас будет дом, и когда будет лодка? А потом? А приданое Мены и приданое Лии? Ах! Иудино разбойничье отродье! Что за несчастная у нас судьба!

Старик ушел в отчаянии, качая головой и сгорбив спину. Горькие слова внука придавили его хуже камня от скалы, обрушившегося на спину. Теперь у него уж ни на что больше нехватало мужества, руки его опускались, и ему хотелось плакать. Ни о чем другом он не мог думать, и все думал о том, что Бастьянаццо и Луке и в голову никогда не приходило того, что ’Нтони, и всегда они без ропота делали, что должны были делать; и в то же время соображал, что уж бесполезно думать о приданом для Мены и для Лии, потому что никогда им До этого не дойти!

Бедная Мена как будто тоже знала это, так она пала духом. Соседки далеко обходили дверь Малаволья, точно все еще продолжалась холера, и оставляли ее одну с сестренкой в платочке с розами, или вместе с Нунциатой и с двоюродной сестрой Анной, когда те оказывали милость прийти и поболтать немножко; ведь у двоюродной сестры Анны, бедняжки, тоже был этот пьяница Рокко, и уж все про это знали; а Нунциата была слишком мала, когда этот гусь лапчатый, отец, бросил ее, чтобы искать счастья в других местах. Бедняжки отлично понимали друг друга, и когда разговаривали вполголоса, склонив голову и спрятав руки под передником, и даже когда молчали, не глядя друг на друга, и каждая думала о своих делах.

— Когда очутишься в таком положении, как мы, — говорила Лия, рассуждая, как уже взрослая женщина, — приходится надеяться только на себя и каждому заботиться о своих делах.

От времени до времени дон Микеле останавливался поздороваться с ними или пошутить; так что женщины привыкли к шляпе с галунами и больше ее не боялись; Лия сама даже стала позволять себе шутки и хохотала больше, чём нужно. А теперь, когда у нее больше не было матери, Мена не решалась ее унимать или уйти в кухню и оставить ее одну и, удрученная выше меры, сама тоже оставалась, усталыми глазами глядя вдоль улицы. Ясно было, что соседи покинули их, и сердце Мены переполнялось благодарностью всякий раз, когда дон Микеле в этой своей шляпе с галунами не брезгал останавливаться немножко поболтать перед дверью Малаволья. А если дон Микеле заставал Лию одну, он смотрел ей в глаза, покручивал усы, лихо заламывал шляпу с галунами и говорил ей:

— Какая вы красивая девушка, кума Малаволья!

Никто еще не говорил ей этого; и она краснела, как помидор.

— Как это, что вы еще не замужем? — говорил ей также дон Микеле.

Она пожимала плечами и отвечала, что не знает почему.

— Вам бы шерстяные и шелковые платья да длинные серьги; и, честное слово, многие из городских барынь только в служанки вам годны будут!

— Не для меня платья из шерсти и шелка, дон Микеле! — отвечала Лия.

— Но почему? А у Цуппиды есть? А Манджакаруббе не заведет себе, раз поймала Брази хозяина Чиполла? А Оса, если вздумает, разве не сошьет себе, как другие?

— Так они богатые.

— Проклятая судьба! — восклицал дон Микеле, ударяя кулаком по сабле. — Я хотел бы взять тройку в лото, кума Лия! Показал бы я вам, на что способен.

Иногда дон Микеле, когда ему нечего было делать, прикладывал руку к шляпе и добавлял:

— Вы позволите? — и присаживался поблизости на камни. Мена думала, что он сидит здесь ради кумы Барбары, и ничего ему не говорила. Но дон Микеле клялся Лии, что не ради Барбары он здесь и что это ему даже никогда в голову не приходило, вот, как свято честное слово! Он думает совсем о другом, если этого не знает кума Лия.

И потирал себе подбородок или разглаживал усы, а сам поглядывал на нее, как василиск. Девушка без конца менялась в лице и вставала, чтобы уйти. Но дон Микеле брал ее за руку и говорил:

— Зачем вы хотите меня обидеть, кума Малаволья? Останьтесь здесь, никто вас не съест.

Так, в ожидании возвращения с моря мужчин, проводили время: она — на пороге, а дон Микеле — на камнях, разламывая на мелкие кусочки какую-нибудь веточку, потому что не знал, как ему дальше быть, и он спрашивал ее:

— Вы хотели бы жить в городе?

— А что мне в городе делать?

— Для вас там нестоящее место. Вы не для того, чтобы жить здесь, среди этих мужиков, честное слово! Вы — вещь тонкая и высшего качества, и созданы для того, чтобы держать вас в красивой оправе и чтобы вы в нарядном платье прогуливались по набережной или по Вилле, когда там играет музыка, вот как я себе представляю! С красивым шелковым платком на голове и с янтарным ожерельем. Тут живешь точно среди свиней, честное мое слово! И я не могу дождаться, когда меня переведут, — ведь меня обещали к новому году вызвать опять в город.

Лия принималась смеяться над шуткой и пожимала плечами, она не знала даже, какие бывают янтарные ожерелья и шелковые платочки. Однажды после этого дон Микеле очень таинственно вытащил из кармана завернутый в чудесную бумажку красивый платочек, желтый с красным, который заполучил из одной раскрытой контрабанды, и хотел подарить его куме Лии.

— Нет, нет! — вся красная, твердила она. — Убейте меня, не возьму!

А дон Микеле настаивал:

— Этого я не ожидал, кума Лия. Этого, право, я не заслуживаю! — Но ему пришлось снова завернуть платочек в бумагу и спрятать в карман.

С тех пор, как только дон Микеле показывал нос, из страха, что он, захочет подарить ей платочек, Лия убегала прятаться в дом. Напрасно дон Микеле расхаживал взад и вперед, заставляя Цуппиду ворчать с пеной у рта, и напрасно вытягивал шею и заглядывал в дверь к Малаволья: он больше никого не видел и, в конце концов, он решился войти. Увидев его перед собой, девушки от удивления рты разинули и дрожали, как в лихорадке, и не знали, как им быть.

— Вы не захотели взять шелковый платочек, кума Лия, — сказал он покрасневшей, как мак, девушке, — но я вернулся, потому что я всем вам добра хочу. Чем занимается ваш брат ’Нтони?

Теперь и Мена покраснела, когда ее спросили, чем занимается ее брат ’Нтони, потому что он ничем не занимался. А дон Микеле продолжал:

— Боюсь, что вас всех подведет ваш брат ’Нтони. Я вам друг и закрываю глаза; но, когда, вместо меня, здесь будет другой бригадир, он захочет знать, что делает ваш брат с Чингьялента вечером около Ротоло, да еще с этим другим бездельником, Рокко Спату, когда они отправляются прогуливаться на скалы, точно у них есть лишняя обувь. Послушайте хорошенько и вы, кума Мена, что я вам говорю, и скажите ему, чтобы он не болтался вечно в лавочке Пиццуто с этим хитрецом Пьедипапера, потому что ведь все известно, и расхлебывать потом придется ему. Остальные-то — старые волки, и было бы хорошо, чтобы ваш дед не посылал его прогуливаться на скалы, потому что скалы не для прогулок, а скалы Ротоло слышат все, как будто у них уши, скажите ему это, — и без подзорной трубы видят, как тихонько вдоль берегов плывут в сумерки лодки, точно собираются удить летучих мышей. Скажите это ему, кума Мена, и еще скажите, что тот, кто предупреждает его, — друг, который желает вам добра. А что до кума Чингьялента и Рокко Спату, и еще Ванни Пиццуто, так они под наблюдением. Брат ваш доверяется Пьедипапера и не знает, что таможенная стража получает столько-то /процентов с контрабанды, и, чтобы накрыть их, нужно только поделиться с кем-нибудь из шайки и заставить его проболтаться, а потом их всех и переловить. Про Пьедипапера окажите ему только одно: — Иисус Христос сказал святому Иоанну: «берегись меченых людей». Я нарочно говорю вам эту поговорку.

Мена широко раскрыла глаза и побледнела, она хорошенько не понимала того, что слышала; но ей было страшно, что этим людям в шляпах с галуном было уже дело до ее брата. Тогда дон Микеле, чтобы подбодрить ее, взял ее за руку и продолжал:

— Если бы узнали, что я пришел и сказал вам все это, мне был бы конец. Я рискую своей шляпой с галунами, потому что желаю вам добра, вам, Малаволья. Но я не) хочу, чтобы ваш брат пострадал. Нет, я не хотел бы встретить его ночью в каком-нибудь скверном месте, даже если бы и попалась контрабанда на тысячу лир, честное мое слово!

Бедные девушки больше не знали покоя с тех пор, как их смутил дон Микеле. Ночью они не смыкали глаз и, дрожа от холода и страха, до позднего часа поджидали брата у дверей, в то время как он с песнями разгуливал по улицам в обществе Рокко Спату и других из той же шайки. И бедным девушкам все время чудилось, что они слышат крики и выстрелы, как, по рассказам, бывает, когда идет охота на двуногих перепелов.

— Иди спать, — повторяла Мена сестре. — Ты слишком молода и некоторых вещей не должна знать.

Деду она ничего не говорила, чтобы не причинить ему еще и этого горя; но она собиралась с духом и спрашивала ’Нтони, когда видела, что он теперь поспокойнее и печально усаживается на пороге, опершись подбородком на руки.

— Что ты делаешь постоянно с Рокко Спату и Чингьялента? Берегись, тебя видели на скалах и около Ротоло. Берегись Пьедипапера! Знаешь старую поговорку, как Иисус Христос сказал Иоанну: «берегись меченых людей».

— Кто это тебе сказал? — спрашивал ’Нтони, накидываясь на нее, как дьявол. — Скажи мне, кто это тебе сказал?

— Мне это сказал дон Микеле, — отвечала она со слезами на глазах. — Он сказал мне, чтобы я остерегала тебя от Пьедипапера, потому что, чтобы поймать контрабанду, нужно поделиться с одним из шайки.

— И больше он тебе ничего не сказал?

— Нет, больше он мне ничего не сказал.

Тогда ’Нтони клялся, что все это неправда, и просил не говорить деду. Потом поспешно уходил и, чтобы рассеяться, направлялся в трактир, и когда встречал тех, что в шляпах с галунами, делал большой крюк, чтобы не видеть их и в лицо. Конечно, дон Микеле ничего не знал и говорил на авось, только чтобы припугнуть его, потому что злился после истории со Святошей, которая выгнала его за дверь, как паршивую собаку. Да в конце концов он и не боится дона Микеле с его галунами, которому хорошо, платят за то, что он пьет кровь бедняков. Хорошее дело! Дон Микеле не приходилось думать, чтобы каким-нибудь манером себе еще приработать, такой он жирный и откормленный! И ему только и было заботы, что наложить лапы на какого-нибудь бедняка, если тому удавалось кое-как заработать монету в двенадцать тари. И это еще новое самоуправство, что за привоз товара из чужой страны надо было платить пошлину, точно это был товар ворованный, и тут должен был совать свой нос дон Микеле со своими сыщиками! Они хозяева и могут на все накладывать свою руку и брать, что вздумается; а другие вот, если они даже рискуют собственной шкурой, чтобы делать, что хотят, и провозят свой товар, считаются за разбойников, и на них охотятся хуже, чем на волков, с пистолетами и ружьями, но красть у воров никогда не было преступлением. Это говорил и дон Джаммарья в лавке аптекаря. А дон Франко поддакивал головой и всей своей бородой и едко посмеивался, потому что, когда будет республика, такого свинства уж не увидишь. — И этих чиновников сатаны тоже! — добавлял священник. Дон Джаммарья ни на минуту не мог забыть про двадцать пять унций, которые вытащили у него из дома.

Вместе с двадцатью пятью унциями донна Розолина потеряла теперь и голову, и бегала за доном Микеле, чтобы он съел у нее и остальное. Увидев, что он проходит по Черной улице, она вообразила, что он приходит, чтобы видеть ее на терраске, и вечно на терраске торчала, заготовляя помидоры и перец в стручках, чтобы дон Микеле видел, на что она способна; у нее и клещами нельзя было бы вырвать из головы убеждения, что дон Микеле, с его животиком, и освободившись от смертного греха, который он совершал со Святошей, ищет теперь именно такую женщину, как понимала она, — домовитую и рассудительную; поэтому она его и защищала, когда ее брат ругал правительство с его дармоедами, и возражала:

— Такие дармоеды, как дон Сильвестро, это — да! Они объедают село и ничего не делают; но пошлины нужны, чтобы платить солдатам, у которых такой бравый вид, когда они в мундирах, а без солдат мы поели бы друг друга, как волки.

— Бездельники, которым платят за то, чтобы они носили ружья, и больше ничего! — едко посмеивался аптекарь: — как священники, которые берут по три тари за обедню. Скажите-ка по правде, дон Джаммарья, какой капитал вы вкладываете в обедню, что вам платят три тари?

— А какой капитал вы вкладываете в эту грязную воду, за которую вам платят человеческой кровью? — с пеной у рта огрызался священник.

Дон Франко научился смеяться, как дон Сильвестро, чтобы злить дона Джаммарья, и аптекарь продолжал, не слушая его, так как, по его наблюдениям, это было лучшим средством сбивать викария с толку.

— В полчаса они отрабатывают свой рабочий день, а потом целый день разгуливают. Точь в точь, как дон Микеле, этот Дурак и Тунеядец, который вечно толчется под ногами, с тех пор как не просиживает больше скамей у Святоши.

— За это он и злится на меня, — вмешивался в разговор ’Нтони: — бесится, как собака, и хочет командовать надо мною, потому что носит саблю. Но, клянусь мадонной! Уж как-нибудь дам ему по морде его же саблей, и увидит он тогда, что мне на него наплевать!

— Отлично! — восклицал аптекарь, — это дело! Нужно, чтобы народ показывал зубы. Но подальше отсюда, потому что я с моей аптекой не хочу путаться. Правительство с удовольствием втянуло бы меня за волосы во всю эту суматоху; но мне не доставляет удовольствия иметь дело с судьями и со всей сворой этих каналий.

’Нтони Малаволья поднимал к небу кулаки и клялся самыми страшными клятвами, и Христом, и мадонной, что он покончит со всем этим, если ему даже придется итти на каторгу; теперь ему уж нечего было терять. Святоша уже не прежними глазами смотрела на него, — столько этот никуда не годный человечишко — ее отец, который хныкал в промежутках между «богородицей» и другой молитвой, — наговорил ей с тех пор, как массаро Филиппо не посылал больше вина в трактир! Он говорил ей, что посетители начинают редеть, как мухи на святого Андрея, потому что не получают у нее больше вина массаро Филиппо, к которому привыкли, как ребенок к груди. Дядюшка Санторо каждый раз повторял дочери:

— На что тебе нужен этот голодный ’Нтони Малаволья? Не видишь ты, что ли, что он все твое проедает, а пользы от него никакой? Ты откармливаешь его лучше, чем борова, а потом он идет волочиться за Осой и за Манджакаруббе, когда они стали теперь богаты.

И еще говорил ей:

— Посетители уходят, потому что он вечно у твоей юбки, и нет и минутки, когда они могли бы с тобой пошутить.

Или:

— Просто свинство держать в харчевне такого грязного оборванца; у нас точно хлев, и люди брезгают пить из стаканов. То ли дело, когда дон Микеле стоял в дверях, с галунами на шляпе. Люди, которые платят за вино, хотят пить его в тишине и спокойствии и рады видеть перед входом человека с саблей. И потом все с ним раскланивались, и никто не отказался бы ни от одного сольдо долга, раз он записан углем на стене. А теперь, когда его больше нет, не приходит даже массаро Филиппо. Недавно он проходил мимо, и я хотел его зазвать; но он сказал, что бесполезно приходить, раз молодое вино нельзя больше провозить контрабандой с тех пор, как ты в ссоре с доном Микеле. Все это не хорошо ни для души ни для тела. Люди уже начинают поговаривать, что к ’Нтони у тебя корыстная любовь, потому что массаро Филиппо больше не приходит, и ты увидишь, чем все это кончится. Увидишь, что это дойдет до священника, и что у тебя отнимут медаль «Дочерей Марии».

Святоша еще упорствовала, потому что в своем доме всегда хотела быть хозяйкой; но и у нее начинали раскрываться глаза, потому что все, что говорил отец, было святым евангелием, и к ’Нтони она стала уже относиться не попрежнему. Если на тарелке оставались кушанья, которые можно было сохранить, она их больше ему не давала и на дно стакана наливала ему только грязную воду, так что ’Нтони стал уже делать недовольное лицо, а Святоша отвечала ему, что бездельники ей не по вкусу, так как и она и отец ее зарабатывают свой хлеб, и он должен бы поступать так же. Он мог бы помогать немножко по дому, рубить дрова или раздувать очаг, вместо того, чтобы, как бродяга, орать и спать, положив голову на руки, или так заплевывать весь пол, что получалось целое море, и некуда было ногой ступить. Ворча, ’Нтони шел наколоть немножко дров или раздуть очаг, чтобы меньше утруждать себя. Но ему тяжело было работать целый день, как собаке, хуже еще, чем когда он работал дома, да еще видеть, что за это с ним обращались хуже, чем с собакой, грубо покрикивали на него, и все это терпеть ради гадких блюд, которые ему давали лизать. Наконец однажды, когда Святоша с четками в руках вернулась от исповеди, он сделал ей сцену, выговаривая, что все это происходит оттого, что дон Микеле снова шатается возле трактира и поджидает ее на площади, когда она идет к исповеди, а дядюшка Санторо, как только заслышит его голос, кричит ему даже вслед, чтобы поздороваться с ним, и ходит отыскивать его даже в лавке Пиццуто, нащупывая палкой стены, чтобы найти дорогу. Святоша взбесилась тогда и отвечала, что он нарочно пришел, чтобы заставить ее грешить, когда у нее во рту еще причастие, чтобы она потеряла его.

— Если вам не нравится, — уходите! — говорила она ему. — Свою душу я не хочу губить из-за вас; и я ничего вам не сказала, когда узнала, что вы бегаете за бабами такими, как Оса и Манджакаруббе, потому что они несчастливы в замужестве. Бегите к ним, у них в доме есть теперь корыто, и они ищут свинью.

Но ’Нтони клялся, что это неправда, и что ему ничего такого не нужно; о женщинах он больше не думал и плюнул бы в лицо тому, кто сказал бы, что видел, как он разговаривает с другой женщиной.

— Нет, так ты от него не отделаешься, — повторял между тем дядюшка Санторо. — Разве ты не видишь, как он прилип к хлебу, который ест у тебя? Пинками нужно его прогнать! Массаро Филиппо сказывал мне, что молодое вино держать в бочках он дольше не может и продаст его другим, если ты не помиришься с доном Микеле и тебе не удастся, как бывало, провезти вино контрабандой.

И, нащупывая палкой стены, он уходил отыскивать массаро Филиппо в лавке Пиццуто. Дочь его притворялась гордой и уверяла, что никогда бы не склонила головы перед доном Микеле после истории, которую он ей сделал.

— Дай устроить все это мне! — убеждал ее дядюшка Санторо. — Я сделаю все с толком. Я не допущу, чтобы вышло так, точно ты снова начала лизать сапоги дона Микеле, — отец я тебе или нет, господи боже!?

’Нтони с тех пор, как Святоша стала с ним обращаться грубо, должен бы призадуматься, как ему расплачиваться за хлеб, который ему давали в трактире, потому что домой он не смел показываться, а эти бедняжки, его близкие, когда без аппетита ели свою похлебку, считали, как будто он уже умер, и даже не накрывали скатертью стол, а садились, где попало, с тарелкой на коленях.

— Это последний удар для меня, старика! — повторял дед; а видевшие, как он шел на поденную работу с сетями на спине, говорили:

— Это последняя зима для хозяина ’Нтони. Не много времени пройдет, как все эти сироты останутся на улице.

А Лия, если Мена говорила ей, чтобы она пряталась в доме, когда проходит дон Микеле, дерзко отвечала:

— Конечно, надо прятаться в доме, точно я какое-то сокровище. Будь спокойна, такие сокровища, как мы, не нужны даже и собакам.

— О, если бы тут была твоя мать, ты бы так не говорила! — тихо сказала Мена.

— Если бы моя мать была тут, я не была бы сиротой и не должна была бы о себе заботиться. И ’Нтони не шатался бы по улицам, — ведь просто стыдно слышать, когда говорят, что мы его сестры, и никто не захочет взять себе в жены сестру ’Нтони Малаволья.

’Нтони, теперь, когда он впал в нужду, ничто уже не удерживало показываться вместе с Рокко Спату и с Чингьялента на скалах и возле Ротоло, где с мрачным лицом голодных волков они вполголоса вели беседу.

Дон Микеле снова стал говорить Мене:

— Ваш брат наделает вам неприятностей, кума Мена!

И Мене самой пришлось ходить и искать брата на скалах и возле Ротоло, или на пороге трактира; она плакала и рыдала, тащила его за рукав рубашки. Но он отвечал:

— Нет, это дон Микеле зол на меня, говорю тебе! Все время он строит против меня козни вместе с дядюшкой Санторо. Я сам слышал, как этот полицейский говорил ему в лавке Пиццуто: — Каково же будет мое положение, если я вернусь к вашей дочери? — а дядюшка Санторо отвечал: — Пустяки! я вам говорю, что все село будет локти себе кусать от зависти!

— Но что ты собираешься делать? — с бледным лицом повторяла Мена. — Подумай о маме, ’Нтони, и о нас подумай, ведь у нас никого больше нет.

— Пустяки! Я хочу перед всем селом осрамить его и Святошу, когда они пойдут к обедне. Я хочу сказать им всю правду и заставить народ смеяться. Я не боюсь теперь никого на свете; тут по соседству и аптекарь, и он меня услышит.

Напрасно Мена горько плакала и горячо умоляла его; он повторял, что терять ему нечего, и другим нужно подумать об этом больше, чем ему: он устал от такой жизни и хочет с этим покончить, — как выражается дон Франко. И так как в трактире косились на него, он стал шататься на площади, в особенности по воскресеньям, и подымался на ступеньки церкви, чтобы видеть, какие лица у этих потерявших стыд людей, которые приходят сюда обманывать народ и наставлять рога господу и мадонне, у них же самих на глазах.

Святоша, встречая ’Нтони на страже у дверей церкви, чтобы избежать соблазна грешить, стала ходить к ранней обедне в Ачи Кастелло.

’Нтони видел проходившую Манджакаруббе, которая прятала нос в мантилью и ни на кого не глядела теперь, раз уж поймала себе мужа. Оса, вся разодетая и с длинными четками в руках, шла молиться господу, чтобы он освободил ее от этого божьего наказания — ее мужа, — и ’Нтони едко смеялся им вслед:

— Теперь, когда они выловили себе мужей, им больше ничего не нужно. Есть кому подумать, чтобы их накормить!

Дядюшка Крочифиссо, с тех пор как он навязал себе Осу, перестал быть и богомольным, и в церковь даже не ходил, чтобы хотя на время обедни подальше быть от жены, — так он губил свою душу.

— Это последний год для меня! — хныкал он; и бегал теперь к хозяину ’Нтони и к другим, таким же несчастным, как он сам. — Мой участок побило градом, и мне уж, конечно, не дождаться сбора винограда.

— Послушайте, дядюшка Крочифиссо, — отвечал хозяин ’Нтони, — когда вы захотите пойти к нотариусу насчет дома, — я готов, и деньги у меня тут.

Он только и думал, что о своем доме, и ему не было никакого дела до чужих забот.

— Не говорите мне про нотариуса, хозяин Нтони! Когда я слышу про нотариуса, я вспоминаю день, когда дал Осе утащить себя к нему; проклят будь тот день, когда я ступил к нему ногой!

Но кум Пьедипапера, чуявший комиссию, говорил ему:

— Умри вы, — эта ведьма Оса может за грош отдать им дом у кизилевого дерева; лучше, чтобы вы сами устроили свои дела, пока вы еще живы.

Тогда дядюшка Крочифиссо отвечал:

— Да, да, пойдемте к нотариусу; только нужно дать мне заработать немножко на этом деле. Вы знаете, сколько у меня было потерь.

А Пьедипапера добавлял, нарочно затягивая беседу:

— Если эта ведьма, ваша жена, узнает, что вы получили деньги за дом, она способна вас задушить, чтобы накупить себе побольше ожерелий и шелковых платочков.

И еще говорил:

— Манджакаруббе, — та, по крайней мере, как поймала себе мужа, больше не покупает ожерелий и шелковых платочков. Видите, как она приходит к обедне в бумажном платьишке?

— Мне дела нет до Манджакаруббе, но и ее живой нужно было бы сжечь вместе со всеми другими женщинами, которые живут на свете для того, чтобы губить души. Вы воображаете, что она ничего больше не станет покупать? Это все притворство, чтобы обмануть хозяина Фортунато, который кричит, что он лучше возьмет себе жену прямо с улицы, чем оставит все свое добро этой нищей, которая украла у него сына. Я-то даром бы отдал ему Осу, лишь бы он захотел! Все они одинаковы! И горе тому, кто на свое несчастье им попадется! Ослепил того господь! Посмотрите на дона Микеле, который разгуливает по Черной улице, чтобы переглядываться с донной Розолиной; ему-то чего нехватает? Его уважают, платят хорошо, не даром он так жиреет! И что же? и он бегает за женщинами и с фонарем ищет себе несчастий в надежде на эти жалкие сольди священника.

— Нет, он ходит туда не ради донны Розолины, нет! — говорил Пьедипапера, тихонько подмигивая ему. — Донна Розолина может в терраску хоть корни пустить между своими помидорами и делать ему глазки дохлой рыбы. Дону Микеле никакого нет дела до денег священника. Я-то знаю, зачем он ходит на Черную улицу!

— Так сколько же вы возьмете за дом? — вернулся к разговору хозяин ’Нтони.

Мы поговорим, поговорим об этом, когда будем у нотариуса, — ответил дядюшка Крочифиссо. — Дайте мне теперь послушать святую службу. — И таким способом понемножку, понемножку отделывался от него.

— У дона Микеле кое-что другое в голове, — повторял Пьедипапера, высовывая вслед хозяину ’Нтони язык и в то же время делая глазами знаки его внуку, который стоял, прислонившись к стене, с лохмотьями куртки на плечах, и злыми взглядами окидывал дядюшку Санторо, который взял теперь привычку приходить к обедне, чтобы протягивать верующим руку, бормоча молитвы божией матери и спасителю. Он узнавал всех, каждого по отдельности, и при выходе толпы из церкви говорил одному:

— Пошли вам господи удачу! — и другому: — Пошли вам здоровья! — а когда мимо него прошел дон Микеле, он ему сказал:

— Идите, она вас ждет на огороде, за навесом. Святая Мария! ora pro nobis! Господи боже, помилуй мя!

Как только дон Микеле снова стал толкаться у Святоши, люди начали говорить:

— Помирились собака с кошкой! Значит, тут было из-за чего ссориться!

А когда массаро Филиппо тоже вернулся в трактир:

— И этот тоже! Жить он, что ли, не может без дона Микеле? Видно, он влюблен скорее в дона Микеле, чем в Святошу. Некоторые люди и в раю не могут оставаться одни!

’Нтони Малаволья бесился, что его пинками выгнали из трактира, хуже, чем паршивую собаку, а у него нет и байокко в кармане, чтобы войти и пить перед носом у дона Микеле, и сидеть там целый день, положив локти на стол, и выводить их из себя. Вместо того ему приходилось стоять на улице, как собачонке, поджав хвост и, опустив морду, бормотать:

— Иудино отродье! не сегодня — завтра будет представление, будет!

Рокко Спату и Чингьялента, у которых всегда бывало несколько сольди, с порога трактира смеялись ему в лицо и показывали рожки; а приходя, разговаривали с ним вполголоса, за руку вели к скалам и шептали ему на ухо. Он все время поддакивал, как дурак, каким он и был. Тогда его стали попрекать:

— Так тебе и надо! Помирай здесь с голоду перед дверями да посматривай, как дон Микеле у тебя на глазах наставляет тебе рога, сволочь ты!

— Иудино отродье! не говорите так! — кричал ’Нтони, размахивая кулаком, — не сегодня, так завтра я устрою представление, устрою!

Но остальные бросали его, пожимали плечами и посмеивались, так что в конце концов разозлили его; и он пошел и стал на самом видном месте в трактире; желтый, как покойник, и со старой курткой на плечах, точно на нем была одежда из бархата, он уперся кулаком в бок и грозно поглядывал вокруг, будто высматривал, кого ему нужно. Дон Микеле, из уважения к галунам, притворялся, что не видит его, и хотел уйти; но оттого, что дон Микеле притворялся дурачком, ’Нтони весь вскипел и громко и злобно смеялся ему в лицо, и ему и Святоше: плевал он на вино, которое тот пьет, это яд, какой давали Иисусу распятому.

— И притом еще разведенный, потому что Святоша льет в вино воду, и настоящая глупость приходить в этот трактиришко, чтобы у тебя воровали сольди; поэтому-то он сюда больше и не ходит!

Задетая за живое Святоша дольше не могла сдерживаться и заявила ему, чтобы он больше не показывался, потому что им надоело даром кормить его и пришлось метлой выгнать его за дверь, — такой он был голодный. Тогда ’Нтони совсем взбесился и принялся бить стаканы и кричать, что его выгнали, чтобы зазвать в дом этого другого дурака в шляпе с галунами; но, если он захочет, он такую даст ему трепку, что у того из носа вино потечет, потому что ’Нтони никого не боится. Дон Микеле, тоже пожелтевший, со съехавшей на бок шляпой, бормотал: — Клянусь святым честным словом, сегодня кончится плохо! — между тем как Святоша швыряла им обоим в спину стаканы и полуштофы. Так, в конце концов, они бросились друг на друга и начали драться и кататься под скамейками и готовы были откусить друг другу нос, и окружающие пинками и кулаками старались разнять их; наконец Пеппи Назо это удалось при помощи ремня, который он снял с брюк и который сдирал кожу там, куда он попадал.

Дон Микеле стряхнул с мундира пыль, поднял потерянную саблю и пошел, бормоча сквозь зубы, но больше ничего не предпринимал из уважения к галунам.

А ’Нтони Малаволья, у которого из носу хлестала кровь, когда увидел, что тот удирает, не слушал никаких уговоров и, стоя в дверях трактира, принялся посылать ему вслед потоки ругани, грозил кулаком и, вытирая рукавом рубашки текущую из носа кровь, обещал, что при встрече еще рассчитается с ним.