Когда ’Нтони Малаволья встретил дона Микеле, чтобы рассчитаться с ним, случилось скверное дело. Было это ночью, в проливной дождь и в такую темень, что и кошка ничего бы не разглядела, на краю скал вблизи Ротоло, где вдоль берега плыли тихонько лодки, делавшие вид, будто в полночь они ловят мерланов, и где шатался ’Нтони с Рокко Спату, Чингьялента и другими бездельниками, пыхтевшими своими трубками, так что стража с ружьями в руках, прятавшаяся среди скал, знала каждый огонек этих трубок.

— Кума Мена! — сказал дон Микеле, проходя снова по Черной улице, — скажите вашему брату, чтобы он по ночам не ходил в Ротоло с Рокко Спату и Чингьялента.

Но ’Нтони к этому был глух, потому что «голодное брюхо к доводам глухо»; и дона Микеле он больше не боялся с тех пор, как они в драке катались под Лавками трактира; да и, кроме того, он пообещал при встрече расправиться с ним и не хотел прослыть сволочью и хвастуном в глазах Святоши и всех остальных, кто слышал его угрозу.

— Я сказал ему, что с ним расправлюсь, когда встречусь; и если я его встречу в Ротоло, это будет в Ротоло! — повторял он своим приятелям, которые затянули в свою компанию еще и сына Совы. Вечер они провели в трактире, выпивая и галдя; ведь трактир, что морской порт, и Святоша не могла бы выгнать их, раз у них были в кармане деньги, и они подкидывали их на руке. Прошел дон Микеле, делая свой обход, но Рокко Спату, который знал правила, сплевывая, говорил:

— Пока фонарь над дверью горит, мы имеем право тут сидеть, — и, чтобы устроиться поудобнее, приваливался к стене. ’Нтони Малаволья забавляло и то, что они заставляли зевать Святошу, которая дремала за стаканами, опустив голову на эти самые свои подушки, на которых красовалась медаль «Дочерей Марии».

— Ей тут на мягком лучше, чем на охапке свежего сена, — говорил, становившийся под веселую руку болтливым, ’Нтони, тогда как Рокко, полный, как боченок, молчал, привалившись спиной к стене.

Дядюшка Санторо между тем ощупью снял фонарь и закрывал дверь.

— Теперь уходите, я спать хочу! — сказала Святоша.

— А я так ни капельки спать не хочу. Мне массаро Филиппо дает спать по ночам.

— Мне дела нет, дает ли он вам спать; но я не хочу, чтобы меня оштрафовали из-за вас, если увидят, что в такой час у меня открыта дверь.

— Кто это вас оштрафует? Не сыщик ли этот, дон Микеле! Пусть он только придет, я ему покажу штраф! — скажите ему, что тут ’Нтони Малаволья, клянусь кровью мадонны!

Но Святоша взяла его за плечи и выталкивала за дверь.

— Идитe и сами скажите ему; и идите скандалить в другое место. Из-за ваших прекрасных глаз я не хочу объяснений с полицией.

’Нтони, выброшенный таким образом на улицу, в грязь и под ливший что было силы дождь, выхватил здоровенный нож и самыми страшными клятвами божился, что зарежет их всех, и ее и дона Микеле. Чингьялента, который один из всех не потерял еще способности соображать, тащил его за куртку и говорил ему;

— Брось это на нынешний вечер! Разве не знаешь, что еще нам придется делать?

Тут, во мраке, сыну Совы пришло неудержимое желание расплакаться.

— Он пьян! — заметил Рокко Спату, стоя под водосточным желобом. — Давай его сюда, ему это будет полезно.

’Нтони, немного успокоенный водой, которая лилась на него из желоба, дал куму Чингьялента вести себя; продолжая отдуваться, он шлепал по лужам и клялся, что, если встретит дона Микеле, он даст ему то, что обещал. Вдруг, неожиданно, он действительно нос к носу столкнулся с доном Микеле, который тоже шатался тут, со своим пистолетом на животе и в брюках, заправленных в сапоги. ’Нтони тогда сразу успокоился, и все трое потихоньку удалились по направлению к лавке Пиццуто. Когда подошли к дверям, и дон Микеле был уж достаточно далеко, ’Нтони насильно заставил их остановиться и послушать, что он им скажет.

— Видите, куда пошел дон Микеле? а Святоша-то говорила, что хочет спать! Как же они теперь сделают, если в хлеву сейчас массаро Филиппо?

— А ты оставь в покое дона Микеле, — сказал ему Чингьялента, — тогда и он даст нам заниматься нашими делами.

— Все вы канальи! — сказал ’Нтони, — и боитесь дона Микеле.

— Сегодня ты пьян! Но я тебе покажу, боюсь ли я дона Микеле! Теперь, когда мне пришлось продать своего мула, я не хочу, чтобы кто-нибудь шатался и подглядывал, как я зарабатываю свой хлеб. Собачья кровь!

И, укрывшись у стены, они принялись болтать, а шум дождя заглушал их разговор. Вдруг начали вызванивать часы, и все четверо замолчали и стали прислушиваться.

— Войдем к куму Пиццуто, — сказал Чингьялента. — Он волен держать дверь открытой, сколько хочет, и без фонарей снаружи.

— Так темно, что ничего не видно, — заметил сын Совы.

— В такую погоду нужно выпить чего-нибудь, — ответил Рокко Спату, — не то на скалах мы нос разобьем,

Чингьялента принялся ворчать:

— Точно мы забавляться идем! Я скажу мастеру Ванни, чтобы дал нам воды с лимоном.

— Не нужно мне воды с лимоном! — вскочил ’Нтони, — вы увидите, что свое дело я обделаю лучше вас всех!

Кум Пиццуто открывать в такой час не хотел и отвечал, что лежит в постели; но, так как они продолжали стучать и грозили, что перебудят все село и заставят стражу прибежать и сунуть нос в их дела, он отозвался и пошел в одних кальсонах открывать.

— С ума вы сошли, что так стучите? — воскликнул он. — Я только что видел, как проходил дон Микеле.

— Да и мы тоже его видели; он сейчас перебирает четки со Святошей.

— А ты знаешь, откуда шел дон Микеле? — спросил его Пиццуто, глядя ему в глаза.

’Нтони пожал плечами, а Ванни, сторонясь, чтобы пропустить их, подмигнул Рокко и Чингьялента.

— Он был у Малаволья, — шепнул он им на ухо. — Я сам видел, как он выходил оттуда.

— Это нам на руку! — ответил Чингьялента, — только надо бы сказать ’Нтони, чтобы он наказал своей сестренке всю ночь удерживать дона Микеле, когда у нас дела...

— Что вам нужно от меня? — заплетающимся языком спросил ’Нтони.

— Ничего, дело не на сегодняшний вечер.

— Если это дело не на сегодняшний вечер, зачем вы меня заставили уйти из трактира? Я весь вымок от дождя, — сказал Рокко Спату.

— Мы с кумом Чингьялента про другое говорим.

И Пиццуто добавил:

— Да, из города приходил один человек и сказал, что товар для сегодняшнего вечера уже прибыл, только трудно будет в такую погоду выгружать его.

— Тем лучше; так никто не увидит, как его будут выгружать.

— Да, но у стражи слух острый; берегитесь, мне показалось, что я видел, как они шатаются здесь и заглядывают в лавку.

Наступила минута молчания, и, чтобы покончить этим, кум Ванни пошел и налил три стакана настойки.

— Плюю я на стражу! — выпив, воскликнул Рокко Спату. — Для них же хуже, если они сунут нос в мои дела; со мной мой карманный нож, от которого нет такого шуму, как от их пистолетов.

— Мы зарабатываем хлеб, как можем, и никому не хотим вреда! — добавил Чингьялента. — Разве человек не волен выгружать товар, где хочет?

— Они бродят, как разбойники, чтобы заставить заплатить им пошлину за каждый носовой платок, который вы хотите вынести на берег, и никто их не обстреливает, — добавил ’Нтони Малаволья. — Знаете, что сказал дон Джаммарья? что воровать у воров не грешно. А первые грабители — это те, которые носят галуны и живьем поедают нас.

— Мы наделаем из них соленых тоннов! — заключил Рокко Спату с сверкающими, как у кота, глазами.

Но при этих словах сын Совы, желтый, как мертвец, поставил рюмку, не прикоснувшись к ней губами.

— Ты уже пьян? — спросил его Чингьялента.

— Нет, — ответил тот, — я не пил.

— Пойдем на улицу, свежий воздух всем будет полезен. Спокойной ночи тем, кто остается!

— Одну минутку, — закричал Пиццуто, положив руку на щеколду двери. — Я не на счет сольди за настойку; я вас даром угостил, как приятелей; но я хочу вам напомнить. Э! Мой дом к вашим услугам, если дело у вас пойдет хорошо. Вы знаете, тут, позади, у меня есть комната, в которую влез бы целый корабль товару, и никто не заглядывает туда, потому что с доном Микеле и его стражей мы живем, как хлеб с сыром, душа в душу. На кума Пьедипапера я не полагаюсь, потому что в прошлый раз он меня надул и унес товар в дом к дону Сильвестро. Дон Сильвестро никогда не удовольствуется тем, что ему дашь на его долю, из-за того, говорит, что он рискует потерять свое место; но со мною вам этого нечего бояться, и вы мне дадите то, что полагается. А что касается до кума Пьедипапера, я никогда не отказывал ему в комиссии, и стаканчиком его угощаю всякий раз, как он сюда приходит, и брею его даром. Но, чорт святой! если раз еще он меня надует, я не буду дураком и про все эти мошенничества расскажу дону Микеле!

— Нет, нет, кум Ванни, не нужно рассказывать дону Микеле. А Пьедипапера вечером сегодня показывался?

— Нет, даже на площади; он делал республику в аптеке вместе с аптекарем. Всякий раз, как бывает дело, он держится подальше, чтобы доказать, что он тут ни при чем, во всем, что может случиться. Он — старая лиса, и пули стражи не настигнут его, хоть он и хромой, как чорт. А утречком, когда дело будет уже сделано, он с нахальным лицом явится за своей комиссией, — но пули он оставляет другим!

— А дождь все льет! — сказал Рокко Спату. — Неужели нынче ночью ом так и не кончится?

— В такую погоду в Ротоло никого не будет, — добавил сын Совы, — и лучше итти по домам.

’Нтони, Чингьялента и Рокко Спату, которые стояли на пороге, прежде чем двинуться под дождь, шумевший на улице, точно рыба на сковороде, минуту помолчали и вглядывались во мрак.

— Дурак ты! — воскликнул Чингьялента, чтобы подбодрить его; а Ванни Пиццуто медленно закрывал дверь, говоря вполголоса:

— Слушайте же! если с вами случится какое-нибудь несчастье, сегодня вечером вы меня не видели! Стаканчиком я вас по дружбе угостил, но в доме у меня вы не были. Не выдайте меня, ведь у меня нет никого на свете.

И они пошли тихо-тихо, под дождем, держась около самых стен.

— И этот тоже! — сквозь зубы бормотал Чингьялента. — Сплетничает про Пьедипапера и говорит, что у него нет никого на свете. У Пьедипапера, по крайней мере, есть жена. И у меня тоже есть жена. Но я из тех, что идут под пули...

В эту минуту они тихонько-тихонько проходили МИМО дверей двоюродной сестры Анны, и Рокко Спату сказал, что у него тоже есть мать, которая спит теперь, счастливица!

— Кто в такую скверную погоду может оставаться в кровати, конечно, не пойдет шататься, — заключил кум Чингьялента.

’Нтони сделал знак замолчать и свернуть на тропинку, чтобы миновать его дом, где его могли поджидать Мена или дед и услышать их.

— Твоя сестра тебя не ждет, нет, — сказал ему этот пьяница Рокко Спату. — Нет, она ждет дона Микеле!

’Нтони готов был выпустить ему дух, а ведь в кармане у него был нож, но Чингьялента спросил, не пьяны ли они, что заводят ссору из-за пустяков, когда сами знают, на какое дело идут.

Мена, стоя у кухонной двери с четками в руках, действительно поджидала брата, а с ней вместе и Лия, ничего не говорившая про то, что знала, но бледная, как смерть. И для всех было бы лучше, если бы ’Нтони прошел по Черной улице, вместо того чтобы свернуть на тропинку. Дон Микеле, действительно, приходил около часа ночи и стучался в дверь.

— Кто это в такой час? — сказала Лия, тайком подрубавшая шелковый платок, который дону Микеле, наконец, удалось уговорить ее принять.

— Это я, дон Микеле; откройте, мне нужно поговорить с вами о важном деле.

— Я не могу открыть, потому что все уже в кровати, а сестра ждет ’Нтони у кухонной двери.

— Это не беда, если ваша сестра услышит, что вы открываете. Это как раз касается ’Нтони, и дело серьезное. Я не хочу, чтобы ваш брат шел на каторгу. Да откройте же мне: если меня тут увидят, я лишусь куска хлеба!

— О дева Мария! — начала тогда причитать девушка. — О дева Мария!

— Заприте его сегодня на ночь дома, вашего брата, когда он вернется. Только не говорите ему, что я приходил. Скажите ему, что лучше, чтобы он остался дома. Скажите это ему!

— О дева Мария! О дева Мария! — сложив руки, повторяла Лия.

— Сейчас он в трактире, но должен пройти тут. Подождите его у дверей, это будет лучше для него.

Лия тихонько плакала, закрыв лицо руками, чтобы не услышала сестра, а дон Микеле с пистолетом на животе и в брюках, заправленных в сапоги, смотрел, как она плачет.

— У меня нет никого, кто бы сегодня вечером беспокоился обо мне или плакал из-за меня, кума Лия, но и я тоже в опасности, как и ваш брат. Так, если со мной случится какое-нибудь несчастье, вспомните, что я приходил предупредить вас и ради вас рисковал лишиться куска хлеба.

Тогда Лия отняла руки от лица и посмотрела на него полными слез глазами.

— Бог вас наградит, дон Микеле, за вашу доброту!

— Я не ищу награды, кума Лия; я это сделал ради вас и потому, что желаю вам добра.

— Уходите теперь, ведь все спят! Уходите, ради бога, дон Микеле!

Дон Микеле ушел, а она осталась за дверью, читая молитву за брата, и молила бога, чтобы он направил брата этой дорогой.

Но бог не направил его. Все четверо — ’Нтони, Чингьялента, Рокко Спату и сын Совы тихонько пробирались по узкому проулку вдоль стен и, когда они очутились на скалах, они сняли сапоги и, держа их в руках, с некоторым беспокойством стали прислушиваться.

— Ничего не слышно, — сказал Чингьялента.

Дождь продолжал лить, и со стороны скал доносился только рокот моря там, внизу, под ними.

— Тут не увидишь, как тебе и выругаться-то! — сказал Рокко Спату. — Как они рассчитают, чтобы в этой темноте пристать к «Голубиной скале»?

— Все это люди опытные! — ответил Чингьялента. — Они с закрытыми глазами узнают каждую пядь берега.

— Но я ничего не слышу! — заметил ’Нтони.

— Это правда, ничего не слышно, — ответил Чингьялента. — Но им пора бы уж быть там.

— Тогда лучше вернуться домой, — добавил сын Совы.

— Когда ты поел и попил, ты теперь только и думаешь, чтобы вернуться домой; но, если ты не замолчишь, я одним пинком сброшу тебя в море! — сказал Чингьялента.

— По правде говоря, — проворчал Рокко Спату, — мне вовсе не хочется проторчать тут ночь без всякого дела.

— Мы сейчас узнаем, тут они или нет, — и они принялись кричать по-совиному.

— Если стража дона Микеле услышит, — сказал ’Нтони, — они сейчас же прибегут сюда, потому что в такую ночь, как эта, совы не летают.

— Тогда лучше уходить, — захныкал сын Совы, — раз никто не отвечает.

Все четверо посмотрели друг на друга, хотя ничего и не видели, и подумали о том, что говорил ’Нтони хозяина ’Нтони.

— Что нам делать? — снова заговорил сын Совы.

— Спустимся на дорогу, — предложил Чингьялента: — если и там никого нет, значит, они не прибыли.

’Нтони, когда они спускались на дорогу, сказал:

— Пьедипапера способен продать нас всех за стакан вина.

— Теперь, когда перед тобой нет стакана, — сказал ему Чингьялента, — и ты тоже трусишь.

— Идемте, дьяволово отродье! Я вам покажу, трушу ли я!

Медленно-медленно спускаясь по скалам, крепко держась, чтобы не сломать себе шею, Спату заметил вполголоса:

— Сейчас Ванни Пиццуто лежит в своей кровати. А сам ругал Пьедипапера за то, что он получает комиссию, ничего не делая.

— Ну! — заключил Чингьялента, — если вы не хотите рисковать шкурой, вам нужно было оставаться дома и спать.

Никто не сказал больше ни слова, и ’Нтони, протягивая вперед руки, чтобы нащупать, куда ставить ноги, думал, что кум Чингьялента мог бы так не говорить, потому что в эти трудные минуты у каждого проходили перед глазами родной дом, и кровать, и Мена, которая дремала у дверей.

Наконец этот пьяница Рокко Спату сказал:

— Наша шкура не стоит и одного байокко.

— Кто идет? — вдруг услышали они окрик из-за стены, отделявшей дорогу. — Стой! все стой!

— Измена, измена! — принялись они кричать и пустились в бегство по скалам, уже не разбирая больше дороги.

Но ’Нтони, который уже перелез через стену, очутился нос к носу с доном Микеле, в руках у которого был пистолет.

— Клянусь кровью мадонны! — выхватывая нож, закричал Малаволья, — я вам покажу, боюсь ли я пистолета!

Пистолет дона Микеле выстрелил в воздух, но, пораженный в грудь, сам он свалился, как бык. Тогда ’Нтони пустился бежать, прыгая ловчее козы, но стража нагнала его и бросила на землю, между тем как выстрелы сыпались градом.

— Что теперь будет с моей мамой? — плаксиво говорил сын Совы, когда его связывали хуже, чем Христа.

— Не затягивайте так крепко, клянусь кровью мадонны! — ревел ’Нтони, — разве не видите, что шевельнуться не могу!

— Трогайся, трогайся, Малаволья! — отвечали ему. — Твой счет хорош и подведен уж! — и подгоняли его ударами ружей.

Пока его вели в казарму, тоже связанного хуже Христа, и вслед за ним стража несла на плечах дона Микеле, он. искал глазами, где могли быть Чингьялента и Рокко Спату.

— Удрали! — говорил он про себя, — теперь им нечего больше бояться, как и Ванни Пиццуто и Пьедипапера, которые спят теперь в постели. Только у нас дома больше не спят, когда услышали выстрелы.

Бедняжки эти, действительно, не спали и стояли на пороге, под дождем, точно сердце им подсказывало; а соседи поворачивались на другой бок и, зевая, снова засыпали:

— Завтра узнаем, что случилось.

К утру, едва начинал приближаться рассвет, люди толпой стали собираться перед лавкой Пиццуто, где еще горел огонь; шли оживленные толки о том, что случилось в эту дьявольскую ночь.

— Накрыли контрабанду и контрабандистов, — рассказывал Пиццуто, — а дон Микеле получил удар ножом.

Люди смотрели на дверь Малаволья и показывали пальцами. Наконец, вся растрепанная и бледная, как полотно, пришла двоюродная сестра Анна и не знала, что и сказать. Хозяин ’Нтони, точно ему подсказывало сердце, спросил:

— А ’Нтони? Вы знаете, где ’Нтони?

— Сегодня ночью его арестовали с контрабандой, и сына Совы тоже, — потерявши голову, ответила двоюродная сестра Анна. — Убили дона Микеле,

— Ах, мать моя, — хватаясь за волосы, вскричал старик; схватилась за волосы и Лия. Не отнимая рук от головы, хозяин ’Нтони только и делал, что повторял:

— Ах, мать моя! Ах, мать моя!

Позднее с озабоченным лицом пришел Пьедипапера и ударил себя по лбу.

— Вы слышали. Э, хозяин ’Нтони, какое несчастье! Я был поражен, когда узнал!

Кума Грация, его жена, искренно плакала, бедняжка, видя, как несчастья сыпались на дом Малаволья.

— Ты зачем пришла сюда? — шопотом говорил ей муж, таща ее к окну. — Ты не входи сюда. Если будешь теперь околачиваться в этом доме, за тобой начнут следить полицейские.

Поэтому люди даже и не подходили к дверям Малаволья. Одна Нунциата, едва известие дошло до нее, оставила детей на самого старшего, дом поручила соседке и, так как по годам своим еще не нажила себе разума, побежала поплакать с кумой Меной. Остальные стояли на дороге и глазели издали или, точно мухи, собирались перед казармой — посмотреть, как выглядит за решеткой ’Нтони, после того как ударил ножом дона Микеле; или бегали в лавку Пиццуто, который продавал свою настойку, занимался бритьем и подробно, от слова до слова, рассказывал, как все произошло.

— Дураки! — нравоучительно говорил аптекарь. — Видите, кто попадается? Дураки!

— Скверное это будет дело, — добавлял дон Сильвестро, — никакими силами им от каторги не отвертеться.

А дон Джаммарья пускал по его адресу:

— Кого следовало бы, тех в каторгу не отправляют!

— Верно! Не отправляют! — с дерзким лицом отвечал дон Сильвестро.

— В наше время, — желтый от злости, добавлял хозяин Чиполла, — настоящие воры тащут у вас ваше добро среди бела дня и на площади. Они насильно залезают к вам в дом, не ломая ни дверей ни окон.

— Как хотел сделать в моем доме и ’Нтони Малаволья, — добавляла Цуппида, которая тут же, среди собравшегося кружка, пришла прясть свою пряжу.

— Я тебе всегда это говорил, клянусь покоем ангелов! — начал ее муж.

— А вы молчите, раз вы ничего не понимаете! Подумайте, что за времечко наступило бы теперь для моей дочери Барбары, если бы я не глядела в оба.

Ее дочь Барбара стояла у окна, чтобы посмотреть, как, окруженный полицейскими, будет проходить ’Нтони хозяина ’Нтони, когда его поведут в город.

— Оттуда уже не выходят, — говорили все. — Знаете, что написано на здании викариата в Палермо? «Сколько

хочешь беги, здесь тебя ждут» и «плохо железо, что перемалывает и жернов». Бедняги!

— Хорошие люди таким ремеслом не занимаются! — орала Оса. — Несчастия приходят к тем, кто сам их ищет. Видите, кто такими делами занимается? Кто ничего другого не делает и ни на что негодный человек, как Малаволья или сын Совы.

Все соглашались с ней, что, если уродится такой сын, уж лучше, чтоб дом на него обвалился. Одна только Сова ходила и искала своего сына, выстаивала перед караульной казармой, шумела, чтобы ей его отдали, и ничего не желала слушать. А когда она ходила надоедать своему брату, Деревянному Колоколу, и с развевавшимися белыми волосами целыми часами простаивала на ступенях галлерейки, дядюшка Крочифиссо говорил ей:

— Каторга — дома у меня! Я сам бы не прочь очутиться на месте твоего сына. От меня-то чего ты хочешь? Хлеба ведь и он тебе не давал!

— Сова на этом выиграла! — замечал дон Сильвестро. — Когда нет уже больше теперь предлога, что есть кому ее содержать, ее возьмут в убежище для бедных, и каждый день она будет получать мучное и мясное. Не то она останется на иждивении общины.

И когда в заключение снова повторяли: «плохо железо, что перемалывает и жернов», хозяин Фортунато прибавлял:

— Это хорошее дело и для хозяина ’Нтони. Вы думаете, что этот негодяй внук не поедал его сольди? Я-то знаю, что значит иметь сына, который так плохо кончает! Теперь ’Нтони будет содержать король.

Но хозяин ’Нтони, вместо того чтобы думать, как бы сберечь эти сольди, теперь, когда внук больше их не поедал, продолжал выбрасывать их на адвокатов и писак, — эти, так дорого стоившие, сольди, которые предназначались на дом у кизилевого дерева.

— Теперь уж нам дом не нужен, и ничего не нужно! — говорил он с бледным лицом, таким, какое было у ’Нтони, когда его вели в город, окруженного полицейскими, и все село высыпало смотреть, как он шел со связанными руками, а подмышкой придерживал узелок с рубашками, который с плачем принесла ему вечером Мена, когда никто не мог увидеть. Дед пошел к адвокату, к одному из тех, что болтают, потому что, когда увидел, как везут в экипаже в больницу, в расстегнутом мундире и тоже с желтым лицом, дона Микеле, бедный старик испугался, и он не старался понять, что болтает адвокат, как говорится, — «не искал волоска в яйце», лишь бы его внуку развязали руки и позволили ему вернуться домой; потому что ему казалось, что после этого землетрясения ’Нтони должен вернуться домой и остаться всегда жить с ними, как когда он был мальчиком.

Дон Сильвестро оказал ему милость и пошел с ним к адвокату, потому что он говорил, что, когда с человеком случается несчастье, как это произошло с Малаволья, нужно помогать ближнему и руками и ногами, будь то даже каторжный злодей, и сделать все возможное, чтобы вырвать его из рук правосудия, так как мы христиане и должны помогать ближнему. Услышав подробный рассказ и, благодаря дону Сильвестру, разобравшись во всем, адвокат сказал, что дело это громкое, и, не будь его, адвоката, не избежать бы каторги, и потирал себе руки. Услыхав про каторгу, хозяин ’Нтони размяк, как дурачок; но доктор Спицион похлопывал его по плечу и говорил, что, не будь он доктор, если не сделает так, чтобы ограничились четырьмя или пятью годами тюрьмы.

— Что сказал адвокат? — спросила Мена, как только увидела, с каким лицом вернулся дед; и, еще не услыхав ответа, начала плакать. Старик рвал на себе редкие седые волосы и ходил по дому, как сумасшедший, повторяя:

— Ах, почему все мы не умерли?

Лия, белая, как рубашка, во все глаза смотрела на каждого из говоривших, и не в состоянии была раскрыть рот. Некоторое время спустя пришли повестки, вызывавшие, в качестве свидетелей, Барбару Цуппида и Грацию Пьедипапера, и дона Франко, аптекаря, и всех, кто судачил на площади и в лавке Пиццуто; так что вся деревня пришла в волнение, и люди толпились с гербовыми бумагами в руках и клялись, что ничего не знают, — как бог свят! — потому что не хотели иметь дела с судом. Чтоб им, этому ’Нтони и всем Малаволья, которые за волосы тащат их в свои передряги! Цуппида кричала, как одержимая:

— Я ничего не знаю; я уже к вечерне запираюсь дома. Я не такая, как те, которые шляются, чтобы обделывать свои делишки, или стоят в дверях, чтобы болтать с полицейскими.

— Подальше от правительства! — добавлял дон Франко. — Они знают, что я республиканец, и рады бы найти повод стереть меня с лица земли.

Люди до устали работали, ломая голову над тем, какие свидетельские показания могли дать Цуппида и кума Грация, и другие, которые ничего не видели, а выстрелы слышали в кровати, когда спали. Но дон Сильвестро потирал себе руки, как адвокат, и говорил, что он-то знает, почему их вызвали, и что это было лучше для адвоката. Каждый раз, как адвокат ходил говорить с ’Нтони Малаволья, дон Сильвестро, если ему делать было нечего, сопровожал его в тюрьму; в общинный совет теперь не ходил никто, и оливки уже были собраны. Хозяин ’Нтони также раза два или три пробовал пойти в тюрьму; но, когда он очутился перед этими окошками с железными решетками, и на него смотрели солдаты с ружьями, оглядывавшие всех входивших, он почувствовал себя плохо и остался ждать перед входом, усевшись на ступеньках вместе с продавцами фиг и каштанов, и ему не верилось, что его ’Нтони там, за этими решетками, с караульными солдатами. Адвокат вернулся после беседы с ’Нтони, свежий, как роза, потирал руки и говорил ему, что внук чувствует себя хорошо и даже потолстел. Теперь бедному старику казалось, что внук его был одним из солдат.

— Почему они мне его не отпускают? — спрашивал он каждый раз, как попугай или как неразумный младенец, и еще хотел знать, держат ли его со связанными руками.

— Пусть он там побудет! — отвечал ему доктор Сципион. — В таких случаях лучше, чтобы прошло побольше времени. Да ведь он ни в чем не нуждается, я же вам говорил, и жиреет, как каплун. Дела идут хорошо. Дон Микеле почти-что поправился после ранения, и это тоже хорошо для нас. Не думайте об этом, говорю вам, возвращайтесь к своей лодке, а это — дело мое.

— Не могу я вернуться к лодке, когда ’Нтони в тюрьме; не могу вернуться. Все смотрели бы на нас, когда мы стали бы проходить, и потом голова у меня уже не на своем месте с тех пор, как ’Нтони в тюрьме.

И все повторял одно и то же, а деньги между тем текли, как вода, и вся семья его проводила дни, прячась дома за закрытой дверью.

Наконец настал день слушания дела, и Те, имена которых были написаны на повестках, должны были явиться в суд собственными средствами, если не хотели отправиться в сопровождении карабинеров.

Отправился даже дон Франко, ради того, чтобы предстать пред правосудием, покинув свою черную шляпищу; он был бледнее, чем ’Нтони Малаволья, который стоял за решеткой, как дикий зверь, с карабинерами по бокам. Дону Франко с правосудием никогда не приходилось иметь дела, и череп у него трещал от необходимости впервые предстать перед этой шайкой судей и полицейских, которые во мгновенье ока могут посадить человека за решетку, как ’Нтони Малаволья.

Все село пришло посмотреть, как за решеткой между карабинерами выглядел ’Нтони хозяина ’Нтони, желтый, как свеча, а он не решался даже и носа высморкать, чтобы не увидеть всех этих глаз приятелей и знакомых, которые пожирал его, и вертел, и вертел в руках шляпу, между тем как председатель, в черной мантии и с нагрудником под подбородком, вычитывал ему все его злодейства, написанные на бумаге так, что не пропущено было ни одного слова. Дон Микеле был тут, тоже желтый, он сидел на стуле лицом к судьям-скептикам, которые зевали и обмахивались платками. Адвокат в это время вполголоса болтал со своим соседом, точно все это его не касалось.

— На этот раз, — шептала Цуппида на ухо соседке, — как послушаешь все гадости, которые сделал ’Нтони, — ему, конечно, от каторги не отвертеться.

Присутствовала здесь и Святоша, которая должна была сказать суду, где проживал ’Нтони и где он провел этот вечер.

— Посмотрим, что будут спрашивать у Святоши, — шептала Цуппида. — Мне очень интересно, что она ответит, чтобы не раскрыть суду всех своих делишек.

— А от нас-то что они хотят узнать? — спросила кума Г рация.

— Они хотят узнать, правда ли, что между Лией и доном Микеле кое-что было, и что ее брат ’Нтони хотел его убить, чтобы обломать ему рога; это адвокат сказал мне.

— Чтоб вас холера побрала! — прошептал им, делая страшные глаза, аптекарь. — Вы хотите, чтобы все мы отправились на каторгу? Знайте же, что суду всегда нужно отвечать «нет», и что мы ничего не знаем.

Кума Венера закуталась в мантилью, но продолжала бормотать:

— Это правда. Я видела их собственными глазами, и все село это знает.

В это утро в доме Малаволья происходила трагедия, потому что, когда дед увидел, что все село отправляется послушать, как будут приговаривать ’Нтони, вздумал отправиться со всеми остальными и он, и Лия, с растрепанными волосами, безумными глазами и трясущимся подбородком, тоже захотела итти и по всему дому искала свою мантилью; она не проронила ни слова, но лицо ее исказилось, и руки дрожали. Однако Мена, тоже вся побледневшая, схватила ее за руки и говорила ей:

— Нет, тебе не нужно итти! Тебе не нужно итти! — и не говорила ничего другого. Дед добавил, что они должны оставаться дома и молиться мадонне; и плач их раздавался по всей Черной улице. Только-что, придя в город, незамеченный за углом здания, бедный старик увидел, как его внук проходил между карабинерами; тогда подгибавшимися при каждом шаге ногами он пошел и сел на лестнице суда, среди людей, которые поднимались и спускались по своим делам. Потом, при мысли, что все эти люди идут слушать, как там, между солдатами, лицом к судьям, будут приговаривать его внука, ему стало казаться, точно его покинули одного среди площади или в бурном море, и он тоже пошел за толпой, и поднимался на цыпочки, чтобы видеть всю решетку с шапками карабинеров и с их блестящими штыками. Но ’Нтони не было видно среди всех этих людей, и бедному старику все казалось, что внук его теперь один из солдат.

А адвокат все болтал и болтал, и слова его тянулись, как канат у блока над колодцем. Он все отрицал, говорил, что неправда, будто ’Нтони Малаволья совершил эти злодейства. Председатель выкапывал их, чтобы засадить бедного парня в тюрьму, потому что таково его ремесло. Но, в конце концов, как мог это говорить председатель? Может быть, он видел ’Нтони Малаволья в ту ночь и в такую темень? «У бедняка в доме всякий в своей воле» и «для несчастного и виселица». Председатель не обращал на все это никакого внимания, и, опершись локтями на книги, через очки смотрел на адвоката. Доктор Сципион продолжал говорить, что он хотел бы знать, при чем здесь была контрабанда? и с каких это пор порядочный человек не может прогуливаться в час, в какой ему вздумается и захочется, в особенности, если у него немножко шумит в голове вино и он хочет проветриться! Хозяин ’Нтони при этих словах одобрительно качал головой и со слезами на глазах повторял: да! да! и готов был расцеловать адвоката, который говорил, что ’Нтони — пьяница. Он сразу поднял голову. Это он хорошо говорил, и то, что он говорил, уже стоило пятидесяти лир; а он говорил еще, что его хотели прижать к стене и хотели ему доказать, как четыре и четыре восемь, что ’Нтони застали на месте преступления, с ножом в руках, и теперь посадили еще тут перед ним дона Микеле с дурацким видом из-за удара ножом, полученного им в живот.

— Кто это утверждает, что удар ножом нанес ’Нтони Малаволья? — проповедывал адвокат. — Кто может это доказать? И кто знает, что не сам дон Микеле ударил себя ножом нарочно для того, чтобы отправить на каторгу ’Нтони Малаволья? Хотите вы знать правду? Контрабанда, собственно, была здесь ни при чем. Между доном Микеле и ’Нтони хозяина ’Нтони существовала старая вражда из-за женщин.

И хозяин ’Нтони снова принялся утвердительно кивать головой, потому что, если бы его заставили поклясться перед распятием, он готов был бы подтвердить это, и все село это знало! — историю Святоши с доном Микеле, который бесился от ревности с тех пор, как Святоша влюбилась в ’Нтони, и встретились они с доном Микеле ночью, и когда парень был выпивши, — а известно, что может случиться, когда у человека перед глазами туман!

Адвокат продолжал:

— Вы можете еще раз допросить Цуппиду и куму Венеру, и сто тысяч свидетелей, что у дона Микеле были отношения с Лией, сестрой ’Нтони Малаволья, и что ради девушки он все вечера шатался в той стороне Черной улицы. Его видели здесь и в ночь удара ножом!

Тут хозяин ’Нтони больше уже ничего не слышал, потому что в ушах у него начался шум, и он впервые увидел ’Нтони, который тоже вскочил в своей клетке и с глазами безумца рвал руками шапку и хотел что-то сказать, делая знаки головой: нет! нет! Соседи увели старика, решив, что с ним произошел удар, и карабинеры уложили его на скамейку как раз в комнате свидетелей и стали брызгать ему в лицо водой. Позднее, когда, все еще не державшегося на ногах, старика сводили под руки с лестницы, потоком спускалась вниз и толпа, и слышались разговоры:

— Его осудили в кандалы на пять лет.

В это мгновенье из других дверей вышел и ’Нтони, бледный, между карабинерами, скованный, как Христос.

Кумушка Грация пустилась бежать в село и добралась прежде других, едва сдерживая язык, потому что дурные вести летят как птицы. Едва завидев Лию, которая ждала на пороге, как душа в чистилище, она схватила ее за руки и, тоже вся взволнованная, заговорила:

— Что вы наделали, злодейка? На суде сказали, что у вас отношения с доном Микеле, и с вашим дедом случился удар!

Лия ничего не ответила, будто не слышала, или дело ее не касалось. Она только смотрела на нее вытаращенными глазами и с раскрытым ртом. Наконец, медленномедленно упала на стул, точно у ней сразу подкосились ноги. И долго она просидела так, без движения, и не говорила ни слова, так что кума Грация брызгала ей в лицо водой; потом она начала бормотать:

— Уйти хочу, не хочу здесь больше оставаться! — и продолжала говорить это комоду и стульям, точно сумасшедшая, и напрасно с плачем ходила за ней по пятам сестра:

— Я говорила тебе, я говорила тебе! — и старалась удержать ее за руки. Вечером, когда на повозке привезли деда, и Мена побежала встречать его, потому что людей она уже не стыдилась, Лия вышла во двор и потом на улицу и на самом деле ушла, и никто ее больше не видел.