Хуже всего было то, что лунины были взяты в долг, а дядюшка Крочифиссо не довольствовался «хорошими словами и прокисшим медом»; потому-то его и прозвали Деревянный Колокол, что он оставался глух, когда ему хотели уплачивать болтовней, и говорил: «бери в толк, если дал в долг». Он был добрый малый и поживал себе, давая приятелям взаймы; все ремесло его состояло в том, что он целые дни проводил на площади, с руками в карманах или прислонившись к церковной стене, в такой рваной куртке, что за нее не дали бы ему и одного байокко; но денег у него было сколько угодно, и если кто-нибудь просил у него двенадцать тари, он их давал сейчас же под залог, — потому что «кто в долг и без залога дал, добро свое, и разум, и друга потерял», — с условием вернуть в воскресенье, в той же сумме с процентами, что составляло лишний «карлино», как и следовало, потому что «при расчетах дружба ни при чем». Покупал он также со скидкой сразу целый рыбачий улов, когда бедняку, у которого он его купил, деньги были нужны до зарезу. Но вешать должны были на его весах, про которые люди, никогда ничем не довольные, говорили, что они фальшивы, как Иуда, и что одно коромысло у них длинное, а другое короткое, как руки у святого Франциска; он также ссужал, если угодно, деньгами для расплаты с подручными на рыбном промысле и брал только то, что дал, да еще хлеб в ротоло весом, да полчетверти вина, и больше он ничего не хотел, потому что он христианин и должен отдать богу отчет во всем, что делал на этом свете. Словом, он был благим промыслом для всех, находившихся в нужде, и придумывал сотни способов оказывать услуги ближнему и, не будучи рыбаком, владел парусными лодками и снастями, и всем, что нужно для тех, у кого всего этого не было, и все это он одалживал, довольствуясь взамен третью улова, да одной частью за лодку, считавшуюся, как один человек экипажа, да еще частью за снасти, если хотели брать для пользования и снасти, и кончалось тем, что лодка съедала весь заработок, так что ее звали лодкой дьявола. А когда его спрашивали, почему сам-то он не отправляется рисковать шкурой, как все остальные, и говорили ему, что он пожирает лучшую часть улова, не ведая никакой опасности, он отвечал:

— Ловко! А если в море со мной случится какое-нибудь несчастье, если я, сохрани боже, оставлю там свои кости, кто будет заниматься моими делами?

Он занимался своими делами и готов был отдать в долг и рубашку, но потом он хотел, чтобы ему платили без длинных разговоров, и было бесполезно объясняться с ним, потому что он был глух и, кроме того, плохо соображал и только и знал, что повторял: «что по условию, то без обмана», — или «хороший плательщик узнается по условленному дню».

Теперь недруги смеялись ему в лицо по поводу этих лупинов, которые слопал дьявол; ему во время отпевания еще придется читать «de profundis» за душу Бастьянаццо, покрыв голову мешком, вместе с другими «братьями Доброй Кончины».

Стекла церковки поблескивали, и море было гладкое и сверкающее, и не было похоже на море, укравшее мужа у Длинной, поэтому теперь, когда погода снова стала хорошей, «братья» поторопились отделаться и отправиться по своим собственным делам.

На этот раз семья Малаволья была в церкви, сидела впереди у самого гроба и обмывала плиты пола горькими слезами, как будто умерший и на самом деле был между этими четырьмя досками, со своими лупинами на шее, которые ему дал в долг дядюшка Крочифиссо, дал потому, что всегда знал хозяина ’Нтони за честного человека, но, если они рассчитывают обмошенничать его под предлогом, что Бастьянаццо утонул, они обмошенничают Христа, вот истинный бог! Это священный долг, как свято причастие. Эти пятьсот лир он приносил к ногам Иисуса распятого; но, чорт побери! Пусть хозяин ’Нтони отправляется на каторгу. Есть еще законы в Трецце!

Между тем дон Джаммарья поспешно сделал четыре взмаха кропилом над гробом, и мастер Чирино стал обходить кругом, чтобы потушить гасильником свечи. «Братья» торопливо перелезали через скамьи, задирали вверх руки, чтобы снять капюшоны. Дядюшка Крочифиссо подошел к хозяину ’Нтони, чтобы предложить ему щепотку табаку и подбодрить его, потому что, в конце концов, если человек благороден, он сохраняет доброе имя и заслуживает себе этим рай, — это он говорил всем, кто расспрашивал его о его бобах:

— С Малаволья я спокоен, потому что они благородные люди и не захотели бы оставить кума Бастьянаццо в лапах у дьявола; хозяин ’Нтони мог собственными глазами убедиться, что в память умершего все сделано, не жалея денег; столько-то стоила обедня, столько-то свечи, столько-то отпевание, — и он высчитывал на толстых пальцах, всунутых в бумажные перчатки, а детишки, раскрыв рот, смотрели на все эти дорого стоящие вещи, находившиеся здесь для папы: гроб, свечи, бумажные цветы; а девчурка, увидав яркое освещение и услышав звуки органа, очень обрадовалась.

Дом у кизилевого дерева был полон народа; а поговорка гласит: «Несчастен дом, когда из-за смерти мужа полон народом он». Каждый прохожий, видевший на пороге малюток Малаволья с грязными лицами и с руками в карманах, качал головой и говорил:

— Бедная кума Маруцца! Начинаются теперь несчастья для ее дома.

По обычаю, друзья нанесли столько всякой всячины: печенья, яиц, вина и других божьих даров, что съесть все это могли бы только люди, у которых спокойно на душе, и наконец пришел кум Альфио Моска с курицей в руках.

— Возьмите это, кумушка Мена, — сказал он. — Я хотел бы быть на месте вашего отца, клянусь вам. По крайней мере, я бы никому не причинил горя и никто не стал бы плакать.

У Мены, прислонившейся к дверям кухни и закрывшей лицо передником, сердце забилось так сильно, точно хотело вырваться из груди, как эта бедная птица у Альфио из рук.

Приданое Святой Агаты уплыло вместе с «Благодатью», и те, что пришли навестить дом у кизилевого дерева, думали, что дядюшка Крочифиссо ловко наложил свою лапу.

Некоторые стояли, прислонившись к стульям, и уходили, так и не раскрыв рта, как настоящие дуралеи; но кто умел связать несколько слов, старался вести какой-то разговор, чтобы разогнать грусть и немножко развлечь этих бедных Малаволья, уже два дня разливавшихся слезами, точно ручьи. Кум Чиполла рассказывал, что цена на анчоусы повысилась на два тари с боченка. Хозяину ’Нтони это может быть интересно, если у него есть еще анчоусы для продажи; он-то себе приберег сотенку боченков. Говорили также и про кума Бастьянаццо, покойника; ведь никто не мог этого ожидать, мужчина он был в расцвете сил, здоровый, как бык, бедняжка.

Пришел и синдик, мастер Кроче Калла, Шелковичный Червь, прозванный еще Джуфа, с секретарем доном Сильвестро, и так задирал нос, что люди говорили, что он принюхивается к ветру, чтобы знать, в которую сторону повернуться, и смотрел то на того, то на другого из говоривших, точно хотел сообразить, в чем дело, и когда видел, что смеется секретарь, тоже смеялся.

Дон Сильвестро, чтобы немножко посмешить всех, свел разговор на пошлины на наследство кума Бастьянаццо и вставил подхваченную им у своего адвоката шуточку, так ему понравившуюся, — когда ему ее хорошенько растолковали, — что он не пропускал случая блеснуть ею в разговоре каждый раз, когда приходил в дом по случаю чьей-либо смерти:

— Вы, по крайней мере, имеете удовольствие быть родственниками Виктора Эммануила, раз вам приходится уделять и ему его часть.

Все хватались от смеха за животы, не даром говорит пословица: «Ни похорон без смеха, ни свадьбы без слез».

Жена аптекаря на эти шутки кривила рожу и сидела, скрестив руки в перчатках на животе и с вытянутым лицом, как принято в таких случаях в городе, так что люди немели при одном взгляде на нее, точно покойник был тут, перед ними, и за ее повадки ее называли Барыня.

Дон Силывестро ходил петушком около женщин и, под предлогом подавать стулья новоприбывшим, был в постоянном движении, чтобы щеголять поскрипывающими лакированными ботинками.

— Всех бы их нужно было сжечь, этих налоговых, — ворчала кума Цуппида, желтая, как будто она насквозь пропиталась лимонами, и говорила это прямо в лицо дону Сильвестро, точно налоговым был он. — Она отлично знала, чего хотели некоторые хвастуны, у которых под лакированными сапогами не было носков. Они старались влезть к людям в дом, чтобы съесть и приданое и дочь: «красавица, не тебя хочу, хочу твоих денег». Поэтому она и оставила дома свою дочь Барбару. — Не нравятся мне эти личности!

— Кому вы это рассказываете? — воскликнул хозяин Чиполла, — с меня они заживо кожу сдирают, точно со святого Варфоломея.

— Боже милостивый! — воскликнул мастер Тури Цуппидо, грозя кулаком, похожим на железную лопатку, орудие его ремесла. — Плохо они кончат, плохо кончат, эти итальянцы.

— Молчите вы! — прикрикнула на него кума Венера, — ничего вы не понимаете.

— Говорю, что и ты сказала, что они с нас снимают последнюю рубашку! — бормотал себе под нос Тури.

Тогда Пьедипапера, чтобы прервать разговор, тихо сказал куму Чиполла:

— Вам бы нужно было взять себе в жены куму Барбару, чтобы утешиться; тогда и мамаша и дочка не отдавали бы больше душу дьяволу.

— Настоящее свинство! — восклицала донна Розолина, сестра священника, красная, как индейский петух, и обмахивавшаяся носовым платком; она возмущалась Гарибальди, установившим пошлины, — и жить-то нынче стало невозможно, и никто уж больше не женится.

— Но донне-то Розолине какое до этого дело? — шепотком вставил Пьедипапера.

Между тем донна Розолина рассказывала дону Сильвестро, сколько у нее важных дел на руках: десять канн основы на ткацком станке, овощей нужно насушить на зиму, заготовить помидоры, а у нее есть свой собственный секрет сохранять помидоры свежими всю зиму.

— В доме не может быть порядка без женщины; но нужна, понятно, такая женщина, у которой разум в руках; и чтобы она не была ветреницей, только и думающей о том, чтобы наряжаться, «с волосом долгим, да умом коротким», так что бедный муж идет потом под воду, как кум Бастьянаццо, бедняга.

— Царство ему небесное! — вздыхала Святоша, — он умер в особенный день, в канун Плача Девы Марии, и молится там за нас грешных в раю среди ангелов и святых. «Кого бог любит, того и наказует». Он был хорошим человеком, из тех, что занимаются своими делами и не злословят про тех и про других, греша против ближнего, как это делают многие.

Тут Маруцца, сидевшая в ногах кровати, слинявшая и заплаканная, как мокрый лоскуток, похожая на скорбящую мадонну, закрыв лицо передником, принялась плакать еще сильнее, и хозяин ’Нтони, согнувшийся пополам и состарившийся на сто лет, глядел и глядел на нее, качая головой, и не знал, что сказать, точно в сердце ему из-за Бастьянаццо вонзился огромный терновый шип и терзает его, как акула.

— У Святоши медок во рту! — заметила кума Грация Пьедипапера.

— Как хозяйке трактира, ей приходится быть такой, — ответила Цуппида. — «Кто не ловок, не держи лавку, а не умеешь плавать, так тони».

У Цуппиды были полные карманы россказней о медовых манерах Святоши, но из-за них-то даже Барыня повернулась, чтобы побеседовать со Святошей, поджала губы и не обращала никакого внимания на других, сидя в перчатках, как будто боясь запачкать руки, и сморщив нос, точно все остальные воняли хуже сардинок, между тем как, уж если от кого действительно воняло вином и разными гадостями, так это именно от Святоши в этом ее платье блошиного цвета и с значком «Дочерей Марии», который не хотел держаться на ее дерзко выпяченной груди. Они были заодно с ней, потому что все ремесла в родстве, и деньги они делали одним и тем же способом, обирая ближнего и продавая грязную воду на вес золота, и им плевать было на налоги.

— Налогом хотят еще обложить и соль, — вставил кум Манджакаруббе. — Аптекарь сказал, что это напечатано в газете. Тогда уж не станут больше солить анчоусов, а лодки можно будет сжечь в печи.

Мастер Тури, конопатчик хотел было поднять кулак и начать:

— Боже милостивый!.., но взглянул на свою жену и замолчал, проглотив то, что хотел сказать.

— При неурожае, которого можно ожидать, — вставил хозяин Чиполла, — потому что ведь дождя не было со святой Клары, и если бы не последняя буря, в которую погибла «Благодать» и которая была настоящей милостью божией, нам бы этой зимой не избежать голода.

Каждый рассказывал о своих несчастьях, отчасти чтобы утешить Малаволья, что страдают не одни они. «Мир полон бед, у одних их мало, у других — просвета нет», и стоявшие снаружи, во дворе, смотрели на небо, потому что еще один дождичек нужен был бы, как хлеб. Хозяин-то Чиполла знал, почему теперь не бывает таких дождей, как в прежние времена.

— Дождей больше не бывает потому, что натянули эту проклятую телеграфную проволоку, она-то и втягивает дождь и уносит его.

Тут кум Манджакаруббе и Тино Пьедипапера разинули рты, потому что как раз по дороге в Треццу стояли телеграфные столбы; но, так как дон Сильвестро принялся хохотать и делать при этом «а! а! а!», как курица, хозяин Чиполла в бешенстве соскочил с забора и накинулся на невежд, у которых уши длинные, как у ослов.

— Кто же не знает, что телеграф приносит вести из одного места в другое; это делается потому, что внутри проволоки есть такой сок, вот как в виноградной лозе, и таким же способом проволока впитывает и дождь из облаков и уносит его далеко, где он уже не нужен; можете спросить аптекаря, который это говорил; потому-то и в законе постановили: кто обрывает проволоку, того сажать в тюрьму.

Тут уж и дон Сильвестро не знал больше, что сказать, и придержал язык.

— Райские небожители! нужно срубить бы все эти телеграфные столбы и побросать их в огонь! — начал кум Цуппидо, но никто не стал его слушать и, чтобы переменить разговор, все принялись смотреть на огород.

— Славный кусочек земли! — сказал кум Манджакаруббе, — если его хорошо обрабатывать, он даст похлебки на весь год.

Дом Малаволья был всегда одним из первых в Трецце; но теперь, со смертью Бастьянаццо и при том, что ’Нтони взят в солдаты, а Мена на выданье и столько всех этих едоков на руках, дом этот стал давать трещины по всем швам.

В самом деле, сколько мог стоить дом? Каждый вытягивал шею над стеной огорода и окидывал дом взглядом, чтобы оценить его на глаз. Дон Сильвестро лучше других знал, как обстоят дела, потому что бумаги-то были у него, в канцелярии Ачи Кастелло.

— Хотите биться об заклад на двенадцать тари, что не все то золото, что блестит, — сказал он; и показывал каждому новую монету в пять лир.

Он знал, что на дом наложена ежегодная земельная пошлина в пять тари. Тогда принялись высчитывать по пальцам, сколько можно было бы выручить при продаже дома с огородом и со всем остальным.

— Ни дом ни лодку продать нельзя, потому что это приданое Маруццы, — заметил кто-то, и люди так разгорячились, что их можно было слышать из комнаты, где оплакивали умершего.

— Ну, конечно! — выпалил дон Сильвестро, точно бомба, — и приданое ее неотчуждаемо.

Хозяин Чиполла, «обменявшийся с хозяином ’Нтони несколькими славами на счет женитьбы своего сына Брази на Мене, покачал головой, но не оказал ни слова.

— Так значит, — заметил кум Кола, — по настоящему-то тут несчастен дядюшка Крочифиссо, который теряет свои деньги за бобы.

Все повернулись к Деревянному Колоколу, который также пришел «политики ради», но молчал в уголке, чтобы послушать, что говорят, разинув рот и задрав кверху нос, точно считал, сколько черепиц и сколько брусков на крыше, будто хотел оценить дом. Наиболее любопытные вытягивали из дверей шею и подмигивали друг другу, показывая на него.

— Он точно судебный чиновник, который делает опись имущества, — шутили они.

Кумушки, знавшие про разговоры между хозяином ’Нтони и кумом Чиполла, говорили, что теперь куме Маруцце надо забыть про свое горе и закончить дело с замужеством Мены. Но у Длинной, у бедняжки, в это время было другое в голове.

Хозяин Чиполла повернулся и ушел, холодный, не говоря ни слова; а когда все разошлись, семья Малаволья осталась одна во дворе.

— Ну, — сказал хозяин ’Нтони, — теперь мы разорены, и для Бастьянаццо лучше, что он этого не знает.

При этих словах сначала Маруцца, а потом и все остальные принялись снова плакать, и дети, глядя на слезы старших, тоже заплакали, хотя отец уже три дня, как умер. Старик бродил по дому, не сознавая, что делает; Маруцца, напротив, неподвижно сидела в ногах кровати, точно ей больше уже нечего было делать. Если она произносила несколько слов, она продолжала повторять их, устремив глаза в одну точку, и казалось, что у нее в голове нет ничего другого.

— Теперь мне уж нечего делать!

— Нет, — возразил хозяин ’Нтони, — нет! нужно уплатить долг дядюшке Крочифиссо, про нас не должны говорить, что, «когда благородный человек беднеет, он становится мошенником».

И мысль о бобах точно еще глубже вонзила ему в сердце терновый шип смерти Бастьянаццо. Кизилевое дерево роняло засохшие листья, и ветер разносил их по двору.

— Он отправился, потому что я его послал, — повторял хозяин ’Нтони, — как ветер гоняет туда и сюда эти листья, и если бы я ему сказал броситься с маяка с камнем на шее, он сделал бы это, не говоря ни слова. Но он, по крайней мере, умер, пока дом и кизилевое дерево до последнего листочка принадлежали еще ему; а я, старик, все еще жив. «Дни бедняка долги!»

Маруцца молчала, но все время ее преследовала мучившая и терзавшая ей сердце мысль: дознаться бы, как это все произошло в ту ночь, — которая неотступно была у нее перед глазами. А когда она закрывала глаза, ей казалось, что она все еще видит «Благодать» там, у Капо дей Мулини, где море гладкое и бирюзовое, и усеяно лодками, похожими при солнце на стаи чаек, и лодки эти можно пересчитать одну за другой — вот лодка дядюшки Крочифиссо, другая — кума Бараббы, «Кончетта» — дядюшки Колы и баркас — хозяина Фортунато, и от вида их сжимается сердце; и слышно было, как распевает во все горло мастер Кола Цуппидо, у которого легкие, как у быка, и ударяет своей лопаткой, а с песчаного берега доносится запах смолы, и двоюродная сестра Анна бьет вальком по холсту на камнях прачечного плота, и попрежнему слышно, как тихо-тихо плачет на кухне Мена.

— Бедняжка, — бармотал дед, — дом обрушился и на твою голову, и кум Фортунато ушел холодный, холодный, не говоря ни слова.

И дрожащими руками, по-стариковски, перебирал одни за другими снасти, лежавшие грудой в углу; и, увидев издали Луку, на которого надели куртку отца, догнал его и сказал:

— Жарко тебе придется, когда возьмешься за работу; теперь придется всем приналечь, чтобы выплатить долг за бобы.

Маруцца затыкала руками уши, чтобы не слышать присевшую на галлерейке за входом в дом Сову, которая с утра кричала пронзительным и надрывающимся голосом сумасшедшей, требовала, чтобы они вернули ей ее сына, и не хотела слушать никаких уговоров.

— Это она с голоду, — сказала, наконец, двоюродная сестра Анна, — теперь дядюшка Крочифиссо сердится на них на всех за это дело с бобами и не хочет ничего больше давать ей. Сейчас отнесу ей чего-нибудь, и тогда она уйдет.

Двоюродная сестра Анна, бедняжка, бросила и свой холст и своих детишек, чтобы прийти на помощь куме Маруцце, которая была точно больная. Если бы ее оставить одну, она и не подумала бы разжечь очаг и поставить котелок, хотя бы все умирали с голоду. «Соседи должны поступать, как черепицы на крыше, которые переливают воду друг другу». Между тем у детей от голода побелели губы. Помогала и Нунциата, и Алесси, с лицом, грязным от горьких слез, вызванных видом плачущей матери, уговаривал малышей, чтобы они не вертелись постоянно под ногами, как выводок цыплят. Ведь нужно же, чтобы хоть у Нунциаты руки-то были свободны.

— Ты знаешь свое дело! — говорила ей двоюродная сестра Анна, — и приданое твое будет у тебя в руках, когда ты вырастешь.