Кончились лакские продукты, не стало и трофейной конины, добытой боевыми группами. Сковывались от жгучих морозов горы. Отряды голодали, связи с Севастополем не было. Голод и сырая стужа укладывали партизан в тайные санитарные землянки.

Конина могла спасти нас от голодной смерти, но вражеские обозы перестали двигаться по горным дорогам. Они шли к фронту обходными путями под охраной танков и самолетов.

Голодная блокада!

Умирали раненые. В куренях, наспех прикрытых палой листвой, люди думали, что ждет их завтра.

Думал и я — командир объединенного Южного партизанского района, в котором было более восьмисот лесных солдат.

Я устал. Завернувшись в плащ-палатку, изнемогая от боли в суставах, хотел только одного — согреться. Но думы, думы… Крым набит немецкими полками, румынскими бригадами, штабами разных мастей. Шумно на городских рынках, сизый дым в многочисленных кофейнях. На южнобережье уже сильное солнце, под его лучами холят телеса наши враги, топчут ялтинскую набережную. Торжествуют, сволочи, будто забыли о подмосковной зиме, о том, что тысячи и тысячи трупов костенеют под Волоколамском и Можайском.

Севастополь еще плотнее обложен отборными войсками, к его стенам подтянули из Германии гигантскую пушку под звучным названием «Большой Густав». Снаряд такой пушки раскалывает пятиэтажный капитальный дом, как щипцы скорлупу грецкого ореха.

Трудно. Но мы еще живы, живы! Как бы фашисты на крымской земле ни считали, что крепко стоят на обеих ногах, все равно им приходится оглядываться по сторонам не только ночами, но и среди белого дня.

Мы боремся. И, даже умирая, бьем их. В моем кармане рапорт командира Красноармейского отряда бывшего секретаря райкома партии Абляма Аэдинова: «Двадцать первого марта тысяча девятьсот сорок второго года группа под командованием лейтенанта Столярова на шоссе Коуш-Бахчисарай уничтожила семитонную фашистскую Машину, убила одиннадцать солдат и одного офицера, взяла следующие трофеи: три автомата, пистолет и пять плащ-палаток. При возвращении в отряд от голода умер сержант Коваленко».

Думаю, думаю, медленно засыпаю. Долго ли, коротко ли спал — не знаю, но слышу, как меня расталкивают.

— Связные от Македонского, — докладывает мой вестовой Семенов.

Я иду к Македонскому — спуск, подъем, снова спуск. Когда же конец этой проклятой тропе? Осенью я часто ходил по ней, она мне тогда казалась поровнее и покороче.

— Передохнем, товарищ командир. — Семенов смотрит мне в глаза.

— Остановимся — не поднимусь. Шагай!

А кручи, кручи! Не дышу, а хватаю воздух застуженными легкими.

Семенов сухопар, легок, не поймешь: устает или вообще не знает, что это такое. Повсюду одинаков — и сытый и голодный, и на головокружительном спуске, и на подъеме чуть ли не под прямым углом. Старается мне помочь, но с тактом, не навязчиво.

Наконец-то! Тропа пошла ровнее. Темнее — вступаем в Большой лес. Еще бросок, и мы у Македонского. Ощупываю подбородок — не брит. Да ладно уж…

Македонский встречает оживленно:

— Здравия желаю, товарищ командир района!

— Чего такой веселый?

— Веселые вести имею.

— Выкладывай, повесели и меня.

— Вернется из разведки мой Иван Иванович — доложу, чтобы было вернее.

Македонского и голод не берет: плечи — косая сажень. Нет, берет все же: щеки провалились и под глазами нездоровые круги.

— Чего звал как на пожар? — сержусь я.

— Побриться бы тебе, а? — предлагает душевно.

— Где, чем? Может, брадобрейную устроил?

— А на что Тома Апостол? Кудесник. Да и бритва у него эккерская.

— Тот самый румын, что ли?

— Так точно.

Тома, шустренький грек-румын, будто тугими винтами стянул мое лицо. Пальцы его со смолистым душком ловко массировали кожу, плясали на изможденных щеках, как палочки по натянутой барабанной шкуре. Брил без мыла, но боли я не ощущал и медленно засыпал.

Отдохнувший, выбритый и вымытый, обходил партизанские группы.

Голодная блокада леса сказывалась и здесь. У бахчисарайцев уже второй день в общем котле липовые почки да молодая крапива… Скулы заострились, но отчаяния в глазах я ни у кого не заметил. Македонский со своим комиссаром Черным всячески побеждал голод.

Как?

Движение, еще раз движение… Никому не давали и часа покоя. Того — в разведку, другого — на патрульную службу, третьего — за мороженой картошкой на Мулгу четвертого — ловить силками соек, пятого — глушить форель в горной речушке, шестого — искать на чаирах дикий чеснок.

Поел и я супа из липовых почек. Не знаю, чем его заправляли, но что-то мучнисто-клейкое чувствовалось.

Македонский водил меня по лагерю и расспрашивал подробно, как идет жизнь в других отрядах, сколько можно поставить под ружье людей и как там наш сосед — Георгий Северский со своими отрядами, смогут ли нам помочь в случае надобности?

— Уж не собрался ли ты штурмовать ханский дворец в Бахчисарае?

Македонский прячет сверкающие глаза. Вдруг увидел Ивана Суполкина, размашисто зашагал к нему, таща меня за собой, крикнул:

— Ну, Иван?

— Все в порядке, мукичка должна быть.

— Должна или есть?

— Есть, есть, вот только солдат поднаперли.

— В Шуры? — ахнул Михаил Андреевич.

— В Ауджикой.

— Тьфу, испугал, чертяка! Что еще скажешь?

— Ничего больше того, что ты знаешь.

— Иди отдыхай.

Македонский о чем-то задумался.

— Может, пора кое-что и мне сказать, — поторопил его.

— Есть у меня одна задумка, заковыристая.

— Выкладывай.

— Дело с переодеванием в румын…

— Что? — Я не поверил ушам своим. Появление у немцев в их форме, всякие штучки с проникновением чуть ли не в спальню командующего… До этого ли нам.

Македонский понял мои мысли:

— Все обдумано, никакой авантюры.

— Что обдумано, что ходишь вокруг да около? Докладывай!

— У нас румыны — раз! Сам Тома Апостол — два. Одетых в румынскую форму партизан до взвода наберется.

— Откуда румыны, что за особа Тома Апостол?

Тома Апостол пришел в отряд сложным путем.

Зимой 1942 года румынские дивизии дрались против защитников Севастополя и нас, партизан, что называется, в полную силу. Не только офицеры, но и часть солдат еще верили немцам, в газетах писали о некой Трансднестрии с центром в Одессе, которую якобы «союзники» — немцы — «навечно» оставили под властью «Великого вождя Антонеску».

И все-таки отдельно взятый солдат-румын представлял для нас опасность куда меньшую, чем солдат-немец. Румыну доставалась неудобная и более опасная боевая позиция, он отдыхал в домишках, которыми пренебрегали немцы, из награбленного он получал крохи — одним словом, по всем статьям находился на положении пасынка. Солдат не знал, за что он воюет, во имя чего и кого он обязан класть свои косточки на чужой земле.

Румынские офицеры пьянствовали, занимались рукоприкладством и были старательны только в одном: в грабеже мирного населения.

Солдат вынужден был думать о себе, о своем ненасытном животе, часто даже об одном хлебе насущном, как-то приспосабливаться, самодельничать, полагаться лишь на самого себя.

Ефрейтор Тома Апостол именно и был из таких. Он всю жизнь брил чужие бороды, любил, как и большинство парикмахеров мира, всласть поболтать, был склонен даже к примитивному философствованию. Война была не по нем, и он сделал все, чтобы ни разу не выстрелить из карабина, который таскал с полным пренебрежением.

В деревню Лаки попал он в качестве одного из квартирьеров. Начал жизнь со знакомства с сухим терпким каберне. Налакался с первого часа и продолжал пить до той поры, пока напудренный капитан на глазах всей деревни не отлупил унтера — прямого начальника Тома.

Тома старался не попадаться на глаза капитану. По какой-то счастливой случайности его поселили в доме председателя колхоза Владимира Лели.

Хозяин был человеком наблюдательным и сразу же разобрался в тихом ефрейторе, понял: зла такой солдат никому не сделает, разве силой принудят.

Лели пригрел румына, кормил, поил. А тут совершилось открытие: Тома знал греческий язык, родной язык Лели. За ночь выпили ведро сухого вина, и Тома говорил столько, что можно было буквально утонуть в его краснобайстве. Но Лели был доволен: ефрейтор, оказывается, бывал во многих крымских городах: Симферополе, в Феодосии, Ялте, Бахчисарае, у него отличная память. Все это может пригодиться штабу партизанского района.

Он правильно думал: мы действительно готовили срочную связь с Севастополем, нам нужна была информация о противнике из первых рук. Нас особенно интересовал Первый румынский корпус, его дислокация, тылы, полевая служба. И вот пришел пакет от Македонского, в котором был доклад о Тома Апостоле. Мы приказали румына немедленно доставить в штаб района.

Македонский решил взять Апостола подальше от Лак, чтобы не привлекать к деревне лишнего внимания. Операция была возложена на начальника разведки отряда Михаила Самойленко и партизана Николая Спаи.

Как-то Лели уговорил румына сопровождать его до Керменчика. Тот с удовольствием согласился — он уважал своего гостеприимного хозяина.

Пошли они налегке. Тома забегал то справа, то слева и, как всегда, говорил, говорил…

Навстречу шел высокий черноусый человек… Тома присмирел, но потом успокоился. Он видел этого человека в деревне, да и глаза у него такие добрые.

Черноусый поздоровался с Лели, посмотрел на голубое небо, сказал:

— Хорошо!

— Дышится, — поддакнул Лели.

— Крим — во! — воскликнул Тома.

Спаи вытащил кисет:

— Закурим, солдат?

— Хорошо! — Тома отдал карабин Лели и с охотой крутил большую цигарку. Только было прикурил, как из-за куста вышел вооруженный человек — Михаил Самойленко.

Тома побелел, но выучка все же сказалась: бросился к карабину.

Лели винтовку прижал к себе:

— Тебе она ни к чему, солдат.

Тома стоял как пригвожденный, глухо спросил:

— Ппарти…зааан?

— Спокойно. — Самойленко обшарил его карманы — на всякий случай взял из рук Лели карабин: — Все в норме, Володя! Иди к себе, а у нас путь не близкий.

Тома было бросился за лакским председателем.

— Стой! — приказал Самойленко, оценивающе осмотрел щуплую фигуру румынского ефрейтора, пришибленного неожиданным поворотом своей солдатской судьбы.

Тома от испуга потерял дар речи.

Николай Спаи старался его успокоить: ничего с тобой не случится, останешься целехоньким, но Тома перестал даже понимать по-гречески и только со страхом смотрел на Самойленко.

На первый взгляд Михаил Федорович холодный и строгий. Только те, кто съел с ним, как говорят, пуд соли, знали его доброе сердце.

Не ахти каким ходоком оказался румынский ефрейтор, уже через несколько километров он стал задыхаться, но боялся признаться и безропотно шагал за широкой спиной «домнуле» — он принимал Самойленко за важного партизанского офицера.

Вскарабкались на крутой Кермен. Самойленко снял с плеча карабин Апостола, сказал Спаи:

— Пора подзаправиться чем бог послал.

Дядя Коля ловко развел очаг, в котелке разогрел баранину; буханку лакского хлеба разломил на три равных куска.

— Садись. — Самойленко подозвал к огню румына.

Тома нерешительно топтался на одном месте.

— Ну, кому сказано!

— Домнуле… офицер… Тома — сольдат…

— Я не офицер, а товарищ командир, если хочешь. Садись, раз приглашаю, сказано же… Что, десять раз повторять?

Тома уловил в голосе Самойленко доброжелательные нотки, осторожно присел бочком, улыбнулся:

— Туариш… Тома — туариш…

— Ишь, еще один товарищ отыскался, — хмыкнул Самойленко, протянул румыну ложку, сказал: — Рубай — ешь, значит!

…Тропа сужалась, а ледяной ветер косо сек усталых путников. Короткая желтая куртка и беретик не грели ефрейтора Тома Апостола, ом весь посинел, мелко стучали у него зубы.

— «Язык» может дать дуба, — забеспокоился Спаи.

Самойленко неожиданно сбросил с плеч плащ-палатку, отдал Тома:

— Укутайся!

Ошеломленный румын испуганно уставился на «домнуле», который стоял перед ним в одной лишь стеганой курточке.

Тропа оборвалась перед буйной Качи. Летом речушка тихая, мелкая, как говорят, воробью по колено. Зато сейчас шумит, бурлит, пенится, прет такая силища, что и на ногах удержаться можно лишь опытному ходоку.

Никакой переправы, и Тома смотрел с ужасом на водяную кипень, особенно потрясло его то, что делал сейчас «домнуле» Самойленко, который, стоя под ледяным ветром, в один миг сбросил с себя одежду и остался нагим.

— Раздеться! — приказал он румыну.

Тома уже ничего не соображал, и руки его двигались автоматически. Разделся — маленький, тощенький, с одним лишь животным страхом в глазах.

В воду толкнул его Спаи. Обожгло, конвульсивно сжалось дрожащее тело. Спаи волочил его за собой и буквально вынес на тот берег, а потом снова пошел в воду — за одеждой. Возвращается, высоко подняв узел, смеется, а мускулистое тело жаром пылает. Ну и силен!

Самойленко ловко растирал себя от кончиков пальцев до мочек ушей и требовал этого же от Тома.

Сильное тело Михаила Федоровича раскраснелось. Он быстро оделся и побежал к Тома, который уже на все, в том числе и на собственную жизнь, давно махнул рукой. И если еще шевелился, то только от страха: не вызвать бы гнев «домнуле».

Самойленко бросил румына на плащ-палатку, растянутую на снегу, стал приводить в чувство. Его цепкие руки растирали остывающее тело «языка», и Тома исподволь стал ощущать, как блаженное тепло обволакивает его со всех сторон.

Он увидел глаза «домнуле». Ничего страшного в них не было. И что-то новое, никогда не изведанное, рождалось в сердце маленького румынского парикмахера.

Собрав запас русских слов, которые каким-то чудом отпечатались в его памяти, он крикнул:

— Гитлер — сволош! Антонеску — гав, гав!.. Я — туариш Тома Апостол.

Дали ему пару глотков спирта, еще раз покормили, напоили кипятком.

— А теперь марш! — приказал Самойленко.

— Марш-марш, туариш Тома! — Апостол пытался шагать в ногу с «домнуле», который совсем ему теперь был не страшен.

Тома был наблюдательным и многое смог рассказать в нашем штабе. То, что он рассказал нам, имело значение не только для партизанского движения, но и для Севастополя.

Как быть с ним? — ломали мы голову… Решили оставить его в Бахчисарайском отряде под негласным надзором партизана Николая Спаи, который считал своего подопечного преданным нашему делу человеком. Однажды произошел случай, который высоко поднял румына в глазах всех бахчисарайцев.

Охотники убили оленя. За мясом послали пожилого партизана Шмелева и, по настоянию комиссара Черного, в напарники ему определили Апостола.

Те прибыли к охотникам, нагрузились мясом — и айда в отряд. Тома отстал от Шмелева и заблудился.

Сбежал?

Комиссар отрицал:

— Куда он денется. Может, он впервые человеком себя почувствовал.

— Дьявол его знает, — сомневался Михаил Самойленко, который во всех случаях жизни ничего не принимал на веру.

Искали румына долго, изнервничался Николай Спаи… К вечеру следующего дня он оглашенно закричал:

— Ползет наш Тома, собственной персоной!

Тома плакал, оленья ляжка, которую он нес, окончательно доконала его. На четвереньках карабкался по горам, кричал. Он не бросил груз, приполз. Несколько раз повторял:

— Туариш Тома удирать не делал…

В марте 1942 года, в дни самого отчаянного голода, там, под стенами Севастополя, в рядах врага наметились кое-какие перемены. И они касались пока лишь румынских частей, усталых от бесконечных атак, от застоя, от того, что не всегда желудки солдат были наполнены даже самой неприхотливой едой.

В горных селах, прилегающих к линии фронта, можно было обнаружить бродячие «команды» румынских солдат. Они под всяческими предлогами требовали у старост продукты, вино, табак, настаивали на ночевке. Поначалу их принимали за представителей румынских подразделений, но попозже немцы издали специальный приказ о таких «командах», и румын бродячих начали повсеместно и беспощадно преследовать.

Как-то Михаил Самойленко, возвращаясь с очередной разведки, заприметил на партизанской тропе румын без оружия.

— Или рехнулись окончательно, или в царство небесное хотят до срока попасть, — шепнул Самойленко Ивану Суполкину.

Выбрали удобную позицию, Самойленко вышел на тропу, энергично скомандовал:

— Руки вверх!

Румыны не заставили себя упрашивать, а покорно подчинились.

Обыскали их, на всякий случай отрезали у всех задержанных пуговицы с брюк (выдумка Ивана Ивановича), аккуратно вручили их владельцам:

— Понадобится — пришьете!

Тома Апостол, конечно, пришел в восторг, когда увидел своих — оказались однополчанами, — прыгал по-мальчишески, побрил им бороды, беспрерывно лопоча что-то на родном языке.

Румыны, оказывается, искали дорогу к партизанам. Вот таким манером бахчисарайцы пополнились чуть ли не целым отделением румын…

— Наши гости хорошо знали состав гарнизона вокруг леса, знали кое-что другое, крайне важное для нас, — говорил Македонский. — Например, в Шурах — горной деревне в Качинской долине, есть мельница. Она мелет румынам, частям второй дивизии. Там есть пшеница, а то и мука залеживается день-другой. Правда, в тех же Шурах румын — не протолкнешься. Да и оборона не дай бог: пулеметы глядят не только на дороги, но и на тропу. Штурмом не взять!

— Так что же ты надумал — выкладывай без запиночки! — потребовал я от Македонского.

— Сколотить «румынскую» роту, без боя войти в Шуры, добраться до самой мельницы, а там будет видно.

— Переколотят всех.

— Что ж, отдать себя голоду? — обозлился Михаил Андреевич.

Я думал, прикидывал, спрашивал у себя: разве помнишь случай, чтобы Македонский из пустого в порожнее переливал, занимался пустозвонством? Он из тех, кто семь раз отмерит…

Решили еще раз разведать: что на самой мельнице, есть ли мука или пшеница?

Двое суток ждали Дусю, которая пошла прямо к мельничихе — в Шуры. Она знала ее, вместе когда-то в сельской школе учились.

Вернулась Дуся, доложила, что мука есть, румыны живут, как случайно собранное стадо, приходят и уходят в Шуры команды, солдаты-одиночки, и никто даже их документы не проверяет. Ночью все охраняется, но так — через пятое на десятое.

— Действуй, Македонский, — согласился я.

Выработали план операции. Я быстро обошел отряды, собрал тех, кто еще способен пройти два десятка километров, кто не струсит ни в каком бою. Встретился с Северским, договорился с ним, что он подбросит на помощь нам партизан Евпаторийского отряда.

Готовились торопливо, но тщательно; непрерывно следили за Шурами. Конечно, беспокоило нас «румынское подразделение». Отбирали в него самых сильных, но партизаны мало напоминали действовавших в тылу румын.

Командовать «румынами» будет Тома Апостол — это для виду, а главная ответственность ложилась на плечи Ивана Ивановича; с него спрос за настоящих румын и партизан, переодетых в румынскую форму, которую собирали в двух районах — в нашем и у Северского. Помощником у Ивана Ивановича — Николай Спаи, переводчик и правая рука Тома Апостол.

А Македонский и Черный поведут основную партизанскую массу в обход — к сосновому бору, что темнеет напротив мельницы и отдоили от нее бурной речкой Кача.

Итак, в путь, ни пуха ни пера.

Иван Иванович, прекрасно зная лес, наикратчайшим путем вывел «румынскую» роту к шоссе Бешуй — Бахчисарай, огляделся, через Спаи приказал Апостолу:

— Бери командование на себя, выходи на дорогу!

Вышли и марш — ать… два! Впереди «фельдфебель», маленького роста с веселыми глазами. Им был Тома Апостол, который легко вошел в роль и браво командовал по-румынски.

Партизаны шагали по сухому асфальту, их порой обгоняли машины с грузами, а то и с солдатами.

Из одной встречной, затормозившей перед «ротой», высунулся румынский офицер. Тома четко шагнул к машине, по-уставному приветствовал офицера.

— Куда путь держите? — спросил офицер.

— В Шуры, господин капитан.

— Какой дурак туда вас направил?

— Начштаба полка подполковник господин Видражку, господин капитан.

— Вот болван! — Капитан посмотрел на часы. — Хорошо, ночуйте в Шурах, утром получите дальнейшее указание.

— С кем имею честь, господин капитан?

— С адъютантом командира дивизии.

— Так точно, господин капитан!

Машина укатила. Апостол — потный, ошеломленный — досадливо повторил диалог с офицером Николаю Спаи, а тот перевел его Ивану Ивановичу, у которого даже спина вспотела от волнения. Он не был из трусливого десятка, но боялся срыва операции пуще смерти.

Солнце спряталось за развалины древнего городка Чуфут-Кале. С гор струился сырой весенний воздух, напитанный ароматом тающего снега и хвои.

Наступал партизанский «день». В сумерках команда Апостола пошагала смелее. Разноголосый собачий лай встретил партизан на шурынской окраине.

Вошли в деревню. Патрули молча пропускали строй запоздавших румын. Тома устало и сердито отдавал команды, всем голосом своим показывая, как ему все осточертело, как он нуждается в отдыхе и покое.

Шум падающей воды, мельканье огонька — мельница. Свернули к бушующей реке. Вдруг из темноты вынырнул еще один патруль в составе целого отделения солдат. Высокий румын в папахе что-то выспрашивал у Тома, тот отмахивался от него и упорно продолжал подгонять растянувшуюся колонну.

Неожиданно высокий румын вскинул автомат, что-то скомандовал солдатам, стоявшим чуть поодаль от него. Тома срывающимся голосом закричал:

— Лупи!!!

Румынский патруль скосили автоматными очередями в один миг.

— Давай сигнал! И на мельницу бегом! — Команду взял на себя Иван Суполкин.

Пошла суматоха, беспорядочная стрельба, слышались отдаленные тревожные команды. Сигнальные ракеты взвились над всей долиной.

Македонский бросился форсировать буйную речку.

— Черный, гони всех за мной! — кричал он с речки комиссару.

Ноги скользили, партизаны с ходу падали в воду, захлебывались, но неудержимое движение к цели продолжалось. Девяносто человек оказалось на нужном берегу.

Стрельба на самой мельнице вмиг оборвалась, там уже хозяйничал Иван Суполкин. На покрытом мучной пылью полу лежали убитые.

Мельник, муж Дусиной знакомой, семенил рядом с Иваном Ивановичем, доказывал:

— Ты, балда, понимаешь, что я русский человек, значится, Петр Иванович. А ты, тьфу, как напужал… Ведь чуть не ухлопали. Это как же понимать, в конце концов?

— Свой, а якшаешься с кем? Работаешь на кого, подлюга? — огрызнулся Иван Суполкин.

— «Работаешь, работаешь»… Жрать захочешь, так будешь работать, мил человек… — обиженно пробормотал мельник и отошел. Вдруг увидел Василия Ильича Черного: — Товарищ секретарь райкома! А мне что, пропадать? Ведь фрицы кишки вымотают, как перед богом клянусь!

— Что ж с тобой делать, а?

— Бери к себе — в лес. Куды же мне деваться?

— Хорошо, а пока разрушай свой механизм.

— Это мы мигом, — заторопился Петр Иванович.

Македонский вбежал в мельницу с большой группой партизан:

— Как, Ванюша?

— Есть мука, Михаил Андреевич… Вот двоих хлопцев ухлопали.

— Заберем — похороним. — Повернулся к партизанам, стоявшим в ожидании его команды: — Нагружаться и галопом по Европам — одна нога здесь, другая за речкой. А ты, Иван, гляди в оба, обеспечь операцию.

— Есть, командир!

С исключительной быстротой мешки с мукой передавались по живой цепи на ту сторону реки. В воде, поддерживая друг друга, плечом к плечу стояли самые сильные бойцы. Мука шла по живому конвейеру…

Из-за поворота выскочила машина, за ней другая… Осветили фарами мельницу, солдаты рассыпались в цепь, открыли стрельбу.

— Ванюша! — Македонский обнял Суполкина. — Задержать. Финал операции в твоих руках… Бери лучших и давай. Продержись минимум пять минут, а потом, маневрируя, уводи за собой карателей.

— Уведу!

Туго приходилось Ивану Суполкину и его команде. Отбиваясь, они отходили от реки в сторону Бахчисарая, вступая в близкий бой с преследователями. Теряли людей. Были убиты румыны из «беспуговичной» команды, пало два бахчисарайца. Удалось команде оторваться от врага лишь на рассвете. В отряд возвращались далеким кружным путем, неся четверых раненых партизан.

Македонский, нервно вслушиваясь в гул боя, уводил в горы партизан, нагруженных до отказа.

Мучной след вел в Большой лес. Утром по нему ориентировались каратели. Напрасные попытки — следы разветвлялись по тропинкам, удваивались, утраивались… удесятерялись… Трофейная мука расходилась по всем партизанским отрядам… Долго вспоминали в крымском лесу «мучную операцию». Тома Апостол ходил гоголем — он стал личностью легендарной, от избытка нерастраченных чувств влюбился в Дусю, которая была на целую голову выше его, а в плечах вдвое шире. Но он был нежен, дарил ей первые весенние цветы — фиалки.