С молочной коровой Хема ошиблась, но, как только она сделала первый глоток жирного напитка, пути назад не было, даже если бы Гхош категорически выступил против коровы.

– Ты серьезно, Хема? Нельзя давать коровье молоко новорожденным!

– Кто сказал? – воспротивилась она, правда, убежденности в ее голосе не было.

– Я, – настаивал он. – Кроме того, им и на смеси неплохо. Они останутся на смеси.

После его резких слов на могиле сестры Мэри ее не покидало ужасное предчувствие, что он собирается покинуть Миссию, но в последующие дни он показал себя с лучшей стороны в своих бдениях над Шивой, в уравновешенном, методичном подходе к проблеме. На стену возле двери он прикрепил график, отражавший динамику тревожных симптомов. Хема никогда бы не набралась храбрости констатировать – как он это сделал однажды вечером, – что ночные дежурства можно отменять.

Он так и спал на диванчике с того самого дня, когда она позвала его, и ей хотелось, чтобы все так и оставалось – она прямо-таки подсела на его храп. Правда, поспорить с ним она была горазда и сейчас – по старой привычке. «Это у меня так проявляется нежность», – думала она про себя.

Браслет с колокольчиком так и остался на ноге у Шивы, хотя нужда в нем отпала. Позвякиванье как бы стало составной частью Шивы, без него он был будто без голоса.

Ранним утром на дороге появлялась процессия, состоящая из коровы, теленка и молочника Асрата, их колокольчик звучал в той же тональности, что и колокольчик Шивы. Доставка молокозавода на дом обходилась дороже, зато дойка проходила под бдительным оком Розины или Алмаз, так что о разбавлении продукта водой не могло быть и речи.

Ко времени пробуждения Хемы дом наполнялся запахом кипятящегося молока. Она добавляла его в свой утренний кофе все больше и больше. Вскоре стоило Хеме заслышать коровий колокольчик, и у нее текли слюнки, как у подопечных профессора Павлова. По утрам она теперь выпивала две кружки «кофе» (молока в нем было куда больше) и еще две в течение дня, она обожала масляный привкус, мягко обволакивающий язык. Буйволиное молоко ее детства было совсем другим, высокогорные травы, на которых паслись коровы, придавали местному продукту несравненный вкус.

Однажды утром Асрат, будто набравшийся невозмутимости от своих коров, которые по ночам спали в хижине вместе с ним, сказал:

– Если Мадам купит кукурузных кормов, молоко станет такое густое, что ложка будет стоять.

Хема думала недолго. И вскоре кули прикатил на ручной тележке десять мешков с надписью ФОНД РОКФЕЛЛЕРА и НЕ ДЛЯ ПЕРЕПРОДАЖИ.

– Моя лучшая инвестиция, – сказала Хема несколько дней спустя, облизывая губы, словно школьница. – С кукурузой совсем другое дело.

– Вряд ли это можно назвать контролируемым экспериментом, – съехидничал Гхош, – учитывая, что ты нарушила чистоту опыта, заплатив за кукурузу.

Асрат привязывал животных за кухней, теленка подальше от матери, и разносил по домам надоенное молоко. Корова и теленок переговаривались нежным, умиротворенным мычанием. Хеме вспомнились слова матери: «Корова несет в своем теле вселенную, Брама – в рогах, Агни – в челе, Индра – в голове..».

Призыв теленка к мамаше был ничто перед криком близнецов, но эмоции вызывал у Хемы, наверное, схожие. За годы своего акушерства Хема не слишком задумывалась о крике новорожденного, не вслушивалась в его тональность, не всматривалась в дрожащий язык и губки. Внешне беспомощный, настойчивый звук возвещал о рождении человека, о появлении новой жизни. А вот тишина вызывала тревогу.

Но сейчас плач ее новорожденных, Шивы и Мэриона, нельзя было сравнить ни с каким иным звуком на свете. Он поднимал ее из лабиринтов сна, заставлял трепетать голосовые связки в успокоительном ворковании, принуждал бежать со всех ног к инкубатору. Это был зов, обращенный к ней, – ее дети призывали мать!

Много лет ее преследовал необычный феномен: перед тем как погрузиться в сон, ей казалось, что кто-то окликает ее по имени. Теперь она сказала себе: это мои неродившиеся близнецы возвещали о своем пришествии.

Ее, новоиспеченную мать, окружали и другие, ранее незнакомые звуки. Шлепанье влажного белья по стиральному камню. Хлопанье на ветру висящих на веревке пеленок (знамен плодородия) – знак того, что сейчас хлынет дождь и что Алмаз и Розине надо поторопиться. Звяканье кипятящихся в кастрюле бутылочек. Пение Розины, ее постоянное ворчание. Грохот переставляемых Алмаз горшков и кастрюлек… Все это составляло хорал ее тихого счастья.

Вопреки возражениям Гхоша, Хема пригласила домой астролога из Махараштры, совершающего поездку по Восточной Африке, и заплатила ему за предсказание мальчишкам судеб. В своих очках и с торчащими из кармана рубашки авторучками провидец походил на железнодорожного служащего. Записав точное время рождения близнецов, он попросил даты рождения родителей. Хема сказала свою и Гхоша, бросив на того предупреждающий взгляд. Астролог покопался в своих таблицах, произвел на бумаге расчеты и пробормотал: «Невозможно». И встревоженно поглядел на Хему, а смотреть на Гхоша он избегал.

– Как бы ни сложилась их судьба, можете быть уверены, что она окажется связана с их отцом.

Гхош догнал астролога у ворот. От предложенных денег предсказатель отказался.

– Доктор-сааб, – проговорил он мрачно, – боюсь, что отец – не вы.

Гхош изобразил глубокое огорчение и, вернувшись, рассказал все Хеме, но она не разделила его восторга. В душе у нее зародился страх, будто ей предсказали, что Томас Стоун вернется.

На следующий день Гхош застал Хему сидящей на корточках у входа в спальню, она рассыпала по полу из горсти рисовую муку, выкладывая сложный декоративный узор – ранголи, – причем старалась, чтобы линии не пересекались и тем самым перекрыли проход духам зла. Над дверью в спальню в качестве защиты от сглаза Хема повесила маску бородатого демона с налитыми кровью глазами и высунутым языком. Каждое утро «Грюндиг» играл «Супрабхатам» в исполнении М. С. Суббулакшми. Икающие синкопы напоминали Гхошу о мадрасских женщинах, подметающих рано утром двор вокруг баньянового дерева, и о велосипедном звонке дхоби. Радиостанции обычно начинали свою программу с «Супрабхатама», и еще студентом Гхош слышал, как слова этого песнопения срываются с губ умирающих пациентов.

Гхош обратил внимание, что шкаф в спальне Хемы превратился в некое подобие гробницы, которую венчал символ Шивы – высокий лингам. Компанию бронзовым статуэткам Ганеши, Лакшми, Муруги составили изготовленное из черного дерева резное изображение загадочного бога Венкатешвары*, керамическое непорочное сердце Девы Марии и керамическое же распятие со стекающей по запястьям Христа кровью. Гхош не сказал ни слова.

* Ганеша, или Ганапати, – в индуизме бог мудрости и благополучия. Один из наиболее известных и почитаемых во всем мире богов индуистского пантеона, сын Шивы и Парвати. Лакшми – богиня изобилия, процветания, богатства, удачи и счастья, воплощение грации, красоты и обаяния. Муруга (другое имя – Субраманиам) – сын Шивы и Парвати, поразивший копьем Парвати злого демона Су. Венкатешвара – одна из форм Вишну в индуизме. В переводе «Венкатешвара» означает «Господь, разрушающий грехи». Согласно вайшнавскому преданию, Вишну принял форму Венкатешвары с целью даровать спасение всему человечеству в эпоху Кали-югу.

Без грома фанфар, потихоньку-полегоньку Гхош сделался хирургом Миссии. Хоть он был и не Томас Стоун, однако провел несколько операций по поводу острого живота (внутри у него все сжималось, будто в первый раз), прооперировал колотые раны и серьезные переломы и даже вставил в грудь трубку в связи с травмой. В родовой палате у женщины с зобом внезапно развилась непроходимость дыхательных путей. Примчался Гхош и произвел разрез шеи, раскрыв перстнещитовидную мембрану; звук поступающего внутрь воздуха был ему наградой, равно как зрелище губ пациентки, из синих сделавшихся розовыми. На той же неделе, когда освещение в Третьей операционной было получше, он произвел свою первую тиреоидектомию*. Операционная сделалась для него местом привычным, хоть и таящим в себе множество опасностей. Все для него было в новинку.

* Хирургическая операция: удаление щитовидной железы.

В день, когда близнецам исполнилось два месяца, в разгар операции явилась стажерка и объявила, что он срочно нужен Хеме. Гхош ампутировал ногу, из-за хронической инфекции превратившуюся в мокнущую культю. Мальчишка прибыл из деревни под Аксумом, поездка заняла несколько дней, и умолил Гхоша отрезать ни на что не годную конечность.

– Она уже три года как такая, – говорил он, указывая на чудовищно распухшую ногу, что была раза в четыре больше другой ноги; пальцы еле просматривались.

Мадурская стопа проявляется всюду, где люди привыкли ходить босиком, но сомнительная честь названия болезни принадлежит городу Мадурай, что неподалеку от Мадраса. Нехорошо, если болезнь называется по географическому признаку. Начало мадурской стопе положено, когда работающий в поле наступает на гвоздь или колючку. Выбора нет, ходить надо, и в ноге поселяется грибок, постепенно поражая мышцы, сухожилия и кость. Спасти человека может только ампутация.

Вспомнив старую поговорку хирургов: «Даже идиот сможет ампутировать ногу…» – Гхош решил действовать. Сомнение внушало только окончание поговорки: «…но чтобы спасти ее, нужен опытный хирург». Правда, эту ногу было уже не спасти.

Мальчишка был первым и единственным пациентом Гхоша, который на операционном столе принялся напевать и хлопать в ладоши, в восторге от того, что предстоит. Гхош надрезал кожу над лодыжкой, оставив сзади лоскут, чтобы прикрыть культю, перевязал кровеносные сосуды, отпилил кость и услышал, как отрезанная нога падает в ведро. Именно в эту секунду появилась стажерка.

Гхош закрыл рану влажной стерильной салфеткой и помчался домой, на ходу сдирая маску и шапочку. Его одолевали самые дурные предчувствия.

Задыхаясь, он ворвался в спальню Хемы:

– Что стряслось?

Хема, в шелковом сари, рассыпала по полу рис, зернышками выкладывая имена мальчиков на санскрите. Шива был у нее на руках, Розина держала Мэриона. Присутствовало несколько женщин-индусок, они неодобрительно посмотрели на Гхоша.

– Почта пришла, – проговорила Хема. – Мы забыли провести нама-каранум, Гхош, обряд присвоения имен. Его следует проводить на одиннадцатый день, но можно и на шестнадцатый. Мы этого не сделали. Но мама пишет, что если я совершу церемонию, как только получу ее письмо авиапочтой, все будет хорошо.

– И ты заставила меня бросить операцию ради этого?! – Гхош был в ярости и чуть было не заорал, как это она может верить в подобное ведьмовство.

– Понимаешь, – смущенно прошептала Хема, – отец должен сказать на ушко ребенку имя. Если не хочешь, я позову кого-нибудь еще.

Это слово – «отец» – изменило все. Гхош необыкновенно взволновался, быстро прошептал на ухо малышам «Мэрион» и «Шива», поцеловал Хему в щеку, прежде чем она успела опомниться, изрек: «Пока, мамочка», чем скандализировал гостей, и помчался назад в операционную накладывать на рану лоскут.

Близнецов было не так легко различить, помогал браслет, который Хема оставила на ноге Шивы как талисман. Шива был тихий и смирный, а вот Мэрион, когда его брал на руки Гхош, сосредоточенно хмурил брови, как бы пытаясь сопоставить чужака с издаваемыми им забавными звуками. Шива был чуть поменьше, на голове у него остались следы от инструментов Стоуна, и шум он поднимал, только когда слышал плач Мэриона, будто в знак солидарности.

К двенадцатой неделе близнецы набрали вес, кричали энергично, двигались живо, сжимали кулачки на груди, то и дело тянули руки и смотрели на них с непомерным изумлением.

Если по поведению одного брата и нельзя было сказать, что он знает о существовании другого, то, по мнению Хемы, только потому, что они считали друг друга одним существом. Кормят их из бутылочки, один сидит на руках у Розины, другой – у Хемы или Гхоша, и, пока брат рядом, все спокойно, но стоит одного унести в соседнюю комнату, как оба поднимают шум.

В возрасте пяти месяцев стали пробиваться черные кудрявые волосенки. От Стоуна близнецы унаследовали близко посаженные глаза, казавшиеся необычайно бдительными, дети взирали на мир, будто клиницисты. Радужки, в зависимости от освещения, меняли цвет от светло-карего до темно-синего. Высокий круглый лоб и четко очерченные губы перешли к ним от сестры Мэри. «Они симпатичнее, чем дети Глаксо, – думала Хема, – и их двое. И они мои».

Оказалось, Гхош умеет замечательно укачивать детей, что привело в восторг его самого. Он подхватывал по младенцу на руку, головы лежат у него на плечах, а ноги упираются в живот, и нарезал круги по гостиной. За незнанием колыбельных он пел им неприличные песенки и читал таковые же стихи. Как-то вечером матушка отозвала его в сторону:

– Твои лимерики узурпируют мои молитвы.

Гхош представил себе, как монахиня читает, стоя на коленях:

У богатого дяди из Дели

Яйца взяли и заржавели,

Чуть подул ветерок,

Раздавалось: щелк-щелк

И из задницы искры летели.

– Прошу прощения, матушка.

– Вряд ли им пойдет на пользу выслушивать такие пакости в столь юном возрасте.

Гхош уже не представлял себе, как жил без близнецов. Когда они сидели у него на руках, улыбались, прижимались мокрыми подбородками, его сердце переполняла гордость. Мэрион и Шива, какие замечательные имена! Когда мамиты забирали у него спящих малышей, ему ужасно не хотелось их отдавать.

С тех пор как он переехал на диванчик Хемы, малейшие боли при мочеиспускании исчезли.

Хема отчасти вернулась к старой манере. Временами и его тянуло на былую пикировку. Неужели он добивался ее все эти годы только потому, что цель была недостижима? А если бы она согласилась выйти за него, как только он прибыл в Эфиопию? Сохранилась бы его страсть? У каждого должен быть свой пунктик, его навязчивой идеей целых девять лет была она, честь ей за это и хвала.

Частенько по вечерам, уложив мальчиков, он был вынужден возвращаться в больницу, чтобы закончить дела. С той первой ночи на диване он капли пива в рот не брал. На узком одре он спал спокойно и просыпался отдохнувшим.

Проживая с Хемой под одной крышей, Гхош обнаружил, что она жует кат. Так ей было легче высидеть у постели Шивы. Ее закладка в «Миддлмарче» вскоре опередила его заложенную страницу, и за Эмиля Золя она взялась прежде него. Кат она от него прятала и трогательно смутилась, когда Гхош упомянул об этом.

– Понятия не имею, о чем это ты.

Больше он этой темы не касался, хотя понимал, когда она вязала до поздней ночи или не ложилась спать, дожидаясь его, и потом болтала на манер Розины, что без ката не обошлось. Листья ей поставлял Адид, очаровательный торговец, чьим обществом они оба наслаждались.

Для Гхоша наркотиком была его близость к Хеме. Он касался ее тела, когда укладывал спящих малышей в колыбель, заменившую инкубатор, и радовался, что она за это не сердится. Он пожирал ее глазами, попивая по утрам кофе, пока она составляла список покупок или обсуждала с Алмаз планы на день. Однажды она поймала на себе его взгляд.

– Чего? Я ужасно выгляжу по утрам. Все дело в этом?

– Нет. Как раз наоборот.

Она вспыхнула.

– Замолчи.

Но щеки у нее так и остались красными. Как-то вечером за ужином он сказал, обращаясь больше к самому себе, чем к ней:

– Интересно, что же такое случилось с Томасом Стоуном?

Хема резко отодвинулась вместе со стулом и встала:

– Прошу тебя, никогда больше не упоминай имени этого человека в моем доме.

В глазах у нее стояли слезы. И страх. Гхош подошел к ней. Он мог вынести ее гнев, но видеть ее терзания было для него невыносимо. Он взял ее за руки, привлек к себе, она поупиралась и сдалась, а он бормотал:

– Все хорошо. Я не хотел тебя расстроить. Все хорошо. Я бы все отдал, лишь бы обнять тебя вот так.

– Что, если он нагрянет и заявит свои права? Ты слышал, что сказал астролог? – Она вся дрожала. – Ты думал об этом?

– Он не нагрянет, – проговорил Гхош, но в его голосе ей послышалась неуверенность.

Она направилась в спальню:

– Через мой труп, слышишь? Пусть только попробует! Через мой труп!

Одной очень холодной ночью (близнецам исполнилось девять месяцев), когда мамиты уже спали в своих постелях, а матушка-распорядительница собиралась отойти ко сну, все изменилось. Причин, по которым Гхошу и дальше полагалось спать на диванчике, уже не существовало, но ни он, ни Хема и не думали заикаться о том, что ему пора съезжать.

Гхош явился около полуночи. Хема сидела за обеденным столом. Он подошел к ней поближе, заглянул в лицо – пусть увидит, что глаза у него ясные и что спиртным не пахнет. Так он ее дразнил, если возвращался поздно. Она отпихнула его.

Он зашел в спальню, полюбовался на близнецов и произнес:

– Ладаном пахнет.

Гхош вечно брюзжал, что малышам ни к чему дышать дымом.

– Это галлюцинация. Может быть, боги пытаются к тебе пробиться.

И она принялась накрывать на стол и притворилась, что всецело поглощена этим занятием.

– Розина приготовила для тебя макароны, – она сняла крышку с кастрюльки, – а Алмаз – куриное карри. Закармливают тебя наперебой. Бог знает почему.

Гхош заткнул за воротничок салфетку.

– Ты называешь меня безбожником? Почитай свои Веды или Питу. Помнишь, к мудрецу Рамакришне пришел человек и пожаловался: «Учитель, я не знаю, как полюбить Бога». А мудрец спросил, любит ли он кого-нибудь. «Да, я люблю моего маленького сынишку». А Рамакришна изрек: «Вот твоя любовь и служба Господу. В твоей любви и службе ребенку».

– Так где же вы шляетесь в такой час, благочестивый вы наш?

– Проводил кесарево сечение. Пятнадцать минут – и готово.

После рождения близнецов Хема сделала три кесаревых сечения: одно, чтобы продемонстрировать Гхошу, одно в качестве его ассистентки и еще одно в качестве наблюдательницы. Теперь ни одной женщине не дадут в Миссии от ворот поворот из-за кесарева, ни одна не умрет.

– У ребенка пуповина обмоталась вокруг шеи, но все обошлось. Мамаша уже просит вареное яйцо.

Хема с наслаждением наблюдала, как Гхош ест. Он был жаден до всего на свете, вокруг него крутился целый ураган идей и проектов, они уже стопками громоздились вокруг диванчика.

Она отвлеклась и пропустила мимо ушей его слова.

– Я сказал, я бы сейчас проходил интернатуру в госпитале округа Кук, если бы уехал. Ведь знаешь, я уже был готов покинуть Эфиопию.

– Почему? Из-за исчезновения Стоуна?

– Нет, женщина. До того. До рождения малышей и смерти сестры Мэри. Понимаешь, я был уверен, что ты вернешься из Индии замужней женщиной.

Для Хемы это прозвучало неким напоминанием о давно прошедших временах невинности, до того неожиданным и абсурдным, что она расхохоталась, а замешательство Гхоша рассмешило ее еще больше. Булавка, которой был сколот верх ее блузы, расстегнулась и упала на тарелку. Хема согнулась пополам и вскочила со стула, прикрываясь руками.

Со дня ее возвращения из Индии и несчастья с сестрой Мэри посмеяться удавалось нечасто. Отдышавшись, она промолвила:

– Вот что мне в тебе нравится, Гхош. Я и забыла. Ты смешишь меня как никто на свете.

Гхош перестал жевать и отодвинул тарелку. Вид у него был донельзя расстроенный, она никак не могла понять почему. Он медленно и тщательно вытер губы салфеткой.

– Что тебя так рассмешило? Мое давнее желание жениться на тебе? – Голос его дрожал.

Хема отвела глаза. Она никогда не рассказывала ему, что творилось у нее на душе во время мнимой авиакатастрофы и что последняя ее мысль была тогда о нем. Улыбка искривила ей губы и пропала. Взгляд уперся в зловещую маску над дверью спальни.

Гхош уронил голову на руки. Бодрость сменилась отчаянием, Хема нажала на болевую точку. Получается, достаточно ей засмеяться, как все летит к чертям. Опять повторяется история, приключившаяся в день похорон сестры Мэри, невозможно понять, как она к нему относится на самом деле.

– Пора мне перебираться обратно к себе, – пробормотал Гхош.

– Нет! – выкрикнула Хема с такой энергией, что они оба испугались.

Она пододвинула свой стул поближе, взяла его за руки, посмотрела внимательно на странный профиль своего однокурсника, своего многолетнего друга, такого некрасивого и такого прекрасного, чья судьба так замысловато переплелась с ее жизнью. Кажется, он всерьез задумал съехать. На нее и не посмотрит.

Она поцеловала ему руку (он не давал), придвинулась еще ближе, прижала его голову к груди. Никогда еще ее грудь (проклятая булавка!) не была так обнажена перед мужчиной. Вот так же они жались друг к дружке в ту ночь, когда у Шивы остановилось дыхание.

Немного погодя их лица сблизились, и прежде, чем она успела подумать, что делает и как до этого дошло, она целовала его, обретая наслаждение в прикосновении его губ. Ей стало ужасно стыдно, до чего эгоистично она себя с ним вела все эти годы, как помыкала им. Право же, она не нарочно. И тем не менее только сейчас она поняла, как была к нему несправедлива.

Теперь настала ее очередь вздыхать. Она провела его во вторую спальню, используемую как кладовая и как помещение для утюжки вещей. Давно надо было отдать эту комнату ему, а не укладывать на диванчик. Они разделись в темноте, смахнули с кровати гору пеленок, полотенец, сари и прочего барахла и снова обнялись.

– Хема, а вдруг ты забеременеешь? – спросил он шепотом.

– Ты не понимаешь, – ответила она. – Мне тридцать. Наверное, уже слишком поздно.

К его стыду, сейчас, когда его руки мяли великолепные полушария, о которых он столько грезил, когда она была вся его – от мясистого подбородка до ямочек над ягодицами, – его жезл отнюдь не приобрел упругости бамбука. Хема все поняла и промолчала, что только усугубило горестное положение. Гхош не знал, что Хема ругает себя за излишнюю нетерпеливость, за то, что не так его поняла. Вдали закашлялась гиена, словно насмехаясь и над мужчиной, и над женщиной.

Хема лежала совершенно неподвижно. Можно было подумать, что стоит ей пошевелиться, и грянет взрыв. В какой-то момент она уснула и проснулась с ощущением, что ее вытаскивают из-под воды, чтобы вернуть к жизни. Ее левая грудь была у Гхоша во рту, он властвовал над Хемой, направлял ее движения, и она подумала, что он не терял времени даром, даже когда внешне бездействовал.

Стоило ей посмотреть на его голову и ощутить его губы там, где доселе не довелось побывать ни одному мужчине, как кровь прихлынула к щекам, к груди, к тазу. Одна его рука сжимала ее грудь, вторая ласкала бедра. Она почувствовала, что ее руки нежно отвечают, обхватывают его голову, гладят по спине, просят, чтобы он ее проглотил. Нечто, не вызывающее сомнений и сулящее наслаждение, коснулось ее бедер.

В это мгновение, отвечая на его животную страсть, она поняла, что навсегда потеряла его как приятеля, как живую игрушку. Он больше не был тем Гхошем, с которым она забавлялась, тем Гхошем, который представлял собой не более чем реакцию на ее собственное существование. Ей было стыдно, что она не видела его в таком качестве прежде, не понимала природы этого наслаждения и тем самым отрицала как себя самое, так и его. Достаточно было привлечь его ласковым словом – его, однокурсника, коллегу, чужака, друга и любовника. У нее сжималось горло при мысли о том, сколько вечеров они растранжирили попусту на шутки и прибаутки (причем это она в основном насмешничала и отпускала колкости).

Поутру она проснулась, покормила малышей, поменяла пеленки и, когда дети уснули, вернулась к Гхошу. Они начали сызнова, и было словно в первый раз: неповторимое, невообразимое наслаждение, стук спинки кровати о стену (стук извещал об их страсти Алмаз и Розину, появившихся в кухне, но Хеме было на это наплевать). Потом они снова уснули и только при звуках коровьего колокольчика и мычания теленка поднялись.

Хема уже выходила из спальни, когда Гхош остановил ее:

– Выйти за меня замуж – это для тебя по-прежнему шутка?

– Не поняла?

– Хема, ты пойдешь за меня?

Он не ожидал, что она немедля ответит, и удивлялся потом, когда это она успела подготовиться.

– Пойду, но только на один год.

– Что?

– Рассуди сам. Нас свели дети. Не хочу возлагать на тебя какие-то обязанности. Я выйду за тебя сроком на год. Потом разбежимся.

– Но это же абсурд, – фыркнул Гхош.

– Мы можем продлить брак еще на один год. А можем и не продлевать.

– Я знаю, чего хочу, Хема. Чтобы наш брак был заключен навсегда. На веки вечные. Я заранее знаю, что буду наш брак продлевать.

– Ты-то знаешь, мой милый. А я? У тебя есть сегодня плановые операции, так? Передай матушке, что я снова берусь за гистерэктомии и все такое прочее. А тебе настал срок освоить и другие гинекологические операции, не только кесаревы сечения.

Выходя, она глянула на него через плечо. Ее робкая улыбка, беспокойные глаза, поднятые брови, крутой изгиб шеи, казалось, принадлежали танцовщице, привыкшей, чтобы ее понимали без слов. Гхош смолк. Целый год? Тут до ночи бы дожить. Каких-то двенадцать часов – а будто целая вечность.