Я проснулся до рассвета, выбежал из дома и под покровом темноты со всех ног помчался в автоклавную. Меня разбудила пронзительная мысль: вдруг сестра Мэри Джозеф Прейз, если ее попросить, вмешается и освободит Гхоша? На «отца» рассчитывать нечего, но вдруг та, что дала мне жизнь, проявит благосклонность и простит, что я так долго не касался ее парты?

Я глядел на «Экстаз святой Терезы», смутные очертания репродукции терялись во мраке, и мне казалось, что я в исповедальне. Хотя я был совершенно не расположен исповедоваться. Минут десять я просидел в молчании.

– Знаешь, я раньше думал, что все дети рождаются парами, – заговорил наконец я. Мне казалось как-то неловко сразу начинать с Гхоша. – Кучулу приносила щенков по четыре и по шесть. На ферме у Мулу мы видели свинью с двенадцатью поросятами.

Мы однояйцовые близнецы, но, по правде, не такие уж мы одинаковые. Не то что две банкноты, отличающиеся только номером серии. Шива – как бы мое зеркальное отражение. Я правша, а Шива – левша. У меня волосы на макушке закручиваются в левую сторону, а у Шивы – в правую.

Я коснулся носа. Об этом я ей рассказывать не стал. За месяц до попытки переворота у меня была стычка с Валидом, который задразнил меня моим именем. Я получил удар головой – testa – и отключился. Testa – «голова» по-итальянски, – как говорят, прием из древних эфиопских боевых искусств. Единственная защита – наклонить голову, спрятать лицо. Валид боднул меня, когда я не ожидал.

К моему изумлению, мне помог Шива. Столь чувствительный к страданиям животных и беременных, он мог оставаться совершенно равнодушным к человеческой боли, особенно когда сам был ее причиной. У меня на глазах Шива налетел на Валида. Тот нанес еще один удар головой. Их лобные кости встретились с противным треском. Проморгавшись, я увидел, что Шива стоит себе как ни в чем не бывало, а мальчишки помладше слетаются, словно стервятники на падаль, ибо падение грозы малышей – штука редкая. Валид лежал навзничь на земле. Поднявшись, попробовал еще раз. Стук был такой, что я смертельно испугался за Шиву. Но он и глазом не моргнул. А Валид отрубился окончательно. Когда он, прохворав положенное, вернулся в школу, то был тише воды ниже травы.

В тот вечер Шива разрешил мне обследовать его голову. На темени у него была легкая выпуклость, а лобная кость была очень толстая и крепкая. Я спросил Гхоша, почему так получилось, и он ответил, что это, вероятно, ответная реакция организма на примененные при нашем рождении инструменты. А может быть, это последствия того, что наши тела были соединены между собой. Из гордости я тогда не уточнил, что он имел в виду.

В огромной книге в библиотеке Британского Совета имелись портреты Чанга и Энга из Сиама, самых знаменитых «сиамских» близнецов. Чуть подальше в той же книге был портрет некоего индуса, Налу который объехал весь свет в качестве циркового урода. «Из груди у Лалу вырастал близнец-паразит». Лалу стоял в набедренной повязке, а из его голой груди торчали ягодицы и пара ног. По мне, так близнец-паразит вовсе не вырастал из тела Лалу, а, напротив, стремился забраться обратно.

Я с трудом оторвал взгляд от картинок, и каждое слово в книге стало для меня открытием. Я узнал, что когда два эмбриона растут в утробе одновременно, то получаются двуяйцовые близнецы – неодинаковые и, вполне возможно, разнополые. А вот если один эмбрион на очень ранней стадии развития делится на две обособившиеся половинки, близнецы выходят однояйцовые, как я и Шива. Соединенные близнецы – это те же однояйцовые, оплодотворенное яйцо которых на ранней стадии разделилось не полностью, и между двумя половинками осталась перемычка. В результате на свет появляются Чанг и Энц два разных человека, сросшихся животами или иной частью тела. Яйцо может разделиться на неравные части, вроде Лалу и его паразитного «близнеца».

– Ты знаешь, что Шива и я были краниопаги! Что мы срослись головами? – спросил я у сестры Мэри Джозеф Прейз. – Пришлось разделить эту перемычку при рождении. Шла кровь.

Я надолго замолк в надежде, что она поняла: я говорю со всем уважением. С моей стороны было эгоистично упоминать о нашем рождении, ведь оно совпало с ее смертью. Молчание было неловким.

– Пожалуйста, сделай так, чтобы Гхоша выпустили из тюрьмы.

Все. Просьба высказана.

Я подождал ответа. Наступившая тишина, казалось, только усугубила мой стыд. Меня грызла совесть. Я ничего не сказал маме ни про то, что вырвал из библиотечной книги и похитил картинку, изображающую Лалу, ни про то, что убил солдата и страшусь грядущего ужасного возмездия.

Промолчал я и еще кое о чем. Насмотревшись на Чанга, Энга и Лалу, я понял: хотя пульсирующей кровью перемычки между мной и Шивой давным-давно нет, связь между нами осталась. Ведь в моем теле есть частички Шивы, а в его теле – меня. Что это нам сулит, не знаю, но это так. Нас не разделить.

А что, если бы у Шивы-Мэриона головы так и остались сросшимися или – представить только – из одного туловища росли бы две головы? Готов был бы я – готовы бы мы были – шагать по жизни в таком виде? Или все-таки обратились бы к докторам, чтобы нас попробовали разделить?

Но выбирать нам не пришлось. Нас разделили, разрезали соединяющий нас стебелек. Как знать, может быть, неординарный – даже эксцентричный – характер Шивы, равно как мое беспокойство, вечные поиски недостающего звена, зародились именно в то мгновение? Ведь в конечном счете мы все равно единое целое, нравится это нам или нет.

Я вскочил и выбежал из автоклавной, даже не попрощавшись. Разве сестра Мэри поможет мне, если я столько от нее утаил?

Я не заслужил ее заступничества.

Так что через час меня постигло настоящее потрясение.

Оно явилось в виде тайной записки на рецептурном бланке. Ее передал Гебре привратник русского госпиталя, которому ее вручил русский доктор, взявший с него слово не называть имен. С одной стороны доктор нацарапал: У Гхоша все хорошо. Он вне опасности. С другой стороны листка сам Гхош написал: Ребята, НАТЯНИТЕ РЕШИМОСТЬ НА КОЛКИ! Спасибо Алмаз, не надо больше приходить по ночам. Мое почтение матушке. Надеюсь, годовой контракт будет возобновлен.

Я помчался обратно в автоклавную, встал перед партой словно кающийся грешник и поблагодарил сестру Мэри Джозеф Прейз. Я рассказал ей все, ничего не скрыл, попросил прощения – и дальнейшей помощи в деле освобождения Гхоша.

Увидев Алмаз, я восхитился силой ее духа и решимостью, с какой она отбывала ночные бдения у тюрьмы. А вот всякое уважение к императору я потерял. Даже Алмаз, стойкая монархистка, поколебалась в своей вере.

Никто всерьез не полагал, что Гхош участвовал в заговоре. Дело было в другом (и это касалось многих сотен задержанных): все решения принимал лично его величество Хайле Селассие – и не слишком торопился.

Каждый день мы ездили в Керчеле, оставляли передачу из разрешенных продуктов и забирали емкость из-под вчерашней. В очереди у тюрьмы все нам были теперь как родные. Здесь мы узнавали последние новости и свежие слухи. Говорили, например, что император каждое утро выходит в дворцовый сад на прогулку, где к нему каждый в свой черед обращаются с докладами министр госбезопасности, министр внутренних дел и министр юстиции. Император гуляет, а государственные мужи почтительно следуют за ним и с расстояния в три шага сообщают о реальных происшествиях, а также передают сплетни, причем каждый последующий тщится разгадать, где расставил ловушки предыдущий, и осторожно подбирает слова. Лулу, монарший предсказатель, вроде бы пописал кое-кому на ботинок, и теперь все ломают голову, знак ли это особого доверия или, напротив, человек угодил в опалу…

На следующий день, ровно через сутки после того, как я наведался к сестре Мэри Джозеф Прейз, нам разрешили свидание с Гхошем.

Тюремный двор с лужайкой и громадными тенистыми деревьями выглядел как место для пикников. На этом фоне заключенные казались какими-то стволиками без листьев.

Я сразу приметил в толпе Гхоша. Шива и я бросились ему в объятия, не замечая бритой головы и исхудалого лица. Боль из груди исчезла – вот это я успел заметить. Густой запах немытого тела, которым пропиталась его одежда, расстроил меня, разве можно так опускаться? Подошли матушка и Хема, мы немного посторонились, но из опасения, что Гхош исчезнет на глазах, я придерживал его одной рукой. Некоторым людям худоба к лицу, но Гхош без своих пухлых щек и второго подбородка казался каким-то усохшим.

Алмаз стояла немного позади, ее лицо почти целиком скрывал платок. Гхош высвободился из объятий Хемы и матушки и подошел к ней. Алмаз низко поклонилась и хотела коснуться его ног, но Гхош перехватил ее руки и поцеловал. Они обнялись.

– Пока нас возили туда-сюда в крытых джипах, я видел тебя. Ты стояла и махала. Я был так рад. Хотя ты меня увидеть не могла.

Алмаз, зубы которой мне доселе видеть не доводилось, улыбалась от уха до уха. По лицу ее текли слезы.

– Я так волновался за всех вас, так мучился. Я же не знал, вдруг они и Хему арестовали. Или даже матушку. Когда я увидел на тюремном дворе Алмаз с семейным фото в руках, я понял, что все благополучно. Алмаз, ты сняла у меня камень с души.

Никто из нас не знал, что Алмаз отправляется на ночные дежурства с семейной фотографией, показывает ее всем проезжающим мимо тюремным автомобилям и улыбается.

Минуты летели, и мы принялись умолять Гхоша рассказать нам все. Вряд ли он хотел нас напутать. Просто не стал лгать.

– Первая ночь была самая тяжелая. Меня посадили в эту клетку, – он указал на грязный приземистый сарай, – ни повернуться, ни встать в полный рост. Здесь держат уголовников, убийц, бродяг, карманников. Душно ужасно, а ночью, когда запирают дверь, дышать нечем вообще. Пахан решает, где кому спать. Единственное место, где есть хоть какой-то воздух, возле самой двери, и в обмен на часы он меня туда пустил. Еще одна ночь в этой камере – и я бы помер. Ни простыней, ни одеял, спи на голом полу. К рассвету меня уже вовсю ели вши.

Прямо из дворца прибыл майор с приказом перевезти меня в военный госпиталь и предоставить все, что нужно, для оказания помощи генералу Мебрату. Император не слишком доверял врачам, под чьей опекой находился генерал. Когда майор увидел, в каких меня содержат условиях, поглядел на мое распухшее лицо, на то, как я припадаю на ногу, он пришел в ярость. Майор забрал меня в военный госпиталь, где я принял душ и переменил белье.

В госпитале мне показали рентгеновские снимки, а потом отвели к генералу. И кого я там вижу? Славу – доктора Ярослава из русского госпиталя. Он весь трясся с перепоя. А Мебрату либо был без сознания, либо крепко спал. Слава сказал, что эфиопские врачи к нему и близко не подходят – боятся, что, если умрет, их в этом обвинят и запишут в сочувствующие. Слава, сказал я, ты вкатил ему успокаивающее? Он ответил, что генерал, когда его доставили, был в полном сознании, говорил, никакой слабости в руках и ногах не наблюдалось. Я был против седативов, сказал Слава. Все время рядом со Славой находилась женщина-врач, тоже русская, доктор Екатерина. Она заспорила: успокоительное показано, у него травма головы, предстоит операция. А я возразил: травмы головы угрожают жизни, если угрожают мозгу. Эта пуля мозгу не угрожает. «А как вы это назовете?» – спросила она, указывая на глаз генерала. «Товарищ, – поспешил с разъяснениями я, – это называется глазная впадина». Особого внимания она на меня не обратила, а мне не понравилось, с каким неуважением она отнеслась к Славе. Может, он и алкоголик, но до того, как его сослали в Эфиопию, много нового совершил в ортопедии. Слава шепнул мне у нее за спиной: «КГБ!» Обращаюсь к майору: «Какие у вас инструкции относительно моих полномочий?» Майор говорит: «Все что пожелаете. Ответственность на вас». «Заберите врачиху обратно в Большой госпиталь и не пускайте сюда больше. Мне нужно бренди, нюхательную соль – и прикажите поставить в этой палате две койки для меня и Славы». Мы влили генералу все наличные антибиотики и на пару со Славой прямо на больничной койке удалили поврежденный глаз, отрезав все, что висело, и не касаясь более ничего. Генерал даже не пошевелился. Удалять пулю я не планировал.

Следующие две ночи я не разлучался со Славой и спал в нормальной постели. Седативы действовали еще дня три. «Слава, доза была лошадиная?» – спросил я. «Нет, но ее прописала кобыла. По имени Екатерина».

Когда генерал Мебрату очнулся, то пожаловался на легкую головную боль и насморк. В остальном он пребывал в хорошей форме. Мне больше не разрешили постоянно находиться при нем, да и Славу отправили прочь. Тогда-то я и написал вам записку. В тюрьме мне предоставили приличную камеру с порядочными соседями. В госпиталь меня таскали по два-три раза в день, но говорить с генералом не разрешали. Обменяемся парой слов – и все.

Я видел, как две громадные крысы средь бела дня вылезли из сточной канавы между двумя корпусами. Гхош кое-чего недоговаривал. Мы тоже не сообщали ему всего.

Нам разрешили свидания дважды в неделю. Только один вопрос оставался открытым: когда же его освободят?

То один, то другой высокопоставленный пациент Гхоша появлялся на горизонте с подношениями: какая-нибудь особенная ручка, пачка бумаги, книга по его просьбе. С собой они приносили рецепты на латыни, выписанные рукой Гхоша, и я отправлял их к Адаму, рецептурщику.

В отсутствие Гхоша я понял, какого рода доктор он был. Все эти члены царствующего дома, министры, дипломаты не были серьезно больны, во всяком случае, на мой взгляд. Им недоставало полномочий освободить Гхоша из тюрьмы, но получить свидание было в их власти. Гхош оттягивал им нижнее веко и определял цвет слизистой оболочки, просил высунуть язык, щупал пульс, ставил диагноз, ободрял. Современное определение «семейный врач» далеко не полностью отражает ту роль, которую он играл.

Через три недели после нашего свидания с Гхошем генерал Мебрату предстал перед судом, спектаклем для иностранных наблюдателей. Эфиопская подпольная газета и ряд иностранных изданий публиковали отчеты о процессе. Генерал держался достойно, не изображал раскаяния и не сваливал вину на других. Его поведение произвело сильное впечатление на людей, допущенных в зал суда. Со скамьи подсудимых прозвучала программа: земельная реформа, политическая реформа и конец привилегиям, превращающим крестьян в рабов. Те, кто подавлял заговор, теперь не понимали, почему выступили против. Ходили слухи, что группа младших офицеров сговорилась освободить Мебрату, но генерал категорически отказался. Смерть братьев по оружию тяготила его совесть. Суд приговорил Мебрату к смерти. Его последние слова были: «Я отправляюсь к своим товарищам с вестью, что брошенные нами в землю семена дали всходы».

Ближе к вечеру, на сорок девятый день после ареста Гхоша, к дому подъехало такси. Я услышал крик Алмаз и успел подумать: что еще опять стряслось?

Из машины, вертя во все стороны головой, будто попал сюда впервые, выбрался Гхош. С подножки спрыгнул Гебре, хлопнул в ладоши и пустился в пляс. К ним подбежали Розина и Генет. Воздух наполнился радостными криками. Розина восторженно улюлюкала, Кучулу махала хвостом, лаяла и весело подвывала, два безымянных пса последовали ее примеру – правда, близко подойти не отважились.

Пробило полночь, когда мы вчетвером – я, Шива, Хема и Гхош – отправились в постель. Было тесно, неудобно, но мне никогда еще не спалось лучше. Тяжкий храп Гхоша разбудил меня – и это был самый замечательный звук на свете.

Наутро мы проснулись в праздничном настроении, не ведая, что в это самое мгновение генерал Мебрату, ветеран Кореи и Конго, выпускник Сандхерста* и Форт-Левенуэрта**, прощается с жизнью.

* Королевская военная академия в Великобритании.

** Военная база, местонахождение Командно-штабной школы сухопутных войск США.

Его повесили на Меркато – быть может, потому, что именно здесь прошла демонстрация студентов и именно здесь переворот получил самую горячую поддержку. Руководил казнью, как мы потом узнали, адъютант императора, человек, которого Мебрату знал долгие годы. Говорили, что Мебрату произнес: «Если ты когда-нибудь любил солдата, завязывай узел тщательно». Когда петля была надета и грузовик уже собирался тронуться, генерал сам сделал последний шаг, причисливший его к мученикам.

Мы узнали о казни ближе к середине дня. В тот вечер в каменных виллах, в казармах молодые офицеры, закончившие военные академии в Холета, в Хараре, академию ВВС в Дебре Зейт, решили, что завершат дело, начатое генералом Мебрату.

День ото дня фигура генерала росла, он обращался в неофициального святого. Его изображение появилось на анонимных листовках, стилизованных под эфиопский лубок, преобладали желтый, красный и зеленый цвета, по правую руку от чернокожего Христа стоял Иоанн Креститель, по левую – генерал Мебрату, вокруг голов их сияли желтые нимбы, а у ног текла река Иордан. Текст гласил:

Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: глас вопиющего в пустыне:

приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему*.

* Матфей, 3:3.