Рассечение Стоуна

Вергезе Абрахам

Часть третья

 

 

Глава первая

Тицита

Помню ранние утренние часы, мы на руках у Гхоша, он танцевальным шагом проскальзывает на кухню. Раз, два… Раздватри. Мы крутимся, возносимся к потолку, опускаемся. Долгое время я буду думать, что танцы — его профессия.

Мы огибаем печь, подплываем к задней двери, Гхош изящным движением отодвигает засов.

Появляются Алмаз и Розина, быстро закрывают за собой дверь, чтобы не напустить холода и не впустить Кучулу, которая весело машет хвостом в ожидании завтрака. Обе мамиты укутаны словно мумии, по самые глаза. Они слоями разматывают с себя одежду, пахнет травой, свежевскопанной землей, бербере и угольным дымом.

Я заранее заливаюсь смехом, втягиваю голову в плечи, сейчас ледяные пальцы Розины коснутся моей щеки. Когда она проделала это в первый раз, я, вместо того чтобы заплакать, с перепугу засмеялся, и это положило начало каждодневному ритуалу, который я со сладким ужасом предвкушаю.

После завтрака Хема и Гхош целуют Шиву и меня на прощанье. Слезы. Отчаяние. Попытка удержать их. Но они все равно уходят, им пора в больницу.

Розина укладывает нас в двухместную коляску. Я тянусь к своей нянюшке и прошусь на ручки, мне нравится взирать на мир с высоты взрослого. Розина сдается. А Шива доволен, куда бы его ни положили, главное, чтобы ножной браслет оставался на месте.

Лоб Розины — шоколадный шар, волосы на голове уложены в ровные косички, а ниже свободно свисают до плеч. Укачивая меня, она движется куда энергичнее Гхоша. Ее платье в складках так и мелькает перед глазами, выписывая кренделя, розовые пластиковые туфли то появятся, то исчезнут.

Розина трещит не умолкая. Мы помалкиваем, безъязыкие, полные мыслей и впечатлений, которых не в силах выразить. Алмаз и Гебре смеются над Розининым амхарским, над гортанными, харкающими звуками, которые она издает, но ей все равно. Порой она переходит на итальянский, особенно когда старается убедить собеседника, переспорить. Италиния дается ей легко, и, странное дело, ее все понимают, хотя никто на этом языке не говорит. Такова сама природа итальянского. Разговаривает сама с собой или поет она на своем эритрейском — тигриния, — и тогда речь ее течет плавно и свободно.

Алмаз, которая когда-то была служанкой в доме у Гхоша, теперь кухарка в его совместных с Хемой владениях. Она стоит перед плитой непоколебимая, словно баобаб, великанша в сравнении с Розиной, и не издает ни звука, только сопит да бросит иногда: «Byнут!» (Да ты что!) — чтобы Розина или Гебре не умолкали, будто им для этого нужно поощрение. Кожа у Алмаз светлее, чем у Розины, и ее волосы заключены в прозрачный оранжевый шаш, образующий нечто вроде фригийского шлема. Если у Розины зубы так и сверкают, Алмаз своих почти никогда не показывает.

К середине утра, когда мы с Кучулу в качестве телохранителя возвращаемся из нашей первой экскурсии по маршруту Бунгало-Приемный покой-Женское отделение- Главные ворота, кухня полна жизни. Пар клубится над кастрюльками, звякают крышки, свистит скороварка, ловкие руки Алмаз режут лук, помидоры и кинзу, рядом с крошечными кучками имбиря и чеснока громоздятся терриконы овощей. Под рукой у нее целая батарея специй: листья карри, куркума, кориандр, гвоздика, корица, семена горчицы, молотый перец, все в коробочках из нержавеющей стали, вставленных в коробку побольше. Безумный алхимик, она бросает в ступку щепотку одного, пригоршню другого, орудует пестиком, и чмокающее чок-чок вскоре сменяется скрежетом камня о камень.

Семена горчицы лопаются в горячем растительном масле. Алмаз придерживает над сковородкой крышку, чтобы они не разлетались, слышен стук, словно градины упали на жестяную крышу, добавляет семена кумина, они шипят и трещат, сухой благоуханный дым перебивает запах горчицы. Только потом в дело идет лук, целые пригоршни лука, и первобытный огонь пылает, и жизнь кипит.

Розина резким движением передает меня Алмаз и выбегает через черный вход, ее прямые ноги сходятся и расходятся, точно половинки ножниц. Мы еще не в курсе, но Розина вынашивает семя революции. Она беременна девочкой по имени Генет. Мы — Шива, Генет и я — вместе с самого начала, только она пока in utero, а мы с Шивой уже пытаемся столковаться с окружающим миром.

Розина передает меня Алмаз совершенно для меня неожиданно.

Я принимаюсь хныкать, булькающие кастрюльки в опасной близости.

Алмаз откладывает поварешку и сажает меня себе на бедро.

Запустив руку в блузу, она с кряхтением достает грудь: — На-ка вот. — И передает мне грудь на сохранение. Я получил за свою жизнь немало подарков, но это первый, который я запомнил. Этот дар всякий раз застает меня врасплох. Когда его у меня забирают, образ стирается из памяти. А сейчас он оживает, высвобождается из одежды, вручается как медаль, которой я не заслужил. Алмаз, не тратя лишних слов, вновь берется за стряпню, будто поварешка такая же ее неотъемлемая принадлежность, что и грудь.

Шива в коляске слюнявит деревянную машинку. Если надо, он готов с ней расстаться, не то что с браслетом. При виде такого зрелища, как грудь, Шива роняет машинку на пол. Пусть грудь в моем полном распоряжении, пусть я мну ее и тискаю, все равно я его порученец, стенограф.

Восхищенный Шива отдает приказ без слов: Передай мне. Когда он видит, что это невозможно, следует новое распоряжение: Открой и посмотри, что там внутри. И это указание остается невыполненным.

Возьми в рот, велит Шива, ибо это для него главный способ познания мира. Я отвергаю этот замысел как несостоятельный.

Я пытаюсь приподнять грудь, тщательно осмотреть, она наполняет мне ладони и стекает между пальцев. Я провожу пальцами по склонам, вздымающимся к темному соску, через который грудь дышит и глядит на белый свет. Она опадает к моим коленям (а может, к коленям Алмаз, я не уверен), дрожит, будто желе, пар оседает на ее покровах, капельки воды скрадывают ее сияние. От нее пахнет имбирем и кумином, как и от Алмаз. Через много лет, когда я впервые поцелую женскую грудь, я буду ненасытен.

Вспышка света и холодный сквозняк возвещают о возвращении Розины. Я снова у нее на руках, меня отнимают от груди, которая таинственно исчезает, проглоченная блузой Алмаз.

Поздним утром, когда солнце давно прогнало холод и туман, мы играем на лужайке, пока щеки не покраснеют. Розина кормит нас. Голод и дремота сливаются воедино, как рис и карри, йогурт и бананы у нас в животах. Желания наши в эти годы просты, мир совершенен.

После обеда мы с Шивой засыпаем, обхватив друг друга руками, дыша друг другу в лицо, соприкасаясь головами. Сквозь сон я слышу песню, но ее поет не Розина. Это «Тицита», и напевает ее Алмаз, а я держусь за ее грудь.

Эта песня будет со мной все годы, что я проведу в Эфиопии. Когда молодым человеком я уеду из Аддис-Абебы, я возьму с собой кассету с записью «Тициты» и «Акваланга». Перед лицом отъезда или надвигающейся смерти волей-неволей определяешься, что тебе нравится на самом деле. В годы изгнания, когда кассета изнашивалась, мне на жизненном пути непременно попадались эфиопы. Мое приветствие на родном языке послужит искоркой, связующим звеном, выстроит целую сеть: телефонный номер Войзеро Менен, которая за скромную плату приготовит инжеру и вот и подаст тебе в своем доме, надо только позвонить накануне; Ато Гирма, таксист, чей двоюродный брат работает в «Эфиопских Авиалиниях» и привозит кибе — эфиопское сливочное масло, ибо без участия коров с тучных высокогорных пастбищ твой вот будет отдавать Америкой. Если на праздник Мескель тебе нужен баран, в Бруклине обратись к Йоханнесу, а в Бостоне позвони в «Царицу Савскую». За годы, проведенные на чужбине в Америке, я увижу, насколько эфиопы незаметны для других и до чего бросаются в глаза мне. Через них я легко раздобуду новые записи «Тициты».

 

Глава вторая

Грехи отца

Чтобы тебя услышали в море шума, затопившем наш дом, надо было нырнуть в него с головой и пробиться вперед всех. Голос Гхоша звучал ревуном, разносился по всем комнатам и плавно переходил в смех. Хема щебетала, словно певчая птица, но если ее разозлить, то трели делались острыми, как ятаган у Саладина, который, как утверждала моя книжка «Ричард Львиное Сердце и крестовые походы», разрезал на лету шелковый платок. Алмаз, наша кухарка, внешне хранила молчание, но губы у нее непрерывно шевелились, уж не знаю, молилась она или напевала. Для Розины тишина была личным оскорблением, она разговаривала с пустыми комнатами и со шкафами. Генет, шести лет от роду, пошла в мать, певучим голоском рассказывала самой себе истории о самой себе, создавая целую мифологию.

Если бы Шива и Мэрион появились на свет обычным путем (что было невозможно, ибо мы срослись головами), первым, старшим, оказался бы Шива. Но кесарево сечение изменило естественный ход событий, это мне было суждено сделать первый вдох, значит, я оказался старше на несколько секунд. А потому за связь с внешним миром тоже отвечал я.

На Пьяцце или на запруженном повозками, грузовиками и людьми рынке Аддис-Абебы Хема ни разу не произнесла: «Эта голубая рубашка так идет Шиве» или «Вот сандалии в самый раз для Мэриона». При появлении в лавке доктора Гхоша и доктора Хемы, несмотря на протесты, вытаскивались стулья, с них смахивалась пыль, мальчик посылался за теплой фантой или кока-колой и печеньем, нас обмеряли сантиметром, гладили шершавой ладонью по щекам, собиралась толпа зевак, будто Шива-Мэрион был львом из клетки. Кончалось все тем, что Хема и Гхош покупали по две единицы одного и того же, будь то одежда, биты для крикета, авторучки или велосипеды. Когда люди при виде нас восторгались: «Посмотри, какие миленькие!» — могло ли им прийти в голову, что наши одинаковые наряды мы выбрали сами? Признаюсь, в один прекрасный день я попробовал нарядиться по-своему. Мне стало не по себе уже у зеркала. Ну словно у меня ширинка расстегнута — что-то не так.

Мы — «Близнецы» — прославились не только тем, что одинаково одевались, но и тем, что бегали с бешеной скоростью, но всегда в ногу, странное четвероногое, перемещавшееся из пункта А в пункт В по единственному известному ему маршруту. Когда Шива-Мэрион был принужден идти спокойно, мы всегда обнимали друг друга за плечи, словно участники «бега на трех ногах», хотя и понятия не имели, что такие состязания существуют. Садились мы всегда на один стул и даже туалетом пользовались на пару, направляя в фаянсовое вместилище двойную струю. Словом, часть ответственности за то, что люди воспринимали нас как единое существо, лежала на нас самих.

— Покличь Близнецов, время обедать.

— Мальчики, а купаться не пора?

— Шива-Мэрион, что хотите на ужин сегодня, спагетти или инжеру и вот?

«Ты» или «твой» относилось к нам обоим. Все равно, кто из нас отвечал на вопрос, ответ давался за обоих.

Наверное, взрослые считали, что Шива, мой прилежный, трудолюбивый брат, попросту скуп на слова. Хотя если считать звон колокольчиков на его браслете за разговор, он болтал без умолку и стихал, только когда перед школой натягивал на браслет носок. Наверное, взрослые полагали, что я не даю Шиве возможности говорить (что было правдой), но никто не просил меня заткнуться. Во всяком случае, в шуме и гаме нашего жилища, где дважды в неделю собиралась компания для игры в бридж, на «Грюндиге» вертелась 78-оборотная пластинка и от топанья Гхоша под румбу и ча-ча-ча звенели тарелки, прошло целых шесть лет, прежде чем взрослые заметили, что Шива перестал говорить.

В младенчестве Шива считался более нежным, все из-за черепа, который, пока не явилась Хема, пытался сокрушить Стоун. Но потом Шива благополучно миновал возрастные вехи, стал держать головку в одно время со мной, встал на четвереньки и сказал «Амма» и «Гхош» в положенные сроки, и мы оба начали ходить одиннадцати месяцев от роду. По словам Хемы, за несколько дней до того, как сделали первые шаги, мы забыли, как надо ходить, поскольку открыли для себя прелести бега. Шива говорил сколько нужно до пятого года жизни, когда принялся потихоньку откладывать слова про запас.

Сразу объясню, что Шива смеялся, плакал и вообще вел себя так, будто вот-вот что-то скажет, и тут в дело вступал я. Он охотно распевал ла-ла-ла вместе со мной в ванне, но, когда дело доходило до слов, они становились ему не нужны. Он бегло читал — только не вслух. Он моментально складывал и вычитал большие числа и записывал результат, пока я загибал пальцы. Он постоянно писал записочки, они устилали его путь, будто навоз. Он прекрасно рисовал, правда, на чем попало: на картонных коробках, на бумажных пакетах. На этом этапе он обожал рисовать Веронику. В доме у нас был один выпуск «Арчи Комикс» — я купил его в книжной лавке Пападакиса; на странице шестнадцатой были три сюжета с Вероникой и Бетти. Шива смог полностью воспроизвести эту страницу с пузырями высказываний, надписями и диагональной штриховкой. У него в голове будто имелся фотоаппарат, и в любое время он мог перевести зафиксированное изображение на бумагу, не забыв ни номер страницы, ни раздавленную муху. Я заметил, что он всегда выделяет линию груди Вероники, особенно в сравнении с Бетти. В оригинале обводы тоже присутствовали, но у Шивы линия был жирнее, темнее.

Иногда он импровизировал и отходил от оригинала, изображая грудь в виде готовых к пуску ракет или реющих в воздухе воздушных шариков.

Генет и я прикрывали молчание Шивы. Я делал это неосознанно, если и болтал без меры, то как бы за двоих. Разумеется, у меня никаких проблем в общении с Шивой не возникало. Ранним утром звон колокольчика — чинь-динь — спрашивал: «Мэрион, ты проснулся?» Динь-чинь значило: «Пора вставать». Если он терся своей головой о мою, это обозначало: «Просыпайсяй, соня». Одному из нас достаточно было подумать о чем-то, чтобы другой уже бросился выполнять.

Приметила, что Шива перестал говорить, миссис Гарретти из школы. «Школа Лумиса для города и деревни» старалась угождать вкусам торговцев, дипломатов, военных советников, докторов, учителей, представителей Экономической комиссии ООН для Африки, Всемирной организации здравоохранения, ЮНЕСКО, ЮНИСЕФ и особенно ОАЕ — Организации Африканского Единства. Император передал ОАЕ «Африка-Холл» — потрясающее здание, и благодаря этому хитрому ходу ОАЕ перенесла свою штаб-квартиру в Аддис-Абебу, что оживило всяческий бизнес, начиная с девушек из баров и кончая дилерами «Фиата», «Пежо» и «Мерседес-Бенц». Дети сотрудников ОАЕ могли посещать Лицей, что возвышался в самой тихой части Черчилль-авеню. Но посланцы франкоговорящих стран — Мали, Гвинеи, Камеруна, Берега Слоновой Кости, Сенегала, Маврикия и Мадагаскара — смотрели в будущее, и посему машины с табличками Corps Diplomatiques везли les enfants мимо Лицея к «Школе Лумиса для города и деревни». Для полноты картины упомяну еще о школе Св. Иосифа, где заправляли иезуиты, эти пехотинцы Христа, которые, по словам матушки, веровали в Бога и в розги. Но у Св. Иосифа учились только мальчики, для Генет путь туда был заказан.

Почему же тогда нас не отправили в одну из государственных школ? Дело в том, что в таком учебном заведении мы бы оказались единственными неместными и угодили бы в немногочисленную группу учеников, у которых число имеющейся обуви превышало бы одну-единственную пару, а дома имелся водопровод и канализация. У Хемы и Гхоша не было выбора, кроме как отдать нас к Лумису, где преподавали британские экспаты.

У наших учителей за плечами была средняя школа, и неясно, где они раздобыли лицензию на право преподавания. Удивительно, но черная креповая мантия способна придать прощелыге-кокни или разбитной цветочнице из Ковент-Гардена солидность оксфордского профессора. Акцент не играет в Африке никакой роли, главное, чтобы он был иностранный, ну и чтобы цвет кожи соответствовал.

Ритуал — вот бальзам на душу тех родителей, кто сомневался в качестве услуг, предоставляемых школой Лумиса за их деньги. День спортивных состязаний, школьная ярмарка, Рождество, школьные пьесы, ночь Гая Фокса, день учредителей, церемония окончания школы — столько размноженных на ротаторе уведомлений мы приносили домой, что у Хемы голова кружилась. Кружки по интересам собирались по понедельникам, вторникам, средам, у каждого кружка были свои цвета, свои команды и свои руководители. В дни спортивных состязаний команды соревновались за кубок Лумиса. Каждый день начинался с общей молитвы, которую в присутствии мистера Лумиса мы возносили в актовом зале, затем зачитывался отрывок из Библии, один из учителей садился за фортепиано и пелся гимн из сборника.

Как ни прискорбно, результаты сдачи экзаменов по программе средней школы первого уровня сложности у учеников школы Лумиса по сравнению с детьми из бесплатных государственных школ были ужасны. У индийских учителей, которых император взял в аренду в христианском штате Керала (откуда родом была сестра Мэри), имелись необходимые знания. Спросите у любого эфиопа, как звали его учителя математики или физики, — наверняка Курьен, Коши, Томас, Джордж, Варугезе, Нинан, Мэтьюз, Джейкоб, Джудас, Паулос, Чанди, Ипен, Патрос или Паулос. Эти учителя воспитывались в соответствии с ортодоксальным ритуалом, который ввел в Южной Индии сам святой Фома. Но на своем поприще они следовали единственному ритуалу: наилучшим образом преподать своим исключительно способным к математике эфиопским ученикам умножение, периодическую таблицу и законы Ньютона.

Моя классная руководительница миссис Гарретти позвонила Хеме и Гхошу в конце того дня, когда я не пошел в школу из-за высокой температуры. Для нее мы были близнецами Стоун, темноволосыми светлоглазыми мальчиками, кто всегда одевался одинаково, весело пел, бегал, прыгал, хлопал в ладоши, болтал и рисовал. Без меня Шива точно так же пел, бегал, прыгал, хлопал в ладоши, но при этом не проронил ни слова.

Хема сначала не поверила, потом возложила вину на миссис Гарретти и в конце концов — на себя. Занятия танцами в клубе «Ювентус» были отменены, хотя Гхош уже почти освоил фокстрот, пластинки впервые за многие годы перестали вертеться, постоянные партнеры по бриджу перебрались в старое бунгало Гхоша, которое он использовал в качестве кабинета и где принимал частных пациентов.

В библиотеках Британского Совета и Службы информации США Хема взяла книги Киплинга, Раскина, К. С. Льюиса, Эдгара Аллана По, Р. К. Нарайана, и они с Гхошем принялись по очереди читать нам по вечерам, полагая, что большая литература пробудит в Шиве желание говорить. В до-телевизионную эпоху это было развлечение, за исключением К. С. Льюиса, чьи волшебные буфеты меня не впечатлили, и Раскина, которого ни Хема, ни Гхош не поняли и не могли долго читать, хотя настойчиво к нему возвращались в надежде, что Шива, подобно мне, возьмет да и крикнет: «Хватит!» Мы уже спали, а они не умолкали, Хема считала, что подсознание всегда настороже. Если после рождения они тревожились, выживет ли Шива, то теперь опасались отдаленных осложнений, вызванных древними абортивными инструментами. Они шли на все, лишь бы Шива заговорил.

Но он упорно молчал.

Однажды (недавно нам исполнилось восемь) возвращаемся мы домой из школы, а в гостиной школьная доска, и Хема, сверкая глазами, стоит перед ней с мелом наизготовку, и по пособию по каллиграфии Бикхема лежит на наших местах. На каждой книжке сверкает новая авторучка «Пеликан», мечта любого школьника, и новинка — сменные стержни — рядом.

Придет время, когда я буду рад, что я — хирург с хорошим почерком. Мои записи в медицинских картах намекают на таковую же сноровку во владении ножом (хотя никакого правила тут нет, каракули вовсе не свидетельствуют о несостоятельности хирурга).

Шива уже вертел в руках свой «Пеликан». Генет помалкивала. В чистописании она не могла похвастаться достижениями.

Я застыл на месте. Хемой двигало чувство вины, а оно редко бывает хорошим советчиком. Кроме того, я собирался устроить на насыпи за домом смотр своим игрушкам и даже специально расчистил для этого участок. Не вовремя все это.

— А можно мы лучше поиграем во дворе? — спросил я. — Мне не хочется заниматься ничем таким.

Хема поджала губы. Ее, казалось, обидела не моя просьба, а мое упрямство. Подсознательно она и меня винила за то, что сделалось с Шивой. И я, и даже Генет за завесой своей болтовни скрывали молчание Шивы.

— Говори за себя, Мэрион, — сказала она холодно.

— Я и говорю. Почему нам, ну мне то есть, нельзя пойти поиграть?

Шива уже вставил в авторучку стержень.

— Почему? Я тебе скажу. Потому что твоя школа — это одна большая игра. Мне надо поглядеть, как ты на самом деле учишься. Садись, Мэрион!

Генет тихонько села.

— Нет, — упорствовал я, — это нечестно. И потом, Шиве это не поможет.

— Мэрион, пока я не надрала тебе уши…

— ОН БУДЕТ ГОВОРИТЬ, КОГДА ЗАХОЧЕТ САМ! — завопил я.

И выбежал из дома. Сворачиваю за угол, за другой и налетаю прямо на Земуя. Мне стукнуло в голову, что военного нарочно прислала Хема, чтобы поймал меня.

— Братец, где война? — улыбаясь, спросил Земуй и поставил меня на землю. Его оливковая форма была с иголочки, ремень, кобура и ботинки сверкали. Он притопнул правой ногой и отдал мне честь.

Сержант Земуй был водителем полковника Мебрату. Когда-то Гхош своей операцией спас полковнику жизнь. Тогда Мебрату был под подозрением, но сейчас пребывал у императора в фаворе. Он занимал сразу две должности — старшего командира лейб-гвардии и офицера по связям с военными атташе из Британии, Индии, Бельгии и Америки. В обязанности полковника входило участие в многочисленных дипломатических приемах, не говоря уже о партиях в бридж у нас. Бедняга Земуй добирался до дома, жены и детей, только когда шеф уже изволил почивать. Полковник предоставил в распоряжение Земуя мотоцикл, чтобы дорога не отнимала у него много времени. А поскольку Земуй, живший неподалеку от Миссии, не хотел уродовать шины на гравийной дороге, он испросил у Гхоша разрешение ставить мотоцикл под навес. Тут его драгоценное транспортное средство находилось в безопасности от стихии и вандалов.

— Вот кто мне был нужен, — обрадованно произнес Земуй. — Что стряслось, мой маленький господин?

— Ничего, — внезапно смутился я. Мои беды казались сущей чепухой перед тем, что повидал солдат, только что вернувшийся из Конго, где шла гражданская война. — Что ты так поздно за своим мотоциклом?

— Шеф был на приеме до четырех утра. Когда я привез его домой, уже солнце всходило. Он меня отпустил до вечера. Слушай-ка, давай сядем. Прочитай мне письмо еще раз. — Он достал из кармана красно-синий конверт авиапочты, вручил мне, снял свой тропический шлем и выудил из-за ремешка окурок сигареты.

— Земуй, — сказал я, — давай я прочитаю его попозже, ладно? За мной гонится Хема. Я ей надерзил. Поймает — язык отрежет.

— Дело серьезное. Что ж, попозже так попозже. — Земуй спрятал письмо, в его движениях сквозила досада. — Как ты думаешь, Дарвин уже получил мое письмо?

— Думаю, ответ вот-вот придет. Сегодня-завтра.

Он отдал мне честь и скрылся за домом.

Дарвин был канадский солдат, раненный в Катанге, я читал его письмо Земую так часто, что успел выучить наизусть. Он писал, что в Торонто холодно, идет снег и что ему грустно и он никак не может привыкнуть к деревянной ноге. (Позарятся ли женщины в Эйтопии на одноногого белого с лицом, покрытым шрамами? Ха-ха!) Дарвин небогат, но если его другу Земую что-нибудь надо, то Дарвин в лепешку расшибется, ибо Земуй спас ему жизнь. Ответ Земуя я постарался перевести на английский. Интересно, как эти двое общались между собой в Конго? Земуй показал мне золотой кулон, крест святой Бригитты, висевший у него на шее. Дарвин втиснул его в руку Земую, когда они расставались на поле битвы.

При виде Розины, вышедшей навстречу Земую, я снова кинулся наутек. То, что я бежал один, без брата, оставляло ощущение пустоты вокруг.

Могила мамы в нимбе свежесрезанных лекарственных растений и с эпитафией «Покоится с миром в объятиях Иисуса» не притягивала меня. Но в автоклавной рядом с Третьей операционной я осязал ее присутствие, вдыхал запах, чувствовал сродство душ. Ноги сами понесли меня туда. Вот где я спрячусь, и никто меня не найдет.

Я не понимал, почему Шива не любит здесь бывать. Наверное, ему казалось, что, зайдя сюда, он как бы изменит Хеме, которая следила за каждым его вздохом и привязала себя к нему бечевкой. Среди того немногого, что я делал в одиночку, был и поход в автоклавную.

Сев за парту, за которой сидела мама, ощущая запах кутикуры, исходящий от ее кардигана, я говорил с ней, а вернее, с самим собой, жаловался на несправедливость у нас дома, делился страхами. Больше всего я боялся, что в один прекрасный день Хема и Гхош исчезнут, как пропали мама и Стоун. Частенько я околачивался у главных ворот Миссии — вдруг Томас Стоун возьмет да и вернется? Солнечным утром, когда слышно, как в холодном воздухе позвякивают льдинки, Гебре распахнет дверь и войдет Томас Стоун. То, что я понятия не имел, как он выглядит, да и маму никогда не видел, никак не отражалось на моей фантазии. Он войдет, увидит меня, и его лицо озарится гордостью.

Эта вера была мне нужна.

Когда я вернулся, в нашем бунгало гремела музыка, Хема, Генет и Шива танцевали. На ногах у них звенели браслеты, не такие, что обычно носил Шива, а большие кожаные с четырьмя кругами колокольчиков. Обеденный стол был отодвинут к стене. Звучала индийская классическая музыка со стремительным ритмом таблы. Хема подоткнула свое сари так, что, казалось, на ней штаны. Пока меня не было, она обучала Шиву и Генет сложному набору шагов и па. Взяться за руки, разъединить руки, взмахнуть руками, поклониться, выстрелить из воображаемого лука, повертеть головой, шаркнуть ногой, притопнуть, звякнуть колокольчиками… Мне было больно это видеть.

Шива, Генет и я появились на свет почти что в унисон. (Генет на полшага отстала, но потом ничего, нагнала.) Начав ходить, мы, к смятению Хемы, обменивались бутылочками и пустышками. Страсть Шивы прыгать в ведра с водой, лужи и канавы внушала взрослым страх, как бы не потонул. Матушка приобрела переносной бассейн-лягушатник «Джолли Бэби». В нем наша троица всласть плескалась голышом и позировала для фото, которые однажды приведут нас в смущение. Наш первый цирк, наш первый дневной сеанс, наш первый покойник — эти вехи на жизненном пути мы прошли вместе. В нашем домике на дереве мы содрали корку со ссадин и на крови поклялись, что мы, три Мисскетера, будем держаться вместе и не примем в нашу компанию других.

И вот мы впервые разлучились. Я стоял и смотрел. Хема поманила меня. Она больше не сердилась. Лоб у нее лоснился от пота, пряди волос прилипли к щекам. Если она собиралась меня наказать, то по моему лицу поняла, что наказание уже состоялось.

Браслет на ноге придал Генет женственности, стало ясно, что передо мной девочка, а не просто товарищ по проказам. Раньше я как-то не задумывался об этом. В танце она была такая милая. Даже если она пропускала такт, сбивалась с ритма, все равно — я не мог этого не заметить — ее движения были исполнены кошачьей грации.

Мой близнец все па выполнял правильно. Танец входил в его плоть стремительно. Сандалии его стучали по полу в унисон с Хемой, все ее наклоны и движения он повторял в такт. Он словно следовал за браслетом, за звоном колокольчиков.

Шива мог изобразить по памяти все что угодно. Он легко ворочал в уме крупными цифрами. А сейчас он обрел новый приводной механизм, новый язык для самовыражения, отличающийся от моего. Я не хотел присоединяться к нему, уверенный в собственной неуклюжести. Я завидовал, будто ребенок-инвалид, который и рад бы принять участие, да не может.

— Предатель, — тихонько шепнул я Шиве.

Но он меня услышал, ведь с углами у него было все в порядке, да он бы понял, что я сказал, даже если б я только подумал.

Мой брат-близнец, чья голова некогда срослась с моей, продолжал танцевать, отводя глаза.

 

Глава третья

Отдадим собакам должное

За неделю до того, как Шива снял свой браслет, мы все ехали на машине в город, когда мотоциклист под вой сирены велел нам убраться с дороги.

— Хорошо, хорошо, — проворчал Гхош, сворачивая на обочину. — Его императорскому величеству Хайле Селассие Первому, Льву Иудеи, необходимо проехать.

Машины сгрудились на авеню Менелика Второго. На склоне холма виднелся «Африка-Холл», похожий на коробку с акварельными красками, поставленную на бок. Перед штаб-квартирой Организации Африканского Единства развевались флаги всех государств континента, а фасад украшали портреты Насера, Нкрумы, Оботе и Табмена.

Императорский Юбилейный дворец возвышался по другую сторону улицы. У ворот стоял караул — двое лейб-гвардейцев на лошадях. Резиденция, окруженная пышными садами, казалась бледной копией Букингемского дворца. В ночи залитый светом дворец сверкал, будто слоновая кость. На Рождество одну из елей перед резиденцией наряжали.

Пешеходы, повозки, автомобили — все замерло. Босой мужчина с бельмами вместо глаз обнажил курчавую седую голову. Три женщины в трауре с зонтиками над головами тоже ждали. Лица их покрывал пот, ибо им пришлось карабкаться вверх по склону. Одна из женщин присела на бордюр и поправила пластиковую босоножку. Двое молодых людей стояли на обочине, явно недовольные тем, что их тормознули.

Сидящая женщина проговорила:

— Может, его величество подбросит нас, куда надо. На автобус-то денег нет. Мои ноги меня убивают.

Губы стоящего рядом старика шевельнулись, словно желая оплевать ее в наказание за святотатство.

Показался зеленый «фольксваген» с сиреной и динамиком на крыше. Никогда бы не подумал, что «фольксваген» может нестись с такой скоростью.

— Спорим, его величество едет на своем новом «линкольне», — сказал я Гхошу.

— Маловероятно.

Был 1963 год. Состоялось покушение на Кеннеди. Один наш одноклассник, чей отец был членом парламента, уверял, что «линкольн» когда-то принадлежал президенту, правда, застрелили его в другой машине. У императора автомобиль был крытый и привлекал не изгибами кузова, а чрезвычайной длиной. Ходила шутка, что императору для того, чтобы попасть из Старого дворца на вершине холма, где он занимался государственными делами, в Юбилейный дворец достаточно забраться на заднее сиденье и выйти через переднюю дверь.

Среди двадцати шести машин императорского гаража насчитывалось двадцать «роллс-ройсов». Один был рождественским подарком английской королевы. Я попробовал представить себе, какие еще дары лежали под рождественской елкой монарха.

Мимо проехал «лендровер» — лейб-гвардия, не полиция, — задний борт откинут, в руках у солдат автоматы. Послышалось что-то вроде барабанной дроби, и прямо из воздуха материализовалось восемь мотоциклов, по два в ряду, дрожащий воздух обтекает моторы. На хромированных фарах и крыльях засверкало солнце. В своей черной форме, белых шлемах и перчатках мотоциклисты напомнили мне воинов, свирепых и готовых убивать снова и снова, что лихо скакали на лошадях на праздновании годовщины падения Муссолини.

Земля тряслась, когда могучие «дукати» проезжали мимо, и ясно было, что достаточно чуть повернуть ручку, чтобы целый табун лошадей сорвал мотоцикл с места.

Зеленый «роллс-ройс» его величества был отполирован до зеркального блеска. Специальное сиденье было установлено таким образом, чтобы монарх видел подданных, а подданные — монарха. В грохоте мотоциклов автомобиль передвигался почти бесшумно, слегка посвистывая двигателем.

— На эти деньги можно кормить всех детей империи в течение месяца, — пробормотал Гхош.

Старик рядом с нами опустился на колени и поцеловал асфальт, когда «роллс-ройс» проезжал мимо.

Я хорошо разглядел императора с собачкой Лулу на коленях. Монарх поглядел прямо на нас, улыбнулся в ответ на наш поклон, сложил ладони лодочкой. И проехал мимо.

— Вы видели? — горячо заговорила Хема. — Видели намасте?

— Это в твою честь, — произнес Гхош. — Он знает, кто ты такая.

— Не говори глупостей. И все равно, как мило!

— И чтобы ты сомлела от радости, большего не требуется? Один намасте, и все?

— Прекрати, Гхош. Политика меня не касается. А старичок мне очень нравится.

«Роллс-ройс» повернул к дворцовым воротам. Мотоциклы остановились. «Лендровер» подкатил к самым воротам. Двое залитых солнцем всадников в зеленых брюках, белых пиджаках и шлемах взяли на караул.

Одинокий полицейский сдерживал привычную кучку просителей, поджидавших у ворот. Размахивавшая бумагой пожилая женщина, наверное, попалась императору на глаза. «Роллс-ройс» остановился. Мне было видно, как крохотная чихуахуа царапает коготками по стеклу и трясет головой: собачка лаяла. Пожилая женщина с поклоном прижала бумагу к окну.

Похоже, она говорила, а император слушал. Старушка оживленно размахивала руками, ее тело тряслось.

Машина тронулась с места, но дама не сдалась. Прижимая руки к стеклу, она бросилась бежать за «роллс-ройсом». Когда стало ясно, что за авто ей не угнаться, она закричала: «Леба, леба» (вождь, вождь), поискала глазами камень, не нашла, сняла туфлю и грохнула ею по крышке багажника, никто и глазом моргнуть не успел.

Полицейский поднял дубинку, и вот уже женщина мешком валится на дорогу. Ворота дворца закрываются. Мотоциклисты бросаются вперед и принимаются охаживать дубинками просителей, не обращая внимания на вопли. Пожилая женщина лежит неподвижно и тем не менее получает удар по ребрам. Всадники застыли на месте, их лица невозмутимы, только у лошадей дергается кожа.

Мы потрясены. Двое молодых людей хихикают и шагают восвояси.

Женщина рядом с нами хватается за голову: — Как они могли поступить так с бабушкой? Старик молча сжимает в руке шапку, но видно, как он огорошен.

Мы едем дальше и видим, как мотоциклисты задают взбучку полицейскому. Ему надо было вырубить старушку раньше, пока не открыла рот и не смутила их всех.

Прошло столько лет, я повидал немало жестокостей, и все-таки та сцена как живая стоит у меня перед глазами. Избиение старушки сразу после того, как император тепло нас приветствовал, показалось неким предательством, да тут еще горькое осознание, что ни Хема, ни Гхош не в силах помочь.

На мой взгляд, лупоглазая чихуахуа тоже участвовала в позорном происшествии. Ведь только ей разрешалось ходить в присутствии его величества, она ела и спала куда лучше, чем большинство его подданных. С того дня я по-новому воспринимал императора и Лулу. И уж конечно, я был не в восторге от избалованной собачки.

Если Лулу была собачьей императрицей Эфиопии, то наша Кучулу с двумя безымянными псами относились к плебсу. Имя собаке дал дантист-перс, какое-то время работавший в Миссии. А дать кличку в Эфиопии означает спасти животное. Шерсть у двух шелудивых псов была до того грязная, что невозможно определить их природный окрас. Во время долгих дождей, когда все прочие собаки старались спрятаться, эти двое предпочитали мокнуть, чем нарываться на пинки. Да и вообще, может, безымянных псов была целая вереница, только заглядывали они к нам парочками.

После того как перс-дантист уехал, Кучулу кормила сестра Мэри. А после ее смерти за дело взялась Алмаз.

Выразительные глаза Кучулу были словно черные жемчужины. При всей ее проказливой игривости, в глазах Кучулу крылась неизбывная печаль. Знаю, у собак нет бровей, но, клянусь, у нашей имелись над глазами складки, которые жили своей жизнью. Они выражали опасение, изумление, а порой даже озадаченность. Мимика, прославившая Лорела и Харди, два фильма которых мы видели в «Синема Адова». О том, чтобы Кучулу жила у нас дома, и речи быть не могло. Это коровы — животные священные. А собаки — нет.

Мы понятия не имели, что Кучулу беременна, пока не наступил Новый год. Два дня она не попадалась нам на глаза, а перед школой мы ее нашли. Она лежала в сарае за поленницей в полном изнеможении, едва голову могла поднять. Присутствие мохнатых шариков, копошившихся у ее живота, объяснило все.

Мы бросились к Хеме и Гхошу, а потом к матушке, чтобы сообщить потрясающую новость, мы придумали имена. Взрослые не проявили никакого энтузиазма, но мы не заподозрили ничего плохого.

После школы мы вышли из такси у главных ворот Миссии, поднялись на вершину холма и тогда увидели… мы даже не поняли что. Щенки были попиханы в большой пластиковый мешок, горловина которого была надета на выхлопную трубу такси и обвязана веревкой. Потом мы узнали, что таксист увидел, как Гебре возится с приплодом, собираясь утопить, и предложил новый способ избавиться от щенков. Гебре всегда благоговел перед техникой и легко дал себя уговорить.

На наших глазах шофер запустил двигатель, пакет раздулся, и через несколько секунд двигатель заглох. Кучулу, которая еле дотащилась до машины, впилась зубами в наполненный дымом пакет. Щенки, тычась мордочками в пластик, неуклюже возились в поисках выхода. Горе Кучулу было неописуемо, ее охватило отчаяние. Пациенты и случайные прохожие нашли зрелище интересным. Собралась небольшая толпа.

Я оцепенел, не в силах поверить своим глазам. Это какой-то особый ритуал, так полагается поступать со всеми щенками, просто я не в курсе? Я испытующе посмотрел на стоящих рядом взрослых — нет, это не так, судя по всему. На душе у меня сделалось так же тяжко, как у Кучулу.

Шива не нуждался в подсказках. Он бросился к машине и попытался, обжигая руки, оторвать пакет от выхлопной трубы, потом рухнул на колени, разодрал мешок. Гебре оттащил Шиву, тот пинался и размахивал руками. Только увидев, что щенки не шевелятся, брат прекратил сопротивление.

Меня потрясло лицо Генет. Казалось, ей были известны подводные течения, что правят миром, в котором мы живем, она будто знала все заранее. Ничто не могло ее удивить.

Я не понимал, как Кучулу сможет простить нас и остаться в Миссии. Она ведь ничего не знала об ограничениях на численность собачьей стаи и распоряжениях матушки на этот счет. А мы не знали, что Гебре уже не раз выполнял подобные указания и топил новорожденных щенков.

Шива ободрал колени и до волдырей обжег руки. Хема, Гхош и матушка заторопились в приемный покой.

Гхош смазал Шиве ожоги сильвадином и перевязал коленки. Взрослые ни словом не обмолвились насчет щенков.

— Почему вы позволили Гебре так поступить? — возмущенно спросил я.

Гхош даже головы не поднял. Он не мог нам лгать, он просто промолчал.

— Не осуждай Гебре, — произнесла матушка. — Он выполнял мои указания. Мне очень жаль. Мы не можем допустить, чтобы целая стая собак носилась вокруг Миссии.

На извинения это было непохоже.

— Кучулу забудет, — успокаивала Хема. — Животные такого не запоминают, милые мои.

— А ты бы забыла, если б кто-нибудь убил меня или Мэриона?

Взрослые уставились на меня. Но это произнес не я. Более того, я стоял футах в восьми от того места, где Шиве накладывали повязку.

А ты бы забыла, если б кто-нибудь убил меня или Мэриона?

Эти звуки издали гортань, губы и язык моего впавшего в молчание брата. Звуки оформились в слова, которые не забыть никому из нас.

Взрослые перевели взгляд на Шиву, потом опять на меня. Я затряс головой и указал на брата.

Наконец Хема прошептала:

— Шива… Что ты сказал?

— Если нас убьют сегодня, завтра ты нас забудешь?

Хема со слезами радости на глазах потянулась к Шиве, желая обнять его, но тот отшатнулся, — не только от нее, но и от всех нас, как от убийц. Наклонившись, он спустил носок, снял с ноги браслет и швырнул на стол. Этот браслет всегда находился при нем, его снимали только для того, чтобы починить, расширить или обновить. Все равно как если бы он отрезал себе палец и выложил на стол.

— Шива, — помолчав, проговорила матушка, — если бы мы оставляли Кучулу ее потомство, в Миссии было бы уже с шестьдесят собак.

— Что случилось с остальными щенками?

Матушка пробормотала, что Гебре поступил с ними человечно и что насчет выхлопной трубы разрешения дано не было. И вообще Гебре должен был все проделать, пока мы в школе.

Сейчас я был с Шивой заодно.

Он коснулся моего плеча и зашептал на ухо.

— Что он сказал? — спросила Хема.

— Он сказал, если вы такие жестокие, то какой смысл разговаривать. Он сказал, что вряд ли сестра Мэри или Томас Стоун пошли бы на такое. Может, если бы они были здесь, до такого бы никогда не дошло.

Хема вздохнула, как будто так и ждала, что вот сейчас мы заговорим об отце с матерью.

— Милый, — проскрежетала она, — ты понятия не имеешь, как бы они себя повели.

Шива повернулся и вышел. Гхош и матушка застыли в позах людей, которым только что явилось привидение. Пришла их очередь лишиться языка. Как могли эти взрослые, которых так тревожила немота Шивы, которые заботились о бедных, больных и сиротах, которых, как и нас, до глубины души потрясла жестокая сцена у императорского дворца, проявлять столь каменное равнодушие?

Позже я спросил матушку, оставила смерть детей шрамы на сердце Кучулу? Матушка ответила, что не знает, но совершенно уверена в том, что Миссия — не собачий питомник и больше трех псов мы позволить себе не можем. Нет, она не думает, что есть отдельный рай для собак, и, откровенно говоря, не ведает, какое число собак в Миссии угодно Господу, но в этом вопросе Господь облек ее доверием, и рассуждать со мной на эту тему она не намерена.

Кучулу после смертоубийства разуверилась в роде человеческом. Она стала сторониться людей, свернется клубком и замрет. Мы оставляли ей еду, но если она и ела, то никто этого не видел.

Долгие недели хвост ее приходил в движение в присутствии единственного человека — Шивы.

Когда Шива выучился танцевать «Бхаратанатьям», я впервые понял, что это человек, отдельный от меня. Теперь, когда он заговорил и мог самовыражаться, Шива-Мэрион уже не всегда двигался и говорил как одно существо. Доселе мы как бы дополняли друг друга, различия между нами стирались. Но после гибели щенков наши пути стали понемножку расходиться. Брат жалел животных. Налаживать отношения с людьми он предоставил мне.

 

Глава четвертая

Жмурки

Мистер Лумис, директор школы, специально подстроил, чтобы наши долгие каникулы приходились на сезон дождей, так что он вместе с миссис Лумис в июле и августе наслаждался жизнью в Англии, просаживая наши деньги за обучение, а мы торчали в Аддис-Абебе. Старожилы именовали месяцы муссонов «зимой», что совершенно сбивало с толку новичков, для которых июль не мог быть ничем, кроме лета.

Дождь лил даже в моих снах. Я просыпался радостный, что не надо идти в школу, но плеск воды моментально гасил эйфорию. Это была моя одиннадцатая зима, и я, отходя ко сну, молился, чтобы небеса разверзлись над мистером Лумисом, где бы он ни находился, в Брайтоне или в Борнмуте, и чтобы персональная грозовая туча всюду преследовала его по пятам.

Шива был нечувствителен к холоду, туману, сырости, а я делался мрачен и угрюм. Под нашим окном разлилось целое бурое озеро, усеянное островками красной грязи. Не верилось, что из этого безобразия воспрянет цветущая лужайка.

По средам Хема отвозила нас в библиотеки Британского Совета и Информационного агентства США, где мы возвращали прочитанные книги и загружали машину новыми, затем мы ехали на утренний сеанс в театр «Империя» или «Синема Адова». Мы были вольны читать что хотим, но Хема требовала, чтобы мы заносили в дневник новые слова и количество прочитанных страниц. Мы также выписывали мудрые мысли и делились ими за ужином.

Мне уже осточертело такое времяпрепровождение, но тут в мою жизнь на всех парусах ворвался капитан Горацио Хорнблауэр. Матушка, которая как никто умела читать у меня в душе, попросила меня взять для нее «Линейный корабль». Я открыл книгу из любопытства и уплыл в мир куда более сырой и гадкий, чем тот, в котором жил, и тем не менее принесший мне радость. Сесил Форестер перенес меня на скрипучую палубу корабля, заставил взглянуть на мир глазами Хорнблауэра, человека, который — подобно Хеме и Гхошу — проявлял чудеса героизма в своей профессии. И вместе с тем он был вроде меня — «несчастливый и одинокий». Разумеется, я не познал подлинных несчастий и одиночества, но муссон навевал именно такое настроение. Несправедливость лондонского Адмиралтейства, злосчастная морская болезнь, оспа детей… Все это было очень мне близко, хотя мои беды и не шли ни в какое сравнение.

После многочасового чтения мне не терпелось выйти на свежий воздух, и Тенет тоже — я знал. Шива увлеченно рисовал. Организованные Хемой уроки каллиграфии разбудили его перо, и он покрывал рисунками бумажные пакеты, салфетки и поля книг. Ему нравилось изображать «БМВ» Земуя, и он предавался этому занятию часто и со страстью. Если из-под его пера выходила Вероника, то непременно верхом на мотоцикле.

В пятницу, когда Гхош и Хема ушли на работу, загремел гром и пошел град. По крыше забарабанило так, что заложило уши. Я выглянул из кухонной двери и увидел, что под навесом прячутся три осла и их хозяин. В нос ударил запах мокрой шерсти. Если дрова, которые доставили ослы, такие же мокрые, как они сами, это не сулит ничего хорошего нашей печке. Животные стояли смирно, вид у них был сонный, только загривки невольно подергивались.

Когда я вернулся в гостиную, Генет заорала, стараясь перекричать грохот:

— ДАВАЙ СЫГРАЕМ В ЖМУРКИ!

— Тупая игра, — высказался я. — Глупая девчоночья игра. — Но она уже искала, чем бы завязать глаза.

Никогда не понимал, почему жмурки так популярны в школе, особенно в классе Генет. Перед водящим прыгает целая толпа, пихает, требует, чтобы угадал, кто толкнул. Если поймал кого, назови по имени или отпусти.

Мы изменили правила, чтобы можно было играть в помещении. Никто водящего не толкает. Напротив, стоишь тихонько и не подаешь признаков жизни (хотя град так колотил по крыше, что хоть свисти, все равно ничего не услышишь). Можешь прятаться где угодно, только не в кухне и не за мебелью. Игра идет на время: кто быстрее отыщет двух остальных.

В то утро первой выпало водить Генет. Шиву она нашла за пятнадцать минут, на меня ушло на десять минут больше.

Не подумайте, что эти двадцать пять минут меня утомили. Я был заинтригован.

Чтобы стоять неподвижно, нужна самодисциплина. Я чувствовал себя Человеком-невидимкой, моим любимым персонажем комиксов. Человек-невидимка не двигался, это весь остальной мир вертелся вокруг, и лукавый враг понапрасну суетился.

С тугой повязкой на глазах Генет осторожно переставляла ноги, водила перед собой руками и казалась воплощением беззащитности, пленницей на пиратском корабле. Она держалась очень прямо и уверенно, словно человек, который может изготовить колесо одной рукой, привязав вторую к туловищу, или ходить на руках с той же ловкостью, с какой Гхоша перемещают ноги. В волосы ее, разделенные посередине на пробор и свисающие двумя прядями, были понатыканы желтые и серебристые бисерные заколки. Генет не придавала большого значения одежде, зато всяким ленточкам, гребешками, булавкам и зажимам уделяла немало внимания. Разумеется, это вполне могла быть заслуга Хемы, Розины или Алмаз, они вечно расчесывали ей волосы и заплетали косички. Еще Хема порой наносила ей на веки коль. Эта черная линия подчеркивала глаза Генет, и они отражали огонь и лучились ярче зеркал.

Говорят, девочки взрослеют быстрее мальчиков, и я в это верю, ибо Генет казалась старше своих десяти лет. Она с недоверием относилась к миру, всегда отстаивала свою точку зрения; если я охотно уступал взрослым и считал, что им виднее, Генет, напротив, заранее предполагала за ними неправоту. Но сейчас, когда глаза у нее были завязаны, я увидел, насколько она уязвима; казалось, вся ее воинственность, весь оборонительный порыв скрылись под повязкой.

Дважды Генет чуть не наткнулась на меня, Человека-невидимку, в последнюю секунду поменяв направление движения. В третий раз она замерла в нескольких миллиметрах от меня, и Человек-невидимка с трудом сдержал смех. Она махала руками не хуже ветряной мельницы и чуть не выбила мне глаз.

А потом начались странности.

Завязав себе глаза, я поймал Генет в течение тридцати секунд, а на Шиву ушло пятнадцать. Как это у меня получилось? Я следовал за своим носом. Понятия не имел, что такое возможно. Обоняние заменило мне зрение. Меня вел инстинкт, который проявился, только когда я ослеп.

Шива, когда очередь дошла до него, нашел нас почти столь же быстро. Про дождь мы и думать забыли.

Я опять завязал Генет глаза, и на поиски у нее ушло даже больше времени, чем в первый раз. Толку от ее носа не было никакого. Целых полчаса я смотрел, как она шарится по комнате.

Расстроившись, она сорвала повязку и несправедливо обвинила нас, что мы сговорились и нарочно переходим с места на место.

Когда Гхош пришел домой на обед, Генет и я бросились к нему и наперебой принялись рассказывать про игру.

— Подождите! Прекратите! — взмолился тот. — Когда вы трещите на пару, ничего не могу понять. Генет, говори первая. Начни сначала. И продолжай, пока не доберешься до конца. Тогда и остановишься. Чьи это слова?

— Твои, — ответила Генет.

— Это слова Короля из «Алисы в стране чудес», — сказал Шива. — Страница 93. Глава двенадцатая. И ты выбросил три слова и запятую.

— Ничего подобного! — воспротивился Гхош, не в силах скрыть удивления.

— Ты выбросил «мрачно ответил король, запятая».

— Ну ты даешь… — пробормотал Гхош. — Давай, Генет, рассказывай, что случилось.

Она изложила суть дела и призвала его в судьи. В какой бы точке комнаты Гхош ни поставил Генет, я с завязанными глазами неизменно выходил прямо на нее. Гхош попросил, чтобы мы завязали глаза ему, но у него получилось ничуть не лучше, чем у Генет. Мы бы и дальше продолжали «исследовать феномен», но Гхошу пора было возвращаться в больницу.

Генет весь день морщила лоб, хмурилась. Я ощущал на себе взгляд ее горящих глаз.

— Куда ты смотришь? — спросила она.

— А что, закон запрещает смотреть?

— Да.

Я показал ей язык. Она вскочила со стула и бросилась на меня. Врасплох она меня не застала. Мы покатились по полу. Вскоре она лежала на спине, закинув руки за голову, а я был сверху. Но победа далась мне нелегко.

— Слезь с меня.

— Еще чего. Чтобы ты опять на меня кинулась?

— Слезь, сказала.

— Ладно. Но если ты начнешь опять, я сделаю вот что. — Я сдавил ей грудную клетку коленями.

Злость ее утекла в вопли и истерический смех.

— Отпусти! — взмолилась она.

Зная ее и памятуя о том, как быстро погасший с виду огонь может разгореться вновь, я для верности сдавил ее еще раз и поднялся. Спиной к Генет я старался не поворачиваться.

Генет бегала быстрее Шивы, а мне уступала только на коротких дистанциях. Поступь у нее была такая легкая, что она могла бежать хоть весь день. В лазании по деревьям, футболе, рукоборье или фехтовании она была ничуть не хуже нас.

Но жмурки выявили отличие.

За ужином, когда Хема и Гхош были рядом, Генет вела себя тише воды ниже травы. Голубые заколки в волосах уступили место устрашающим зажимам и булавке величиной со спицу. По просьбе Хемы она пересказала, что прочла в своей книге про «Тайную Семерку». От Алмаз и Розины, которые вертелись рядом, пытаясь положить нам добавки, Генет отмахивалась. Служанки всегда ели в кухне после нас.

После ужина Генет пожелала всем спокойной ночи и удалилась в комнату Розины, примыкающую к нашему бунгало. Гхош листал «Алису в стране чудес». Я заглянул ему через плечо. На странице девяносто третьей все совпало вплоть до запятой. Шива оказался прав.

Дождь перестал, когда мы уже легли, нет чтобы днем. Тишина была облегчением и вместе с тем испытанием для нервов, ибо дождь мог возобновиться в любую минуту.

На сон грядущий Хема нам читала — ежевечерний ритуал, начало которому было положено, когда Шива лишился языка. Последние несколько дней мы слушали «Людоеда в Мальгуди» Р. К. Нарайана. Гхош сидел у нашей постели с другой стороны и, склонив голову, слушал. Действие разворачивалось неторопливо, сюжет никак не мог набрать обороты. Но пожалуй, это был сознательный прием. Стоило нам привыкнуть к ритму, как «скучная» жизнь индийской деревни сделалась занятной и даже забавной. Мальгуди населяли персонажи, похожие на наших знакомых, рабы привычек, профессии, верований, зачастую на редкость дурацких, что, впрочем, было заметно только постороннему.

В размеренную жизнь Мальгуди ворвался телефонный звонок. Гхош подошел к аппарату.

— Сию минуту, — произнес он, глядя на Хему, и положил трубку. — Принцесса Турунеш рожает. Шесть сантиметров. Схватки каждые пять минут. Матушка с ней в отдельной палате.

— Что значит «шесть сантиметров»? — спросил я. Гхош собирался ответить, но Хема, уже расчесывая у зеркала волосы, его опередила:

— Ничего особенного, милый. У принцессы будет ребенок. Мне надо идти.

— Я с тобой, — поднялся Гхош. Если предстояло кесарево сечение, он ассистировал.

Я не любил, когда они срывались с места ночью. Боялся я не грабителей, меня снедало беспокойство, вдруг что-то случится, и Хема и Гхош не вернутся. Днем я ничего подобного не испытывал. Но по ночам, когда они отправлялись на танцы в «Ювентус» или на партию бриджа к миссис Редди, я места себе не находил, воображая всякие ужасы.

Стоило им выйти, как я босиком и в пижаме прокрался в гостиную и включил на «Грюндиге» коротковолновый диапазон.

Помехи перекрыл шум мотоцикла. На полпути к Миссии сержант Земуй обязательно глушил мотор, чтобы никого не беспокоить. В тишине слышался только скрип пружин и шуршание шин. Земуй вкатывал мотоцикл под навес и со щелчком откидывал подножку.

Мне нравился этот нескладный «БМВ» с его торчащими на обе стороны цилиндрами, Шиве тоже. У машин есть пол, и «БМВ» был дамой царского рода. Сколько себя помню, низкий рокот ее мотора звучал рядом по утрам и поздно ночью, когда Земуй уезжал на работу и возвращался. Я слушал удаляющуюся поступь его тяжелых башмаков, и мне делалось его жалко. Я представлял себе, как неуютно ему брести домой в одиночестве, особенно в дождь. Длинный плащ и пластиковый капюшон не спасали, все равно промокнешь.

Через пять минут я услышал, как скрипнула кухонная дверь. Вошла Генет в моей пижаме, из которой я вырос.

Давнишней злости не было и в помине. Ее сменило незнакомое выражение: печаль. Волосы у Генет были откинуты назад и повязаны голубой лентой. Какая-то она была вялая, отстраненная, будто мы расстались пару лет тому назад.

— Где Шива? — спросила она, садясь напротив меня.

— В нашей комнате. А что?

— Ничего. Так.

— Хему и Гхоша вызвали в больницу.

— Знаю. Они сказали маме.

— С тобой все хорошо?

Она пожала плечами. Глаза ее смотрели сквозь светящуюся шкалу «Грюндига» на какую-то отдаленную планету. На правой радужке у нее было размазанное пятнышко, след от попавшей искры. Это случилось, когда мы маленькими детьми раздобыли где-то целую ленту винтовочных капсюлей и принялись колотить по ним камнями. Изъян был заметен только с близкого расстояния и под определенным углом, а то, что глаз чуть косил, только придавало ей мечтательный вид.

Хрипела китайская радиостанция, дребезжащий женский голос издавал звуки, которые невозможно было воспроизвести. Мне стало смешно, но Генет даже не улыбнулась.

— Мэрион? Сыграешь со мной в жмурки? — Голос у нее был нежный, мягкий. — Один-единственный разик.

Я застонал.

— Ну пожалуйста…

Ее настойчивость поразила меня. Словно ее будущее было поставлено на карту.

— Ты пришла только ради этого? Шива уже в постели.

— Сыграем вдвоем. Прошу тебя, Мэрион.

У меня язык не поворачивался отказывать Генет. Только вряд ли ей повезет больше, чем днем. Еще сильнее расстроится, вот и все. Но если она так настаивает…

За окном чернела беззвездная ночь, чернота просачивалась через занавески в дом и проникала мне под повязку.

— Я передумал, — сказал я в пустоту.

Она и ухом не повела, завязывая второй узел на мешке из-под рисовой муки, что нахлобучила мне на голову. Только рот остался открытым.

— Ты меня слышишь? — рассердился я. — Я так не хочу, мы так не договаривались.

— Ты жульничал? Признаешься? — Голос был вроде как не ее.

— Мне не в чем признаваться.

Порыв ветра сотряс окно. Бунгало закашлялось, поперхнувшись дождем.

Она заставила меня вытянуть руки по швам и обвязала ремнем Гхоша.

— Так ты не сможешь сдвинуть повязку. Обхватила за плечи, крутанула вокруг оси. Еще и еще.

Я вертелся волчком.

— Прекрати! — закричал я.

— Сосчитай до двадцати. И не вздумай подглядывать.

Вокруг меня клубится мрак. Почему, если кружится голова, непременно тошнит? С размаху натыкаюсь на что-то твердое. Это диван. Бок болит, но на ногах я устоял. Это нечестно! Связывать мне руки, лишать ориентации… Она просто издевается.

— Мошенница! — кричу я. — Если тебе очень уж хочется выиграть, так и скажи.

Резкий щелчок по жестяной крыше заставляет меня вздрогнуть. Желудь? Сейчас с грохотом скатится. Жду, но больше ничего не слышно. Вор проверяет, дома ли хозяева? С завязанными руками я вдвойне беззащитен. Чихаю. Сейчас чихну во второй раз. Не получается. Черт бы побрал грязный мешок.

— НАТЯНИ РЕШИМОСТЬ НА КОЛКИ! — кричу я. Понятия не имею, что это значит, но Гхош частенько повторяет эту фразу. В ней есть что-то залихватски-неприличное, она придает храбрости. Сердце у меня колотится. Храбрость бы мне ой как пригодилась.

Вот он, нужный мне запах, правда, куда более слабый, чем утром. Направление сразу и не определишь. Проклятый мешок на голове!

— Я тебя поймаю, — рычу я, — но со жмурками на этом покончено.

В столовой натыкаюсь на буфет. Словно мантру повторяю: «Натяни решимость на колки». Выбираюсь в коридор и иду к спальням.

Я хорошо знаю, куда ступать, чтобы половицы не заскрипели, не одну ночь провел у двери в спальню Хемы и Гхоша, подслушивая, особенно если между ними возникал спор. Хотя с ними никогда не поймешь, ссорятся они или милуются. Хема как-то сказала про меня: «Весь в отца. Такой же крепколобый» — и засмеялась. Я был потрясен. Мало того, что крепколобый (а я вовсе не считал себя таковым), так еще и унаследовал эту черту от человека, который, как я воображал, однажды войдет через главные ворота. Хема никогда не называла его по имени, но тон ее, когда она нас сравнивала, был скорее одобрительный. А как-то ночью я услышал следующие ее слова: «Где? В каком месте? При каких обстоятельствах? А тебе не кажется, что мы могли бы повнимательнее посмотреть в лицо ей или Стоуну и догадаться? Как так вышло, что мы ничего не знали? Почему они молчали? Скажи что-нибудь, Гхош!» Я ничего толком не понял. А Гхош почему-то промолчал.

Сейчас, с мешком на голове, отчетливо припоминаю каждое слово. Повязка на глазах словно расшевеливает память и обостряет обоняние. Чувствую, надо расспросить Хему и Гхоша, о чем они тогда говорили. Только как? Сознаться, что подслушивал?

Нос приводит меня к нашей спальне. Проскальзываю внутрь. Запах усиливается. Здесь должен быть комод. Тыкаюсь лицом в мягкую ткань. Вот оно что. На дверце комода висит ее пижама. Умно. Принюхиваюсь, будто собака-ищейка, вожу носом по пижаме, зарываюсь в нее лицом.

Произношу вслух:

— Очень умно.

Знаю, Шива в постели. Зачем он нацепил свой браслет? Слышу звон бубенчиков, этакое уклончивое бормотание.

Меняю направление. Чиркаю плечом о стену коридора. След ведет в кухню, хоть это и против правил. К тому же аромат имбиря, лука, кардамона и гвоздики перебьет все прочие запахи.

В каком-то порыве становлюсь на колени и обнюхиваю кафель. Да! Беру след. У двуногого существа, что ходит, задравши нос, перед четвероногим нет шансов. Кто куда, а я направо.

Скольжу на коленях. Кладовая. Знаю: правила игры бесповоротно изменились. Точнее, никаких правил нет в помине. Ничто уже не будет таким, как прежде. Пусть мне всего одиннадцать, но мое сознание сформировалось. Мое тело будет расти, мои знания и опыт обогатятся, но все то, что является мной, Мэрионом, та часть меня, что воспринимает окружающую действительность и ведет внутреннюю летопись для потомков, уже вольготно расположилась в моем теле и жадно впитывает жизнь, которую я ощущаю так остро, как никогда. Хотя ничего не вижу и руки у меня связаны.

У двери в кладовую поднимаюсь на ноги.

— Я знаю, ты здесь. — Голос мой отдается эхом в длинном и узком помещении, и я иду прямо на Генет.

Она передо мной. Если бы руки у меня были свободны, я бы ее ущипнул или шлепнул. Слышу сдавленный звук. Смех? Нет, не думаю. Это плач.

Хочу утешить ее. Желание нарастает. Это первобытный инстинкт вроде того, что привел меня к ней.

Подаюсь вперед.

Она слабо отталкивает меня. Просит, чтобы не уходил?

Мне всегда казалось, что Генет довольна жизнью. Ест с нами за одним столом, ходит с нами в одну школу, она — член семьи. Отца у нее нет, но ведь и у нас нет родителей. Зато у нас есть Хема и Гхош, как и у нее. Я считал, она нам ровня, но, пожалуй, приукрашивал. Наша спальня больше, чем все ее продуваемое ветрами жилище, где всего одна-единственная комната. Сортир у них во дворе возле дровяника, если ночью приспичило, выходи под дождь. Если Гхош и Хема баюкали нас, переносили в волшебный мир «Мальгуди», а когда наступала пора, гасили свет, то Генет читала сама при свете одинокой голой лампочки под звуки радио, которое Розина слушала допоздна. Мать и дочь спали в одной постели, обогревались жаровней, от одежды Генет пахло дымом и ладаном, что ее очень смущало. Нам ее жилище казалось уютным, а Генет его стыдилась. Пока мы были поменьше, мы бывали у нее так же часто, как и у нас дома, но потом, хотя Розина всегда была рада нас видеть, Генет перестала нас приглашать.

Я все это ясно вижу, хоть у меня и повязка на глазах. Впервые сознаю: в ней живет дух соперничества. Чтобы разглядеть то, что само бросалось в глаза, понадобилось их завязать.

Еще один шаг вперед. Жду. Никто не пихается и не щиплется. Мотаю головой в разные стороны и скольжу щекой Генет по уху. У нее щека мокрая. Чувствую на шее ее горячее прерывистое дыхание. Она медленно поднимает подбородок.

Дикарь во мне сохраняет бдительность. Будь настороже, говорит он мне. Мне уютно и хорошо. Чувствую себя победителем.

Ноги у меня сведены вместе. Наклоняюсь вперед. Генет чуть отступает, и я валюсь на нее, прижимая к полке. Наши бедра соприкасаются, мы тремся щеками. Жду, когда она оттолкнет меня, выпрямится. Но она и не думает.

Тела друг дружки нам прекрасно знакомы. Мы возились, боролись, карабкались в наш домик на дереве, а когда были помладше, купались вместе в бассейне-лягушатнике. В больших ящиках, набитых соломой, в которых в Миссию прибывала стеклянная посуда, мы играли в домашнего врача и не придавали значения нашим анатомическим различиям. Но сейчас, когда я не вижу ее лица, а мешок скрывает от нее мое, все это влечет нас своей новизной. Я уже не Человек-невидимка, а Слепой, чувства которого до того обострились, что он внезапно как бы прозрел.

Хотя руки у меня связаны, ладони свободны. И я касаюсь ее холодного бедра. Она не двигается. Ей нужно мое прикосновение, мое тепло. Я прижимаю ее к себе.

Она вздрагивает.

Она совсем голая.

Не знаю, сколько минут мы так стоим. Кажется, именно этого она и добивалась. Если бы мы лучше разбирались в самих себе, мы бы сорвали эту повязку… слава Богу, что этого не произошло.

Она просовывает руки мне под мышки и обнимает меня. Мне больно, но я помалкиваю. А то вдруг она уйдет.

По жестяной крыше зашуршал дождь.

Проходит вечность, прежде чем она убирает руки и снимает у меня с головы мешок.

Она развязывает мне руки. Слышу стук пряжки ремня об пол. Но повязку она не снимает. Я сам могу ее снять, если захочу.

Но я хочу, чтобы она опять обняла меня. Прямо сейчас, когда руки у меня свободны. Тянусь к ней. Нагая, она сделалась меньше, изящнее.

Что-то мягкое, телесное касается моих губ. Меня никогда раньше не целовали. В кино мы с Генет всегда прыскали и заливались смехом, когда актеры целовались. Киносеанс в «Синема Адова» обычно состоял из трех фильмов, из них один — итальянский, продублированный или с субтитрами, за ним — короткая комедия, Чаплин или Лорел и Харди. В итальянском непременно была масса поцелуев. Шива, набычившись, внимательно смотрел на экран, а мы с Генет отворачивались. Целоваться глупо. Взрослые сами не знают, до чего у них при этом дурацкий вид.

Губы у нас сухие. Ничего особенного, я так и думал. Наверное, у поцелуев та же цель, что у объятий. Чтобы стало хорошо и уютно. Склоняю голову набок, может, так станет лучше. Прихватываю губами ее нижнюю губу. Оказывается, рот может быть таким нежным, особенно когда ничего не видишь. Она проводит языком по моим губам, и мне хочется отдернуть голову. Вспоминаю о двадцатипятицентовом леденце, который мы по очереди лизали целый час. Нам в рот словно попадает конфета, хотя никакой конфеты нет. Мы никуда не торопимся. Приятно, но не особенно. Впрочем, и не противно.

Генет гладит меня по лицу. Как в кино. Моя правая рука обнимает ее за плечи, соскальзывает на грудь. Чувствую соски, они не больше моих. Ее пальцы щекочут мне грудь, но мне совсем не щекотно. Провожу рукой ей по животу, потом ниже, под моей ладонью гладко, здесь ничего не торчит, здесь только нежная щель, и это удивительнее всего. Ее рука скользит у меня по талии, изучает мое тело. Когда она касается меня, это совсем иначе, чем когда я трогаю себя сам.

Дверь со двора на кухню отворяется.

Наверное, это Розина. Или Гхош и Хема. Шаги направляются в гостиную.

Отшатываюсь. Срываю с глаз повязку. Передо мной темная кладовая. Я точно инопланетянин после посадки на Землю.

В свете, падающем из кухни, глаза у Генет влажные, губы набрякли, лицо вспухло. Она отводит глаза. Со мной слепым ей было проще. Нос у нее вздернут, лоб высокий, она совсем не похожа на круглоголовую Розину, скорее на бюст Нефертити из моей книги «Заря истории».

Хотя повязки уже нет, чувства мои по-прежнему напряжены до предела. Я в состоянии провидеть будущее, оно написано у Генет на лице. Спокойные миндалевидные глаза скроют бешеный безрассудный темперамент, столь ярко проявившийся сегодня; скулы четко обозначатся, выдавая сильную волю; нос заострится; нижняя губа выпятится вперед; из бутончиков зрелыми плодами разовьются груди; обретут совершенные формы ноги. На земле красивых людей она будет первой красавицей. Мужчины — я уже знал это — почувствуют ее презрение и кинутся домогаться ее всеми силами. И я окажусь из их числа. А она будет чинить всяческие препятствия. Никогда больше между нами не наступит близость, такая, как сегодня, и я буду знать это и все-таки не оставлю попыток.

Я это чувствую, вижу. Словно вспышка осветила мое сознание. Жизнь покажет, прав ли я был.

Где-то в доме Розина окликает дочь.

Поднимаю с пола ремень. Не понимаю, почему мы оба так спокойны.

Касаюсь плеч Генет, нежно, осторожно. Она смотрит на меня. Что у нее в глазах — любовь или ненависть?

— Я тебя всегда найду, — шепчу я.

— Может быть. — Ее губы у самого моего уха. — А мне надо научиться лучше прятаться.

Входит Розина и застывает при виде нас.

— Чем это вы таким заняты? — спрашивает она по-амхарски. На губах у Розины привычная улыбка, но брови нахмурены. — Я вас повсюду искала. Где твоя одежда? Что это такое?

— Мы играем, — отвечаю на вопрос я, помахивая в воздухе повязкой, но в глотке у меня до того сухо, что она, наверное, меня не слышит.

Генет проскальзывает мимо меня и направляется в гостиную. Розина хватает ее за руку:

— Где твоя одежда, дочка?

— Пусти меня.

— Но почему ты голая? — дерзко молчит. Розина толкает ее в плечо:

— Ты чего разделась?

Голос Генет звучит резко, вызывающе:

— А ты чего раздеваешься для Земуя? Когда ты меня прогоняешь, не ты ли сама обнажаешься?

Рот у Розины изумленно открывается. Дар речи возвращается к ней не сразу.

— Он тебе отец. А мне — муж.

На лице у Генет никакого удивления. Она смеется жестоким издевательским смехом, будто слышала эти слова раньше. Мне делается жалко свою нянюшку.

— Твой муж? Мой отец? Врешь ты все. Мой отец оставался бы на ночь. Мой отец жил бы с нами в настоящем доме! — Она в бешенстве, слезы текут у нее по щекам. — У твоего мужа не было бы другой жены и троих детей. Твой муж не выгонял бы меня, не говорил «Иди поиграй», чтобы заняться игрой с тобой.

Она вырывается и направляется к своей пижаме.

Розина на время забывает о моем присутствии.

Вспомнив, она поворачивается ко мне, и мы смотрим друг на друга как два незнакомца.

У меня будто повязку с глаз сорвали. Земуй — отец Генет. Наверное, я — единственный, кто об этом не знал. Вот ведь дурак. Почему не спросил? А Шива знает? Те долгие часы, что полковник играл у нас в бридж… ведь Земуй тоже находился где-то рядом. Улики были налицо. Я слепой наивный болван. В письмах, которые я под диктовку Земуя писал Дарвину, никогда не упоминалось, что Генет — Земую дочь. Только все эти слова, написанные и сказанные, просто солнечные зайчики на поверхности глубокой и бурной реки, а что на дне, неизвестно; вспомни все те ночи, когда ты слышал, лежа в постели, мотоцикл Земуя, и представлял себе, как он в потемках под дождем бредет домой. Не одному тебе было его жалко тогда.

Розина знала меня так хорошо, что могла проследить за ходом любой моей мысли. Склоняю голову: а как же быть с уважением к моей любимой нянюшке? Краешком глаза вижу, что она тоже понурилась, словно подвела меня, словно ни за что не хотела, чтобы я узнал ее с этой стороны. Хочу сказать: «То, что ты видела, была игра…»

И не говорю ничего.

Из коридора доносятся шаги Шивы, ритмичный звук кастаньет.

Возвращается Генет в пижаме и, ни разу не обернувшись, уходит к себе. Розина за ней.

Шива в столовой, подходит к кухонной двери.

Гляжу на полки кладовой. В помещении остался легкий запах озона, который породили наши с Генет желания.

Шиву я не вижу, но слышу хорошо. Наверное, он знает, что произошло в кладовой. У частичек Шивы-Мэриона нет тайн. Слышу его шаги, звон колокольчиков большого браслета для танцев, который он надел. Да, точно, он танцует, будто пытается расширить мир или найти ритм, который внесет какой-никакой порядок в хаос.

 

Глава пятая

Знать, что тебе предстоит услышать

Казалось, ничего такого не произошло. Розина, как и прежде, ерошила мне волосы, как и прежде, гладила мне рубашки перед выходом в люди. Но за внешней, привычной стороной я стал видеть скрытую подоплеку. Она старалась не терять меня из виду и в случае чего грудью бы встала на защиту дочери.

Как Розина и боялась, в ту ночь тайное сделалось явным. Я, словно персонаж комиксов, оперся на скрытую панель, провалился и случайно оказался по другую сторону, совсем не там, куда стремился. Больше всего на свете я хотел быть рядом с Генет, и Розина это знала.

Я увидел в Розине новое измерение — назовем его хитростью. Такая же хитрость проявилась и во мне — мне теперь представлялось опасным делиться с ней мыслями. Но переживаний своих мне было не скрыть. Рядом с Генет вся кровь бросалась мне в лицо. Я забыл, как быть естественным.

Остаток каникул Генет вертелась вокруг Шивы. Его присутствие не вызывало неловкости, не то что мое. Я смотрел, как они ставят пластинку, расчищают в гостиной пространство, надевают браслеты и исполняют набор движений «Бхаратанатьяма». Я не ревновал. Шива действовал вроде бы от моего имени, как я был его доверенным лицом, когда играл с грудью Алмаз. Если уж я не мог быть с Генет, то пусть уж лучше с ней будет Шива.

Пожалуй, даже моя ищейкина способность обнаруживать Генет по запаху куда-то делась. Впрочем, может, и нет. Ведь мы больше не играли в жмурки. Сама мысль об этой игре внушала тревогу.

Я старался не попадаться на глаза Земую, когда он ставил под навес свой мотоцикл или когда полковник Мебрату приезжал на партию бриджа. Оказалось, полковник обожает садиться за руль своего «пежо», или джипа, или служебного «мерседеса»; недавно мне повстречалась их машина, и Земуй не крутил баранку, а гордо восседал на месте своего босса. Он улыбнулся мне и помахал рукой.

Когда мы с Земуем все-таки столкнулись, я так и выискивал, к чему бы придраться, очень уж много в нем имелось общего с Томасом Стоуном, хотя Земуй и встречался каждый день со своей дочерью. Но Земуй пожал мне руку, с радостным видом достал из кармана новое письмо от Дарвина, и мы с ним как ни в чем не бывало расположились на ступеньках кухни. Меня так и подмывало спросить: «А что ж ты дочку не попросишь прочитать?» Но тут до меня дошло, что у Генет с отцом не все гладко. Я читал и писал письма для Земуя, потому что дочка отказалась.

Как-то в пятницу вечером полковника попутным ветерком занесло в Миссию, и он ворвался в старое бунгало Гхоша, так и брызжа энергией. Через полчаса игра шла за двумя столами. Игроки — Хема, Гхош, Адид, Бабу, Эвангелина, миссис Редди и приглашенный новичок — целиком погрузились в карты, молчание нарушали только возгласы вроде «пас» или «три без козыря». Если все наперебой заговорили, это значило, что роббер сыгран. Я обожал быть рядом со взрослыми во время игры.

У полковника, только что вернувшегося из Лондона, были припасены бутылочка виски «Гленфиддик» для Гхоша, шоколадки для нас и духи «Шанель № 5» для Хемы. Курили сигареты «Данхилл» и «555» — еще один дар полковника. Хотя на Мебрату был блейзер и рубашка с расстегнутым воротничком, благодаря вздернутому подбородку и прямой спине казалось, что он в военной форме. Вот уйдет он, подумалось мне, и все остальные куклами осядут на пол, как по команде «вольно».

Эванджелина, отпрыск англо-индийской семьи, повернулась к полковнику:

— Птичка мне напела, что скоро мы будем вас величать «бригадный генерал». Это правда?

Мебрату нахмурился:

— Какие гнусные слухи! Какое порочное общество! И боюсь, Эванджелина, за всем этим стоите лично вы. Но в данном случае вынужден вас поправить, моя дорогая. Меня не будут величать «бригадный генерал» скоро. Я и есть бригадный генерал со вчерашнего дня.

Тут уже веселье грянуло на полную катушку. Земуй и Гебре дважды отправлялись за угощением в отель «Рас».

Поздним вечером генерал и Гхош болтали за коньяком и сигарами:

— В Корее в пятьдесят втором мы были одной из пятнадцати стран, составивших войска ООН. Я только закончил обучение, как угодил туда. Прочие страны нас недооценили. Они не знали, насколько храбры эфиопы, не слышали о битве под Адовой. Но мы показали себя в Корее. В Конго все уже знали, чего от нас ждать. Командиром у нас сначала был ирландец, потом швед, а на третий год командовать войсками ООН стал наш генерал Гуэбре. Знаете, Гхош, это была вершина моей карьеры в качестве военного. Больший успех, чем даже вчерашнее повышение.

Уж не знаю как, но Гхош понял, что со мной творится. Может быть, он заметил, что меня, в отличие от Шивы, не допускают до Генет, может быть, ему бросилось в глаза мое замешательство перед Земуем. Наверное, у меня на лице было написано, что я вплотную столкнулся со сложностью (чтобы не сказать лживостью) человеческой натуры. Я пытался разложить по полочкам открывшуюся мне правду, найти свое место, и мне очень помогало, что Гхош остался преданным отцом — не переменчивым, не надоедливым, а четко знающим, когда он мне нужен. Если бы до ушей Хемы дошло, что случилось в кладовой, я бы знал об этом через две секунды. А Гхош сохранял спокойствие, был готов меня выслушать и, похоже, не торопился рассказывать все Хеме.

Как-то дождливым днем, когда Генет и Шива занимались с Хемой танцами, позвонил Гхош и предложил встретиться в приемном покое.

— Хочу показать тебе весьма необычный пульс.

Гхош теперь главным образом исполнял обязанности хирурга, проводил три плановые операции в неделю плюс экстренные случаи. Но, как он говаривал за ужином, в душе остался терапевтом и не мог отказать себе в удовольствии осмотреть пациента, поставить которому верный диагноз не смогли ни Адам, ни Бакелли.

Я был благодарен Гхошу за звонок. Меня совершенно не интересовали танцы и раздражала Генет, которой нравилась всякая ерунда, где мне не находилось места. Я влез в калоши, дождевик, взял зонтик и пошлепал в приемный покой.

Демисс, молодой человек за двадцать, сидел перед Гхошем на табурете в одних поношенных бриджах. Я сразу заметил, как у него трясется голова. Это был мой первый официальный осмотр пациента, и я пребывал в смущении. Что этот босой крестьянин подумает о мальчишке, вмешивающемся в действия врача? Но больной был в восторге. Позже я понял, что пациентам очень по душе, когда их осматривает несколько человек. Не только Адам его посмотрел, не только тилик — доктор, который лечит родственников самого императора, но и — в качестве своеобразного бонуса — я.

Гхош накладывает мои пальцы на запястье Демисса. Вот он, пульс, сильное биение легко прощупывается. Теперь я вижу, что голова его дергается в такт ударам.

— А теперь пощупай мой, — Гхош протягивает мне свою руку. Это задача посложнее, его пульс бьется не так сильно.

Мои пальцы снова на руке Демисса.

— Опиши, — предлагает Гхош.

— Сильный… Напряженный. Словно живое существо бьется под кожей, — говорю я.

— Точно! Классический подскакивающий пульс. По-научному пульс Корригана. Водяной молот.

Он протягивает мне тонкую стеклянную трубку длиной в фут.

— Держи вертикально. А теперь переверни.

Трубка запаяна с обоих концов, в ней вода, но ее немного. Когда я переворачиваю стеклянный сосуд, вода с чмокающим звуком неожиданно резко ударяется о дно.

— Там внутри вакуум, — поясняет Гхош. — Это игрушка ирландских детей. Водяной молот.

Гхош сделал водяной молот для меня: запаял горелкой Бунзена с одного конца стеклянную трубку и налил внутрь несколько капель воды через оставшийся открытым конец. Затем нагрел участок трубки над налитой водой, чтобы вышел воздух, и быстро запаял отверстие.

— Сердце Демисса выбрасывает кровь в аорту. Это магистраль, идущая от сердца. — Гхош делает на бумаге набросок. — Вот этот клапан на выходе должен закрыться после того, как сердце сократилось, чтобы кровь не пошла обратно. А он закрывается не полностью. Так что половина прокачанной его сердцем крови возвращается обратно, потому-то пульс и подскакивает.

— Как это замечательно: коснулся человеческого тела кончиками пальцев — и уже столько о нем знаешь! — восхищаюсь я.

У Гхоша на лице такое выражение, будто я изрек мудрость.

На этих каникулах он часто посылал за мной. Бывало, появлялся и Шива, но только если это не мешало танцам или рисованию. Я научился распознавать медленный, низкий, платообразный пульс, характерный для стенозированного аортального клапана, — полную противоположность подскакивающему пульсу. Через суженное отверстие сердцу трудно качать кровь. В результате пульс делается слабый и вместе с тем продолжительный. Pulsus parvus et tardus, как определил его Гхош.

Эти латинские слова нравились мне своей отчужденностью, солидностью и даже тем, как их выговаривал язык. Выучить язык медицины значило овладеть новым оружием. Это была чистая, благородная сторона жизни, без тайн и обмана. Как замечательно, что одним словом можно выразить запутанную историю болезни! Я попытался объяснить это Гхошу, и он разделил мой восторг.

— Да! Целая сокровищница слов! Взять хоть кулинарные метафоры! Мускатная печень, саговая селезенка, малиновый язык, желеобразный стул, ПГГ — арбузная корка, да мало ли! Не будем уже говорить о невегетарианской кухне!

Как-то я показал Гхошу блокнот, куда записывал все, что он мне говорил насчет медицины. Я тщательно перечислил различные виды пульса: pulsus paradoxicus, pulsus alternans, pulsus bisferiens и набросал картинки. На форзаце Гхош написал: Nam et ipsa scientia potestas est!

— Это значит «Знание — сила!». Как я верю в это, Мэрион!

Разными видами пульса мы не ограничились. Когда у меня выдавалась свободная минутка, я шел к Гхошу. Ногти, языки, лица — скоро мой блокнот заполнили рисунки и новые слова. Занятия каллиграфией были мне в помощь: подписи под рисунками получались четко и разборчиво.

Под самый конец каникул, в пятницу вечером, я поехал вместе с Гхошем к Фаринаки, слесарю-инструментальщику. Гхош передал Фаринаки два старых стетоскопа и набросок того, как, по его мнению, должен выглядеть стетоскоп — учебное пособие. Фаринаки, суровый сутулый сицилиец, в кожаном фартуке поверх жилетки, окутался сигарным дымом и внимательно изучил чертежик, водя по бумаге длинным указательным пальцем. Он уже изготавливал для Гхоша разные хитрые приспособления, вот и сейчас только плечами пожал, как бы говоря: хотите — сделаем.

На обратном пути Гхош вручил мне сверток:

— Подарок.

В свертке оказался новенький стетоскоп.

— Зачем тебе ждать, пока Фаринаки раскачается. С видами пульса ты уже знаком, пора начинать слушать тоны сердца.

Я был тронут. Первый подарок, который вручили лично мне, а не нам вдвоем с Шивой.

Оглядываясь назад, могу сказать: когда Гхош позвал меня пощупать пульс Демисса, он меня спас. Мама моя умерла, отец вроде бы и не существовал, я все более отдалялся от Шивы с Хемой и винил в этом себя самого. Вручая мне стетоскоп, Гхош как бы говорил: Мэрион, будь самим собой. Все отлично. Он открыл передо мной мир, пусть не тайный, но сокровенный. Без проводника тут было не обойтись. Надо знать, что ты ищешь, но вместе с тем и как искать. Надо совершить над собой некоторое усилие. Но если в тебе теплится интерес к другим людям, к их благополучию, если ты вошел в эту дверь, происходит странная штука: свои собственные злоключения ты оставляешь у порога. И это быстро переходит в привычку.

 

Глава шестая

Школа страдания

Конец осени. Утро. Я, Шива и Генет направляемся в школу с портфелями в руках. Вижу: в гору по дороге навстречу нам из последних сил бегут мужчина и женщина, у мужчины на руках безжизненное тело ребенка. Они еле держатся на ногах, задыхаются, но пока ребенок с ними, им кажется, что он жив, значит, есть надежда.

Не медля ни секунды, Шива-Мэрион бросается им навстречу. Мы не обсуждали, что будем делать, некий высший разум решил все за нас, стоило нам увидеть, в каком отчаянии родители, и мы действуем слаженно, будто единый организм. Помню, у меня еще мелькнула мысль, как я соскучился по такому единообразию и какая радость снова стать Шива-Мэрионом. Даже когда я выхватил малыша у спотыкающегося измотанного отца и во весь дух понесся к приемному покою, рука Шивы у меня на спине придала мне дополнительное ускорение, а его ровный бег рядом наполнил уверенностью, что мне есть кому передать ношу, если выбьюсь из сил. Кожа ребенка холодила ладонь, высасывала из меня тепло, я понял, что значит определение «теплокровный».

Мы передали малыша в приемный покой и, задыхаясь, вышли во двор. Подоспели родители, мы открыли им дверь. Через несколько минут до нас донесся вопль ужаса, громкие голоса, затем раздались рыдания — язык, понятный всем.

Был в Миссии еще один звук, насыщавший мою кровь адреналином, — торопливый пронзительный скрип главных ворот, открываемых Гебре. Этот звук всегда означал: стряслось нечто экстренное.

Детство в Миссии дало нам уроки гибкости, силы духа и хрупкости жизни. Я лучше других детей знал, сколь немногое отделяет мир здоровья от мира болезни, живую плоть от мертвой, твердую почву от предательской трясины.

О страдании я узнал нечто такое, чего мне не преподал Гхош. Прежде всего, у страдания белые одежды и пошиты они из хлопка. Ткань эта может быть тонкой (шама, неттала) или толстой и тяжелой, будто одеяло (и тогда это габби), главное, чтобы данный предмет одежды держал голову в тепле и закрывал рот от ветра и солнца, ибо они несут с собой митч, биррд и прочие дурные испарения. Даже министр в жилетке и при карманных часах набрасывает на себя нетталу, заталкивает в нос лист эвкалипта, принимает дозу коссо от ленточного червя и спешит на осмотр.

День за днем толпы в белых одеждах перехлестывали через наш холм, борясь с силой притяжения. Те, кого одолевала одышка, а также калеки и увечные на полпути останавливались и возводили глаза к небу, где над верхушками росших вдоль дороги эвкалиптов парили африканские ястребы.

Покорив подъем, пациенты направлялись в регистрацию для получения карты. Здесь решения принимал Адам, величайший в мире одноглазый клиницист, по определению Гхоша.

— Одышка, говорите? — спрашивал Адам у больного. — Как же это вы поднялись на холм и получаете карту за номером четыре на сегодня?

В книге Адама номер меньше десяти на карте амбулаторного больного обозначал ипохондрический синдром с не меньшей точностью, чем осмотр Гхоша.

Со своего наблюдательного пункта я как-то увидел в потоке величавую женщину из Эритреи с тяжелой корзиной в руках. В корзине находилось что-то большое, разросшееся, красное и мокрое. То была ее грудь. Раковая опухоль на ней приняла такие чудовищные размеры, что перемещаться иначе оказалось невозможно.

Такое я зарисовывал в блокнот. Мои наброски были не чета тем фотографически точным рисунками, что делал Шива, но свою роль выполняли. Посмотрю на рисунок — и сразу все вспомню.

На странице тридцать четвертой я изобразил в профиль толстощекого здорового ребенка. Но на оборотной стороне одной щеки, ноздри и глаза не имелось, так что были видны блестящие зубы, розовые десны и глазница. От Гхоша я узнал, что такое жуткое зрелище именуется Cancrum oris. Начинается все с банальной инфекции десны или зуба, которая распространяется дальше вследствие недостаточности питания и непринятия мер; болезнь может также развиться как осложнение после кори или ветрянки. Течение у нее стремительное, многие дети не доживают до визита в Миссию. Порой болезнь выдыхается, либо срабатывают защитные силы организма, и она отступает, но забирает с собой пол-лица. Пожалуй, лучше смерть, чем такое уродство. Я видел, как Гхош оперировал такого ребенка. Поначалу мне было очень страшно, но потом любопытство взяло верх: на что способен человек, который каждый вечер ужинает с нами за одним столом. Гхошу предстояло прикрыть кожным лоскутом щеку и другим лоскутом — нос. Дальнейшую реконструкцию планировалось провести во время последующих операций. Хотя нормальное лицо так и не восстановится, все-таки вид будет уже не столь ужасен. После операции Гхош сказал:

— Ты не обольщайся. Я в хирургии — человек случайный, сынок. Я делаю все, что могу. Но вот твой отец… его работа была бы на уровне лучшего пластического хирурга из ныне живущих. Понимаешь, твой отец был настоящим хирургом. Пожалуй, не видел никого лучше.

— А что определяет настоящего хирурга? — спросил я.

— Страсть, — немедленно ответил Гхош. — Мастерство. Ловкость. Руки у него всегда были «спокойные». Никаких лишних движений, драматических жестов. Все банально, незатейливо. И только посмотрев на часы, ты видел, как быстро он работает. Но самое главное — уверенность в себе, она позволяет сделать больше и лучше. Конечно, я могу делать простые операции. Но в половине случаев мне очень страшно.

Он скромничал. Но Гхош и правда становился совсем другим человеком, когда осматривал пациентов, присланных для консультации Бакелли или Адамом. Дар диагноста у Гхоша в полной мере проявлялся в работе с людьми, на мой взгляд, совершенно здоровыми. Спрятавшись от неопытного глаза, болезнь тем не менее проявляла себя.

Женщина, что плела корзины, говорила:

— В День святого Стефаноса я выплеснула воду на колючую проволоку.

А вот слова мрачного, смятенного кули:

— Наутро после поста я случайно наступил в лужу воды, пролитой проституткой.

Гхош слушал, смотрел на волдыри, покрывавшие грудину, говорившие о том, что больного «консультировал» местный лекарь, отмечал сиплую речь — по-видимому, следствие повторного визита к тому же шарлатану, ампутировавшему небный язычок, и ловким вопросом пытался вскрыть глубинный пласт, подпадавший под ту или иную категорию. Потом шел осмотр кожных покровов, пальпирование, простукивание, прослушивание при помощи стетоскопа. Гхош знал, чем история кончается, пациенту было знакомо только ее начало.

Еще сцена, подсмотренная мною в Миссии в то самое время, — на этот раз ничего общего с Гхошем, — она объясняет, почему жизнь Шивы пошла иным путем, отличным от моего.

Поздним утром сидим мы с Шивой на дренажной трубе на склоне холма Миссии и видим: в гору на негнущихся ногах ковыляет босая девочка не старше десяти лет. Скрюченная, будто старушка, она опирается на своего отца-великана. Перемазанные, латаные бриджи пузырятся над его ступнями-серпами, которые в двадцать шагов могли бы взлететь на наш холм, но вместо этого мелко семенят рядом с дочкой. Отец и дочь ползут будто улитки, их все обгоняют и, поравнявшись, ускоряют шаг. Когда они подходят ближе, я понимаю почему. Отвратительная вонь гниения, разлагающихся тканей и еще чего-то несказанно мерзкого достигает наших ноздрей. Задерживать дыхание или затыкать нос бесполезно, зловоние наваливается на нас сразу и окрашивает все наши чувства, будто капля туши ведро воды.

Мы по-детски твердо знаем: она не виновата. Пахнет от нее, но она сама ни при чем. Непонятно, что хуже, сам смрад или выражение ее лица: ведь она знает, какое неодолимое отвращение внушает окружающим. Потому-то она и не смотрит людям в лицо: она потеряна для мира, а мир — для нее.

Она останавливается, чтобы перевести дыхание, и у ее босых ног образуется лужа. По дороге за ней тянется мокрый след. Никогда не забуду лицо ее отца под соломенной крестьянской шляпой. Оно дышит любовью к дочери и пышет гневом на мир, отвергнувший ее. Его налитые кровью глаза смело отвечают на любопытные взгляды, скользят по лицу тех, кто отворачивается. Он проклинает их матерей, проклинает богов, которым они поклоняются.

Я сказал, она никому не смотрит в глаза? Никому, кроме Шивы. Пролетают секунды, и выражение ее чуть заметно смягчается, словно Шива приласкал ее. Веки у нее делаются мокрые, на них блестит солнце. Ее отец, который ругался на протяжении всего подъема, стихает.

Мой брат, который некогда разговаривал, звякая колокольчиками, и чей танец своей сложностью не уступает полету пчелы, не знает, что посвятит свою жизнь таким женщинам, изгоям общества, будет выискивать их в автобусах, прибывших из провинции, посылать платных гонцов в отдаленные деревни, куда сошлют этих женщин мужья и семьи, что с грузовиками кока-колы его памфлеты разойдутся всюду, где только есть мощеные дороги, и в этих памфлетах он будет призывать этих женщин — девушек на самом деле — выйти из укрытия, явиться к нему, чтобы он их вылечил; не знает, что станет всемирно известным экспертом в этом вопросе…

Но я забегаю вперед. Шива позже поймет, каковы медицинские причины зловония. Однако в тот день, один из многих дней, когда я задумался о своем будущем, Шива уже начал действовать. Не отрывая глаз от девочки, он отводит ее к Хеме. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что тем самым он предопределил свой жизненный путь. И судьба его сложится совсем не так, как моя.

 

Глава седьмая

Послeд и другие животные

Дожди закончились, и уже недели две как начались занятия, когда Хема разбудила нас поутру новостью, которую я принял за хорошую:

— Школа отменяется. Сегодня вы сидите дома.

Оказалось, в городе неспокойно. Такси не ходят. Впрочем, после «школа отменяется» я уже не слушал.

Остаться дома — как здорово! На носу праздник Мескель, и поля Миссии уже оделись в желтое. Наш футбольный мяч завязнет в маргаритках, мы заберемся в домик на дереве… И тут я вспомнил: ведь Генет под бдительным присмотром Розины и прежней игры не получится.

Я распахнул деревянные ставни в спальне и забрался на подоконник. Солнце залило комнату К полудню температура вырастет до двадцати четырех градусов, но пока ногам было зябко. С моего насеста открывался вид на пустынную дорогу, что вилась у восточной стены Миссии, пропадала за холмами, словно проваливалась под землю, и снова выныривала тонкой ниточкой уже на значительном расстоянии. Этой дорогой мы не пользовались, я даже не знал, куда она ведет, но она была неотъемлемой частью моего пейзажа. Слева от дороги возвышалась почти крепостная стена, дорога рядом с ней дыбилась косогором. Через стену перекатывались лиловые валы бутенвиллеи, обдавая белые шамы немногочисленных прохожих. В ясном утреннем свете и живых красках было нечто такое, что гнало прочь тревожные мысли.

В столовой я обратил внимание, какое напряженное, озабоченное у Гхоша лицо. Он был в рубашке, пиджаке и при галстуке. Похоже, он уже давно поднялся. Хема в пеньюаре жалась к нему, нервно накручивала на палец прядь волос. К своему удивлению, в столовой я обнаружил Генет, ее голова дернулась, когда я вошел, словно она была не в курсе, что я тоже живу в этом доме. Розины, которая обычно всем по утрам заправляла, нигде не было видно. На кухне у плиты стояла Алмаз; только когда яичница на сковороде уже задымилась, она переложила ее мне на тарелку. В глазах у Алмаз блестели слезы.

— Император, — выговорила она в ответ на мои приставания. — Как они смели так поступить с его величеством? Какие неблагодарные люди! Они что, забыли, что он спас нас от итальянцев, что он помазанник Божий?

Она рассказала мне, что стряслось. Пока император находился с государственным визитом в Бразилии, группа офицеров лейб-гвардии ночью захватила власть. Во главе заговора наш любимый бригадный генерал Мебрату.

— А Земуй?

— Разумеется, он с ними! — прошептала Алмаз, неодобрительно качая головой.

— Где Розина?

Алмаз мотнула головой в сторону помещения для слуг. В кухню вошла Генет. Она направлялась к себе. Вид у нее был перепуганный. Я остановил ее и взял за руку:

— С тобой все хорошо? — В глаза мне бросились золотая цепочка и странный крест у нее на шее.

Она кивнула и вышла через заднюю дверь. Алмаз не удостоила девочку взглядом.

Гхош посмотрел на Хему так, словно они старались что-то от нас скрыть. Только тревогу было не спрятать.

Накануне вечером генерал Мебрату явился к наследнику престола и объявил, что против его отца плетут заговор. По настоянию генерала кронпринц созвал верных императору министров. Когда они прибыли, генерал Мебрату всех их арестовал.

Блестящая военная хитрость, но как она меня расстроила! Я представить себе не мог Эфиопию без Хайле Селассие — и никто не мог. Страна и повелитель были едины. В наших глазах генерал Мебрату был герой без страха и упрека, да и лик императора успел несколько потускнеть. Но такого я от генерала не ожидал. Что это было: предательство, проявление темной стороны души — или борьба за справедливость?

— Как вы об этом узнали? — спросил я.

У одного министра, человека старого и больного, случился приступ астмы, и Гхоша ранним утром вызвали во дворец к наследнику.

— Генерал не желает смертей. Переворот должен быть бескровным.

— Он хочет сам стать императором? — спросил я. Гхош покачал головой:

— Не думаю. Речь вообще не об этом. Он хочет накормить бедняков, дать им землю. А для этого надо отобрать ее у императорской семьи и у Церкви.

— Так это хороший поступок или плохой? — спросил Шива.

В этом вопросе был он весь: терпеть не мог двусмысленности и неопределенности. Порой он не видел того, что для меня было ясно как день. Но в данном случае я бы тоже хотел это знать.

— Разве в задачи лейб-гвардии не входит защита императора? — спросил Шива.

Гхош поморщился, будто от боли.

— Я иностранец, не мне судить. Мебрату хорошо жилось. Обстоятельства его не вынуждали. Полагаю, он пошел на это ради своего народа. Когда-то он был под подозрением, потом угодил в фавориты, а недавно вновь попал под подозрение, и его могли арестовать в любую минуту.

Когда Гхош покидал дворец наследника, Земуй проводил его до машины и передал золотой кулон для Генет. Этот кулон — крест святой Бригитты — Дарвин Истон снял у себя с шеи и вручил Земую. Земуй просил сказать Генет и Розине, что он их любит.

Хема оделась, и они с Гхошем отправились в больницу.

— Будьте рядом с домом, мальчики. Слышите? Ни в коем случае не выходите за территорию Миссии.

Я подошел к воротам, насчитав всего трех пациентов на дороге. Ни машины, ни автобуса. Вместе с Гебре мы озирали окрестности. Тишина была жуткая, хоть бы цоканье копыт или звон колокольчика.

— Если четвероногие такси не покидают стойла, видать, дело серьезное, — сказал Гебре.

Поблизости от нас в шлакобетонных домиках находились два бара, портновская мастерская и ателье по ремонту радиоаппаратуры, но сегодня все будто вымерло. Не вняв наказу Хемы и Гхоша и увещеваниям Гебре, я перешел через дорогу к крошечной арабской лавчонке — ярко-желтой фанерной будке, притулившейся между двумя домами. Окошко, через которое шла торговля, было закрыто ставнями, но из приотворенной двери вышел мальчишка с газетным кульком. На десять центов сахару к утреннему чаю. Я проскользнул в ларек. Густой от благовоний воздух. Теснота. Все арабские лавочки в Аддис-Абебе одного покроя. С потолка на веревочках с прищепками праздничными украшениями свисают одноразовые пакетики «Тайда», аспирина, жвачки и парацетамола. На мясной крюк наколоты квадратики газетной бумаги, в нее заворачивают товар. На другой крюк надет моток бечевки. Сигареты поштучно натыканы в банку на прилавке, нераспечатанные пачки стоят рядом. Полки ломятся от спичечных коробков, бутылочек с содовой, ручек «Бик», точилок, кремов, блокнотов, резинок, чернил, свечей, батареек, кока-колы, фанты, пепси, сахара, чая, риса, хлеба, растительного масла и невесть чего еще. Банками с карамельками и печеньем заставлен весь прилавок, только посередке небольшое свободное пространство. На циновке сидит Али Осман в феске, рядом с ним жена, маленькая дочь и еще двое мужчин. Если Али с семьей, поджав коленки, улягутся на полу, места больше не останется, а тут еще и гости. Перед ними куча ката.

Али озабочен.

— Мэрион, настали времена, когда фаранги, иностранцы вроде нас с тобой, могут пострадать.

Странно слышать от него слово фаранги по отношению к себе или ко мне. Ведь и он, и я родились на этой земле.

Я перебежал обратно через дорогу и поделился с Гебре купленными карамельками.

Мимо нас внезапно прошла Розина.

— Присмотри за Генет, — бросила она через плечо, непонятно к кому обращаясь, ко мне или к Гебре.

— Погоди! — крикнул Гебре, но Розина и ухом не повела.

Я бросился ей вслед и схватил за руку:

— Подожди, Розина. Ты куда? Прошу тебя.

Она резко повернулась, как бы желая меня прогнать. Лицо у нее было бледное, глаза опухли от слез, челюсть выпячена, уж не знаю, что было тому причиной, страх или решимость.

— Мальчик прав. Не ходи никуда, — проговорил Гебре.

— А что мне делать, поп? Я не видела Земуя неделю. Он парень простой. Я волнуюсь за него. Он меня послушается. Я скажу ему, чтобы хранил верность Богу и императору. Это самое главное.

Я внезапно испугался, обхватил Розину руками. Она легким движением высвободилась из моих объятий, по привычке ущипнула меня за щеку, взъерошила волосы и поцеловала в макушку.

— Подумай хорошенько, — не отступал Гебре. — Штаб лейб-гвардии далеко. Если Земуй с генералом, значит, он во дворце. А путь туда лежит мимо армейских казарм и шестого участка полиции. У тебя уйдет куча времени.

Но Розина только рукой помахала и была такова. Глаза у Гебре слезились. Трудно сказать, трахома ли была тому причиной. Казалось, он сейчас закричит. Он чувствовал: надвигается страшная опасность. Такая, что я и представить себе не мог.

Минут через десять подъехал джип с установленным на нем пулеметом, за ним бронемашина. Лица лейб-гвардейцев были мрачны, на головах каски, камуфляж сменил оливковую парадную форму. Из громкоговорителя на бронемашине раздался голос:

— Люди, сохраняйте спокойствие. К власти пришел его величество наследник престола Асфа Воссен. Он выступит с заявлением сегодня днем по «Радио Аддис-Абеба». Слушайте «Радио Аддис-Абеба». Люди, сохраняйте спокойствие…

Я заглянул в больницу. В. В. Гонад сидел в проходе у шкафа с запасами крови, сжимал в руке транзисторный приемник. Вокруг него сгрудились медсестры и стажерки. Вид у В. В. был радостный, возбужденный.

В полдень мы собрались в нашем бунгало у «Грюндига» и транзисторного приемника Розины, один настроен на Би-би-си, второй — на «Радио Аддис-Абеба». Алмаз стояла в сторонке, мы с Генет сидели на одном стуле. Хема взяла с камина часы и принялась их заводить, на ней лица не было от волнения. Матушка с самым беззаботным видом пила черный кофе и улыбалась мне. Хорошо поставленный голос произнес по-английски:

— Говорит Би-би-си, всемирная служба.

Диктор долго распинался насчет забастовки шахтеров в Британии и наконец перешел к самому для нас важному:

— Как сообщают из Аддис-Абебы, столицы Эфиопии, здесь произошел бескровный переворот, пока император Хайле Селассие находился с государственным визитом в Либерии. Император был вынужден сократить визит и отменить поездку в Бразилию.

«Переворот» — новое для меня слово. В нем было что-то древнее и изящное, и прилагательное «бескровный» подразумевало, что переворот может быть и «кровавым».

Признаюсь, в ту минуту я был горд, что о нашем городе и даже о лейб-гвардии императора говорят по Би-би-си. Британцы ничегошеньки не знали о Миссии и о том виде, что открывается из моего окна. А теперь мы привлекли их внимание. Многие годы спустя, когда Иди Амин пустился во все тяжкие, я понял, что им двигало стремление встряхнуть добропорядочных людей гринвичского меридиана, оторвать их от чая с лепешками-сконами и заставить пробормотать: «Ох уж эта Африка». На какую-то секунду они вспомнят о нас, как мы помним о них.

Но как такое возможно, чтобы Би-би-си в Лондоне было лучше осведомлено о том, что у нас творится, чем мы сами?

Ближе к вечеру «Радио Аддис-Абеба» сыграло марш, послышалось шуршание бумаги, и в эфире прозвучал запинающийся голос наследника престола Асфы Воссена. По газетным фотографиям и по тому, что довелось видеть лично, старший сын императора представлялся мне дородным бледным человеком, которому покажи мышку — и он завизжит. Харизмы и царственной осанки, столь характерных для императора, в нем не было ни на грош. Кронпринц зачитал заявление — ясно было, что по бумажке — на высокопарном официальном амхарском, вполне понятном только Гебре и Алмаз. Когда он закончил, расстроенная Алмаз выскользнула из комнаты. Через несколько минут — и как они только успели — Би-би-си передала перевод.

— Народ Эфиопии долго ждал того дня, когда с бедностью и отсталостью будет покончено, но все ожидания оказались напрасными…

Политика его отца провалилась, уверял кронпринц. У власти должен встать новый человек. Занимается новый день. Да здравствует Эфиопия!

— Это слова генерала Мебрату, — заметил Гхош.

— Скорее, его брата, — не согласилась Хема.

— Они, наверное, держали наследника престола на мушке, — высказалась матушка. — Убежденности я в его голосе не услышала.

— Что ж он тогда согласился это читать? — недоумевал я. Все повернулись ко мне. Даже Шива оторвался от книги. — Сказал бы — я этого читать не буду. Умру, а отца не предам.

— Мэрион прав, — произнесла матушка после продолжительного молчания. — Это показывает кронпринца не с лучшей стороны.

— Это не более чем хитрость, — проговорил Гхош. — Они не хотят сразу хоронить монархию. Пусть публика привыкнет к мысли о переменах. Видели, как расстроилась Алмаз, услышав, что император низложен?

— А что им публика? У них оружие. У них власть, — возразила Хема.

— А гражданская война? — стоял на своем Гхош. — Крестьяне молятся на императора. Не забывай про территориальную армию, там заслуженные бойцы, которые сражались с итальянцами. Резервисты превосходят числом и регулярную армию, и лейб-гвардию. Они легко просочатся в город.

— Могут, — согласилась матушка.

— Мебрату не в силах склонить на свою сторону армию. О полиции и ВВС вообще еще рано говорить, — продолжал Гхош. — Чем больше людей он привлек к перевороту, тем больше вероятность, что его предадут. Когда я утром прибыл во дворец, генерал и Эскиндер спорили. Эскиндер настаивал на том, чтобы заманить всех армейских генералов в ловушку за компанию с министрами. Но Мебрату не согласился.

— А ты виделся там с генералом? — спросил я.

— Лучше бы он с ним не виделся, — фыркнула Хема. — Нечего ему путаться под ногами, когда такие дела.

Гхош вздохнул:

— Хема, я же прибыл как врач. Когда я вошел, Тсигу Дебу, шеф полиции, вместе с Эскиндером уговаривал Мебрату напасть на штаб армии, пока они не успели организоваться. Но генерал не согласился. В нем говорили… эмоции. Как-никак это его друзья, товарищи по оружию, равные по рангу. Он был уверен, что порядочные люди пойдут за ним. Знаешь, он проводил меня до двери, поблагодарил. Сказал, что приложит все усилия, только бы избежать кровопролития.

Остаток дня прошел во все той же зловещей тишине. Новых пациентов почти не было, ходячие больные расползлись по домам. Мы не отходили от приемников.

Генет сидела у себя одна. Ближе к вечеру Хема отправила меня за ней, и я привел Генет, крепко держа за руку. Она храбрилась, но я видел, как она расстроена и напугана. Этой ночью она спала у нас на диване, Розина не появлялась.

На следующий день в городе было тихо, только слухи кружили. Лишь храбрейшие из лавочников рискнули открыть свои магазины. Говорили, что армия еще колеблется, примкнуть к перевороту или сохранить верность императору.

К полудню Гебре передал, чтобы мы подошли к воротам. Мы прибыли на место вовремя: мимо шла целая процессия студентов университета, в руках у них были эфиопские флаги, потные лица вдохновенно сияли. Над толпой возвышались транспаранты: «Колледж искусств и наук», «Колледж инжиниринга»… Распорядители с нарукавными повязками следили за порядком. К моему изумлению, под транспарантом «Школа бизнеса» шагал В. В. Гонад, на лице у него расплылась глуповатая улыбка. Тоже мне студент!

Вдоль улицы выстроились настороженные зеваки вроде нас, бродячие собаки лаяли на демонстрантов. Красивая студентка в джинсах втиснула нам в руки листовки, Алмаз с омерзением отшвырнула их, будто заразные.

— Эй, мисс! Тебя ради этого послали в университет? — крикнула Алмаз вслед красавице.

Старик с бородой размахивал мухобойкой, будто старался прихлопнуть демонстрантов.

— Вы должны учиться, а не тратить зря время! — орал он. — Не забывайте, кто построил вам университет, кто научил читать!

Позже В. В. Гонад нам расскажет, что на рынке лавочники-мусульмане и эритрейцы встретили студентов восторженно. Но вообще в Аддис-Абебе демонстрацию приняли холодно, а когда она направилась было к казармам, чтобы убедить солдат присоединиться к восставшим, на пути колонны оказался отряд военных в полной боевой экипировке. Молодой командир прокричал, что у толпы есть ровно десять минут, чтобы убраться, а потом он прикажет солдатам стрелять. Студенты пытались вступить в спор, но щелканье затворов оказалось убедительнее. В этот момент В. В. Гонад покинул ряды.

Я по-прежнему радовался, что не надо ходить в школу, но тревога взрослых передалась и мне. Гхош и матушка отправились в больницу, чтобы подготовить все необходимое в приемном покое. Хема проводила «поворот на головку». Шива, доселе не слишком интересовавшийся происходящим, вдруг встревожился, словно почувствовал что-то недоброе. Неслыханное дело, он попросил Хему остаться дома и не ходить на работу.

— Я бы не пошла, мой милый, — Хема не знала, что ей предпринять, — но у меня сегодня «поворот на головку».

— Возьми нас с собой, — взмолился Шива. — Мы занимались каллиграфией. Посмотри на мой листок. Все, как ты сказала. — Буквы у него выходили лучше, чем в учебнике Бикхема. — Ну пожалуйста.

— Да не могу я… Мне сперва в предродовую палату надо.

— Мы пойдем с тобой, — настаивал Шива.

— Нет уж. Нечего вам делать в предродовой. — Она увидела, какое расстроенное у Шивы лицо. — Вот что. Идите в женскую клинику и ждите меня там. Только будьте все время вместе.

Вот это да! Ведь Хема никогда не брала стетоскоп домой, ее белый халат тоже не покидал больницы. Я так даже забывал, что наша приемная мать — врач. У Гхоша медицина не сходила с языка, Хема на этот счет помалкивала. Мы знали, что она акушер и что по понедельникам и средам у нее операции, слышали, что она хороший врач и от пациентов отбоя нет, но ни о чем конкретном при нас не говорилось. Зато мы жили под ее постоянным приглядом и знали, что наше воспитание для Хемы на первом месте и ничто, никакая работа не в состоянии ей помешать. «Поворот на головку» — прекрасный пример. Мы слышали о нем много раз, но не имели ни малейшего представления, что это такое.

Если Хема отлучалась ночью, это сопровождалось таинственными фразами через плечо вроде «эклампсия», или «послеродовое кровотечение», или (самое для нас любопытное словосочетание) «задержанный послед». Этот самый «послед» почему-то бывал только «задержанный», хотя его прибытия очень ждали. Нам казалось, что «послед» — это какая-то птица, и мы высматривали его на деревьях, ветки которых могли его задержать.

Шива даже рисовал послед, и не раз, у его птицы не было ни глаз, ни ног, только вытянутый треугольник крыльев, отличающийся, впрочем, изысканностью и красотой. Неужели смерть мамы как-то связана с задержанным последом? Спросить у Хемы? Но тема была под запретом — во всяком случае, так нам казалось.

Ярко-зеленое здание женской клиники, спрятавшееся за главным корпусом больницы, даже цветом своим отличалось от остальных построек — те были белые. Дерево хигении засыпало оранжевыми цветками ступеньки. Земля под деревом горела голубым пламенем лобелии, переливалась розовыми искрами клевера. На ступеньках сидела стайка беременных, головы закутаны слепяще-белыми платками, в руках розовые номерки, ну вылитые гусыни. Некоторые так и пришли босиком, прочие скинули пластиковые туфли. В городе было неспокойно, но под их смех, под разговоры о распухших коленях, изжоге, непутевых мужьях в это как-то не верилось.

Женщины подозвали нас, пожали руки, засыпали вопросами: да как нас зовут, да сколько нам лет, да почему мы так похожи? Пригласили посидеть с ними. Я бы отказался, но Шива с радостью согласился. Мне было неловко, рядом с ними я сам себе казался цыпленком меж курами, Шиве же явно нравилось их общество.

Одна женщина держала в руке розовую бумажку, которые тучами разбрасывали над городом с самолета. Она одна умела читать, хоть и медленно.

— Послание его святейшества патриарха Церки Абуне Басилиоса, — произнесла она, и беременные сразу склонили головы и перекрестились, будто его святейшество объявился перед ними собственной персоной. — К моим детям, христианам Эфиопии, и ко всему эфиопскому народу. Вчера около десяти часов вечера солдаты лейб-гвардии, кому были доверены безопасность и благоденствие августейшей семьи, совершили государственную измену…

В гуще народа, на солнцепеке меня пробрала дрожь. Слова патриарха эти женщины восприняли как истину. Его устами говорил Бог. Это не сулило ничего хорошего генералу Мебрату, человеку, которым мы так восхищались.

Дамы оживились, принялись передразнивать лейб-гвардейцев и вообще мужчин, пересмеиваться, им стало так весело, будто они на свадьбе. Шива в полном восторге улыбался от уха до уха, словно и не было никаких мрачных предчувствий, словно компания беременных — лучшее место на Земле. Многое в брате оставалось для меня непонятным.

При появлении Хемы женщины вскочили на ноги, как она ни протестовала. В глазах у нее мелькнула материнская гордость: нас с Шивой приветили.

Женщины подходили на осмотр по трое, прикрывали юбкой пах, задирали сорочки и демонстрировали округлившиеся животы. Одна дама поманила Шиву, чтобы подал ей руку, он послушно вошел, и я за ним. Хема смолчала.

— Тридцать пятая неделя у всех, — немного погодя сказала Хема, не пояснив, что это значит.

Она ощупывала пациенток обеими руками, стараясь определить, «вниз головой расположен ребенок или как-то иначе. А то ему будет нелегко выбраться. Поэтому их на пренатальном осмотре направили сюда для поворота плода на головку». Пренатальный осмотр проводила тоже Хема и в том же самом помещении, но в другой день недели.

Она достала стетоскоп, только какой-то маленький, этот инструмент именовался «фетоскоп». От головки стетоскопа отходила никелированная дуга, в которую Хема упиралась лбом, прижимая инструмент к коже, а обе руки у нее оставались свободными и давили на живот. Она подняла палец, требуя тишины. Разговоры стихли, пациенты на носилках и за дверью смолкли, затаили дыхание. Наконец Хема поднялась и произнесла:

— Скачет как жеребец!

Хор голосов подхватил:

— Хвала святым!

Нам послушать Хема не предложила, сразу принялась объяснять:

— Этой рукой я нащупываю головку ребенка, другую руку накладываю на нижнюю часть его тела. Откуда я знаю, где верх, а где низ? — Она посмотрела на Шиву так, будто он задал неприличный вопрос. — А ты знаешь, сынок, сколько тысяч детишек я так поворачивала? Тут большого ума не надо. Головка твердая, как кокосовый орех. Нижняя часть куда мягче. Руками я определяю картину. — Она указала на приспущенную юбку пациентки: — Ребенок повернут ко мне спиной. А теперь гляди…

Хема расставила ноги, уперла руки в живот женщины и толкнула головку плода в одну стороны, а ягодицы — в другую, одновременно сближая руки. Что-то в ее движении напомнило мне «Бхаратанатьям».

— Вот! Видишь? Сначала идет туго, потом делается податливым и поворачивается.

Я ничего не видел.

— Разумеется, не видел. Ребенок погружен в воды. Я даю начальный толчок, и последние четверть оборота ребенок делает сам. Это не ягодичный ребенок, он расположен головкой вперед, как и полагается. — Она еще послушала сердце плода, убедилась, что тоны нормальные, и взялась за следующую пациентку.

Хема действовала, как и во всем прочем, очень энергично, очередь рассосалась в два счета. Один ребенок не захотел проделать кульбит.

— Насколько я знаю, труды могут оказаться напрасными. Гхош просит меня изучить, сколько детей сохраняют после поворота продольное положение. Знаете его поговорку: «Непроверенные приемы неприемлемы»? — Она фыркнула. — В детстве у меня был приятель по имени Велу. Он держал кур. Если несушка как-то по-особому кудахтала, Велу уже знал, что яйцо встало поперек и застряло и надо его повернуть в вертикальное положение. Курица переставала кудахтать и нормально неслась. В ваши годы Велу был несносный мальчишка. Но я сейчас вспоминаю, что он проделывал с курами, и мне кажется, я его недооценила.

Я помалкивал, чтобы не перебить настроения. Хема так редко рассуждала о своей работе вслух.

— Между нами, мальчики, у меня нет никакого желания публиковать статью, которая может лишить меня работы, пусть даже отчасти. Мне так нравится поворот плода.

— Мне тоже, — подхватил Шива.

— Что в Индии, что в какой другой стране все женщины устроены одинаково.

Хема посмотрела на стайку пациенток. Ни одна не ушла — после операции полагались чай с хлебом и витамины. Дамы улыбались Хеме с симпатией — даже нет, с обожанием.

— Поглядите-ка на них! Какие они радостные и счастливые! Придет пора рожать, и они будут визжать, кричать, проклинать мужей, обратятся чуть ли не в дьяволиц, изменятся до неузнаваемости. А сейчас они чисто ангелы. — Хема вздохнула. — В этой стране женщины — само воплощение женственности.

Мы с Шивой забыли о том, что творится в городе и стране. Как нам повезло, что в родителях у нас Хема и Гхош! С ними можно не бояться.

— Мам, — сказал вдруг Шива, — а Гхош говорит, что беременность — это болезнь, передающаяся половым путем.

— Это он тебя дразнит так. Знает, что ты мне расскажешь. Вот негодяй. Учит вас всяким гадостям.

— А ты нам покажешь, откуда появляются дети? — полюбопытствовал Шива, и хотя он спросил совершенно серьезно, настроение было перебито.

Я на него разозлился. Таким же таинственным образом, как выпадали молочные зубы и появлялись постоянные, во мне зрели застенчивость и стыдливость, сдерживающие любопытство; я бы постеснялся лезть к Хеме с такими вопросами. У Шивы тоже выросли постоянные зубы, но стыдливость его, как видно, обошла стороной. Интересно, что ему ответит Хема?

— Ну что же. Довольно. Вам, детки, домой пора.

— Мам, а что означает «половым путем»? — не отставал Шива.

— Мне надо заглянуть в палаты, — выпроваживала нас Хема. — Не выходите никуда из дома.

Тон у нее был сердитый, но мне показалось, что она с трудом удерживается от смеха.

 

Глава восьмая

Государственный переворот

В стране, где о красоте пейзажа не расскажешь, не упомянув небо, при виде трех реактивных самолетов, стремящихся ввысь, захватывает дух.

Я находился на лужайке перед главным корпусом. Земля затряслась у меня под ногами, по спине пробежала дрожь, и только потом я услышал звук взрыва. Я замер на месте. Вдали заклубился дым. Гробовая тишина сменилась вознесшимся к небу птичьим гвалтом. Залаяли все собаки в городе.

Я старался убедить себя, что все это — самолеты, бомбы — не более чем часть некоего всеохватного плана, что события развиваются по намеченному сценарию и Гхош с Хемой понимают суть происходящего куда лучше меня. Да и вообще — все утрясется.

Когда Гхош со всех ног выбежал из дома и подхватил меня на руки, ужас и тревога в его глазах сказали мне: не обольщайся. Взрослые не у дел. Конечно, такой вывод напрашивался и раньше, но даже когда я видел, как лейб-гвардейцы колотят старушку, это не поколебало моей веры, что вселенная в подчинении у Гхоша и Хемы.

А на самом-то деле они были бессильны что-либо изменить.

Гхош, Хема и Алмаз вытащили тюфяки в коридор — белые стены, глина с соломой, ни от чего не защищали. Коридор от улицы все-таки отделяли целых три глинобитные стены, вдруг пули застрянут. А они, казалось, свистели совсем близко, тогда как выстрелы и взрывы гремели вроде бы в некотором отдалении. В кухне зазвенело стекло, потом выяснилось, что пуля разбила окно. Я лежал на тюфяке, не в силах пошевелиться, и ждал, что кто-то придет и скажет: «Это страшная ошибка, ее скоро исправят», и можно будет выйти во двор и заняться играми.

— Пожалуй, можно предположить, что армия и ВВС не присоединились к заговору, — проговорил Гхош и поискал глазами Хему, оценила ли она его деликатную формулировку. Она оценила.

У Генет тряслись губы. Я мог лишь догадываться, в какой она тревоге; меня холодом охватывало, стоило только подумать о Розине, которая отсутствовала уже более суток. В протянутую мною руку Генет так и вцепилась.

В сумерки перестрелка усилилась и очень похолодало. Матушка-распорядительница бесстрашно сновала между бунгало и больницей, несмотря на все наши мольбы. Выходя в туалет, я видел трассирующие пули на фоне темнеющего неба.

Гебре запер главные ворота, обмотал их цепью и перебрался из своей сторожки в больницу. Медсестры и их ученицы расположились на ночь в сестринской столовой под присмотром В. В. Гонада и рецептурщика Адама.

Ближе к полуночи раздался стук в заднюю дверь. Гхош открыл. На пороге стояла Розина! Генет, я и Шива бросились ее обнимать. Генет плакала и кричала, что мать ее бросила и заставила волноваться.

За спиной Розины стояла, улыбаясь, матушка-распорядительница. Какой-то инстинкт велел матушке и Гебре подойти лишний раз к запертым воротам. Оказалось, с той стороны свернулась калачиком Розина, пытаясь укрыться от ветра.

Жадно глотая пищу, Розина рассказала нам, что дело обстоит куда хуже, чем она думала.

— Центр города оцеплен армией. Пришлось искать лазейку, то туда сунешься, то сюда.

Перестрелка возле какой-то виллы заставила ее спрятаться, а потом армейские танки и бронетранспортеры отрезали путь назад. Она провела ночь на ступеньках лавки на рынке еще с несколькими людьми, которых застигла темнота. А наутро части армии стали прочесывать улицы. На то, чтобы пройти три мили, у нее ушел весь день до самых сумерек. Розина подтвердила наши худшие опасения. Лейб-гвардейцев атакуют армия, ВВС и полиция. Стычки происходят повсюду, но армия сосредотачивает силы вокруг позиции генерала Мебрату.

Розина поспешила к себе, чтобы умыться и переодеться, и скоро вернулась с тюфяками и карамельками для нас. Генет все еще дулась. Розина прижала к себе дочь.

Матушка села на тюфяк, вытянула ноги, вытащила из-под свитера револьвер и засунула между тюфяком и стеной.

— Матушка! — вырвалось у Хемы.

— Знаю, Хема… Денег баптистов я на него не тратила, если ты это имеешь в виду.

— Я об этом вообще не думала. — Хема глядела на оружие, словно оно вот-вот взорвется.

— Клянусь, это был подарок. Он у меня спрятан, где ни одна живая душа не найдет. Но, понимаешь, грабители… вот что должно нас беспокоить, — проговорила матушка. — Револьвер может их отпугнуть. А еще два ствола я купила. Передала В. В. Гонаду и Адаму.

Алмаз принесла корзинку инжеры и карри из ягненка. Мы ели пальцами из общей миски. А потом опять потянулось ожидание. Мы вслушивались в далекие хлопки и разрывы. Я был слишком напряжен, чтобы читать или заняться чем-то еще. Лежал, и все.

Шива сидел, скрестив ноги, вертел в руках тетрадную страничку, перегибал пополам, рвал, опять перегибал и рвал, пока не получалась кучка крошечных квадратиков. Я знал: события потрясли его так же, как и меня. Его методичные движения успокаивали меня, казалось, мои руки тоже движутся. Он отложил в сторону бумажный квадратик, потом три, потом отсчитал 7 квадратиков, затем 11. Я спросил, что он делает.

— Простые числа, — ответил он, словно это все объясняло, и принялся раскачиваться взад-вперед, шевеля губами.

Меня изумлял его дар отрешаться от происходящего, забываться в танце, целиком погружаться в рисование мотоциклов или, вот, игру с простыми числами. У него имелось много способов забраться в уме в домик на дереве, втащить за собой лестницу и тем отрешиться от царящего внизу безумия. Я завидовал.

Но сегодня ему не удалось полностью уйти в себя, уж я-то знал. Ведь сколько я на него ни смотрел, мне ничуть не становилось легче.

— Брось, — шепнул я Шиве. — Давай спать. Он тотчас отшвырнул бумажки.

Розина и Генет уже спали. Переволновались, бедняжки. Возвращение Розины сняло камень с души, но наибольшее умиротворение снизошло на меня, когда мы с Шивой соприкоснулись головами. Я как бы обрел блаженное пристанище на краю света. Нет, Шива-Мэрион никогда не разлучится окончательно, какая бы беда ни стряслась, достаточно чуть поднатужиться, и он вернется, воссоединится. Хотя мы уже давненько вроде как порознь… Меня кольнула совесть. Я пихнул его в бок, он улыбнулся (я почувствовал это с закрытыми глазами) и ответил мне тем же. У нас было несомненное преимущество перед всем остальным миром.

Проснулся я внезапно. Все, кроме матушки и Гхоша, спали. Перестрелка то усиливалась, то внезапно стихала, и тогда я слышал слова матушки особенно отчетливо:

— Когда император в тридцать шестом бежал из Аддис-Абебы, перед приходом итальянцев воцарился хаос… Мне бы отправиться в представительство Британии, под охрану сикхов-пехотинцев. Тюрбан, борода, штык на винтовке, вид до того грозный, что ни один мародер близко не смел подойти. А я сделала большую ошибку и не пошла туда…

— Почему?

— Засмущалась. Мне как-то довелось обедать с послом и его супругой. Было ужасно не по себе. Благодарение Господу за Джона Мелли, молодого врача-миссионера. Он сидел рядом со мной, говорил о вере, о том, что надеется открыть здесь медучилище… — Голос ее смолк.

— Вы как-то говорили мне о нем, — негромко произнес Гхош, — вы любили его. Вы еще сказали, что когда-нибудь расскажете мне все.

Повисло долгое молчание. Меня так и подмывало открыть глаза, но я знал, что, поступив так, все испорчу.

Голос матушки звучал низко.

— Я осталась здесь, и это послужило причиной смерти Джона Мелли. Тогда здесь тоже был госпиталь, хоть и не имевший отношения к миссии. Ну, в больницу-то сунуться не посмеют, решила я. Еще как посмели. Наш собственный санитар привел сюда целую банду. Они схватили молоденькую помощницу медсестры и изнасиловали. Я спряталась в изоляторе на другом конце здания. Там был доктор Соркис. Вы с ним никогда не встречались. Ужасный хирург, мрачный тип. Оперировал, будто неживой, будто его ничего не интересует. У нас была целая череда бездарных докторов, пока не приехали вы, Хема и Стоун. — Она опять вздохнула. — Впрочем, в ту ночь, если бы не Соркис… У него был дробовик и револьвер. Когда мародеры подошли к изолятору, я через закрытую дверь вступила в переговоры с Тесфае — так звали нашего санитара. «Ради Бога, не твори зла». А он меня высмеял. «Никакого Бога нет», — говорит. И много еще чего сказал. Богохульствовал.

Они высадили дверь, и Соркис первый свой выстрел произвел на уровне глаз, а второй — на уровне паха. Грохот меня оглушил. Когда ко мне вернулся слух, я услышала стоны. Соркис перезарядил дробовик и выстрелил мародерам по коленям.

Признаюсь, для меня было удовольствием увидеть, как они ковыляют прочь. Страх сменила ярость. А Тесфае сунулся в дверь опять. Наверное, думал, за ним, как раньше, идет толпа. Соркис поднял револьвер — вот этот самый — и нажал на спуск. Выстрел я услышала потом, сперва увидела, как у Тесфае разлетаются в разные стороны зубы, а из затылка выплескивается кровавое месиво. Остальные нападавшие бежали.

На следующее утро в город вошли итальянцы. Можете назвать меня предательницей, Гхош, но я их приветствовала… Тогда-то я и узнала, что Джон Мелли ехал за мной. Он остановил свой грузовик, чтобы помочь раненому, к нему подошел пьяный мародер, приставил пистолет к груди и выстрелил. Без всякой причины!

Как только мне рассказали, я помчалась в представительство и приняла на себя уход за больным. Он мучился две недели, но его вера не поколебалась. Это одна из причин, по которой я его не оставила. Я была ему обязана. Я держала его за руку, и он попросил меня спеть гимн Джона Баньяна. Наверное, пока он был жив, я спела его не меньше тысячи раз.

Какие невероятные открытия можно совершить с закрытыми глазами: в жизни не слыхал, чтобы матушка говорила о своем прошлом, в моем представлении она так и появилась на свет в монашеском одеянии и всегда распоряжалась Миссией. Ее негромкий рассказ, в котором были страх, любовь, убийство, показался мне куда страшнее, чем отдаленная перестрелка. В темном коридоре, где на стенах плясали тени от разрывов и трассирующих пуль, я тесно прижался своей головой к голове Шивы. Что еще мне неведомо? Мне хотелось спать, но дрожащий голос матушки так и звучал в ушах.

 

Глава девятая

Ярость как форма любви

К следующему вечеру все было кончено: государственный переворот потерпел крах, сотни лейб-гвардейцев были убиты и еще больше сдались. Я видел, как из дома напротив Миссии выволакивали человека в трусах и майке, одно то, что он снял с себя бросающуюся в глаза форму, выдавало мятежника.

Армейские танки и бронетранспортеры неумолимо наступали, и генерал Мебрату с кучкой сторонников под покровом ночи бежали из Старого дворца и направились на север, в горы.

Наутро император Хайле Селассие Первый, Победоносный Лев Иудеи, Царь Царей, Потомок Соломона, вернулся в Аддис-Абебу на самолете. Весть о его прибытии разлетелась с быстротой молнии; дорогу, по которой ехал кортеж автомобилей, обступила вопящая, танцующая толпа. Император уже давно проехал, а люди все выкрикивали его имя и радостно прыгали, взявшись за руки. Среди них были Гебре, В. В. Гонад и Алмаз; по ее словам, лицо его величества дышало любовью к своему народу, благодарностью за верность.

— Я видела его так близко, как тебя сейчас. Клянусь, у него в глазах стояли слезы. Бог накажет меня, если я вру.

Студенты университета, чья демонстрация за несколько дней до того прошла по улицам, будто попрятались.

Настроение в городе было праздничное. Лавки открылись. Такси (как на конной тяге, так и на бензиновой) заполнили улицы. Над Аддис-Абебой сияло солнце, и день был прекрасен во всех отношениях.

А вот у нас в бунгало царило уныние. В моих глазах генерал Мебрату и Земуй были «хорошие парни», герои. Правда, и император вовсе не представлялся мне злодеем, что бы там ни говорили руководители переворота. И все-таки я бы желал, чтобы затея генерала увенчалась успехом. Однако события пошли по наихудшему сценарию, мои герои преобразились в «плохих парней», и никто не осмелился бы с этим спорить.

Розина и Генет жадно кидались на новости, наперед зная, что ничего хорошего не услышат.

Я только сейчас осознал, что Земуй никогда больше не придет за своим мотоциклом, а Дарвин не получит писем от друга. Да и с партиями в бридж с участием генерала Мебрату, скорее всего, покончено.

Император назначил колоссальную награду за поимку Мебрату и его брата. В ночь после возвращения императора в городе еще гремели выстрелы, шла охота на последних мятежников. Мне было очень жалко рядовых гвардейцев вроде того, что выволакивали на улицу из дома напротив, все его преступление заключалось в том, что он выполнял приказы генерала Мебрату. А генерал проиграл.

Я уж и не знал, что мне думать о нашем генерале; у человека, которого мы знали и любили, не могло быть ничего общего с ужасным мятежом. Всякий раз, когда я слышал выстрелы, мне казалось, что это казнят его или Земуя.

На следующее утро меня разбудили громкие рыдания из комнаты Розины. В коридоре я наткнулся на Гхоша и Хему, прямо в пижамах мы бросились к служанке.

У двери Розины с мрачными лицами стояли Гебре и еще двое. Розина истерически причитала на языке тигринья, но суть была понятна и без перевода.

Мы узнали, что небольшой отряд генерала Мебрату отступил в горы Энтото, а затем спустился в долину неподалеку от города Назрета. Они направились к горе Зиквала, спящему вулкану, где надеялись укрыться на землях, принадлежащих семье Можо.

Их выдали громкими криками лулулулу попавшиеся навстречу крестьяне.

Вскоре отряд окружили силы полиции. В последней перестрелке, когда кончились патроны, генерал Мебрату отобрал оружие у одного раненого полицейского, потом подполз к другому, чтобы отнять пистолет и у него, позвал на помощь своего брата Эскиндера, а тот выстрелил генералу в лицо, а себе — в рот. Непонятно, заранее они договорились о самоубийстве или Эскиндер решил за них двоих. Что касается Земуя, отца Генет и друга Дарвина, он не пожелал сдаться, полицейские его окружили и застрелили.

Пуля Эскиндера угодила генералу в щеку, выбила правый глаз, который повис на ниточке, и застряла под левым глазом. Каким-то чудом пуля не проникла внутрь черепа. Генерал потерял сознание, но остался жив. Его срочно перевезли за сто километров в Аддис-Абебу, в военный госпиталь.

Мы вчетвером сидели за обеденным столом, стараясь не слушать завываний Розины. Сквозь них до меня доносились рыдания Генет. Хотя Хема уже навестила Розину и вернулась к нам, я никак не мог заставить себя пойти повидать убитую горем служанку. Шива закрыл руками уши, глаза у него были мокрые.

Пока мы сидели за столом, позвонили из канцелярии школы.

— Занятия возобновляются, — объявил Гхош, положив трубку, — не забудьте физкультурную форму.

Гхош отмел наши опасения и убедил нас, что лучше сидеть на уроках, чем слушать причитания Розины. Он повез нас в школу на машине, мы с Шивой расположились на переднем сиденье.

Возле Национального Банка на проезжую часть высыпала толпа, заряженная странной энергией, и направилась к нам. Машина ползла вперед. Вдруг прямо перед собой я увидел три трупа, болтающихся на виселице. Гхош велел нам отвернуться, но было уже поздно. Неподвижные тела, казалось, висят здесь давным-давно. Шеи у них были неестественно выгнуты, руки связаны за спиной.

Толпа обступила нашу машину. Зрелище, судя по всему, только-только завершилось. Вперед выступил молодой человек в компании еще двоих, они забарабанили кулаками по капоту машины, грохот заставил меня подпрыгнуть. Злоумышленник ухмыльнулся и сказал что-то, явно нелестное для нас. Что-то стукнуло по крыше у нас над головой, и наш автомобиль принялись раскачивать туда-сюда.

Сейчас нас повесят рядом с этими, мелькнуло у меня в голове. Крик застрял у меня в горле, я вцепился в приборный щиток.

— Спокойно, мальчики, — прошептал Гхош. — Улыбайтесь, машите, показывайте зубы! Кивайте… делайте вид, что мы прибыли полюбоваться на зрелище.

Не знаю, вымучил ли я улыбку, но крик сдержал. Мы с Шивой напустили на себя беззаботный вид, помахали руками. То ли толпу порадовал вид двойняшек, то ли у людей возникла уверенность, что мы такие же безумцы, как и они сами, только послышался смех, после чего по машине стали колотить уже как-то добродушно, без злости.

Гхош раскланивался на все стороны, широко улыбался, бормотал оживленно:

— Знаю, знаю, ты такой крутой, и ты тоже, привет, я приехал полюбоваться казнью, а давай-ка лучше повесим тебя, как любезно с вашей стороны, спасибо, спасибо…

Машина потихоньку ползла вперед. Прежде я никогда не видел Гхоша таким, фальшивая улыбка, скрывающая презрение и ярость, была мне в новинку. Наконец толпа осталась позади, путь был свободен. Обернувшись назад, я увидел, как с повешенных сдирают кожаные ботинки.

Мы с Шивой прижимались друг к дружке. Нас била дрожь. На парковке у школы Гхош выключил зажигание и притянул нас к себе. Из глаз у меня полились слезы. Я плакал по Земую, по генералу Мебрату с выбитым глазом, по Генет и Розине, наконец, по себе самому. В объятиях Гхоша мне было хорошо и спокойно. Он вытер мне лицо своим носовым платком, а другим его концом промокнул слезы Шиве.

— Вы совершили самый храбрый поступок в жизни. Вы сохранили хладнокровие, натянули решимость на колки. Я вами горжусь. Вот что — на уик-энд мы уедем из города. К горячим источникам — в Содере или Волисо. Поплаваем всласть и забудем обо всем.

Он стиснул нас на прощанье.

— Если найду Меконнена, он будет здесь со своим такси в обычное время. Если не найду, приеду сам в четыре.

У дверей школы я обернулся. Гхош смотрел нам вслед, он помахал мне.

Школа гудела. Дети наперебой рассказывали, что видели и делали. У меня не было никакого желания вносить свою лепту. Слушать тоже не хотелось.

В тот день, пока мы были в школе, четверо мужчин на джипе приехали за Гхошем. Его забрали как обычного уголовника, сковали руки за спиной и погнали перед собой, награждая тычками. В. В. Гонад, который и рассказал все Хеме, пытался убедить людей в джипе, что это ошибка, что Гхош — уважаемый человек, хирург, но лишь получил удар тяжелым башмаком в живот.

Хема, не поверив, что Гхоша арестовали, стремглав помчалась домой. Да он наверняка сидит в кресле, задрав босые ноги на стол, и читает книгу! Хема даже заранее на него разозлилась.

Она бурей ворвалась в бунгало:

— Видишь, как для нас оказалось опасно связываться с генералом? Что я тебе говорила? По твоей милости нас всех могли убить!

Всякий раз, когда она накидывалась на него, Гхош становился в позу матадора и принимался вертеть перед разъяренным быком воображаемой мулетой. По-нашему, это было смешно. Хема этой точки зрения не разделяла.

Но сейчас, в отсутствие матадора, в доме было тихо. Звеня браслетами, Хема пронеслась по комнатам. В голове ее роились образы один страшнее другого. Ему связали руки за спиной и бьют по лицу, по гениталиям… Хема кинулась в туалет, и ее вырвало. Когда тошнить перестало, она зажгла благовония, позвонила в колокольчик и дала обет, что совершит паломничество в храмы Тирупати и Веланкани, если Гхош вернется целым и невредимым.

Хема сняла телефонную трубку, чтобы позвонить матушке. Но линия была мертва. Телефоны перестали работать, когда посыпались бомбы, и с тех пор включались лишь время от времени. Хема уперла взгляд в кухонное окно.

Машина Гхоша стояла у больницы. Ну хорошо, сядет она в авто, и куда ехать? Куда его увезли? А если ее тоже арестуют, сыновья останутся одни… Невероятным усилием воли Хема заставила себя дожидаться нас.

Из помещения для слуг неслись причитания — голос у Розины был хриплый, чужой. Она обращалась к Земую, или к Богу, или к людям, которые убили ее мужа. Начала она с утра пораньше, и конца-края ламентации было не видно.

В окно Хема увидела, как Генет (глаза у девочки были заплаканные, но держалась она молодцом) ведет шатающуюся Розину в сортир. Разделить с ними горе могли только Алмаз и Гебре, больше некому. А они, как назло, отсутствовали. Генет резко повзрослела, лицо у нее сделалось суровое, вся сладость и нежность куда-то делись.

Хема плеснула себе в лицо водой, глубоко вздохнула. Ради детей возьми себя в руки, велела она себе.

Налив стакан воды из очистителя, она залпом выпила. Не успела она поставить стакан на место, как в кухню ворвалась Алмаз:

— Мадам, не пейте воды! Говорят, мятежники отравили водопровод.

Но было уже поздно. Лицо у Хемы словно огнем зажглось, живот скрутили колики, подобных которым у нее в жизни не бывало.

 

Глава десятая

Лицо страдания

Когда Гебре встретил нас у ворот и объявил, что Гхоша забрали, мое детство кончилось.

Мне было двенадцать, не маленький уже, но я заплакал второй раз за день. А что еще мне оставалось делать?

Будь я не мальчик, но муж, я бы пробрался туда, где держат Гхоша, и спас его.

«Перестань реветь», — сказал я себе и сжал зубы.

Смертельно бледный Шива молчал.

Хема лежала на диване, белое лицо в испарине, растрепанные волосы слиплись. Заплаканная Алмаз, от невозмутимости которой не осталось и следа, с ведром в руке стояла рядом.

— Она напилась воды, — опередила наши вопросы Алмаз. — Не пейте воду.

— Со мной все хорошо, — пролепетала Хема, но ее слова никого не убедили.

Сбывался мой худший кошмар: Гхоша нет с нами, а Хема смертельно больна.

Я спрятал лицо в ее сари, мои ноздри втянули ее запах. Мне казалось, я виноват во всем: в неудавшемся мятеже генерала, в том, что арестовали человека, который заменил мне отца, даже в том, что отравили воду…

Входная дверь распахнулась, впуская матушку и доктора Бакелли. Тяжело дышавший доктор держал руке потертый кожаный саквояж. Матушка, тоже изрядно запыхавшаяся, выговорила:

— Хема! С водой ничего не случилось. Это только слухи. Вода такая же, как всегда.

Хема смутилась:

— Но ведь… У меня были колики, тошнота. Меня вырвало.

— Я ее сам пил, — заверил Бакелли. — С водой полный порядок. Через несколько минут вам станет лучше.

Шива посмотрел на меня. Проблеск надежды.

Хема поднялась, пощупала руки, голову. Позже мы выясним, что похожие сцены разыгрывались по всему городу. Это был для нас ранний урок медицины. Порой, если уверишься, что заболел, взаправду заболеешь.

Если Бог есть, он снял у нас камень с души. А ну, как и здесь повезет?

— Мам, а что с Гхошем? За что его забрали? Его повесят? Что такого он сделал? Его избили? Куда его увезли?

Матушка усадила нас на диван, достала свой белоснежный носовой платок.

— Ну же, малыши, ну. Разберемся. Всем нам надо быть сильными, ради Гхоша. Паника нам ни к чему.

Алмаз встрепенулась:

— Чего мы ждем? Надо в тюрьму Керчеле. Вот приготовлю еду и побегу! И надо взять с собой одеяла. И одежду!

Когда за рулем Хема, «фольксваген» сам на себя не похож. Бакелли расположился спереди, сзади — Алмаз и матушка, мы у них на коленях. На ухабах потряхивало.

Я как бы увидел Аддис-Абебу заново. Я всегда считал ее красивым городом, с широкими проспектами в центре, многочисленными площадями, памятниками, скверами: площадь Мехико, площадь Патриотов, площадь Менелика… Иностранцы, представление которых об Эфиопии сводилось к толпе голодающих в слепящей пыли, глазам своим не верили, выходя из самолета в затянутый дымкой ночной холодок Аддис-Абебы и видя бульвары, трамваи, огни Черчилль-авеню… Наверное, произошла ошибка и они сели в Брюсселе или в Амстердаме.

Но после того, как провалился переворот, после ареста Гхоша я смотрел на город другими глазами. Площади, посвященные битве при Адове или изгнанию итальянцев, превратились в места, где кровожадная толпа устраивала самосуд. В виллах, которыми я так восхищался, розовых, лиловых, желто-коричневых, утопающих в зарослях бутен-виллеи, встречались заговорщики и держали совет те, кто подавил мятеж. Измена наводняла улицы, предательство гнездилось в виллах. Этот запах — смрад вероломства, — неужели он всегда был здесь?

Вскоре мы подъехали к зеленым воротам тюрьмы, именуемой в народе Керчеле, от искаженного итальянского саrсеrе, что значит «арестовывать». Узилище называли также «Алем Бекагне», что с амхарского можно перевести как «прощай, жестокий мир». Вход помещался за железнодорожным переездом, асфальт резко обрывался, и начиналась полоса глубокой грязи, истоптанной ногами сотен снедаемых тревогой родственников заключенных, наших товарищей по несчастью. Беспомощные, они сгрудились у ворот, но перед нами расступились, пропуская в караульное помещение.

Не успела матушка рта раскрыть, как один из тюремщиков выпалил скороговоркой, не поднимая глаз:

— Не знаю, здесь ли человек, которого вы ищете, и не знаю, когда ко мне поступят сведения о нем, если вы принесли передачу, еду или одеяла, можете оставить, если человека здесь нет, передачу получат другие. Напишите его имя на бумаге и приложите к передаче. На вопросы не отвечаю.

Люди подпирали стену, женщины по привычке раскрыли зонтики, хотя солнце сегодня пряталось за тучами. Алмаз отыскала точку, с которой было хорошо видно, кто приходит и уходит, села на корточки и застыла.

Прошел час. У меня начали ныть ноги. В толпе мы были единственными иностранцами, и к нам отнеслись сочувственно. Один человек, преподаватель университета, рассказал, что его отец много лет тому назад сидел в тюрьме.

— Мальчиком я каждый день пробегал три мили, еду относил. Он был такой худой, но перво-наперво старался накормить меня, а потом требовал, чтобы я забрал домой добрую половину принесенного. Однажды, когда передачу принесли мама со старшим братом, они услышали страшные слова «в дальнейшем передачи не понадобятся». Так мы узнали, что отец умер. А знаете, за что сегодня арестовали моего брата? Ни за что. Он бизнесмен, работает с утра до ночи. Но родителей когда-то записали во враги. Сын в ответе за отца. Бог знает, почему меня не тронули. Это я был со студентами на демонстрации. А забрали брата. Наверное, потому, что он старше.

Бакелли взял такси и поехал в клуб «Ювентус», разузнать, не удастся ли подключить итальянского консула. Оттуда — в Миссию. Когда один доктор арестован, а его жена томится возле тюрьмы, всю работу возьмет на себя третий доктор, то есть он, Бакелли. Примет пациентов, приглядит за медсестрами и за рецептурщиком Адамом.

Шива, Хема, матушка и я минут пятнадцать сидели в машине, греясь, а потом снова шли к тюремным воротам. Уходить не хотелось, хотя пока мы ничего не добились.

Уже совсем стемнело, когда мимо нас прошел человек, с головой укутанный в покрывало. Мы как раз выбирались из машины. Посетитель, который махнул на все рукой? Но он вышел откуда-то из боковой двери, и ботинки у него очень уж сияли. В руке он держал узелок, в котором угадывались очертания кастрюли с крышкой. Человек посмотрел на матушку, повернулся спиной к дороге и остановился за машиной, будто собираясь помочиться.

— Не поворачивайтесь ко мне! — хрипло выговорил он по-амхарски. — Доктор здесь.

— Он жив? — прошептала матушка. Человек помедлил.

— Пара синяков. А так все в порядке.

— Умоляю вас! (В жизни не слыхал, чтобы Хема кого-нибудь умоляла.) Он мой муж. Что с ним будет? Его выпустят? Он никак не связан со всем этим…

Мужчина шикнул. Мимо нас прошествовало многочисленное семейство. Когда они растворились во мраке, он произнес:

— Одного того, что я с вами говорю, достаточно, чтобы меня обвинить. Если хочешь обезопасить себя, обвини кого-нибудь. Будто звери, честное слово. Плохие времена. С вами я заговорил, потому что вы спасли жизнь моей жене.

— Спасибо. Что мы можем для вас сделать? Для него…

— Не сегодня. В десять утра будьте здесь. Нет, дальше. Видите вон тот столб с фонарем? Приходите туда. Захватите одеяло, деньги и миску. Деньги для него. А сейчас идите домой.

Я бросился к неподвижно стоявшей у ворот Алмаз. Юбки топорщились вокруг нее, словно цирковой шатер, белая габби обматывала голову и плечи, только глаза оставались открытыми. Она и слышать не хотела о том, чтобы покинуть пост, собиралась провести здесь всю ночь. Ничто не могло ее убедить. В конце концов мы принуждены были уступить. Алмаз согласилась надеть Хемин свитер и поплотнее укуталась в габби.

Телефоны, к счастью, работали. Матушка позвонила из дома в британское и индийское посольства, и те обещали прислать утром своих представителей. Говорить с членами августейшей семьи матушке не имело смысла, если уж сын императора был под подозрением, то племянницы и внуки тем более. Ходили слухи, что младшие офицеры армии ропщут и считают ошибкой неучастие своих генералов в перевороте; наверное, частичка правды в этом была, а то с чего бы императору поднимать сразу всем армейским офицерам довольствие. Поговаривали еще, что только извечное соперничество между лейб-гвардией и армией спасло его величество.

В ту ночь Шива и я спали в одной постели с Хемой. Подушка пахла брильянтином Гхоша. Стопка его книг громоздилась на тумбочке, в «Указателе дифференциальной диагностики Френча» страница была заложена ручкой, на книге лежали его очки для чтения. В выполняемых им на сон грядущий ритуалах — десятикратном втягивании живота, возлежании на тюфяке с закинутой назад головой (он называл это антигравитационными процедурами) — не было ровно ничего выдающегося, но в его отсутствие они стали казаться особо важными. «Еще один день в раю», — неизменно говаривал он, касаясь головой подушки. Теперь я понимал, что он имел в виду, день без происшествий — драгоценный дар. Мы втроем лежали в постели и ждали, как будто он вышел на кухню и вот-вот вернется. Хема всхлипнула и прошептала, вторя нашим мыслям:

— Господи, обещаю никогда больше не помыкать этим человеком.

Матушка, решившая заночевать в нашем доме и лежавшая в нашей с Шивой постели, отозвалась:

— Хема, спи. Мальчики, помолитесь. Не надо волноваться.

Я помолился всем божествам в комнате, начиная с Муруги и заканчивая кровоточащим сердцем Иисуса.

Алмаз воротилась ранним утром. Новостей не было никаких.

— Но когда приезжала или отъезжала машина, я вставала. Если в машине был доктор, он меня видел.

Хема и матушка собирались отправиться к десяти на условленное место с едой, одеялами и деньгами, а потом заняться посольствами и императорским семейством. Хема убедила нас остаться дома.

— А вдруг Гхош позвонит домой? Надо кому-то быть у телефона.

Мы оставались не одни, с нами были Розина и Генет. Алмаз, подкрепившись горячим чаем с хлебом, настояла на том, что поедет в Керчеле с матушкой и Хемой.

К полудню они еще не вернулись. Под присмотром Розины я, Шива и Генет соорудили бутерброды. Глаза у Розины были заплаканы, голос хрипел:

— Не волнуйтесь. С Гхошем не случится ничего дурного. — Почему-то уверения служанки ободрили нас. Генет, бледная, с застывшим взглядом, стиснула мне руку.

Кучулу была очень тихая собачка. И если уж залаяла, значит, неспроста. Поэтому, услышав ее лай, я насторожился. В окно гостиной увидел, как какой-то неопрятный мужчина в зеленой армейской форме идет по подъездной дорожке, сворачивает за угол нашего дома. Кучулу зашлась в лае. Она явно хотела сказать: на ступеньках нашего дома очень опасный человек.

Я бросился на кухню. Розина, Генет и Шива уже стояли у окна. Кучулу словно взбесилась, шерсть на загривке дыбом, клыки оскалены. Человек расстегнул китель и вытащил из-за пояса револьвер. Ни ремня, ни кобуры, ни гимнастерки, одна белая нижняя рубашка. При виде оружия Кучулу быстро ретировалась. Собачка она была храбрая, но дурой ее назвать было нельзя.

— Я его знаю, — прошептала Розина. — Земуй катал его на мотоцикле пару раз. Он служит в армии. Часто стоял у ворот, ждал Земуя. Льстил ему. Я Земую говорила: за лестью скрывается зависть. Земуй стал прикидываться, что его не замечает, или говорил, что им не по пути.

Военный заткнул револьвер обратно за пояс, подошел к «БМВ» и погладил седло.

— Видите? Что я говорила! — заволновалась Розина.

— Выходите! — крикнул человек в военной форме. — Я знаю, что вы там.

— Оставайтесь здесь. — Розина глубоко вздохнула. — Хотя нет. Бегите через парадную дверь в больницу. Найдите В. В. Дождитесь меня. — Она отодвинула засов и вышла. — Закройте за мной.

Не могу сказать, почему мы трое не послушались Розину а отправились вслед за ней. Храбрость тут была ни при чем. Скорее всего, бежать куда-то показалось нам куда страшнее, чем остаться рядом с единственным взрослым, на которого мы могли положиться.

Глаза у чужака были налиты кровью, и, похоже, он спал в своем мундире, не раздеваясь, но в его манерах было нечто шутливое. Мундир был ему слишком широк, а рукава коротки. Берет на голове отсутствовал, лоб разрезала посередине темная вертикальная морщина, напоминающая шов между двумя половинками лица. Несмотря на неопрятные усы, лицо у него было молодое.

— Вот это, — почти промурлыкал он, похлопав мотоцикл по бензобаку, — теперь принадлежит… армии.

Розина набросила себе на голову черное покрывало, будто собиралась войти в церковь, и не проронила ни слова.

— Ты меня слышала, женщина? Эта штука принадлежит армии.

— Как скажете, — произнесла Розина, потупив взор. — Пусть армия придет и заберет его.

Тон у нее был очень почтительный, наверное, поэтому слова доходили по назначению с задержкой в несколько секунд. Я потом удивлялся, почему она решилась злить его, чем поставила нас под удар.

Солдат сначала заморгал, а потом выкрикнул:

— Я и есть армия! — Схватил ее за руку и рванул на себя. — Я — армия!

— Да. Это дом доктора. Если вы что-то забираете, сообщите доктору.

— Доктору? — Чужак рассмеялся. — Ваш доктор в тюрьме. Когда я увижу его снова, я ему сообщу. А заодно спрошу, зачем он нанял такую нахальную шлюху, как ты. Тебя надо повесить за то, что спала с изменником.

Розина не поднимала глаз.

— Ты глухая, женщина?

— Нет, сэр.

— Так говори. Расскажи мне что-нибудь хорошее про Земуя. РАССКАЖИ!

— Он отец моего ребенка, — мягко произнесла Розина, избегая смотреть ему в глаза.

— Бедный выблядок. Скажи еще что-нибудь. Ну!

— Он держал свое слово. Он старался быть хорошим солдатом. Как вы, сэр.

— Хорошим солдатом? Как я? — Он повернулся к нам, как бы призывая в свидетели ее дерзости.

Размахнулся коротко и ударил. Все произошло молниеносно. Розина покачнулась, но устояла на ногах, уж не знаю как. Закрыла покрывалом лицо. Мы с Шивой отшатнулись.

Что-то потекло у меня по голени. Неужели заметит, мелькнуло в голове, но он был весь поглощен ссадиной на костяшке среднего пальца. В ранке мелькало что-то белое — сухожилие, что ли. А может быть, кусочек зуба.

— Черт! Ты порезала меня, редкозубая шлюха! Уголком глаза я увидел Генет. С хорошо мне знакомым выражением на лице она кинулась на него. Ударом ноги в грудь он отбросил ее в сторону, вытащил револьвер и наставил на Розину.

— Только посмей еще раз, пригульная, и я убью твою мать. Поняла? Хочешь остаться сиротой? А вы двое, — он впервые обратился к нам, — прочь с дороги! Не то всех убью и медаль получу за это!

На ключе, который он вытащил из кармана, болтался хорошо нам знакомый пластиковый брелок. Он повторял очертания государства Конго на карте. В нашем мире был только один такой, и он принадлежал Земую.

Снимая мотоцикл с подножки, он чуть не упал. Усевшись в седло, поискал ногой стартер. Нашел, топнул по нему несколько раз. Двигатель завелся, но передача была включена, и мотоцикл рванулся вперед, чуть не сбросив неумелого седока. Вцепившись в руль, он оглянулся на нас.

Защелкал педалью, пытаясь найти нейтралку. Ну полная противоположность Земую, который включал передачу одним пальцем ноги и под которым «БМВ» казался легче пушинки. Земуй чуть надавливал ногой на рычаг стартера и потом резким движением с первого раза запускал мотор. Земуй предпочел смерть плену, мелькнуло у меня в голове. А я-то что же? В смущении я сжал Шиве руку.

Солдат топтал рычаг стартера, словно поверженного врага, лицо у него горело, на лбу выступил пот. До меня донесся запах бензина. Этот болван залил карбюратор.

День был холодный, солнечные лучи с трудом пробивались сквозь облака и сверкали на хроме мотоцикла. Солдат перевел дыхание, снял китель, бросил на седло за собой, потряс рукой с окровавленным пальцем, глухо зарычал. Какой он тощий, хилый. И опасный.

— Давайте мы его толкнем. Вы залили двигатель, и иначе его не заведешь. — Это Шива.

— Когда доедете до самого низа, включите первую передачу, — подхватил я. — Моментально запустится.

Он изумленно оглянулся. Бессловесные заговорили, надо же. Да еще на его родном языке.

— Он так его заводил?

«Он никогда его не заливал», — подмывало меня сказать. Вместо этого я произнес:

— Почти всегда. Особенно если мотор капризничал.

Солдат нахмурился:

— Ладно. Будете толкать мотоцикл.

Засунул револьвер поглубже за пряжку, перебросил себе под зад свернутый китель.

От навеса посыпанная гравием дорожка тянулась к приемному покою, затем уходила вниз и пропадала за гребнем, из-за которого виднелись деревья, обозначавшие периметр участка. Только примерно с половины пути становилось видно, что дорожка делает резкий поворот задолго до гребня и кольцом огибает приемный покой.

— Толкайте! — рявкнул солдат. — Живее, ублюдки. — Мы толкнули. Он, ухватившись за руль, отталкивался ногами. Колеса завертелись, солдат радостно облизал губы. Мотоцикл раскачивался, руль мотало из стороны в сторону.

— Внимание! — закричал я.

Шива-Мэрион действовал слаженно, трехногая рысца быстро перетекла в четвероногий спринт.

— Нет вопросов! — заорал он в ответ, подняв ноги от земли и упершись ими в педали. — Жмите!

Дорога шла под уклон, мотоцикл набирал скорость.

— Откройте задвижку! Задвижку! — крикнул Шива.

— Что? Ах да. — Он снял правую руку с руля и принялся шарить под бензобаком.

— С другой стороны! — завопил я.

Он положил правую руку обратно на руль и начал искать кран левой. Не нашел. Впрочем, бензина в карбюраторе и так хватило бы на целую милю.

Мотоцикл мчался теперь на приличной скорости, звеня пружинами и бренча грязевыми щитками. Солдат отвел взгляд от дороги, поискал задвижку глазами. Шива-Мэрион несся во весь дух. Левая рука солдата все ласкала бензопровод.

— Включайте передачу! — выкрикнул я, отчаянно, из последних сил, толкнув мотоцикл.

— Полный газ! — проорал Шива.

Солдат реагировал не сразу. Отпустил бензопровод, поглядел вниз на рычаг переключения передач. Сейчас он врубит первую, заднее колесо заклинит и вся затея провалится…

Но не успел я это подумать, как двигатель неистово, мстительно взревел и мотоцикл рванул вперед, обдав нас гравием и едва не сбросив седока. Тот вцепился в руль изо всех сил.

И только сейчас увидел, что впереди. Чтобы успеть повернуть до гребня, у солдата оставалось несколько секунд. Есть известная всем мотоциклистам аксиома: надо всегда смотреть в том направлении, куда хочешь ехать, а не в том, куда тебе путь заказан. А он, я уверен, уставился на приближающийся обрыв.

«БМВ» ревел, набирая скорость. Переднее колесо ударилось о бетонный бордюр, заднее взмыло в воздух. Сам мотоцикл не перекувырнулся, мотор был слишком тяжел. Зато седок с криком перелетел через руль и покатился вниз по склону, пока не врезался в дерево. Послышался звук удара и что-то, похожее на громкий выдох, словно весь воздух разом покинул легкие. Солдата отбросило в сторону и протащило еще футов десять.

«БМВ», сбросив седока, рухнул на бок, заднее колесо продолжало вращаться.

Я первым оказался возле солдата. Мне хотелось, чтобы с ним стряслось несчастье, но когда оно взаправду стряслось, я испугался. Как ни удивительно, солдат находился в сознании. Он лежал на спине, кровь заливала его лицо, сочилась из носа и разбитого рта. Ничего от военного в нем не осталось, передо мной был ребенок, наказанный за жадность.

При взгляде на неестественно подвернутую под тело ногу меня затошнило. Он схватился за живот, застонал.

Казалось, больше всего ему досаждает живот, не лицо и не нога.

— Умоляю, — простонал он, задыхаясь и скребя себе грудь. Его глаза нашли меня. — Умоляю. Убери это.

На мгновение я забыл, что он сделал Земую, Розине и Генет и как он расправился бы с Гхошем. Я видел только страдания, и мне стало его жалко.

Я оглянулся на подоспевшую Розину, губа у нее распухла, переднего зуба не хватало.

— Умоляю, — повторил он, держась за грудь. — Вытащи это. Во имя святого Гавриила, вытащи.

Он все возил руками по животу, и теперь я видел почему. Рукоятка револьвера вонзилась ему в тело — почти целиком ушла под ребра с левой стороны.

— Гляди-ка, — взвизгнула Розина, — за пушку хватается!

— Нет, — неслышно произнес я. — Ручкой ему раздробило ребра. — И громко: — Держись. Я его сейчас вытащу.

Я ухватился обеими руками за револьвер и что есть силы дернул. Солдат вскрикнул. Револьвер не двинулся с места.

Я переменил руки и снова потянул.

Выстрел я услышал потом. Сперва меня словно мул копытом ударил.

Револьвер сам прыгнул мне в руку.

Запахло горелой материей и порохом. Я увидел красную яму у солдата в животе. Жизнь уходила у него из глаз с той же легкостью, с какой капля росы скатывается с лепестка розы.

Я пощупал ему пульс. Этой разновидности Гхош мне не демонстрировал: пульс отсутствовал.

Розина послала Генет за Гебре.

Он примчался бегом. Выстрела он не слышал. Бунгало находилось достаточно далеко, да и револьвер стрелял в упор.

— Живее. Его могут начать искать, — поторапливала Розина. — Но перво-наперво надо убрать мотоцикл.

Впятером мы подняли «БМВ» и откатили под навес у поворота. Мотоцикл был как новенький, если не считать вмятины на бензобаке. Мы быстро переложили поленницу, переместили штабель Библий, переставили козлы, навалили сверху инкубатор и прочий хлам, так что мотоцикл совершенно скрылся из виду.

Потом вернулись к покойнику, помолчали. Гебре и Шива прикатили тачку и с помощью Розины и Генет взгромоздили на нее мертвеца. Я, привалившись к дереву, наблюдал. Тело лежало в ржавом кузове тачки в неестественной позе, сразу было видно, что неживое. Под водительством Розины мы покатили тачку вдоль забора по спрятавшейся за деревьями тропке к обводненному участку. Здесь глубоко под землей находился старый больничный септик, давным-давно переполненный и выведенный из эксплуатации. Фонд Рокфеллера и греческий подрядчик по имени Ахиллес построили новый отстойник. А на месте старого образовалась топь. Разросшийся пушистый мох маскировал западню: любой предмет тяжелее гальки моментально тонул. Хорошо, путников отпугивала неизменная вонь. В конце концов матушка обнесла опасное место колючей проволокой и повесила табличку на амхарском: «Зыбучие пески», что было самым близким переводом такого понятия как «топь».

Вонь стояла страшная. Повалив столб, так что колючая проволока легла на землю, Розина и Гебре подкатили тачку к самой топи и уже собирались вывалить тело.

— Нет, — завизжал я, хватая Розину за руку. Меня била дрожь. — Так нельзя. Розина… Господи, что я наделал…

Розина оттолкнула меня, они с Гебре взялись за ручки тачки и сбросили тело в мох.

Зеленый ковер прогнулся. Нет, нас запугивал совсем другой человек, настоящий монстр, а у покойника лицо было исполнено печального достоинства.

Тело исчезло, Розина плюнула туда, где оно только что было, и повернулась ко мне. Ярость и жажда крови искажали ее черты.

— Что это с тобой? Ты что, не понимаешь, что он бы поубивал нас всех просто ради забавы? В живых мы остались только потому, что ему не терпелось заграбастать мотоцикл Земуя. Ты должен гордиться своим поступком.

Возвращались мы в молчании. Уже в кухне Розина обратилась ко всем нам:

— Никому ни слова о том, что случилось. Ни Хеме. Ни Гхошу. Ни матушке. Ни единой живой душе. Шива, ты понял? Генет? Гебре?

Она повернулась ко мне:

— А ты? Мэрион?

Я глядел на свою нянюшку и не узнавал ее. Лицо в крови, зуб выбит…

Но она вдруг обняла меня. Так женщина обнимает сына. Или своего героя. Я прижался к ней. Она жарко выдохнула мне в ухо:

— Ты такой храбрый.

Ее слова чуть успокоили меня: Розина и не думает сердиться.

Генет стиснула меня в объятиях.

Так вот какая она, храбрость — я стою оцепенелый, онемевший, пальцы в крови, меня обнимает девчонка, сердце колотится, — ну и храбрец из меня, чудо!

 

Глава одиннадцатая

Ответы на вопросы

Похоже, всех, кто был близок к генералу Мебрату, ждала одна судьба — виселица. Гхоша пока спасало только то, что он был гражданином Индии. И еще мольбы его семьи и легионов друзей. Заключение Гхоша в тюрьму не просто застопорило мою жизнь, оно лишило ее смысла.

Именно тогда я обратился мыслями к Томасу Стоуну. До переворота я целыми месяцами о нем не вспоминал. Фотографий отца у меня не было, я понятия не имел, что он написал знаменитую книгу (позже я узнал, что Хема позаботилась о том, чтобы ни одного экземпляра в Миссии не осталось), Томас Стоун был для меня призраком, бесплотной идеей. Представлялось невероятным, чтобы у моего отца кожа была такая же белая, как у матушки. Мать-индианку было легче себе представить.

Но сейчас, когда время застыло, человек, чьего лица я никогда не видел, не шел у меня из головы, был позарез мне нужен. Ведь он мой отец. Когда солдат заявился за мотоциклом и мог отправить нас всех на тот свет, где был Стоун? Когда я убил налетчика — а я ведь его убил, — где был Стоун? Когда его мертвое лицо маячило у меня перед глазами и тьма ледяными руками хватала меня, где был Стоун? И самое главное, когда мне было надо, чтобы единственный человек, которого я называл отцом, вышел на свободу, где был Стоун?

В эти ужасные дни, исподволь растянувшиеся до двух недель, когда мы метались между домом и тюрьмой, или индийским посольством, или министерством иностранных дел, во мне крепла уверенность, что, будь я Гхошу хорошим сыном, я бы каким-то чудом смог избавить его от мучений. Может, еще не поздно.

Я переменюсь. Но что это будет за перемена? Я ждал знака.

И знак явился мне в ветреное утро, когда слухи о новых виселицах на рыночной площади достигли наших ушей. Безо всякой конкретной цели я бросился к воротам, на месте не сиделось. На бегу я вдруг ощутил сладковатый, фруктовый запах. Мимо меня к портику приемного покоя проехал, покачиваясь, зеленый «ситроен» с прикрытыми брызговиками задними колесами. На заднем сиденье, поддерживаемый двумя юношами, полулежал дородный мужчина. Запах усилился. Кожа у мужчины была цвета cafe-au-lait, лицо полное, обрюзгшее, словно этот член августейшей семьи вырос на сливочном креме и английских лепешках, а не на инжере и воте. Вид у него был какой-то сонный, сопел он как паровоз. С каждым выдохом он выделял этот сладкий запах, у которого даже свой цвет был: красный.

Я знал: нечто подобное мне уже нюхать доводилось. Когда? При каких обстоятельствах? Я замер, ломая голову, а человека под руки ввели в приемный покой. А ведь я занимаюсь познанием мира, мелькнула у меня мысль, то есть тем, что мне так нравилось в Гхоше. Я вспомнил, как он завязал себе глаза и проверил мою способность находить Генет по запаху.

Потом доктор Бакелли скажет мне, что у этого человека была «диабетическая кома», одним из симптомов которой и является фруктовый запах. Я отправлюсь в кабинет Гхоша — его старое бунгало — и прочту в учебнике о «кетонах», которые образуются в крови, это заставит меня прочесть про инсулин, потом про поджелудочную железу, диабет… одно звено влекло за собой другое. Наверное, впервые за две недели, что Гхош просидел в тюрьме, я занял свою голову чем-то другим. Я думал, что важные книги Гхоша окажутся непонятными. Но выяснилось, что кирпичами и раствором для медицины служат слова, надо только правильно их уложить. Кое-каких терминов я не понял и тщательно их выписал: посмотрю в медицинском словаре.

Не прошло и двух дней, как все повторилось. На этот раз пахло от пожилой женщины, лежащей на скамейке повозки в окружении родственников. Она тоже задыхалась, а исходящий от нее дух перешибал даже конский пот.

— Диабетический ацидоз, — сообщил я Адаму.

— Вполне возможно, — согласился тот. Анализ мочи показал, что я прав.

Жизнь в Миссии текла своим чередом. Один у нас был доктор или целых четыре, пациенты шли потоком. Случаи попроще — обезвоживание у младенцев, лихорадки, неосложненные роды — обслуживались без проблем. Но никакое хирургическое вмешательство не проводилось. Я торчал возле приемного покоя с Адамом либо сидел в старом бунгало Гхоша над книгами. Время по-прежнему тянулось медленно, моя тревога за Гхоша не заставляла часы двигаться быстрее, но я хотя бы обрел увлечение, которое не давало унывать, вот вроде рисунков Шивы или его танцев. Причем мое занятие было куда серьезнее; оно представлялось мне чем-то вроде средневековой алхимии, что может открыть ворота тюрьмы.

Гхош сидел в камере, Алмаз дежурила у ворот узилища, император сделался очень подозрительным и давал Лулу обнюхать каждый кусочек пищи, предназначенной для его величества, а у меня чрезвычайно обострилось обоняние, пробудился дикарский инстинкт. Этот инстинкт всегда различал множество запахов, но теперь с его помощью я мог находить причину запахов. Затхлая аммиачная вонь печеночной недостаточности и желтые глаза появлялись в сезон дождей; характерный для брюшного тифа запах свежевыпеченного хлеба присутствовал круглый год, в этом случае глаза были тревожные, матово-белые. Абсцесс легкого давал зловонное дыхание; ожоги, инфицированные синегнойной палочкой, пахли виноградом; почечная недостаточность — прокисшей мочой; золотуха — пивом… Перечень был обширен.

Как-то вечером после ужина матушка дремала на диване, Шива увлеченно рисовал что-то за обеденным столом, Хема мерила шагами комнату. Внезапно она остановилась возле моего кресла, в любимом месте Гхоша. Я сидел задрав ноги, рядом громоздились книги. Кажется, она поняла: эту часть пространства я как бы оставил для него. В глаза Хеме бросилась ее книга по гинекологии, будто нарочно открытая на картинке, изображающей громадную кисту бартолиновой железы. Своих занятий я не скрывал. Хема провела рукой по моим волосам, нерешительно тронула за ухо (сейчас схватит за ушную раковину, подумал я, еще одно недавно выученное слово), хлопнула меня по плечу и пошла прочь.

Я ощутил всю тяжесть невысказанных ею слов. Мне хотелось крикнуть ей вслед: «Мам! Ты все поняла не так!» Но она промолчала, и я решил последовать ее примеру. Надо взрослеть и вести себя соответственно: спрятать мертвеца, не раскрывать душу, постараться понять мотивы других людей. Ведь взрослые действуют по отношению к тебе точно так же.

Уверен, Хема полагала, что на страницу, изображающую вульву, меня привел похотливый интерес к женской анатомии. Отчасти так оно и было. Но только отчасти. Может, Хема и не поверила бы, но эти пожелтевшие рисунки пером, эти зернистые фотографии изуродованных болезнью органов давали мне особую надежду. «Акушерство» Келли, «Гинекология» Джеффкоута или какой-нибудь «Указатель дифференциальной диагностики Френча» в моем детском восприятии были чем-то вроде карты Миссии, путеводителя по территориям, где мы родились. Где, как не в таких книгах, где, как не в медицине, искать мне ответы, куда нас может завести наша путаная, трагичная судьба, убившая нашу мать и лишившая нас отца, как мне понять то, что прорвалось наружу, когда солдат похищал мотоцикл (неужели я взаправду хотел убить человека, спрашивал я себя, просыпаясь по ночам), и почему меня так тянет скрыть убийство и вместе с тем рассказать о нем? Может, ответы найдутся в книгах. Но, оказавшись без Гхоша, погрузившись в отчаяние, я обнаружил, что познание добра и зла дает медицина. Я верил в медицину. И только моя вера могла принести Гхошу свободу.

Гхош сидел вот уже третью неделю. Как-то утром я подошел к главным воротам Миссии. На колокольне церкви Св. Гавриила пробили часы, и Гебре открыл калитку. Через узкий проход пациенты входили по одному. Сутолоки и свалки удавалось избежать только потому, что Гебре появлялся в облачении священника.

Отпихивая друг друга, через высокий порог калитки перескочили двое мужчин.

— Ведите себя достойно! — упрекнул их Гебре.

За мужчинами последовала женщина, она ступала с такой опаской, словно сходила на берег с корабля. Пациенты по очереди четырехкратно прикладывались к кресту, который держал в руке Гебре: раз — за Христа, два — за Деву Марию, три — за архангелов, четыре — за четырех зверей Апокалипсиса, после чего терпеливо ждали, пока Гебре коснется их лба, — порядок был соблюден. Посетители Миссии страшились болезни и смерти, но пуще всего боялись осуждения на вечные муки.

Я вглядывался в лица, каждое — загадка, двух похожих нет, и живо представлял себе, как мой настоящий отец — Томас Стоун — войдет в эти ворота. Я буду стоять здесь — к тому времени уже доктор — в зеленом хирургическом халате или в белом пиджаке, рубашке и галстуке. Хотя портретов Стоуна я никогда не видел, я, конечно же, сразу его узнаю.

И я скажу ему:

— Ты здорово опоздал. Мы постарались обойтись без тебя.

 

Глава двенадцатая

Хороший доктор

Я проснулся до рассвета, выбежал из дома и под покровом темноты со всех ног помчался в автоклавную. Меня разбудила пронзительная мысль: вдруг сестра Мэри Джозеф Прейз, если ее попросить, вмешается и освободит Гхоша? На «отца» рассчитывать нечего, но вдруг та, что дала мне жизнь, проявит благосклонность и простит, что я так долго не касался ее парты?

Я глядел на «Экстаз святой Терезы», смутные очертания репродукции терялись во мраке, и мне казалось, что я в исповедальне. Хотя я был совершенно не расположен исповедоваться. Минут десять я просидел в молчании.

— Знаешь, я раньше думал, что все дети рождаются парами, — заговорил наконец я. Мне казалось как-то неловко сразу начинать с Гхоша. — Кучулу приносила щенков по четыре и по шесть. На ферме у Мулу мы видели свинью с двенадцатью поросятами.

Мы однояйцевые близнецы, но, по правде, не такие уж мы одинаковые. Не то что две банкноты, отличающиеся только номером серии. Шива — как бы мое зеркальное отражение. Я правша, а Шива — левша. У меня волосы на макушке закручиваются в левую сторону, а у Шивы — в правую.

Я коснулся носа. Об этом я ей рассказывать не стал. За месяц до попытки переворота у меня была стычка с Валидом, который задразнил меня моим именем. Я получил удар головой — testa — и отключился. Testa — «голова» по-итальянски, — как говорят, прием из древних эфиопских боевых искусств. Единственная защита — наклонить голову, спрятать лицо. Валид боднул меня, когда я не ожидал.

К моему изумлению, мне помог Шива. Столь чувствительный к страданиям животных и беременных, он мог оставаться совершенно равнодушным к человеческой боли, особенно когда сам был ее причиной. У меня на глазах Шива налетел на Валида. Тот нанес еще один удар головой. Их лобные кости встретились с противным треском. Проморгавшись, я увидел, что Шива стоит себе как ни в чем не бывало, а мальчишки помладше слетаются, словно стервятники на падаль, ибо падение грозы малышей — штука редкая. Валид лежал навзничь на земле. Поднявшись, попробовал еще раз. Стук был такой, что я смертельно испугался за Шиву. Но он и глазом не моргнул. А Валид отрубился окончательно. Когда он, прохворав положенное, вернулся в школу, то был тише воды ниже травы.

В тот вечер Шива разрешил мне обследовать его голову. На темени у него была легкая выпуклость, а лобная кость была очень толстая и крепкая. Я спросил Гхоша, почему так получилось, и он ответил, что это, вероятно, ответная реакция организма на примененные при нашем рождении инструменты. А может быть, это последствия того, что наши тела были соединены между собой. Из гордости я тогда не уточнил, что он имел в виду.

В огромной книге в библиотеке Британского Совета имелись портреты Чанга и Энга из Сиама, самых знаменитых «сиамских» близнецов. Чуть подальше в той же книге был портрет некоего индуса, Налу который объехал весь свет в качестве циркового урода. «Из груди у Лалу вырастал близнец-паразит». Лалу стоял в набедренной повязке, а из его голой груди торчали ягодицы и пара ног. По мне, так близнец-паразит вовсе не вырастал из тела Лалу, а, напротив, стремился забраться обратно.

Я с трудом оторвал взгляд от картинок, и каждое слово в книге стало для меня открытием. Я узнал, что когда два эмбриона растут в утробе одновременно, то получаются двуяйцевые близнецы — неодинаковые и, вполне возможно, разнополые. А вот если один эмбрион на очень ранней стадии развития делится на две обособившиеся половинки, близнецы выходят однояйцевые, как я и Шива. Соединенные близнецы — это те же однояйцевые, оплодотворенное яйцо которых на ранней стадии разделилось не полностью, и между двумя половинками осталась перемычка. В результате на свет появляются Чанг и Энц — два разных человека, сросшихся животами или иной частью тела. Яйцо может разделиться на неравные части, вроде Лалу и его паразитного «близнеца».

— Ты знаешь, что Шива и я были краниопаги! Что мы срослись головами? — спросил я у сестры Мэри Джозеф Прейз. — Пришлось разделить эту перемычку при рождении. Шла кровь.

Я надолго замолк в надежде, что она поняла: я говорю со всем уважением. С моей стороны было эгоистично упоминать о нашем рождении, ведь оно совпало с ее смертью. Молчание было неловким.

— Пожалуйста, сделай так, чтобы Гхоша выпустили из тюрьмы.

Все. Просьба высказана.

Я подождал ответа. Наступившая тишина, казалось, только усугубила мой стыд. Меня грызла совесть. Я ничего не сказал маме ни про то, что вырвал из библиотечной книги и похитил картинку, изображающую Лалу, ни про то, что убил солдата и страшусь грядущего ужасного возмездия.

Промолчал я и еще кое о чем. Насмотревшись на Чанга, Энга и Лалу, я понял: хотя пульсирующей кровью перемычки между мной и Шивой давным-давно нет, связь между нами осталась. Ведь в моем теле есть частички Шивы, а в его теле — меня. Что это нам сулит, не знаю, но это так. Нас не разделить.

А что, если бы у Шивы-Мэриона головы так и остались сросшимися или — представить только — из одного туловища росли бы две головы? Готов был бы я — готовы бы мы были — шагать по жизни в таком виде? Или все-таки обратились бы к докторам, чтобы нас попробовали разделить?

Но выбирать нам не пришлось. Нас разделили, разрезали соединяющий нас стебелек. Как знать, может быть, неординарный — даже эксцентричный — характер Шивы, равно как мое беспокойство, вечные поиски недостающего звена, зародились именно в то мгновение? Ведь в конечном счете мы все равно единое целое, нравится это нам или нет.

Я вскочил и выбежал из автоклавной, даже не попрощавшись. Разве сестра Мэри поможет мне, если я столько от нее утаил?

Я не заслужил ее заступничества.

Так что через час меня постигло настоящее потрясение.

Оно явилось в виде тайной записки на рецептурном бланке. Ее передал Гебре привратник русского госпиталя, которому ее вручил русский доктор, взявший с него слово не называть имен. С одной стороны доктор нацарапал: У Гхоша все хорошо. Он вне опасности. С другой стороны листка сам Гхош написал: Ребята, НАТЯНИТЕ РЕШИМОСТЬ НА КОЛКИ! Спасибо Алмаз, не надо больше приходить по ночам. Мое почтение матушке. Надеюсь, годовой контракт будет возобновлен. ХХХ Г.

Я помчался обратно в автоклавную, встал перед партой словно кающийся грешник и поблагодарил сестру Мэри Джозеф Прейз. Я рассказал ей все, ничего не скрыл, попросил прощения — и дальнейшей помощи в деле освобождения Гхоша.

Увидев Алмаз, я восхитился силой ее духа и решимостью, с какой она отбывала ночные бдения у тюрьмы. А вот всякое уважение к императору я потерял. Даже Алмаз, стойкая монархистка, поколебалась в своей вере.

Никто всерьез не полагал, что Гхош участвовал в заговоре. Дело было в другом (и это касалось многих сотен задержанных): все решения принимал лично его величество Хайле Селассие — и не слишком торопился.

Каждый день мы ездили в Керчеле, оставляли передачу из разрешенных продуктов и забирали емкость из-под вчерашней. В очереди у тюрьмы все нам были теперь как родные. Здесь мы узнавали последние новости и свежие слухи. Говорили, например, что император каждое утро выходит в дворцовый сад на прогулку, где к нему каждый в свой черед обращаются с докладами министр госбезопасности, министр внутренних дел и министр юстиции. Император гуляет, а государственные мужи почтительно следуют за ним и с расстояния в три шага сообщают о реальных происшествиях, а также передают сплетни, причем каждый последующий тщится разгадать, где расставил ловушки предыдущий, и осторожно подбирает слова. Лулу, монарший предсказатель, вроде бы пописал кое-кому на ботинок, и теперь все ломают голову, знак ли это особого доверия или, напротив, человек угодил в опалу…

На следующий день, ровно через сутки после того, как я наведался к сестре Мэри Джозеф Прейз, нам разрешили свидание с Гхошем.

Тюремный двор с лужайкой и громадными тенистыми деревьями выглядел как место для пикников. На этом фоне заключенные казались какими-то стволиками без листьев.

Я сразу приметил в толпе Гхоша. Шива и я бросились ему в объятия, не замечая бритой головы и исхудалого лица. Боль из груди исчезла — вот это я успел заметить. Густой запах немытого тела, которым пропиталась его одежда, расстроил меня, разве можно так опускаться? Подошли матушка и Хема, мы немного посторонились, но из опасения, что Гхош исчезнет на глазах, я придерживал его одной рукой. Некоторым людям худоба к лицу, но Гхош без своих пухлых щек и второго подбородка казался каким-то усохшим.

Алмаз стояла немного позади, ее лицо почти целиком скрывал платок. Гхош высвободился из объятий Хемы и матушки и подошел к ней. Алмаз низко поклонилась и хотела коснуться его ног, но Гхош перехватил ее руки и поцеловал. Они обнялись.

— Пока нас возили туда-сюда в крытых джипах, я видел тебя. Ты стояла и махала. Я был так рад. Хотя ты меня увидеть не могла.

Алмаз, зубы которой мне доселе видеть не доводилось, улыбалась от уха до уха. По лицу ее текли слезы.

— Я так волновался за всех вас, так мучился. Я же не знал, вдруг они и Хему арестовали. Или даже матушку. Когда я увидел на тюремном дворе Алмаз с семейным фото в руках, я понял, что все благополучно. Алмаз, ты сняла у меня камень с души.

Никто из нас не знал, что Алмаз отправляется на ночные дежурства с семейной фотографией, показывает ее всем проезжающим мимо тюремным автомобилям и улыбается.

Минуты летели, и мы принялись умолять Гхоша рассказать нам все. Вряд ли он хотел нас напутать. Просто не стал лгать.

— Первая ночь была самая тяжелая. Меня посадили в эту клетку, — он указал на грязный приземистый сарай, — ни повернуться, ни встать в полный рост. Здесь держат уголовников, убийц, бродяг, карманников. Душно ужасно, а ночью, когда запирают дверь, дышать нечем вообще. Пахан решает, где кому спать. Единственное место, где есть хоть какой-то воздух, возле самой двери, и в обмен на часы он меня туда пустил. Еще одна ночь в этой камере — и я бы помер. Ни простыней, ни одеял, спи на голом полу. К рассвету меня уже вовсю ели вши.

Прямо из дворца прибыл майор с приказом перевезти меня в военный госпиталь и предоставить все, что нужно, для оказания помощи генералу Мебрату. Император не слишком доверял врачам, под чьей опекой находился генерал. Когда майор увидел, в каких меня содержат условиях, поглядел на мое распухшее лицо, на то, как я припадаю на ногу, он пришел в ярость. Майор забрал меня в военный госпиталь, где я принял душ и переменил белье.

В госпитале мне показали рентгеновские снимки, а потом отвели к генералу. И кого я там вижу? Славу — доктора Ярослава из русского госпиталя. Он весь трясся с перепоя. А Мебрату либо был без сознания, либо крепко спал. Слава сказал, что эфиопские врачи к нему и близко не подходят — боятся, что, если умрет, их в этом обвинят и запишут в сочувствующие. Слава, сказал я, ты вкатил ему успокаивающее? Он ответил, что генерал, когда его доставили, был в полном сознании, говорил, никакой слабости в руках и ногах не наблюдалось. Я был против седативов, сказал Слава. Все время рядом со Славой находилась женщина-врач, тоже русская, доктор Екатерина. Она заспорила: успокоительное показано, у него травма головы, предстоит операция. А я возразил: травмы головы угрожают жизни, если угрожают мозгу. Эта пуля мозгу не угрожает. «А как вы это назовете?» — спросила она, указывая на глаз генерала. «Товарищ, — поспешил с разъяснениями я, — это называется глазная впадина». Особого внимания она на меня не обратила, а мне не понравилось, с каким неуважением она отнеслась к Славе. Может, он и алкоголик, но до того, как его сослали в Эфиопию, много нового совершил в ортопедии. Слава шепнул мне у нее за спиной: «КГБ!» Обращаюсь к майору: «Какие у вас инструкции относительно моих полномочий?» Майор говорит: «Все что пожелаете. Ответственность на вас». «Заберите врачиху обратно в Большой госпиталь и не пускайте сюда больше. Мне нужно бренди, нюхательную соль — и прикажите поставить в этой палате две койки для меня и Славы». Мы влили генералу все наличные антибиотики и на пару со Славой прямо на больничной койке удалили поврежденный глаз, отрезав все, что висело, и не касаясь более ничего. Генерал даже не пошевелился. Удалять пулю я не планировал.

Следующие две ночи я не разлучался со Славой и спал в нормальной постели. Седативы действовали еще дня три. «Слава, доза была лошадиная?» — спросил я. «Нет, но ее прописала кобыла. По имени Екатерина».

Когда генерал Мебрату очнулся, то пожаловался на легкую головную боль и насморк. В остальном он пребывал в хорошей форме. Мне больше не разрешили постоянно находиться при нем, да и Славу отправили прочь. Тогда-то я и написал вам записку. В тюрьме мне предоставили приличную камеру с порядочными соседями. В госпиталь меня таскали по два-три раза в день, но говорить с генералом не разрешали. Обменяемся парой слов — и все.

Я видел, как две громадные крысы средь бела дня вылезли из сточной канавы между двумя корпусами. Гхош кое-чего недоговаривал. Мы тоже не сообщали ему всего.

Нам разрешили свидания дважды в неделю. Только один вопрос оставался открытым: когда же его освободят?

То один, то другой высокопоставленный пациент Гхоша появлялся на горизонте с подношениями: какая-нибудь особенная ручка, пачка бумаги, книга по его просьбе. С собой они приносили рецепты на латыни, выписанные рукой Гхоша, и я отправлял их к Адаму, рецептурщику.

В отсутствие Гхоша я понял, какого рода доктор он был. Все эти члены царствующего дома, министры, дипломаты не были серьезно больны, во всяком случае, на мой взгляд. Им недоставало полномочий освободить Гхоша из тюрьмы, но получить свидание было в их власти. Гхош оттягивал им нижнее веко и определял цвет слизистой оболочки, просил высунуть язык, щупал пульс, ставил диагноз, ободрял. Современное определение «семейный врач» далеко не полностью отражает ту роль, которую он играл.

Через три недели после нашего свидания с Гхошем генерал Мебрату предстал перед судом, спектаклем для иностранных наблюдателей. Эфиопская подпольная газета и ряд иностранных изданий публиковали отчеты о процессе. Генерал держался достойно, не изображал раскаяния и не сваливал вину на других. Его поведение произвело сильное впечатление на людей, допущенных в зал суда. Со скамьи подсудимых прозвучала программа: земельная реформа, политическая реформа и конец привилегиям, превращающим крестьян в рабов. Те, кто подавлял заговор, теперь не понимали, почему выступили против. Ходили слухи, что группа младших офицеров сговорилась освободить Мебрату, но генерал категорически отказался. Смерть братьев по оружию тяготила его совесть. Суд приговорил Мебрату к смерти. Его последние слова были: «Я отправляюсь к своим товарищам с вестью, что брошенные нами в землю семена дали всходы».

Ближе к вечеру, на сорок девятый день после ареста Гхоша, к дому подъехало такси. Я услышал крик Алмаз и успел подумать: что еще опять стряслось?

Из машины, вертя во все стороны головой, будто попал сюда впервые, выбрался Гхош. С подножки спрыгнул Гебре, хлопнул в ладоши и пустился в пляс. К ним подбежали Розина и Генет. Воздух наполнился радостными криками. Розина восторженно улюлюкала, Кучулу махала хвостом, лаяла и весело подвывала, два безымянных пса последовали ее примеру — правда, близко подойти не отважились.

Пробило полночь, когда мы вчетвером — я, Шива, Хема и Гхош — отправились в постель. Было тесно, неудобно, но мне никогда еще не спалось лучше. Тяжкий храп Гхоша разбудил меня — и это был самый замечательный звук на свете.

Наутро мы проснулись в праздничном настроении, не ведая, что в это самое мгновение генерал Мебрату, ветеран Кореи и Конго, выпускник Сандхерста и Форт-Левенуэрта, прощается с жизнью.

Его повесили на Меркато — быть может, потому, что именно здесь прошла демонстрация студентов и именно здесь переворот получил самую горячую поддержку. Руководил казнью, как мы потом узнали, адъютант императора, человек, которого Мебрату знал долгие годы. Говорили, что Мебрату произнес: «Если ты когда-нибудь любил солдата, завязывай узел тщательно». Когда петля была надета и грузовик уже собирался тронуться, генерал сам сделал последний шаг, причисливший его к мученикам.

Мы узнали о казни ближе к середине дня. В тот вечер в каменных виллах, в казармах молодые офицеры, закончившие военные академии в Холета, в Хараре, академию ВВС в Дебре Зейт, решили, что завершат дело, начатое генералом Мебрату.

День ото дня фигура генерала росла, он обращался в неофициального святого. Его изображение появилось на анонимных листовках, стилизованных под эфиопский лубок, преобладали желтый, красный и зеленый цвета, по правую руку от чернокожего Христа стоял Иоанн Креститель, по левую — генерал Мебрату, вокруг голов их сияли желтые нимбы, а у ног текла река Иордан. Текст гласил:

Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему [75] .

 

Глава тринадцатая

Туфли Абу Касыма

Через два дня после казни генерала персонал больницы во главе с Адамом и В. В. Гонадом устроил прием в честь возвращения Гхоша. Купили корову, взяли напрокат шатер и наняли повара.

Адам перерезал животному глотку. Особо ретивый санитар, которому не терпелось отведать горд-горд — сырой говядины, — отхватил из пашинки тонкий трепещущий кусок, пока корова еще стояла на ногах. Потом корову отвязали от дерева, разделали и отнесли мясо повару.

Когда в проезде показался армейский джип, у меня сердце ушло в пятки. Все вокруг замерли и уставились на офицера в форме, который вошел в наше бунгало. Я проскользнул поближе к дому. Офицер сразу же вышел обратно в сопровождении Гхоша и Хемы. Шива находился рядом со мной.

— Мальчики, — произнес Гхош. — Мотоцикл. Кто-нибудь приходил за мотоциклом? — Гхош был совершенно спокоен, ибо не видел ни малейшего повода для тревоги.

Сперва я ощутил громадное облегчение: пришли не за Гхошем! Облегчение сменилось переполохом: так вот зачем этот человек здесь! Мы впятером заранее придумали историю: Объявился солдат с ключом и уехал на мотоцикле, мы с ним и слова не сказали. История была поведана Хеме в тот же день, когда солдат пропал. У нее все мысли были заняты арестом Гхоша, и она пропустила ее мимо ушей.

Я уже собирался заговорить и перевел взгляд на офицера.

Это был он, грабитель, тот самый, что пришел за мотоциклом!

То же лицо. Тот же лоб, те же зубы, только… Этот держится посолиднее и не такой тощий. На отглаженной форме ни пятнышка, берет заткнут за погон, вид подтянутый, как и положено профессиональному солдату.

Нет, это не он.

Румянец начал возвращаться на мои щеки. Примчались Розина и Генет. Вокруг нас собралась небольшая толпа.

— Объявился какой-то солдат с ключом и уехал на мотоцикле, — проговорил Шива.

Я кивнул:

— Да.

Офицер улыбнулся, наклонился ко мне и вежливо спросил по-английски:

— А больше ничего не помните? Может, вы о чем-то не упомянули?

— А вот и Розина, — прервал его Гхош по-амхарски обратился к ней: — Розина, этот офицер интересуется мотоциклом Земуя.

Розина низко поклонилась. Ну да, с грабителем она тоже была очень вежлива, зато нашла слова, которые его сразу вывели из себя. Хоть бы сейчас была поосторожнее.

— Да, сэр. Я была с мальчиками, когда он пришел. — Она прикрыла покрывалом рот, округлила глаза. — Простите, сэр. Тот человек… он был так похож на вас. Когда я увидела ваше лицо… простите меня. — Она опять поклонилась. — Он был… не такой вежливый, как вы. И одет был… по-другому.

— У нас одна мать, — криво улыбнулся офицер. — Это правда, мы с ним похожи. Как он был одет?

— Армейский китель. Без рубашки. Белая майка. Ботинки, брюки.

— Не заметили в нем ничего особенного?

— Револьвер у него был заткнут вот сюда, — Розина показала себе на верхнюю часть живота, — а не лежал в…

— Кобуре? — подсказал офицер.

— Да. И выглядел он… глаза красные. Он как будто был…

— Пьян? — опять подсказал брат, очень мягко. — Вы спросили, на каком основании он требует мотоцикл?

— Прошу вас, сэр. У него был револьвер. Он сердился. У него были ключи.

— Что он сказал вам?

— Много чего. Сказал — забираю мотоцикл. Я не возражала. — Розина отступила от отрепетированного сценария, но все шло гладко.

— А что такое? Что случилось? Что произошло с мотоциклом? — спросил по-английски Шива, и я поразился его отваге.

— Этого-то я и не знаю. — Английский у офицера был безукоризненный, манеры мягкие. — И мотоцикл был ему ни к чему. В армии ему бы все равно не разрешили на нем ездить. — Он помолчал, как бы раздумывая, сказать ли еще что-нибудь, и продолжил, обращаясь больше к Гхошу и Хеме: — Его никто после не видел. Я выяснил только, что две недели назад он сбежал в самоволку. Женщине, с которой живет, он сказал, что отправляется за мотоциклом. — Он повернулся ко мне с Шивой: — Вы видели, как он уезжал?

— Я слышал звук мотора, — сказал я. Он кивнул.

— Доктор, не будете возражать, если мы немножко осмотримся?

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Гхош.

Офицер и его водитель обошли дом, зашагали по посыпанному гравием проезду. Меня словно притиснуло к земле. Только-только все начало складываться, Гхоша выпустили, и вот этот офицер собирается снова ввергнуть нас в ад? Генет не спускала с меня глаз, Розина присела на корточки, ковыряя в зубах веточкой эвкалипта. Двое военных дошли до гребня, обогнули приемный покой и скрылись из виду. Если они на обратном пути заглянут под навес, все пропало. Мотоцикл хорошо спрятан, но кто ищет, тот всегда найдет.

Прошла целая вечность, прежде чем они вернулись.

— Благодарю, доктор. — Офицер пожал руку Гхошу. — Я опасаюсь самого худшего. В тот день, когда император возвратился, кое-кто из наших солдат дорвался до больших денег. Брат оказался как-то в это замешан. Пожалуй, даже к лучшему, что он исчез.

Когда джип скрылся, Гхош испытующе посмотрел на нас. Он почувствовал что-то неладное, но спрашивать ни о чем не стал. Стоило Гхошу и Хеме удалиться обратно в дом, как я свернул за угол и меня вырвало. Генет и Шива бросились было за мной, но я замахал им рукой, чтобы шли прочь. У желудочно-кишечного тракта имелись свой разум и свое сознание.

В шатре складные стулья мягко встали на траву. Вскоре на столах появились стаканы с теджем и тарелки с едой. Моим любимым блюдом было китфо — грубо помолотое сырое мясо, перемешанное со сливочным маслом и пряностями. Дома у нас его никогда не готовили, но с самых ранних лет меня угощали им Розина либо Гебре. Сегодня у меня не было аппетита. После китфо последовало горд-горд — кубики сырого мяса, сдобренные жгучим соусом из красного перца. Блюда следовали одно за другим: тефтели, мясное карри, чечевичное карри, язык и почки — все части туши, еще утром пасшейся под деревом, пошли в ход. Лепешки инжеры стопками лежали на столе.

Гхош сидел в кресле на возвышении. Медсестры, их ученицы и прочие сотрудники Миссии подходили по одному, пожимали ему руку и возносили благодарность святым за то, что он благополучно перенес суровые испытания.

Розина не показывалась, но Генет была здесь, старалась держаться понезаметнее. Я расположился рядом. Вся в черном, она мрачно ковырялась в еде и казалась далекой родственницей той Генет, которую я знал, — после смерти Земуя она почти не выходила из дома. Подошедшего санитара, который поздравил ее с освобождением Гхоша и расцеловал в обе щеки, она едва удостоила слова.

— Ты когда вернешься в школу? — спросил я.

— Они убили моего отца. Ты что, забыл? Плевать я хотела на школу. — И она прошипела мне в ухо: — Только не ври. Ты сказал Гхошу?

— Нет!

— Но ты собирался, правда ведь?

Она меня сразила. Там, в тюремном дворе, когда Гхош впервые обнял меня после долгой разлуки, признание висело у меня на кончике языка и я на самом деле чуть было не проговорился.

— Собирался, да не сказал… Не смотри на меня так.

Она взяла свою тарелку и отошла от меня подальше.

Даже если я сам в себе сомневался, от нее я хотел полного доверия. Меня кольнуло, что она больше не видит во мне героя, пристрелившего грабителя.

Ближе к вечеру шатер разобрали и явились новые гости, до которых дошла весть об освобождении Гхоша. Для Эвангелины и миссис Редди к радости примешивалась горечь: Гхош-то вернулся, а вот бедный генерал Мебрату покинул нас навсегда. Эвангелина все повторяла, вытирая слезы:

— Такой молодой. Подумать только, такой молодой и его больше нет.

А миссис Редди утешала ее, прижимая к своей могучей груди. Дамы принесли с собой целый котел бирияни и жгучие пикули из манго, любимое лакомство Гхоша.

— Это твой второй медовый месяц, радость моя, — сказала Эвангелина Гхошу и подмигнула Хеме.

Адид, старый приятель, явился с тремя живыми курами, связанными за лапы, передал их Алмаз и тщательно почистил от перьев свою белую нейлоновую рубашку, надетую поверх просторного клетчатого маависа, ниспадающего до пят. За ним пришел Бабу, партнер генерала Мебрату по бриджу, и принес бутылку «Димпл Пинч», любимого виски генерала. Когда спустились сумерки, заговорили о том, что неплохо бы разложить карты и тряхнуть стариной. Мне уже стало казаться, что того и гляди прибудет Земуй вместе с генералом Мебрату.

В доме стало душно, и я распахнул окна. В какой-то момент Гхош отправился в ванную снять свитер, Хема за ним. Я встал у дверей. Гхош принялся чистить зубы. Казалось, он никак не налюбуется на льющуюся из крана воду. Хема не сводила глаз с его отражения в зеркале.

— Я тут подумал… — услышал я слова Гхоша. — Мы потрудились на славу. Не пора ли нам… и честь знать.

— Что? Уехать? Куда? Обратно в Индию? — воинственно спросила Хема.

— Нет… ведь тогда мальчикам придется учить хинди или тамильский в качестве обязательного второго языка. Поздновато им. Не забывай, почему мы уехали, какая была главная причина.

Они не знали, что мне все слышно.

— Многие учителя-индусы уехали отсюда в Замбию, — сказала Хема.

— Или в Америку? В округ Кук? — засмеялся Гхош.

— Персия? Говорят, им позарез нужны специалисты, не меньше, чем здесь. Зато у них денег куры не клюют.

Замбия? Персия? Они это серьезно? Ведь Эфиопия — моя родина, это моя страна. Да, здесь не все гладко, беспорядки и жестокости могут повториться. Но это наш дом. Как, должно быть, ужасно пройти через муки, да еще на чужбине!

Мы потрудились на славу.

Слова Гхоша будто ударили меня в солнечное сплетение: ну да, это моя страна, но ведь для Хемы и Гхоша она чужая. Что она им? Неужели только место работы?

Я незаметно выскользнул из дома.

Воздух был свежий, духовитый, животворный. Дым эвкалиптовых дров, запах мокрой травы, навоза, табака, тины и поверх этого аромат сотен роз — вот чем благоухала Миссия. Да, пожалуй, и не только Миссия. Весь континент.

Назовите меня нежеланным ребенком, погубителем собственной матери, исчадием, порожденным падшей монахиней и сбежавшим отцом, хладнокровным убийцей, лгущим в глаза брату своей жертвы, но эта суглинистая земля, породившая матушкины розы, была у меня во плоти. Я говорил: Эфёпя — как абориген. Пусть чужестранцы тянут: Эээ-фии-опиии-я, будто это составное имя вроде Шарм-аль-Шейх, или Дар-эс-Салям, или Рио-де-Жанейро. Исчезающие в темноте горы Энтото вздымались на горизонте; если я уеду, они провалятся под землю, уйдут в небытие, я нужен этим горам, чтобы было кому любоваться их поросшими лесом склонами, и они нужны мне — как еще я узнаю, что жив? Эти звезды, они тоже принадлежат мне по праву рождения. Небесный садовник посеял семена мескеля, и, когда сезон дождей заканчивается, цветы расцветают. Даже топи на задах Миссии, «зыбучие пески», поглотившие лошадь, собаку, человека и неизвестно что еще… они тоже мои.

Свет и тьма. Генерал и император. Добро и зло.

Все это жило во мне, куда я от этого денусь? Если уеду, что останется от меня?

В одиннадцать часов Гхош извинился перед компанией в гостиной и вместе с нами и Хемой проследовал в нашу комнату.

— С тех пор как тебя забрали, мы здесь не спим, — сказал Шива.

Гхош тронут. Он ложится посередине, мы — по обе стороны от него. Хема садится в ногах.

— В тюрьме отбой был в восемь. Гасили свет, и мы принимались рассказывать истории. Я пересказывал книги, которые мы читали вам. Один из моих соседей по камере, купец по имени Тофик, поведал историю Абу Касыма.

Эту сказку знают дети по всей Африке. Абу Касым, мелкий багдадский торговец, никак не мог избавиться от своих поношенных, чиненых-перечиненых туфель, над которыми все смеялись. Наконец они осточертели даже ему самому. Но любая попытка выкинуть их влекла за собой несчастье: бросит он их в окно — они свалятся прямо на голову беременной женщине, у нее случится выкидыш, и Абу Касыма посадят в тюрьму; кинет в канаву — они закупорят сток, вызовут наводнение, и опять Абу Касыма упекут в кутузку…

Тофик закончил свой рассказ, и другой заключенный, полный собственного достоинства старик, сказал: «Абу Касым мог бы построить особое помещение для своих туфель. Зачем зря стараться, если от них все равно никуда не деться?» И старик радостно засмеялся. В ту же ночь он умер во сне.

На следующую ночь нам не терпелось поговорить про Абу Касыма. Точка зрения у всех была одна и та же. Старик был прав. Смысл сказки про старые туфли таков: все, что ты видишь, чего касаешься, каждое семя, которое ты посеял или не посеял, становится частью твоей судьбы… Я повстречал Хему в инфекционном отделении в Правительственной больнице общего профиля в Мадрасе, и эта встреча привела меня в Африку. Благодаря ей я получил самый большой дар в своей жизни — стал отцом вас двоих. В связи с этим я прооперировал генерала Мебрату, который стал моим другом. Из-за своего друга я угодил в тюрьму. Потому что я доктор, я спас ему жизнь, и меня выпустили. Потому что я спас ему жизнь, его повесили… улавливаете, о чем я?

Я не улавливал, но он говорил с такой страстью, что не хотелось его прерывать.

— Я рос без отца и считал, что прекрасно без него обхожусь. Моя сестра очень остро воспринимала его отсутствие и была вечно недовольна, любых благ ей было мало. — Он вздохнул. — Свою скрытую тоску по отцу я старался восполнить успехами в учебе, в работе, добивался похвалы. В тюрьме я окончательно понял: для меня и для сестры жизнь без отца была вроде туфель Абу Касыма. Чтобы избавиться от них, надо признать, что они — твои, и тогда они сами исчезнут.

Столько лет мы вместе, а я и не знал, что отец Гхоша умер, когда он был ребенком, что он, как и мы, безотцовщина. Но у нас, по крайней мере, есть Гхош. Вот уж кому пришлось хуже, чем нам.

Гхош опять вздохнул.

— Надеюсь, однажды вы увидите все так же ясно, как я в Керчеле. Ключ к счастью — признать, что туфли твои, осознать, кто ты есть, как ты выглядишь, кто твои близкие, какие у тебя есть таланты и каких нет. Если ты только и будешь твердить, что туфли не твои, ты до смерти не обретешь себя и умрешь в горьком сознании, что подавал какие-то надежды, но не оправдал их. Не только наши поступки, но и то, чего мы не сделали, становится нашей судьбой.

Гхош ушел. Получается, покойный солдат был для меня парой туфель? И они вернулись ко мне в виде солдатова брата? А какое обличье они примут в следующий раз?

Мысли мои стали путаться, как всегда перед сном, когда кто-то вдруг поднял накомарник. Миг — и она уже сидит у меня на груди, распластав меня по кровати, рукой не пошевелить.

Я мог бы спихнуть ее с себя. Но не спихнул. Ведь было так здорово — ее тело прижималось к моему, ноздри мне щекотал запах угля и ладана. Может, она так извиняется за грубость? Наверное, залезла в открытое окно.

В зыбком свете, падающем из прихожей, я увидел застывшую улыбку у нее на лице.

— Ну так что, Мэрион? Сказал Гхошу про грабителя?

— Если ты подслушивала, сама знаешь.

Шива проснулся, посмотрел на нас, повернулся на другой бок и закрыл глаза.

— Ты чуть было не рассказал все этому офицеру, его брату.

— Но не рассказал же. Я просто очень удивился…

— Мы считаем, ты проболтался Гхошу и Хеме.

— Ничего подобного. Никогда в жизни.

— Почему это?

— Сама знаешь почему. Если это всплывет, меня повесят.

— Нет, повесят меня и маму. Из-за тебя.

— Мне снится его лицо.

— И мне. И я каждую ночь его убиваю. Лучше бы я его убила, не ты.

— Это был несчастный случай.

— Если бы я его убила, я бы не стала упирать на несчастный случай. И ни у кого не было бы поводов для беспокойства.

— Тебе легко говорить. Убил-то я.

— Мама думает, ты проговоришься. Мы за тебя волнуемся.

— Что? Передай Розине, чтобы не тревожилась.

— Однажды это всплывет и всех нас убьют.

— Прекрати. Если так уверена, что я проболтаюсь, зачем затеяла этот разговор? Слезь с меня.

Она легла на меня плашмя. Ее лицо было совсем рядом, и на секунду мне показалось, что она меня сейчас поцелует. С чего бы, ведь мы ссорились. Я смотрел ей в глаза, на пятнышко в правой радужке, чувствовал на лице ее свежее, легкое дыхание, видел, какой роковой красавицей она станет. Меня одолевало воспоминание о нашей близости в кладовой.

Зрачки у нее расширились, она прищурилась.

Там, где ее бедра прижимались к моим, я ощутил растекающееся тепло.

Пижама у меня сделалась мокрая. Воздух под накомарником наполнился запахом свежей мочи. Глаза у нее закатились, стали видны одни белки. Она закинула назад голову. Содрогнулась, выгнула спину дугой. Подарила мне последний взгляд.

— Ты обещал. Не вздумай забыть.

Она спрыгнула с меня и была такова. Догнать ее, разорвать на кусочки!

Шива схватил меня за плечи. Ее ли он хотел защитить или просто выступил в роли миротворца, не могу сказать. Глаза он отводил в сторону. Меня всего трясло от ярости, а он сдирал постельное белье. Мои пижамные штаны были насквозь мокрые, Шива обходился без них. Я набрал в ванну воды и помылся, Шива сидел на стульчаке. Вернувшись в спальню, я надел свежую пижаму. Тут вошел Гхош.

— У вас свет. Что стряслось?

— Несчастный случай, — буркнул я.

Шива промолчал. Запах было ни с чем не спутать. Я сгорал со стыда. Можно было свалить все на Генет, но я не стал. Открыл на пять минут окно, и все.

Гхош вытер тюфяк, помог мне его перевернуть, принес свежие простыни, перестелил постель. Мне показалось, он расстроен.

— Возвращайся к гостям, — велел я. — С нами все отлично. Ей-богу.

— Мальчики мои, мальчики… — Пробормотал Гхош. Он решил, что это я намочил постель. — Представить себе не могу, что вы пережили.

Это была правда. Он и представить не мог. Как и мы не могли себе представить, что пережил он.

— Никогда больше с вами не расстанусь.

При этих словах у меня кольнуло в груди. Зачем он это сказал? Как будто все зависит только от него. Как будто забыл про судьбу и туфли Абу Касыма.

 

Глава четырнадцатая

Слово за слово

Со смерти Земуя прошло шестьдесят дней, а Генет по-прежнему безвылазно сидела дома. Розина из-за своего выбитого зуба старалась не улыбаться и была сурова как абиссинский кабан.

— Довольно, — сказал ей Гебре в День святого Гавриила. — Я переплавлю крест, чтобы сделать тебе серебряный зуб. Пора бы начать скалить зубы и носить белое. Того хочет Господь. Из-за тебя его мир делается мрачным. Даже законная жена Земуя сняла траур.

— Ты называешь эту шлюху его женой? — закричала Розина. — Да стоит подуть сквозняку, как она уже ноги расставила. Не говори при мне о ней.

На следующий день она вскипятила целый котел черной краски и погрузила в него все свои вещи и большую часть школьной одежды Генет.

Хема попыталась уговорить ее разрешить дочке ходить в школу и получила отпор:

— Траур еще не закончился.

Через два дня, в субботу, выходя на кухню, я услыхал из жилища Розины лулулу с оттенком некой торжественности. Я постучал. Розина чуть приоткрыла дверь и оглядела меня горящими глазами. В руках у нее была бритва.

— У вас все в порядке?

— Все хорошо, спасибо.

И она захлопнула дверь. Но я успел заметить Генет с полотенцем на лице и какие-то кровавые тряпки на полу.

Я тут же рассказал все Хеме, и теперь уже она постучалась к Розине. Розина замялась.

— Входите, если приспичило, — сказала она наконец. — Мы закончили.

В комнате пахло женщинами. И ладаном. И еще свежей кровью. Прямо нечем было дышать. Голая лампочка под потолком не горела.

— Закрой дверь, — бросила мне Розина.

— Не закрывай, Мэрион, — возразила Хема. — И включи свет.

У кровати Генет на тумбочке стояла спиртовка. Рядом лежали бритва и окровавленный кусок ткани.

Генет сидела смирно, уперев локти в колени, руки ее с зажатыми в них тряпками обхватывали лицо. Поза мыслителя, если бы не эти тряпки.

Хема отняла ее руки от лица. На висках возле бровей — глубокие вертикальные разрезы вроде цифры 11, по два с каждой стороны. Свернувшаяся кровь была черная как смола.

— Кто это сделал? — возмутилась Хема, прижимая к ране тампон.

Ответом ей было молчание. Розина с улыбкой смотрела куда-то вдаль.

— Я спрашиваю, кто это сделал? — Тон у Хемы был острее бритвы, которая нанесла раны.

Генет ответила по-английски:

— Это я ее попросила.

Розина резко одернула ее на языке тигринья. Я знал, что эта короткая гортанная фраза значит «Замолчи». Генет не послушалась.

— Это знак моего народа, — продолжала она, — знак племени отца. Если бы отец был жив, он бы мною гордился.

Хема немного помолчала. Черты ее смягчились.

— Твой отец умер, девочка. Ты, по милости Господней, жива.

Розина нахмурилась. Слишком много английских слов, по ее мнению.

— Идем со мной. Позволь мне обработать раны, — проговорила Хема.

Я опустился на колени:

— Пойдем с нами. Ну пожалуйста.

Генет тревожно посмотрела на мать и прошипела:

— Вы только все испортите. Мы с ней обе хотим, чтобы остались следы. Прошу вас, уходите.

Гхош посоветовал сохранять спокойствие.

— Она нам не дочь.

— Ошибаешься. Она ест с нами за одним столом. Мы оплачиваем ей школу. Если с ней приключилось что-то недоброе, мы не можем просто взять и умыть руки.

Слова Хемы потрясли меня. Какое благородство! Но если Хема считает, что Генет сестра мне, это все осложняет. Ведь мои чувства к ней… не подобают брату.

Гхош произнес успокаивающе:

— Это все для того, чтобы предохранить ее от сглаза. Все равно что pottu в Индии, милая.

— Моя pottu легко стирается, милый. Никакого кровопролития.

Неделю спустя Хема и Гхош вернулись домой под громкие причитания Розины. Впрочем, их уход на работу сопровождался теми же завываниями. Она горько жаловалась на судьбу, Бога, императора и упрекала Земуя за то, что оставил ее.

— Вот-вот, — сказала Хема. — Бедная девочка совсем рехнется. А мы, значит, так и будем стоять в сторонке?

Хема объявила общий сбор. Под ее знамена собрались Алмаз, Гебре, В. В., Гхош, Шива и я. Всем составом мы ворвались к Розине, Хема взяла Генет за руку и отвела к нам, предоставив остальным принуждать Розину к миру. А та надрывалась, что у нее похитили дочь…

Дверь в спальню Хемы была закрыта. Мы слышали, как Генет плещется в ванне. Хема вышла за молоком и попросила Алмаз порезать папайю, сбрызнуть лимоном и посыпать сахаром. Вскоре Алмаз прошествовала в спальню, да так и осталась за закрытой дверью.

Через час Хема и Генет вышли рука об руку. На Генет была желтая блузка в блестках и переливчатая зеленая юбка — часть танцевального облачения Хемы. Волосы зачесаны назад, глаза подведены, голова высоко поднята, осанка царственная — ну прямо королева, которую освободили из темницы и вернули на трон. Да, она была моя королева, никакая не сестра, и я хотел ее видеть рядом с собой, и восхищался ею, и был ее вернейшим подданным. Блестящее зеленое сари Хемы оказалось в тон наряду Генет. На этом фоне Алмаз чуть было не проскользнула на кухню незамеченной. А посмотреть было на что: глаза подведены, губы накрашены, щеки нарумянены, в ушах огромные серьги, очень идущие к ее волевому лицу…

Впятером мы забрались в машину. Генет расположилась на заднем сиденье между мной и Шивой. На Меркато Хема приобрела ей новый комплект нарядов. Рождество, Дивали и Мескель слились в один радостный день.

Поход по магазинам мы завершили в кафе Энрико. Гёнет сидела напротив меня, улыбалась и лизала мороженое. Потихоньку она разговорилась. Если ей промыли мозги, как выразилась Хема, то теперь рассудок к ней возвращался.

Я воспользовался моментом, убедился, что под столом мне ничего не мешает, и со всей силы пнул ее в голень. Любовь переполняла меня, но из головы не шла постельная сцена двухнедельной давности, а также ее прискорбные последствия. Красота ее тела, словно парящего надо мной в воздухе, потрясала. А мокрое белье я бы охотно стер из памяти.

Гримаса боли исказила лицо Генет, на глаза навернулись слезы, но она не издала ни звука.

— Что случилось? — участливо спросил Гхош. Она пролепетала:

— Мороженым подавилась.

— Ай-ай-ай. Мороженое в голову ударило. Феномен, достойный изучения, а, Хема? Это какой-то эквивалент мигрени? Недуг всех поражает или только некоторых? Какова длительность болезни? Имеются ли осложнения?

— Милый, — Хема поцеловала его в щеку, редчайшая демонстрация чувств на публике, — наконец-то ты нашел явление, которое я не прочь исследовать на пару с тобой. Как я понимаю, для эксперимента понадобится масса мороженого?

В машине Генет показала мне след от удара.

— Доволен? — спросила она спокойно.

— Нет, это только разминка. Я с тобой еще рассчитаюсь.

— Еще испортишь мой новый наряд, — произнесла жеманно Генет и навалилась на меня. Шрамы возле глаз еще отливали красным.

Хема сочла их варварством, но на мой вкус, они были прекрасны. Я приобнял Генет. Шива не сводил с нас глаз: интересно, что я еще выкину? Шрамы придавали Генет не по годам мудрый вид, ибо находились на местах, где у людей пожилых образуются морщинки. Она улыбнулась, и морщинки задвигались, растянулись. Сердце у меня колотилось в истоме. Кто эта красавица? Она не сестра мне. И не подруга. В определенном смысле она — мой противник. И любовь всей моей жизни.

— Ну так что? — осведомилась она. — Если серьезно. Отомстил сполна?

Я вздохнул:

— Да. Сполна.

— Вот и хорошо.

Она ухватила меня за мизинец, согнула и, ей-богу, сломала бы, если бы я не вырвал руку.

Теперь Генет спала в кровати, которую поставили для нее в нашей гостиной. На следующее утро, перед тем как нам отправиться в школу, Хема послала за Розиной. Шива, Генет и я подслушивали в коридоре. Розина стояла перед Хемой в той же позе, что перед солдатом-мародером, я видел в щелку.

— Возвращайся на свое место в кухне рядом с Алмаз. С сегодняшнего дня дверь и окно в твое жилище днем всегда будут открыты, пусть как следует проветрится.

Если Розина собиралась пожаловаться на дочку, минута настала.

Мы затаили дыхание.

Она не произнесла ни слова. Слегка поклонилась — и покинула помещение.

Потянулись обычные школьные будни: куча заданий на дом, затем занятия с Хемой, каллиграфия, обсуждение того, что случилось за день, и новых прочитанных книг. Крикет для меня и Шивы и танец для Шивы и Генет. По вечерам подавать шар-другой частенько выпадало Гхошу. Для такого крупного мужчины подача у него была очень мягкая, и он обучал нас разным приемам.

Хема и Гхош переговорили с учителями, и в этом году Шиву перестали загружать дополнительными заданиями. Довольны остались обе стороны. Если Шива не хотел писать сочинение про битву при Гастингсе, никто его не заставлял. Школа исправно взимала плату за обучение Шивы и допускала его на занятия, только чтобы не хулиганил, а Шива соблюдал школьный распорядок. Учителя нас знали и с пониманием относились к брату. Насколько глубоким было это понимание, другой вопрос. Кое-кому, например мистеру Бейли, только что прибывшему из Бристоля, пришлось потрудиться. Бейли был в нашей школе единственным учителем с дипломом и вынужден был поддерживать высокий уровень. Две трети из нас завалили первую контрольную по математике.

— Один из вас написал на «отлично», но забыл написать свою фамилию. Прочие результаты никудышные. У шестидесяти шести процентов оценки неудовлетворительные, — кипятился учитель. — Что скажете про это число? Шестьдесят шесть!

С Шивой риторические вопросы обращались в ловушку, он никогда не выдавал ожидаемый и прекрасно всем известный ответ.

Шива поднял руку. Я съежился. Брови мистера Бейли поползли вверх, будто с ним заговорила мебель.

— Ты что-то хочешь сказать?

— Шестьдесят шесть — мое второе любимое число.

— А почему второе? — поинтересовался мистер Бейли.

— Потому что если сложить все числа, на которые делится 66, включая само 66, получится квадрат.

Мистер Бейли не устоял. Записал на доске 1, 2, 3, 6, 11, 22, 33 и 66 и сложил. Получилось 144.

— Двенадцать в квадрате! — хором воскликнули учитель и Шива.

— Поэтому число 66 — особенное, — продолжал Шива. — 3, 22, 66 и 70 — тоже особенные. Сумма их делителей дает квадрат.

— Скажи же, какое твое самое любимое число? — Сарказма в голосе Бейли больше не было. — 66, говоришь, второе?

Шива бросился к доске, хотя его не вызывали, и написал: 10 213 223.

Бейли долго смотрел на доску и наливался краской, наконец, как-то по-женски, развел руками:

— А почему это число должно нас заинтересовать?

— Первые четыре цифры — это номер вашей машины. (Судя по лицу мистера Бейли, он понятия об этом не имел.) Но это так, совпадение. Это число, — Шива постучал мелом по доске, — единственное, которое само себя описывает, если прочитать его вслух. Один ноль, две единицы, три двойки и две тройки! — Тут мой брат радостно засмеялся, чем поверг класс в изумление, отложил мел и сел на свое место.

Только это я и усвоил из математики за весь год. Что касается ученика, написавшего контрольную на «отлично», — кем бы он ни был, — то вместо своей фамилии он изобразил на листке Веронику.

Я ломал голову над превратностями судьбы, что так обособили его от меня по части школьных заданий, и, кажется, нашел ответ. Если Шива не мог или не хотел сделать то, что от него требовалось, это требование снималось. Я же в любом случае был обязан выполнить задание.

Как только позволяло расписание уроков, Шива присутствовал при «повороте на головку». Он даже как-то уговорил Хему, чтобы позволила ему посмотреть на кесарево сечение, и операция его покорила. Его библией стала «Анатомия» Грея, он выдавал рисунок за рисунком, они устилали пол нашей комнаты. Теперь он изображал не мотоцикл «БМВ» и не Веронику, а вульву, матку, кровеносную систему женских органов. Чтобы сократить расход бумаги, Хема велела ему перейти на блокноты, что он и сделал, заполняя страницу за страницей. С «Анатомией» он не разлучался.

Я тоже нашел себе занятие — после школы пускался на поиски Гхоша. Найти его было легко: Третья операционная, приемный покой, послеоперационная палата. Мое клиническое обучение набирало обороты. Порой я ассистировал ему в его старом бунгало при проведении вазэктомии.

Как-то вечером мы с Генет упражнялись в каллиграфии, копируя афоризмы из учебника Бикхема. Внезапно глаза у нее наполнились слезами.

— Если «Добродетель — сама себе награда», — выпалила она, — то отец не должен был умирать, ведь так? И если «Правду нет необходимости приукрашивать», то почему мы притворяемся, что его величество не коротышка и что его любовь к этой гадкой собачонке — нечто нормальное? Знаешь, у него есть особый слуга, который повсюду носит за ним тридцать подушек и подкладывает ему под ноги, только бы они не болтались в воздухе.

— Перестань, Генет. Не смей так говорить, — остановил Генет я. — Если не хочешь, чтобы тебе свернули шею.

Даже до неудавшегося переворота выдавать такое об императоре было ересью. Можно было прямым ходом угодить на виселицу. Ну а после подавления мятежа следовало быть стократ более осторожным.

— Мне плевать. Ненавижу его. Можешь рассказать кому захочешь.

И она выбежала вон.

Занятия в школе подошли к концу, и Розина выкинула номер — попросила разрешить ей съездить на север страны, в Асмару, сердце Эритреи. Генет она забирала с собой — дескать, повидает свою семью и родителей Земуя. Хема испугалась, что она не вернется, напустила на нее Алмаз и Гебре, пусть откажется от поездки или отправляется одна, но Розина была непреклонна. В конце концов дело решила Генет.

— Что бы ни случилось, — сказала она Хеме, — я вернусь. Но мне очень хочется увидеться с родственниками.

На автобусную станцию их отвозило такси. Генет радостно махала на прощанье, дорога занимала три дня, и последнее время Генет говорила только о поездке. А у меня (и у Хемы) разрывалось сердце. В ту же ночь поднялся ветер, зашумели деревья, и к утру разбушевался ураган, предвещая долгие дожди.

Теперь, на пороге своих тринадцати лет, я хорошо понимал, что для матушки, Бакелли, Гхоша — для больницы Миссии — сезон дождей означал сезон крупа, дифтерии и кори. Работы было невпроворот.

Как-то утром, подойдя к воротам, я увидел женщину с зонтиком, с которого струями стекала вода. Вид у нее был напуганный. Я узнал ее — она работала в одном из двух баров в шлакоблочном доме напротив Миссии. По утрам она выглядела скромно: милое ненакрашенное лицо, простенькая юбка и топ. Но пару раз она попалась мне на глаза вечером совсем в другом, шикарном обличье: прическа с начесом, высокие каблуки, яркий наряд.

Она спросила у меня дорогу. Позже я узнал, что ее звали Циге. Увязанный в покрывало ребенок, которого она тащила на спине на манер североамериканских индейцев, зашелся в кашле. Словно гусак загоготал. Услышав этот звук, я прошел мимо приемного покоя и направился прямиком в крупозный бокс. Не так давно это помещение было боксом для поносников/обезвоженных. По периметру комнаты стояли кушетки, застеленные красной клеенкой, вдоль стен на высоте головы тянулся карниз, на нем были подвешены капельницы. Одним махом Миссия могла привести в чувство целых шестнадцать, а бывало, что и двадцать младенцев.

Глаза у крохи были плотно закрыты, пальцы скрючены, полупрозрачные ноготки впились в ладонь. Грудь вздымалась и опускалась слишком быстро для четырехмесячного малыша. Медсестра нашла на голове вену и поставила капельницу. Появился Гхош, быстро осмотрел крошечного пациента, разрешил мне применить стетоскоп. Невозможно было поверить, чтобы такая маленькая грудка производила столько хрипов, сердце с левой стороны билось с немыслимой частотой.

— Видишь эти скрюченные конечности, этот выступающий лобный бугор? — спросил Гхош. — А плоский затылок? Это все стигматы рахита.

На уроках закона Божьего в школе меня учили, что стигматы — это раны на теле Христа от гвоздей, от тернового венца, от копья сотника Лонгина. Но Гхош употреблял это слово для обозначения телесных симптомов заболевания. Как-то на Пьяцце он показал мне стигматы врожденного сифилиса у апатичного мальчика, присевшего на корточки, — седловидный нос, мутные глаза, заостренные резцы… Я прочел и о прочих стигматах сифилиса: ягодицеобразный череп; саблевидные голени и поражение внутреннего уха.

Все дети в крупозном боксе были сморщенные, пучеглазые, большеголовые, у всех проявлялись стигматы рахита в большей или меньшей степени.

Гхош уложил ребенка в кислородную палатку, сделанную из куска полиэтилена.

— Круп следует за корью на фоне недостаточного питания, вдобавок к рахиту, — шепнул мне Гхош. — Какой-то набор несчастий.

Он отвел Циге в сторону и на амхарском объяснил ей, что с ребенком, предупредил, что надо продолжать кормить грудью, «какие бы советы вам ни давали». Когда Циге пожаловалась, что ребенок плохо сосет, Гхош сказал:

— Все равно это его успокоит, он будет знать, что вы рядом. Вы — хорошая мать. Это нелегко.

Уходя, Циге попыталась поцеловать Гхошу руку, но он не позволил.

— Я попозже еще раз попробую посмотреть ребенка, — сказал Гхош, выходя. — Вечером у нас вазэктомия. Доктор Купер из американского посольства придет брать урок. Принеси, пожалуйста, стерильный комплект из операционной. И включи стерилизатор у меня в квартире.

Я не отходил от Циге, чувствовал, что она совсем одна на белом свете. Ребенку лучше не становилось. Мне вспомнились лавки на Черчилль-авеню, туристы останавливались рядом, думали, здесь торгуют цветами, а оказывалось — венками. И гробиками размером с обувную коробку. Специально для младенцев.

По щекам у Циге катились слезы: ее малыш был самый больной среди детей. Прочие матери шарахались от нее, чтобы не сглазила. Я взял ее за руку, поискал в памяти слова, которые бы ее успокоили, и не нашел. Ребенок хрипел все сильнее, и Циге зарыдала у меня на плече. Как мне хотелось, чтобы Генет была рядом, — чем бы она там ни занималась у себя в Асмаре, горе матери было важнее. Генет изъявила желание стать врачом — для умной девочки, воспитывающейся в Миссии, это было, пожалуй, неизбежно. Вот только к больнице у нее было отвращение, и за Гхошем и Хемой хвостом не ходила. Я никак себе не мог представить, чтобы она сидела с Циге.

В три часа дня малыш Циге — ни дать ни взять утопающий, зафиксированный замедленной съемкой, — умер. Недостало сил дышать.

Младшая медсестра, как и полагалось по инструкции, бросилась под дождем в главный корпус, делая мне отчаянные знаки. Но я не двинулся с места. Родительскому горю нужен козел отпущения, и виноватым часто оказывается тот, кто случился рядом, кто старался помочь. Только я знал: Циге мне нечего бояться.

Через полчаса Циге с завернутым в погребальную тряпку тельцем на руках была готова отправиться домой. Прочие матери сгрудились вокруг нее, задрали головы и испустили свое лулулулулу, будто их горестное причитание могло защитить детей.

Я проводил Циге до ворот. Она посмотрела на меня глазами, полными боли. Я ответил ей долгим сочувственным взглядом. Она поклонилась и пошла прочь со свертком на руках. Мне было ее очень жалко. Страдания ребенка закончились, а ее — только начинались.

Доктор Купер прибыл ровно в восемь на посольской машине. Одновременно на своем «комби» приехал и поляк-пациент.

Гхош изучал технику вазэктомии еще интерном, его учителем был сам Джавер, индийская знаменитость, которого Гхош охарактеризовал так: «Маэстро перевязки протоков, лично ответственный за миллионы нерожденных». Операция была для Эфиопии в новинку, и теперь все больше экспатриантов, в особенности католиков, обращалось к Гхошу за операцией, которую в их родных странах почему-то не делали.

— У меня к вам деловое предложение, доктор Купер. Я научу вас делать вазэктомию, вы освоите операцию и в знак благодарности сделаете ее одной высокопоставленной особе.

— А я знаю эту особу? — спросил Купер.

— Вы имеете честь говорить с ней, — засмеялся Гхош. — Как видите, я лицо, непосредственно заинтересованное в том, чтобы подготовить вас наилучшим образом. Мой ассистент, Мэрион, поможет мне оценить ваши навыки. Мэрион, ни слова Хеме о моих планах. Вы, Купер, тоже держите язык за зубами.

У Купера была прическа ежиком и торчащие квадратные зубы. Сильный американский акцент резал ухо, но Купер так приятно растягивал слова, так располагал к себе своими мягкими, любезными манерами, будто жизнь доселе доставляла ему одни радости и никогда не переменится к худшему.

— Увидел, сделал, освоил, так ведь, старина? — рассмеялся Купер.

— Воистину так, — ответил Гхош. — Сама по себе операция легкая, но есть свои тонкости. Я всегда велю пациентам сделать накануне клизму, ибо ничто их так не напрягает, как запор. В клизму добавить теплое молоко с медом и держать кружку Эсмарха повыше, вот что я рекомендую.

— Помогает?

— Еще как! Вот бы как я это определил: если пациент как раз пьет виски с содовой, стакан валится у него из рук.

— Уловил, — усмехнулся Купер.

— Я также прошу пациента принять до операции теплую ванну. Расслабляет. — И Гхош добавил вполголоса: — А также положительно воздействует на мой орган обоняния…

Пациент не произнес ни слова. По словам Гхоша, он был консультантом Экономической комиссии по Африке, экспертом по контролю за рождаемостью и отцом пятерых девочек. То, что ему уделяется столько внимания, его не пугало.

— Если не начнем, то никогда не кончим, так что лучше начать, правда? Мэрион, обогреватель, будь так любезен. (Я уже включил электрический обогреватель под столом.) Вот первая оговорка: если не хочешь, чтобы мошонка съежилась, а яйца убежали к подмышкам, в помещении должно быть очень тепло. Вторая оговорка: релаксация, снятие психического и мышечного напряжения. Это очень важно. Барбитурат или наркотик могут помочь. Рекомендую одну унцию виски «Джонни Уокер». Красная или черная этикетка, неважно. Замечательный релаксант. Только не забудьте, налейте также и пациенту.

Купер размеренно захохотал.

Надеюсь, он заметил, сам я обратил на это внимание еще раньше. Когда интимные части пациента обнажились, даже несмотря на то, что в комнате было тепло, мошонка поджалась, a musculus cremaster поднял яички. Только после хорошего глотка виски (употребленного внутрь пациентом именно в эту минуту, никак не раньше) мешочек опал.

Оба хирурга были в перчатках. Гхош тщательно продезинфицировал операционное поле и обложил стерильными салфетками.

— Еще нюанс, мистер Купер. Пусть даже это несложная операция, не допускайте кровотечения. Вы знаете, на что похож бринжал?

— Нет, сэр.

— Э-э… Как его… Melanzana?.. Баклажан?

— Ах вот оно что.

— Если вы не будете тщательно контролировать кровотечение, получится баклажан. Или два. Вроде тех баклажанов, которыми меня пять лет кормили в медицинском институте. Так разнесет, не обрадуетесь.

Я снова подал пациенту виски, он осушил стакан.

Я обожал ассистировать Гхошу. С тех пор как он решил, что я достаточно взрослый и восприму все как надо, я очень серьезно относился к своей роли. Присутствие Купера меня сильно взволновало.

Гхош, находясь с правой стороны от пациента, коснулся большим и указательным пальцами основания мошонки:

— Чувствуете, сколько здесь всего понакручено: лимфатические сосуды, артерии, нервы, чего только нет! Семявыносящий проток тоже здесь, и при некоторой практике вы легко отличите его от прочих трубочек. У него самая толстая мышечная стенка по отношению к просвету, хотите верьте, хотите нет. Вот он. Словно хлыст. Пощупайте пальцем. Вот здесь, где мой палец.

Купер выполнил, что он велел.

— Поймал. Порядок.

— Теперь подцепите его кончиком указательного пальца и сожмите, чтобы не выскользнул.

Гхош давал Куперу примерно те же указания, что и мне, когда я ассистировал. Он обожал быть наставником, а Купер был благодарным слушателем. Если Купера поражал блеск изложения, то потому, что Гхош оттачивал его на мне. Лечить и учить были для Гхоша понятия тесно связанные. Когда учить было некого, он страдал. Но такое случалось нечасто. Он охотно делился премудростями со стажером или даже с членом семьи — кто под руку попадется.

— Чтобы минимизировать кровотечение, я вместе с местным обезболивающим использую адреналин. — В оттянутую пальцем ткань он опорожнил пятимиллилитровый шприц. — Если вколоть хоть чуточку меньше, ему будет больно и яички снова эмигрируют к подмышкам. Придется вскрывать грудную клетку, чтобы спустить их обратно. Теперь… видите, мой указательный палец по-прежнему цепляет семенной проток? Делаю крохотный разрез на коже мошонки, тяну за проток… вот он! Когда он покажется в ране, захватываю его.

Он вытянул крошечный фрагмент ткани, похожей на белый шнурок.

— Ставлю комариный зажим сюда и сюда… и делаю разрез между зажимами. Удаляю кусочек сантиметра в два. В идеале его надо бы отправить патологоанатому. В этом случае, если ваша жена через год после операции забеременеет, вы всегда можете показать справку от патолога, что это не вы выполнили работу некачественно, а третья сторона потрудилась на славу. Я не отправляю этот кусочек патологу только потому, что такого специалиста у нас нет. Правда, одно время патологоанатом работал в клинике американского посольства в Бейруте. Обслуживал все посольства в Восточной и Западной Африке. Я делал вазэктомию американскому персоналу и отправлял ему отрезанные кусочки. Он неизменно отвечал, что хотя, по его мнению, это уроэпителиальная ткань, но четко определить, что это именно семявыносящий проток, он не в состоянии. «Да это проток, — писал я ему всякий раз, — что еще я могу вырезать?» Он стоял на своем, мол, слишком мало материала. В конце концов я отправил ему пару яиц барана. Положил в формалин и выслал дипломатической почтой. С запиской: «Теперь материала достаточно?» Больше он не придуривался.

Купер хихикнул, маска у него на лице колыхнулась.

— Так, перевязываем концы кетгутом. И говорим пациенту: никаких сношений с женой ближайшие девяносто дней.

Гхош повернулся к пациенту лицом и повторил фразу. Тот кивнул.

— Общаться вы можете. На уровне «Спокойной ночи, милая». Но в течение трех месяцев никакого секса. (Пациент усмехнулся.) Так и быть, секс дозволяется, но только в кондоме.

— Я использую interruptus, — впервые подал голос пациент. У него был сильный восточноевропейский акцент.

— Что вы используете? Interruptus? Выдерни и молись? Бедняга! Неудивительно, что у вас пятеро детей! Это благородно с вашей стороны, выскакивать из поезда, не доехав до конечной станции, но это очень ненадежно. Нет, сударь. Прервите прерванные сношения. (Поляк смутился.) Знаете, как мы называем молодых людей, которые применяют прерываемый коитус?

Эксперт по контролю за рождаемостью покачал головой.

— Мы называем такого человека папашей! Daddy. Pater. Рарра. Реrе. Нет, сударь. Я прервал коитус за вас. Дайте мне три месяца, и можете сказать вашей супруге, пусть не беспокоится, все выстрелы будут холостыми. И вам ничего не придется прерывать и лишать себя десерта, кофе и сигар.

 

Глава пятнадцатая

Плоть-владычица

Без Розины и Генет наш дом опустел. Я ужасно скучал по Генет. Мы с Хемой переживали, что больше ее никогда не увидим. Она обещала позвонить, написать, но прошло уже три недели, а никаких вестей от нее не поступило. В том году, а шел 1968-й, из-за затяжных проливных дождей Голубой Нил и Ауаш вышли из берегов. Ручеек, невинно журчавший на задах Миссии, превратился в реку. Население в Аддис-Абебе носа из нор не высовывало. Когда дождь стихал, пахло человеческим жильем, горящим в печах навозом и мокрыми тряпками. Плющ обвивал водосточные трубы и цеплялся за щели в стенах, а головастики торопились превратиться в лягушек. Дети уже не подставляли лицо дождю и не пробовали капли на вкус — от воды и так было никуда не деться.

Мне и Шиве вот-вот должно было исполниться четырнадцать, мы были уже взрослые, и я ждал каких-то перемен. Как я ни пытался чем-то занять себя, все равно мысленно я был вместе с Генет в Асмаре. Хотелось надеяться, что она сидит дома, грустит и скучает по мне. Без нее любое мое занятие казалось пустым.

Поздно вечером во вторник я наблюдал, как Гхош в Третьей операционной удаляет желчный пузырь. После операции он заглянул в хирургическую палату проведать Этьена, знакомого дипломата из Берега Слоновой Кости, у которого внезапно развилась кишечная непроходимость. При операции Гхош обнаружил раковую опухоль прямой кишки, которую ему пришлось удалить. Это была большая и сложная операция, и Гхош надеялся, что все обойдется. Следствием операции явилась колостома на брюшной стенке.

— Этьен очень расстроен, — сокрушался Гхош. — Не по поводу рака, а по поводу колостомы. Не может примириться с мыслью, что кал будет выходить через дырку в животе.

Этьен лежал, накрывшись с головой. Когда Гхош осмотрел его и заключил, что колостома выглядит прекрасно, на глазах у больного показались слезы. На торчащую из живота кишку Этьен старался не смотреть.

— Кто теперь пойдет за меня замуж? — только и сказал он.

Гхош оказался неожиданно строг.

— Этьен, часть тела, необходимую для женитьбы, я тебе не удалял. Ты найдешь женщину, которая тебя полюбит, и все ей объяснишь. Если любовь настоящая, вы оба будете счастливы. Ты жив, и это главное. — Суровое лицо Гхоша несколько смягчилось. — Этьен, представь себе, что все люди родились с анусом на животе и кто-то предлагает тебе операцию: переставить выходное отверстие назад, запрятать его меж ягодиц, где его можно увидеть только в зеркало и куда с трудом можно дотянуться, чтобы вытереть, помыть…

Прошло несколько секунд, прежде чем Этьен улыбнулся, вытер глаза и отважился посмотреть на колостому. Это был маленький шаг в верном направлении.

Гхошу надо было осмотреть еще одного пациента, и он отправил меня домой, чтобы я не опоздал на ужин.

Дождь лил как из ведра, а у меня не было с собой зонтика. Я прошел по крытым дорожкам от операционной к приемному покою, от приемного покоя к мужскому отделению, потом совершил короткую перебежку по лужам к сестринскому общежитию. В это женское царство я почти никогда не заходил. Вроде бы здесь никого. Если пройти по балкону и спуститься по лестнице с другой стороны… нет, намокнуть-то я все равно намокну, но бежать под дождем придется на пятьдесят ярдов меньше. Только бы жена Адама, блюстительница нравственности, меня не заметила, прогонит ведь…

На втором этаже двери комнат медсестер, выходящие на общую веранду, были нараспашку. Наверное, все ушли в столовую, а то бы сестры выстроились вдоль перил, поглощенные своей прической, маникюром, рукодельем или праздными разговорами.

Из угловой комнаты, той самой, где некогда проживала мама, донеслась музыка. Я пару раз бывал тут, но, так же как на могиле, не чувствовал здесь ее присутствия. Необычность музыки, ее заводной ритм привлекли меня. Гитары и барабаны повторяли рефрен сначала в одном регистре, потом в другом. С недавнего времени эфиопская музыка обрела западное звучание, трубы, малые барабаны и гитарные риффы заменили негромкие струны крара и хлопанье в ладоши. Но это была не эфиопская музыка, и не только из-за английских слов (пусть даже такой английский я не до конца понимал). Она была совсем другая, словно новая краска у радуги.

Дверь с шумом распахнулась.

Она стояла посреди комнаты босая, спиной ко мне. Белая рубашка, открывающая плечи, доходила до колен. Голова у нее качалась из стороны в сторону, длинные черные волосы, распрямленные какими-то хитростями, казалось, были к голове приварены. Бедра следовали за басом, а поднятая вверх правая рука вторила мелодии. Левую руку она прижала к животу, локоть торчал, будто ручка у чашки. Музыка пронизывала ее тело, смазывала суставы, впитывалась в кости и плоть, порождая плавные, округлые и чувственные движения.

Она повернулась. Глаза у нее были закрыты, голова запрокинута, нижняя губа кривилась, словно, некогда рассеченная, неправильно срослась.

Мне была знакома эта губа, это лицо в легких оспинах, зрительно расширяющих скулы. А вот тело я не узнавал. Она была вечной стажеркой, пока матушка не сжалилась и не присвоила ей новую должность — штатная медсестра-стажер, — что ее совершенно преобразило. Из вечной ученицы-второгодницы она превратилась в наставника молодых сестричек-стажерок. На занятиях, пользуясь тем, что знала учебники наизусть, она вколачивала в головы медсестер факты и вместе с тем показывала, что все эти премудрости можно зазубрить. Вон как она сама шпарит — даже книгу не откроет.

Обычно она собирала волосы назад и завязывала в тугой пучок. Увенчанная медсестринским чепцом с крылышками, ее голова живейшим образом напоминала рожок с мороженым.

На мой взгляд, если она чем и выделялась, так это только прической. Среди знакомых по школе девочек часто попадались, так сказать, ни то ни се. Не красавица и не уродина, а кем сама себя считает, за такую и сойдет. Хайди Энквист была ох какая яркая, но только не в своих собственных глазах, ей недоставало загадочности и шарма Риты Вартанян, которая, несмотря на свой глубокий прикус и длинный нос, так себя поставила, что Хайди ей завидовала.

Стажерка была из того же теста, что и Хайди. Думаю, именно поэтому она добровольно заключила себя в туго накрахмаленную форменную одежду и довеском к ней бросила улыбаться. Она видела себя только медсестрой; вне профессии она была никто. Я всегда чувствовал, что среди людей ей неуютно. Да тут еще ее застенчивость.

Но сейчас из-под обличья медсестры проступила женщина. Форменное платье скрывало тело, полное изгибов, вроде фигур, которые любил рисовать Шива, и это тело так двигалось, что гаремная танцовщица обзавидовалась бы.

Глаза у нее были закрыты. Увидит меня — испугается, смутится, а то и разозлится, пожалуй. Я был готов улизнуть, но тут она сделала шаг вперед, взяла меня за руку, как будто какая-то фраза в песне сказала ей, что я здесь, втянула в комнату и захлопнула дверь. Музыка сразу зазвучала громче.

Она закрутила меня, затормошила, заставила делать маленькие шажки в такт музыке. Сперва я смутился. Надо засмеяться и сказать что-нибудь умное, ведь я уже взрослый. Но, посмотрев на ее лицо, ощутив всем телом ритм, я почувствовал, что прервать сейчас танец все равно что начать громко болтать в церкви. Я принялся подражать ей, плечи — в одну сторону, бедра — в другую, руки выписывают кренделя в воздухе. Главное — ни о чем не думать. Мое тело распалось на части, и каждая часть шла за своим музыкальным инструментом. Наши па неизбежно должны были совпасть.

И, когда они совпали, она притянула меня к себе, я прижался щекой к ее шее, ее груди коснулись моего тела, нас разделяла только тончайшая материя. Раньше я не танцевал и уж точно никогда не танцевал так. Я вдохнул запах ее духов и пота. По телу у нее прошла судорога, и у меня перехватило дыхание. Она завела мою руку себе за спину, я положил ладонь ей на крестец, и наши тела будто слились воедино. Наш танец ни на секунду не прерывался, она вела меня.

Я предугадывал каждое ее движение, сам не понимаю как, не понимаю, откуда ко мне пришло это знание. Мы вертелись, синхронно бросались то туда, то сюда, действовали заедино. Я вспомнил Генет, и ее образ вдохновил меня. Теперь вел я, а она следовала за мной. Наши бедра соприкасались, нежная плоть терлась о плоть. Кровь прихлынула к лицу, к животу, к паху. Окружающий мир исчез. Остались только наши тела, погруженные в замысловатый диалог.

Музыка не кончалась. Пусть играет вечно, успел подумать я, и тут все оборвалось. Американский диктор, чей тягучий выговор оказался совсем не похож на четкую, официальную интонацию Би-би-си, промычал: «Ну, ну. Надо же. Угу, угу», словно видел, чем мы занимаемся. «Вам доводилось слушать что-нибудь столь же спокойное? „Рок Африки“, радиослужба вооруженных сил, Асмара, передает четырнадцать лучших хитов Восточной Африки».

Я и не подозревал, что есть такая станция, хотя знал об американском широком военном присутствии, о «посте подслушивания» под Асмарой, в Кагне. Может, у них есть такое, что и нам не повредит послушать?

Мы по-прежнему прижимались друг к другу, не подпуская к себе окружающий мир. Она заглянула мне в глаза. Я не знал, заплачет она или засмеется, для меня было ясно одно: я буду плакать и смеяться вместе с ней, а если попросит, встану на четвереньки и изображу Кучулу.

— Ты такая красивая, — пробормотал я неожиданно для самого себя.

Она прерывисто вздохнула. Похоже, мои слова всколыхнули ее. Я сказал что-то не то? Губы у нее тряслись, глаза горели. Да нет, мои слова привели ее в восторг.

Она потянулась ко мне, ее рассеченная припухлая губа вдруг оказалась совсем рядом. Наши уста слились, впечатались друг в друга. В голове у меня мелькнул глупейший образ: два срощенных садовых шланга. И в замкнутом пространстве сообщающихся сосудов перемещалась не вода. Ее язык. Я благодарно принял его, не то что тогда в кладовой с Генет. Это было восхитительно. Я притянул к себе ее голову, прижался всем телом. Каждый атом в нем встал навытяжку.

Я на мгновение оторвался от нее, только чтобы еще раз произнести «Ты такая красивая» — колдовскую фразу, которую, я знал, мне доведется повторять часто, не кривя при этом душой. Не скажу, сколько времени мы простояли, слившись воедино ртами, но все происходило естественно, словно я утолял голод. Я не подозревал, что во мне дремлют такие силы. Меня несло по течению. Что последует дальше, я не знал, но мое тело знало. Я доверился своему телу. Я был готов.

Внезапно она оттолкнула меня. Отошла на расстояние вытянутой руки. Села на краешек кровати. Заплакала. Что-то случилось, а мое тело ничего мне не сообщило. Может быть, я нарушил какое-то правило, этикет? Я не сводил глаз с двери, прикидывая, как бы удрать.

— Простишь ли ты меня когда-нибудь? — прорыдала она. — Твоя мама не должна была умереть. Если бы я сказала кому-нибудь, что ей плохо, ее бы, наверное, спасли.

Я был потрясен. Волосы на загривке встали дыбом. Я совсем забыл, что нахожусь в маминой комнате. Обстановка совершенно не шла к сестре Мэри Джозеф Прейз, взять хоть этот плакат с изображением Венеции на стене и другой плакат, черно-белый, на котором белый, вихляющий бедрами певец с перекошенным от напряжения лицом ухватился за микрофонную стойку

Я перевел взгляд на штатную медсестру-стажера.

— Я не знала, как ей плохо, — совсем по-детски икнула она сквозь слезы.

— Не расстраивайся. — Эти слова за меня будто кто-то другой произнес.

— Скажи, что прощаешь меня.

— Прощу, если перестанешь плакать. Пожалуйста.

— Скажи.

— Я прощаю тебя.

Она зарыдала еще громче. Еще услышит кто-нибудь. Как объяснить, что я делаю в этой комнате? А плачет она почему? Из-за меня?

— Я же сказал! Я прощаю тебя! Перестань!

— Но из-за меня вы с братом чуть не умерли! Мне надо было проверить, как вы дышите, сделать искусственное дыхание, если что. А я забыла!

Я попал в эту комнату по воле случая, не находя себе места от тоски по Генет. Тут я обо всем забыл, обрел в танце радость, даже нет, экстаз, частичку того счастья, которое мне могла бы дать Генет. А теперь, неприкаянный, я был совершенно сбит с толку. Казалось, рай совсем близко, но тут внезапно спустился туман…

Она взяла меня за руку, потянула к себе, на кровать.

— Можешь делать со мной все, что захочешь. Когда захочешь.

Она запрокинула голову и посмотрела на меня снизу вверх.

О чем это она?

— Делать что? — спросил я.

— Все, что только захочешь.

Она отпустила мою руку и упала на спину, разметав в стороны руки и раздвинув ноги. Я мог делать с ней все, что пожелаю. Она была готова.

А желания имелись. Мне была дана власть над ее телом, полная свобода действий. Значит, инстинкт придаст желаниям конкретные формы. В конце концов, мне почти четырнадцать.

И все-таки я медлил.

Она перекатилась на живот, посмотрела на меня через плечо, передо мной мелькнули ее ягодицы. Веки ее припухли, глаза были сонные, томные. Она встала на четвереньки. Груди свисали, были видны соски. Я не мог глаз оторвать, и она это заметила.

Послышались шаги и голоса. Медсестры и стажерки возвращались из столовой.

Уходить мне не хотелось. Но окружающий мир не дремал. Сам виноват, что тянул. Да тут еще ее непрошеное признание.

— Хочу потанцевать с тобой еще раз, — прошептал я.

— Танцуй… — шепнула она в ответ, но, похоже, хотела сказать совсем другое.

— Все, что только захочу?

— Да! Все, что тебе будет угодно. — Она села на кровати, улыбаясь сквозь слезы, протянула ко мне руки.

— Но не прямо сейчас. Я приду… потом. — Я взялся за дверную ручку.

— А почему не сейчас? — Это прозвучало довольно громко.

Я выскользнул из комнаты, надеясь, что если меня кто и заметит, то не увидит в моем посещении ничего особенного.

Дождь лил по-прежнему. Я нарочно подставил голову под струи. Мне казалось, я сейчас взлечу. Какие могучие чувства таятся во мне, а я и не знал! Пока добежал до дома, весь промок. Замок на двери Розины и Генет выводил меня из себя. Я замер, уставившись на закрытую дверь.

Именно в это мгновение, когда дождь барабанил мне по макушке, я решил, что обязательно женюсь на Генет. Это моя судьба. То, что я испытал со стажеркой, я не хотел переживать ни с кем, кроме Генет. Столько искушений вокруг, какие могучие силы стоят у меня на пути! Я был готов поддаться искушению. Но только с одной женщиной — Генет.

Женитьбой на ней я решу все вопросы. Розина перестанет замыкаться в себе. Хема, Гхош и Розина будут только рады за своих детей. Да у нас и у самих появятся дети! Мы снесем помещение для слуг и выстроим дом — близнец теперешнему, — соединим их переходом и все поселимся под одной крышей, и Шива с нами. Генет — его невестка, вот здорово! Шива не любит оглядываться назад, обращаться к прошлому, значит, на мне лежит обязанность сохранить семью, не разлучаться с братом.

Я вошел в дом, с меня текло. В ванной я разделся догола и долго разглядывал себя в зеркале, пытаясь понять, что во мне нашла стажерка. Для своих лет я был высокого роста, почти шесть футов, кожа у меня была светлая. Я мог сойти за индуса или представителя какого-нибудь средиземноморского народа. Лицо у меня было чересчур серьезное, особенно когда волосы мокрые. Высохнув, они начинали виться и жили своей собственной жизнью, попробуй уложи.

Вот что значит повзрослеть, подумал я, поворачиваясь к зеркалу спиной и оглядывая себя с боков и сзади.

Одевшись, я прошел на кухню, вдохнул восхитительные ароматы и схватил кусочек мяса, Алмаз не успела шлепнуть меня по руке. Она принялась меня ругать, но ее брань была мне в радость, как и музыка, доносящаяся из гостиной, тяжкий ритм таблы, шарканье ног по полу, отрывистые команды — Хема с Шивой занимались танцами. Позвякивая плохо закрепленным бампером, подъехал «фольксваген» Гхоша. Я был счастлив, чувствуя себя центром нашей семьи, только Генет и Розины недоставало, чтобы она собралась в полном составе.

Я выбросил из головы слова стажерки о том, что на ней лежит вина за смерть мамы. Не было смысла бередить старые раны, ворошить прошлое, тем более что будущее сулит такие наслаждения. А как же отец? Нет, он никогда не войдет в ворота Миссии, теперь я четко это сознавал. Где бы Томас Стоун ни находился, чем бы ни занимался, он и понятия не имел, что на него махнули рукой.

 

Глава шестнадцатая

Время сеять

Генет и Розина вернулись за два дня до начала занятий в школе, было шумно и весело, словно на Меркато приехал индийский цирк. Багажа они привезли столько, что пружины такси просели.

Мне сразу бросился в глаза золотой зуб Розины и сопутствующая ему улыбка. Генет тоже преобразилась, повеселела, на ней была традиционная хлопковая юбка и корсаж, на плечах шама в тон. Она с визгом кинулась к Хеме, чуть не сбив ее с ног, потом подскочила к Гхошу, к Шиве, к Алмаз и ко мне, затем снова бросилась в объятия Хемы. Розина нежно, с любовью обняла меня, но Шиву тискала дольше, и меня кольнула зависть. Теперь, после разлуки, я ясно видел то, что упускал из виду раньше: она явно выделяла Шиву. Неужели причина была в том, что она застукала меня в кладовке со своей голой дочкой? Или она всегда была больше расположена к Шиве и я один этого не замечал?

Все заговорили наперебой. Розина, одной рукой по-прежнему обнимая Шиву, похвасталась перед Гебре своим золотым зубом.

— Генет, милая, твои волосы! — воскликнула Хема. Голову Генет теперь украшали тугие, уложенные рядами косички, такие же, как у матери. На затылке они оплетали блестящий диск. — Ты их подстригла?

— Ну да! Нравится? А погляди на мои руки! — Кулачки у нее были оранжевые от хны.

— Но они такие… короткие. И ты проткнула уши. (Голубые кольца оттягивали Генет мочки.) Господи, девочка, — Хема обняла Генет за плечи, — ты только посмотри на себя! Ты подросла и… округлилась.

— Твои сиськи стали больше, — ввернул Шива.

— Шива! — хором воскликнули Гхош и Хема.

— Извините. — Шива удивился их реакции. — Я хотел сказать, у тебя грудь выросла.

— Шива! Такие вещи женщине не говорят, — возмутилась Хема.

— Мужчине ведь такое не скажешь, — раздраженно буркнул Шива.

— Ничего страшного, ма, — прощебетала Генет. — Это правда. У меня теперь В или даже С. — Она гордо взглянула на свои торчащие соски.

Розина догадалась, о чем идет речь.

— Stai zitto! — прошипела она Генет и прижала палец к губам, но Генет только рассмеялась в ответ. — Госпожа, — сказала Розина Хеме по-амхарски, — беда мне с этой девчонкой. Все мальчишки бегают за ней. А она нет чтобы цыкнуть на них. Только посмотрите, как она одевается.

Нотка гордости, которую я услышал в этой жалобе, больно кольнула меня.

— Просто в Асмаре мне понравилась одежда, — объяснила Генет. — Ах да! Я захватила открытки! Хочу вам показать. Ах, они в такси… минуточку.

Она нырнула в открытое окно машины, мы полюбовались ее трусами. Розина рявкнула на нее на языке тигринья, Генет не отреагировала.

И вот открытки перед нами.

— Асмара… итальянцы построили такой красивый город. Видите?

Колониальным прошлым хвастаться не пристало; итальянцы пришли туда задолго до Эфиопии. Странные разноцветные здания, казалось, состояли из одних углов, словно некий набор геометрических фигур.

Хема и Гхош вскоре удалились в дом, таксист помог Гебре отнести деревянные стулья и новую кровать в логово Розины. Резное ложе черного дерева Розине подарил брат.

Я присел на новую кровать, не сводя глаз с Генет. Казалось, мы не виделись долгие годы. Я словно язык проглотил.

— Как ты провел зиму, Мэрион?

Вот уж в ком нет ни капли смущения. Не то что во мне.

Я подготовился к разговору с ней. Даже сценарий составил. Но эта высокая красивая девчонка — я бы даже сказал, женщина, несущая в себе дух Эритреи и очарование Италии, — смешала все мои мысли. Пациенты, которых я видел, прочитанные книги… все это меркло перед Асмарой.

— Ничего особенного, — ответил я. — Сама знаешь, как здесь скучно, когда зарядят дожди.

— Прямо уж и ничего? А фильмы, приключения? А подружки?

Из головы не шло то, что Розина сказала о мальчишках, бегавших в Асмаре за Генет. Это была измена. Несомненно, Генет нравились ухаживания. Если послать ухажера подальше, он отстанет, так ведь?

— Подружки? Не знаю. Только вот что произошло…

И я, поначалу запинаясь, рассказал ей, как танцевал со стажеркой в бывшей маминой комнате. Чувственную составляющую я постарался полностью опустить. Правда, чем дальше продвигался мой рассказ, тем сложнее было сохранять равнодушный тон.

Глаза у Генет сделались круглые, как кольца в ушах.

— Так ты ее… того? — спросила она.

— Нет! — горячо возразил я.

На лице у нее рисовалось разочарование. А я-то думал, она станет ревновать.

— Черт побери, Мэрион, почему «нет»?

Я покачал головой:

— Есть причина…

— Какая? Ну же, говори! — Она пихнула меня в бок, будто стараясь выбить признание. — Кого ты ждешь? Английскую королеву? Она замужем, если не забыл.

— Причина в том… Знаю, будет здорово, просто замечательно. И даже более того…

— Ну так в чем дело? — Она картинно закатила глаза.

— Хочу, чтобы моей первой женщиной была ты. Ну вот. Сказал.

Генет с открытым ртом уставилась на меня. Я ощутил себя совершенно беззащитным, затаил дыхание. Сейчас примется меня высмеивать, издеваться. Это убьет меня.

С лаской на лице она наклонилась ко мне, нежно взяла обеими руками за подбородок и покачала из стороны в сторону, словно я маленький ребенок.

— Ma che minchia? — грубо вмешалась Розина. Я и не заметил, как она вошла в комнату.

Генет расхохоталась. Она складывалась пополам, задыхалась, захлебывалась смехом. Розина постояла, посмотрела на нее и удалилась, бормоча что-то себе под нос. Истерический смех Генет был мне в новинку.

Когда к ней вернулся дар речи, Генет объяснила:

— «Ма che minchia?» означает «Какого хрена?». Этому выражению меня научили в Асмаре двоюродные братья. Мама меня постоянно шлепала за него. А теперь сама туда же, представляешь? Ну так как, Мэрион, che minchia, а?

Все вместе мы ужинали в бунгало. Генет сидела с нами, а Розина и Алмаз ели на кухне.

Ручки «Грюндига» за едой крутил я. «Рок Африки» я часто слушал до полуночи, музыка отвечала моим чувствам: в плотной ткани двенадцатитактовых блюзов или в пронзительных балладах Дилана царил порядок. По вечерам со мной частенько сиживал Шива, музыка увлекала и его.

Заговорил диджей:

— «Рок Восточной Африки», радиослужба Вооруженных сил. Здесь «Суббота на ферме Буна». Первая партия вина с фермы Буна поступила вчера вечером, и если вам его не хватает, ребята, к сожалению, ничем не могу помочь. Кончилось. Давайте лучше послушаем Бобби Винтона, «Мое сердце принадлежит только тебе».

Я обрадовался, что Генет ничего не знает про эту радиостанцию. Значит, двоюродные братья из Асмары не такие уж крутые, если не настраивали приемник на это шоу.

Следующая песня началась без вводных слов. Я вскочил с места.

— Вот она! — прокричал я Генет. — Мелодия, про которую я тебе говорил!

Сколько вечеров я не отходил от приемника, а песню, под которую танцевали мы со стажеркой, слышал впервые.

Под музыку я задвигался, завертелся в танце, не обращая внимания на лицо обалдевшей Хемы и на удивленные взгляды Гхоша и Генет, прибавил громкость. Из кухни показались Розина и Алмаз — наверное, решили, что я спятил. Я был сам на себя не похож, но остановиться уже не мог. Внутренний голос шептал мне, что сегодня подходящий день.

Поднялся Шива и присоединился ко мне, его танец был плавный, выверенный, движения до того отшлифованы, будто свои занятия хореографией они с Хемой проводили именно под эту мелодию. Глядя на нас, не удержалась и Генет. Я потянул за руку Хему. Гхош не стал дожидаться отдельного приглашения. Попытка вовлечь в танец Розину не удалась, они с Алмаз сбежали на кухню. Впятером мы танцевали, пока не отзвучала последняя нота.

Чак Берри.

Так звали артиста. А песня именовалась «Sweet Little Sixteen» — так сказал диктор.

Когда пришла пора отправляться спать, Генет, к огорчению Хемы объявила, что возвращается в комнату матери.

— Составлю маме компанию. У меня теперь своя кровать. В Асмаре мы вшестером спали на полу. Своя кровать — какая роскошь!

На следующий день я разыскал в музыкальной лавке на Пьяцце сорокопятку Чака Берри. Из наклейки на конверте следовало, что «Sweet Little Sixteen» — хит номер один, но за 1958 год! Я был уничтожен. Целых десять лет весь мир слушает эту вещь, а я и не знал о ее существовании! Вот профан! И еще устроил танцы под нее! Ну словно крестьянин, глазеющий на неоновую пивную кружку на крыше здания «Оливетти».

В канун нового учебного года Хема и Гхош взяли нас с собой в Греческий клуб на празднование окончания «зимы». Генет отказалась, заявив, что ей надо подготовить одежду для школы, чем очень меня удивила. Розина, Гебре и Алмаз собирались организовать скромные посиделки.

Биг-бэнд был составлен из желающих подработать музыкантов, играющих в оркестрах Вооруженных сил, ВВС и лейб-гвардии. Они могли сыграть «Stardust», «Begin the Beguine» и «Tuxedo Junctions» даже если их разбудить ночью. Чака Берри в их репертуаре не было.

Загорелые экспатрианты были после отпуска полны сил. Я увидел мистера и миссис Г., которые на самом деле вовсе не были женаты и о которых говорили, что они, будучи в Португалии, сошлись и сбежали от своих законных семейств; мистера Дж., холостяка из Гоа, успевшего посидеть в тюрьме за финансовые махинации. Новоиспеченные экспаты быстро разучивали свои роли: я иностранец, и это главное, а талант и образование не имеют большого значения.

Мне всегда казалось, что экспатрианты — сливки культуры и стиля «цивилизованного» мира. Но сейчас я видел, насколько далеки они от Бродвея, Вест-Энда или Ла Скалы, отстают лет на десять, как я со своим Чаком Берри. Я глядел на румяные, потные лица танцующих, на их по-детски блестящие глаза, и меня разбирала досада.

Шива сначала танцевал с Хемой, потом с дамой, партнершей Хемы и Гхоша по бриджу, потом со всеми подряд. Мне внезапно стало невмоготу в этом зале, и я ушел, сказав Хеме и Гхошу, что возьму такси.

Поднимаясь по склону к Миссии, я думал о стажерке. Я старался ее избегать. В компании своих подопечных она меня не узнавала; когда я попадался ей вместе с Шивой, молча кланялась, а встретив как-то меня одного, спросила:

— Ты Мэрион?

По глазам я понял, что ничего не изменилось и ее дверь по-прежнему для меня открыта.

— Нет, — соврал я. — Я Шива.

Больше она таких вопросов мне не задавала.

В комнате Розины бормотал приемник, но дверь была закрыта, да мне и не хотелось никого видеть.

Снедаемый мрачными мыслями, я лег спать, — казалось, мне куда больше тринадцати.

Проснулся, когда вернулся Шива, увидел его в зеркале. Он показался мне выше, чем я сам, у него были узкие бедра и легкая походка танцора. Шива снял пиджак и рубашку. Его расчесанные на пробор волосы спутались, губы пухлые, почти как у женщины, лицо мечтательное, вдохновенное. Раздевшись до белья, он принялся смотреться в зеркало, поднял одну руку, занес другую, словно танцевал с воображаемой женщиной, грациозно повернулся и поклонился.

— Славно провел время? — спросил я.

Он застыл на месте, так и не опустив рук. Я поймал его взгляд в зеркале и покрылся гусиной кожей.

— Там все славно провели время, — ответил он хриплым, незнакомым голосом.

 

Глава семнадцатая

Форма безумия

Такси высадило нас с Шивой у ворот Миссии напротив дома из шлакоблоков. Зажигались уличные фонари. В свои шестнадцать лет я был капитаном команды по крикету и защитником калитки, а Шива — бэтсменом. Со своей задачей мы справлялись отлично. Тренировки заканчивались уже в сумерки.

Огни бара, расположенного в конце здания у самой лавки Али, высветили силуэт женщины на фоне бисерной шторы.

— Привет! Подожди меня! — крикнула она.

Из-за узкой юбки и каблуков ей пришлось семенить, переходя по доске сточную канаву. Она ежилась от холода и улыбалась так широко, что глаза превратились в щелочки.

— Как ты вымахал! Помнишь меня? — Женщина неуверенно переводила взгляд с меня на Шиву. Потянуло жасмином.

После смерти ее ребенка я встречал Циге много, много раз, но мы никогда не сталкивались нос к носу. Помашем друг другу издали — и все. Год она носила траур. В то дождливое утро, когда она принесла малыша в Миссию, внешность у нее была самая невзрачная, лицо простодушное, но сейчас, с подведенными глазами, накрашенными губами и волнистыми волосами до плеч, она была чрезвычайно хороша.

Мы троекратно расцеловались, словно родственники.

— Это… вот… хочу представить тебе моего брата, — пробормотал я.

— Ты работаешь здесь? — спросил Шива. С женщинами он всегда общался без всякого смущения.

— Больше нет, — ответила она. — Я теперь хозяйка. Рада пригласить вас к себе.

— Но… нет, спасибо, — вспыхнул я. — Нас мама ждет.

— Не ждет, — возразил Шива.

— Не против, если я зайду в другой раз? — промямлил я.

— Когда только захочешь, всегда рада. Приходи вместе с братом.

Повисло неловкое молчание. Она не выпускала мою руку.

— Слушай. Дело давнее, но ведь я тебя так и не отблагодарила. Как увижу тебя, дай, думаю, поговорю, но делается как-то неловко, что тебя зря смущать… А сегодня мы прямо столкнулись, и я решила: пора.

— Да нет, — сказал я, — это мне казалось, что ты на меня — на нас — сердишься, винишь Миссию за…

— Нет, нет, нет… мне некого винить кроме самой себя. — Глаза у нее потускнели. — Вот что бывает, когда слушаешься этих старых дур. «Подай ему это. Сделай то». В то утро я посмотрела на бедного малыша и осознала, что от всех этих снадобий ему только хуже. Когда твой отец осматривал Тефери, я поняла, что опоздала на несколько дней. Чего я ждала?..

Я молчал, вспоминая, как она рыдала у меня на плече.

— Только бы Бог простил меня и не оставил своей милостью. — Она говорила искренне, ничего не скрывая. — Я тебе вот что хочу сказать. Да хранит тебя Господь и все святые его. Отец у тебя такой хороший доктор. Вы тоже собираетесь стать докторами?

— Да, — ответили мы с Шивой хором.

Это было то немногое, о чем я мог говорить в те дни с уверенностью и в чем мы с Шивой были согласны друг другом.

Лицо у нее просветлело.

По дороге к бунгало Шива спросил:

— Почему ты отказался? Она, наверное, живет здесь же. Мы бы с ней переспали.

— С чего ты взял, что стоит нам встретить женщину, как меня тянет с ней переспать? — возмутился я. Яду в моих словах было более чем достаточно. — Я не желаю с ней спать. К тому же она не из таких.

— Сейчас, может, и нет. Но она знает, как надо.

— Мне уже выпадал случай. Я сделал свой выбор. — И я, как бы желая подтвердить свою точку зрения, рассказал ему про стажерку.

Шива ничего не сказал в ответ. Мы шагали в молчании. Шива меня бесил. Мне претило думать о Циге в этом ключе, было неприятно сопоставлять это милое лицо с тем, как она зарабатывает себе на жизнь. Я гнал от себя эти мысли. А у Шивы таких предрассудков не имелось.

— В один прекрасный день у нас будет секс с женщинами, — наконец заговорил Шива. — Почему бы этому прекрасному дню не наступить сегодня? — Он посмотрел на небо, словно стараясь убедиться, что расположение звезд благоприятствует.

Я порылся в голове в поисках возражений. Ничего путного на ум не пришло.

— А про Хему и Гхоша ты не забыл? Думаешь, они обрадуются? Люди их уважают. А мы заставим их краснеть.

— Но от этого никуда не денешься, — нашелся Шива. — А сами-то они что? Тоже этим занимаются…

— Прекрати! — крикнул я. Какая гадкая мысль!

Но только не для Шивы.

В тот самый месяц, когда мне исполнилось шестнадцать, у меня сломался голос. На теле высыпали угри, будто я проглотил мешок горчичных семян. За три-четыре месяца новая одежда становилась мала. В необычных местах стали расти волосы. Мысли о противоположном поле, главным образом о Генет, не давали сосредоточиться. Я несколько приободрился, заметив, что с Шивой происходят в точности те же самые физические перемены, но после встречи с Циге разговор о страстях и о необходимости их сдерживать не клеился. Да Шива и не желал сдерживаться.

— Тюрьма, — со смехом говорил Гхош, — очень укрепляет супружеский союз. Если не получается посадить свою половину, садись сам. Эффект замечательный.

Теперь, понимая, о чем он, я сгорал со стыда.

Несмотря на свое знание человеческого тела в том, что касалось различных болезней, Шива и я долгое время оставались полными дурачками в вопросах секса. А может, я один был такой наивный. Я ведать не ведал о том, что наши сверстники-эфиопы — и у нас в школе, и в школах государственных — уже давным-давно перешли черту с какой-нибудь девчонкой из бара или горничной и не изнуряли себя, годами пытаясь представить себе невообразимое.

Помню историю, которую мне рассказал мой одноклассник Габи, когда мне было лет тринадцать, и в которую мы все долго верили. Его двоюродный брат эмигрировал в Америку.

— В аэропорту в Нью-Йорке, — якобы рассказывал двоюродный брат, — с тобой заговаривает красавица-блондинка. Ее духи сводят тебя с ума. Большие груди, мини-юбка. Она представляет тебя своему брату. Они предлагают подбросить тебя до города в своем кабриолете, и ты, как вежливый человек, соглашаешься. По пути на Манхэттен вы останавливаетесь у дома брата в Малибу выпить мартини. Таких чертогов ты никогда не видел. Как только вы входите, брат достает пистолет и говорит: «Натяни мою сестру, не то убью».

Сколько ночей я провел без сна, гоняя в голове мысли о такой ужасной, изломанной, прекрасной судьбе и страстно желая попасть в Америку хотя бы только ради этого. Братец, спрячь пистолет. Я отдеру твою сестру за так. Эту фразу я, Габи и компания употребляли вместо пароля, она была свидетельством нашего подросткового пыла, бурлящей сексуальности. Даже когда мы осознали всю абсурдность побасенки, она по-прежнему нас восхищала и пароль остался в ходу.

Через пару недель после того, как мы с Шивой повстречали у бара Циге, я столкнулся у ворот Миссии со стажеркой. Деваться было некуда. Встречи с ней всегда тревожили.

Вокруг нее вилась целая стайка юных стажерок. В таких ситуациях она подчеркнуто не обращала на меня внимания. А тут улыбнулась, покраснела и, пропустив вперед своих подопечных, подошла ко мне.

— Спасибо за ночь. Надеюсь, крови ты не испугался. Ты удивлен? Я ждала тебя все эти годы. И дождалась.

Ее тело коснулось моего.

— Когда ты придешь опять? Я буду считать дни.

Она заторопилась вдогонку за своими ученицами, каждая клеточка ее тела пританцовывала, словно сам, Чак Берри с гитарой в руках сопровождал ее. Обернувшись, она сказала через плечо, достаточно громко, чтобы весь белый свет услышал:

— В следующий раз не убегай так сразу, ладно?

Я понесся домой. Последнее время, особенно на уик-энд, Шива гулял сам по себе, а я не придавал этому значения. Я и представить себе не мог, на что он способен.

Шива, Генет и Хема сидели за обеденным столом, Розина подавала. Гхош мыл руки.

Я затащил Шиву к нам в комнату.

— Она думает, что это был я! (И зачем я ему рассказал про танцы со стажеркой?) Почему ты не спросил меня? Я бы тебе запретил! То есть запрещаю! Что ты ей сказал? Притворился, что ты — это я?

Мой гнев озадачил Шиву.

— Нет. Я был я. Я всего-навсего постучался к ней. Ничего не говорил. Она все сама сделала.

— Господи! Ты потерял невинность, как и она?

— С ней у меня было в первый раз. А откуда такая уверенность насчет нее, а, старший братец?

Меня как под дых саданули. Шива никогда не разговаривал со мной таким тоном, он показался мне издевательским, мерзким. Я лишился языка. А он как ни в чем не бывало продолжал:

— Для меня это не первый опыт. Я каждое воскресенье хожу на Пьяццу.

— Что? И сколько раз ты уже?..

— Двадцать один.

Я не мог слова вымолвить. Он меня потряс, смутил, внушил отвращение… и заставил жестоко завидовать.

— С одной женщиной?

— Нет, с разными. Считая стажерку, их было двадцать две. — Он улыбался, небрежно опираясь рукой о стену.

— Будь любезен, не ходи больше к этой медсестре.

— Почему? Сам туда проложишь дорогу?

Я чувствовал, что не могу ему приказать, с чего бы ему меня слушаться. Ведь у него уже есть определенный опыт, а у меня — нет.

На меня навалилось какое-то безразличие.

— Не бери в голову. Только окажи услугу, скажи ей в следующий раз, кто ты. И когда сделаешь дело, то не убегай сразу, пошепчи ей на ушко ласковые слова. Скажи, какая она красивая…

— Красивая? Зачем это?

— Ладно, проехали.

— Мэрион, все женщины красивы.

В словах Шивы не было ни капли сарказма. Он пребывал в превосходном настроении, не злился на меня, даже не думал смущаться. А я-то воображал, что хорошо знаю брата. Оказалось, мне знакома только внешняя сторона, обряды. Он обожал «Анатомию» Грея, всюду таскал книгу с собой, захватал руками обложку. Когда Гхош вручил ему новое издание Грея, брат обиделся, словно тот принес ему щенка бродячей собаки на замену Кучулу, доживавшей свои последние дни. Что скрывалось за обрядами Шивы, какая логика ими двигала, мне было неведомо. Для Шивы женщины, точно, были прекрасны — я заметил это еще в наше первое присутствие при повороте плода на головку. Он не пропустил ни одной процедуры и так пристал к Хеме, что та плюнула и научила его поворачивать ребеночка. В его интересе к акушерству и гинекологии не было ничего похотливого. Если на день процедуры выпадал праздник или Хема отменяла ее по какой-то другой причине, Шива все равно появлялся и сидел перед закрытой дверью на ступеньках. Когда я попросил нежно обращаться со стажеркой, Шива мог бы возразить, мол, я и так дал девушке все, что она хотела, а ты только комедию ломал. Но я берег себя для единственной женщины. Хранить чистоту так трудно и потому благородно. Это должно произвести на Генет впечатление, разве нет?

В ту солнечную субботу три года назад, когда Генет вернулась с каникул из Асмары, мне стало ясно, что она почти созрела. У нее тогда все удлинилось: ноги, пальцы, даже ресницы. Глаза сделались томные и миндалевидные.

Если верить «Учебнику педиатрии» Нельсона, рост молочных желез и появление волос на лобке — первые признаки полового созревания у девочек. Странно, что Нельсон не обратил внимания на проявление, которое я заметил прежде всего, — на пьянящий, зрелый аромат, подобный пению Сирены. Когда она душилась, два запаха смешивались, сплетались и кружили мне голову. Хотелось сорвать с нее одежду и напиться из источника.

Перемены в Генет встряхнули Розину — я это ясно видел. Хема и Розина были союзниками, совместно пытались защитить Генет от хищников-парней. Но, на мой взгляд, они сами сводили на нет все свои усилия тем, что покупали ей одежду и украшения, делающие ее еще более привлекательной в глазах противоположного пола. От ухажеров отбоя не было, и это внимание очень нравилось Генет.

В тот день Генет велела передать, что с нами на такси не поедет и сама доберется до дома. Нам с Шивой оставалось пройти по нашему проезду ярдов пятьдесят, когда Генет выпорхнула из сверкающего черного «мерседеса».

Шива ушел, а я подождал Генет и вместе с ней вошел в дом.

— Мне не нравится, что Руди подвозит тебя до дома. «Не нравится» — это слишком мягко сказано. Роскошная машина совершенно выводила меня из себя, кровь вскипала. У отца Руди в Аддис-Абебе была монополия на ванно-туалетные принадлежности. Во всей школе еще только у двух учеников имелись свои машины. Больше всего угнетало, что когда-то Руди был одним из лучших моих друзей.

— Ты говоришь совсем как моя мама.

— Руди — кронпринц туалетов. Он просто хочет с тобой переспать.

— А ты не хочешь?

— Я-то хочу. Но только с тобой. И я тебя люблю. Это совсем другое дело.

Может быть, я зря раскрыл свои карты. Легкомысленная дурочка обрела надо мною власть. Но ведь я верил, что она никакая не дурочка, что такая любовь и преданность с моей стороны подкупят ее.

— Так ты со мной переспишь? — спросила она.

— Конечно. Я мечтаю об этом каждую ночь. Только, Генет, надо подождать три года, и я женюсь на тебе. И тогда мы расстанемся с невинностью вот здесь. — Я показал страничку, вырванную из «Нейшнл Джиографик», на ней посреди девственно-чистого голубого озера ослепительно белел отель «Лейк». — Я хочу жениться в Индии, — сказал я. Мне уже мерещился я, жених, верхом на слоне — символе моей страсти и тоски (только слон подойдет, ну разве еще «боинг»). И красавица Генет рядом — в золотом сари, драгоценности сверкают, жасмин цветет… Я видел все в мельчайших подробностях. Я даже духи ей подобрал — Motiya Bela из цветков жасмина. — А это комната для молодоженов. — За громадной кроватью под балдахином виднелись распашные стеклянные двери, выходящие на озеро. — Обрати внимание на ванну на львиных лапах и на биде. — Туалетному кронпринцу будет не переплюнуть.

Генет тронуло, что я ношу странички с собой. Моя тигрица взглянула на меня с новым интересом.

— Мэрион, ты ведь серьезно насчет всего этого, правда? Я описал шелковые простыни на кровати, тонкий полог, который можно задернуть днем и раскрыть ночью, двери на веранду по ночам тоже открываются…

— Я осыплю кровать лепестками роз, и раздену тебя, и покрою поцелуями каждый дюйм твоего тела, начиная с пальчиков на ногах…

Она застонала, прижала палец к моим губам, закатила глаза.

— Перестань, пока у меня в голове не помутилось. (Вздох.) Но послушай, Мэрион, а если я не хочу замуж? Зачем ждать? Я хочу лишиться невинности. Сейчас. А не через три года.

— А как же Хема? Как же твоя мама?

— Не они ведь лишат меня невинности, а ты.

— Это не… Взрыв смеха.

— Знаю, куда ты клонишь, глупенький. Что, если у меня не хватит духу, да? Бывает, очень хочется. У тебя, наверное, тоже так. Взять и сделать! Переступить черту, узнать, с чем это едят. (Вздох.) Если ты отказываешься, может, мне Шиву попросить? Или Руди?

— Только не туалетного принца. Что до Шивы… он ведь уже не девственник. Он переступил черту. И потом, мне казалось, ты меня любишь.

— Что? — Она в восторге хлопнула в ладоши и поискала глазами брата. — Шива? (Сейчас запрыгает от радости. А про свою любовь ко мне и не заикнулась. Стесняется, наверное.) Пусть расскажет поподробнее. Шива потерял невинность, говоришь? А ты-то, ты чего ждешь?

— Я жду тебя, и потом…

— Ой, прекрати. Книжная романтика. Ну просто девчонка, честное слово! Если хочешь прийти первым, поторопись, Мэрион.

Она говорила совершенно серьезно, без тени улыбки. Такой тон меня пугал.

— А то ведь есть и другие на примете. Твой друг Габи или туалетный принц, хотя у него изо рта несет сыром. — На этот раз она засмеялась, показывая, что шутит. Слава богу.

Однако насмешки, разговоры о других кандидатурах вывели меня из себя.

— Что с тобой происходит? — завопил я, глядя на целую стопку дамских модных журналов у нее в руках. Мне вспомнилась девочка, что усердно изучала каллиграфию и, после смерти Земуя, накинулась на книги, жадно глотая все, что ей давала Хема. — Ты была такая… серьезная.

Теперь в подругах у Генет ходили две сестры-армянки. Они втроем шлялись по магазинам, бывали в кино, старались подражать актрисам, чьи наряды и манеры считались образцом, заигрывали с парнями. Когда-то отметки у Генет были такие хорошие, что она перепрыгнула через класс. Но теперь она редко садилась за учебники, и оценки у нее стали посредственные.

— Что с тобой стряслось, Генет? Ты не хочешь стать доктором?

— Да, доктор, я хочу стать доктором, — пропела она, приближаясь ко мне. — Осмотрите меня, доктор. — Она расставила руки, портфель — в одной, журналы — в другой, и прижалась ко мне бедрами. — У меня болит вот тут, доктор.

В дверь нашей квартиры влетела Розина. Ее внезапное появление кому-то могло показаться забавным, Генет так даже расхохоталась, но самой Розине было явно не до смеха.

На нас обрушился поток слов на языке тигринья с вкраплениями итальянского. Розина размахивала руками, но Генет не давалась, ловко уворачивалась, плясала вокруг меня, потешаясь над матерью. Кое-какие выражения я понял, а уж общий смысл был и подавно ясен.

— Ты совсем спятила? Чем это ты тут занималась? Что за парень на машине? Ему от тебя нужно только одно, не понимаешь, что ли? Что это ты виснешь на Мэрионе как проститутка?

Каждый новый вопрос вызывал у Генет новый приступ смеха.

Розина ела меня глазами, будто на вопросы должен был отвечать я, а не дочь. Уже во второй раз она нас застукала. Она набрала в грудь побольше воздуха и перешла на амхарский:

— Ты! Почему она не вернулась вместе с тобой и Шивой? И что это вы тут вдвоем затеяли?

— Мы ведь собираемся стать докторами, сама знаешь, мама, — закричала Генет на амхарском. В глазах у нее стояли слезы. — Я показывала ему, как осматривать женщину.

Потрясенное лицо Розины произвело на Генет такое впечатление, что она бросила на пол портфель и журналы, схватилась обеими руками за живот и, шатаясь от смеха, двинулась к своему логову. Мы провожали ее взглядами. Потом Розина опять повернулась ко мне, стараясь напустить на себя грозный вид, как бывало, когда мы с Шивой озорничали. Но у нее плохо получилось. Еще бы. Со своим ростом в шесть футов один дюйм я был куда выше своей нянюшки.

— Что скажешь в свое оправдание, Мэрион?

Я понурился, сделал два шаркающих шажка к Розине.

— Хочу сказать… — И я подхватил ее на руки и закружил в воздухе, а она принялась колотить меня по плечам. — Хочу сказать, что очень рад тебя видеть. И намерен жениться на твоей дочери.

— ПОСТАВЬ МЕНЯ! ПОСТАВЬ МЕНЯ НА ПОЛ!

Оказавшись на ногах, она попыталась меня схватить, но я отпрыгнул.

— Ты рехнулся, вот что! — Розина оправляла блузку, подтягивала юбку, изо всех сил стараясь не улыбаться. — Дети, в вас вселились злые духи! — Она подняла с пола журналы и портфель и отправилась вслед за Генет, выкрикивая, чтобы слышали и дочка, и я: — Ну погодите! Возьму палку и дурь-то выбью!

— Розина, как ты можешь говорить в таком тоне с будущим зятем? — крикнул я ей вслед.

Она замахнулась на меня. Я увернулся.

— Чокнутые!

И она выкатилась за дверь, бормоча что-то себе под нос.

Обернувшись, я увидел Шиву. Он стоял за окном и смотрел сквозь стекло на меня. Листва на эвкалиптах сухо шуршала под напором ветра, казалось, идет гроза. Но на небе не было ни облачка. Лицо у Шивы горело. Глаза наши встретились, и я понял, что он смеется, — наверное, не только все видел, но и слышал. Меня восхитила его поза: рука в кармане, колени вместе, тело опирается всей своей тяжестью на одну ногу — брат был элегантен, даже когда стоял неподвижно, это роднило его с Генет. Улыбался он редко, но сейчас верхняя губа прятала хитрую усмешку. Я усмехнулся в ответ, радостный, довольный собой. Брат может читать мои мысли. Брат любит меня, любит Генет, а я люблю их обоих. Розина права, Миссия пропитана безумием, но только сумасшедшему может прийти в голову мысль покинуть ее.

 

Глава восемнадцатая

Время жать

Безумие явило себя в тот же вечер, причем в самое неподходящее время. В этом году я заканчивал школу, и мне позарез было нужно получить хорошие отметки. Мотивация у меня была простая — величественная, цвета слоновой кости, клиника, вознесшаяся над Черчилль-роуд напротив почтамта и Lycée Français. Там будут обучаться студенты нового медицинского института, преподавателей для которого наберут на краткосрочной основе при содействии Британского Совета, Swiss Aid и USAID из числа известных иностранных врачей, только что вышедших на пенсию.

Так что, пока Розина гонялась за Генет, намереваясь задать дочке взбучку, я не терял времени даром: умылся и разложил книги на обеденном столе. Хема и Гхош играли с партнерами в бридж в старом бунгало Гхоша.

За учебой я и обедал. У меня каждая минута была на счету. Я составил график, сколько дней, часов и минут осталось до выпускных экзаменов. Чтобы поступить в медицинский институт и при этом найти время на сон и игру в крикет, график следовало соблюдать.

Генет явилась через час и тоже села за книги. Я старался не смотреть на нее. Вскоре прибыл Шива, бухнул на стол «Основы гинекологии» Джеффкоутса. Книга щетинилась закладками. Шива не столько читал, сколько пожирал книги и с этой целью их расчленял.

Чтобы попасть в медицинский институт, мне и Генет следовало сдать экзамены на «отлично». Генет заявляла, что увлечена медициной не меньше моего, но заниматься садилась позже меня, а заканчивала раньше. А бывало, и вовсе забывала про занятия. Два вечера в неделю я отправлялся на такси на дом к мистеру Маммену, он был моим репетитором по математике и органической химии. Генет появилась у него один-единственный раз, железная дисциплина явно пришлась ей не по душе, и только ее и видели. На мой же взгляд, его помощь была неоценимой. По выходным я занимался в старой квартире Гхоша, чтобы Гхош и Хема могли слушать музыку или развлекаться иным образом, не боясь меня побеспокоить. Генет наведывалась в жилище Гхоша редко.

Шива был далек от наших забот. Он бы с удовольствием наплевал на институт вообще. Главное — стать ассистентом Хемы, степени и дипломы не играют роли. Но Хема заняла непробиваемую позицию: хочешь работать со мной, будь любезен, закончи последний класс, экзамены можешь даже не сдавать. Шива самостоятельно изучил все, что мог, по акушерству и гинекологии. Я подслушал, как Хема говорила Гхошу, что в этой области уровень знаний Шивы соответствует уровню среднего студента-медика последнего курса.

Шива вполне освоился в сарае, где мы спрятали мотоцикл. От Фаринаки он научился ремеслу сварщика и держал там горелку и прочее оборудование. Где-то через месяц я заглянул в сарай: задняя стенка была свободна, ни мотоцикла, ни дров, ни рогожек, ни штабелей Библий, за которыми мы прятали мотоцикл.

— Я его разобрал, — пояснил Шива и показал на основание тяжелого верстака: фанерная обшивка скрывала двигатель, а завернутая в промасленную тряпку рама была зарыта в землю. Прочие части мотоцикла были разложены по коробкам и коробочкам, аккуратно расставленным на железных стеллажах, которые он сварил сам.

— Расскажи мне про это, Шива, — прошептала Генет, склонившись над своими «Основами химии». Над книгой она просидела минут десять, не больше.

— Рассказать про что? — Шива не потрудился понизить голос.

— Про свой первый раз — про что же еще? Почему ты мне раньше не сказал? Узнала от Мэриона, что ты уже не девственник.

Рассказ Шивы о заветном событии, о котором я стеснялся спросить сам, был поразительно прост.

— Прихожу на Пьяццу. Знаешь, комнаты в переулке у пекарни «Массава», одна за другой? У каждой двери женщина, разноцветные огоньки мигают…

— Как ты договорился?

— Я и не договаривался. Подошел к первой двери, вот и все. — Он улыбнулся и опять взялся за книгу.

— Нет, не все! — Генет вырвала у него учебник. — Что было дальше?

Я напустил на себя скучающий вид, хотя каждая клеточка у меня в мозгу дрожала от нетерпения. Хорошо, что допрос ведет Генет.

— Спрашиваю — сколько? Она говорит — тридцать. Я говорю — у меня только десять. Она говорит — ладно. Раздевается и ложится в постель…

— Полностью раздевается? — вырвалось у меня, и Шива удивленно обернулся.

— Полностью. Остается в одной блузке, которую задирает.

— А лифчик? Что на ней вообще было? — полюбопытствовала Генет.

— Сверху что-то такое с короткими рукавами. И мини-юбка. Голые ноги и высокие каблуки. Ни трусов, ни лифчика. Скидывает туфли и юбку, задирает блузку и ложится.

— Ничего себе! Ну же, ну, — ерзала на месте Генет.

— Раздеваюсь. Говорю — я в первый раз. Она мне: да поможет нам Бог. Я ей: при чем тут Бог? Забираюсь на нее, она помогает мне начать…

— Ей было больно? А как у тебя обстояло с…

— С эрекцией? Полный порядок. Нет, кажется, ей не было больно. Ведь стенки у вагины растягиваются, при родах проходит голова ребенка.

— Хорошо, хорошо, — поторопила его Генет. — Что потом?

— Она показывает мне, что делать, и я следую ее указаниям, пока не наступает эмиссионная фаза.

— Пока не наступает… что? — не поняла Генет.

— Сперма проходит по эякуляторному тракту, смешиваясь с жидкостью из семенных пузырьков, простаты и бульбоуретральных желез, и эякулят извергается из уретры с помощью ритмичных сокращений бульбоспонгиозной мышцы…

— Пока он не кончает, — пояснил я.

Этому слову меня научил грязненький памфлет Т. Н. Рамана, автора затейливой прозы. Мой одноклассник Сатиш привез целую кучу таких памфлетиков из Бомбея, где проводил каникулы. Т. Н. Раман оказался кладезем знаний о сексе, из которого обильно черпали индийские школьники.

— О… А потом? — не отстает Генет

— Встаю, одеваюсь и ухожу.

— Тебе самому было больно? — спросил я.

— Никакой боли. — С таким же выражением лица Шива мог описывать, как заказывал у Энрико мороженое.

— И это все? — захлопала глазами Генет. — И потом ты с ней расплатился?

— Нет, я заплатил заранее.

— Что она сказала, когда ты уходил? — Шива задумался.

— Сказала, ей понравилось мое тело и моя кожа. Сказала, в следующий раз мы займемся этим… по-собачьи!

— В смысле?

— Я ответил — зачем ждать следующего раза, покажи мне прямо сейчас.

— У тебя еще оставались деньги?

— Она тоже об этом спросила: «Деньги есть?» Но денег у меня не было. Ничего, она и так согласилась. По-собачьи — значит, сзади. По-моему, на этот раз у нее у самой было… извержение.

— Боже, — простонала раскрасневшаяся Генет, сползая со стула. — Что с тобой, Мэрион? Ты куда?

Я поднялся со своего места. Исходящий от Генет запах кружил голову, перед глазами плясали розовые звездочки.

— Что со мной? Ты еще спрашиваешь! Здесь совершенно невозможно заниматься!

Меня охватило жуткое возбуждение: рассказ Шивы, горящие вожделением глаза Генет, этот запах течки, это тело в двух шагах от тебя… Если я не уйду, у меня у самого наступит извержение. Не до занятий по биологии сейчас…

Розина стояла у самой двери кухни и изображала, что ее чем-то заинтересовала плита. Если даже она не подслушивала или утратила нюх, то уж мерцающее розовое облако в гостиной должна была заметить. Она отвела глаза. Мать и дочь не прятались друг от друга, но Генет вела себя вызывающе, а Розина ей не спускала, и кто был виновником конкретной ссоры, непонятно. В определенном смысле Розина, блюдя невинность дочки, была мне союзником. Но постоянная слежка меня бесила.

— Пойду схожу в лавочку, — угрюмо буркнул я.

— Но ты ведь только сел заниматься, Мэрион.

Я мрачно посмотрел на нее: попробуй останови меня!

Выйдя через главные ворота, я добрел до лавки, купил бутылку кока-колы, заглянул в сторожку и отдал напиток Гебре. Тело и разум все никак не могли прийти в норму. Я посидел с Гебре, выслушал длинную историю про его бедолагу-племянника и немного успокоился.

Наконец я попрощался с Гебре и двинулся домой. С поворота к нашему бунгало я заметил свет в сарае. Шива часто работал допоздна.

Всякий раз, когда я проходил мимо места, где мотоцикл сбросил с себя солдата, меня охватывала дрожь. В бетонном бордюре, там, где об него ударилось колесо, была щербина.

Деревья скрипели, зловеще шелестели листья. Вот сейчас, сию минуту убитый солдат выйдет ко мне из мрака. После стольких лет страшных фантазий это будет почти облегчением. У Шивы-то небось таких страхов нет в помине, не боится же работать в сарае в поздний час. Столько лет прошло, а легче ничуть не стало, вот разве ужас сделался привычным. Я понимал людей, которые признавались в убийстве, совершенном давным-давно, они стремились положить конец внутренним терзаниям. Поворот я миновал быстрым шагом.

Из сарая доносилась музыка: у Шивы работал приемник.

Я уже почти прошел мимо сарая и тут увидел, что с холма прямо ко мне спускается темная фигура. Послышалось бормотание — человек что-то бубнил. Мне стало не по себе, хотя голос был вроде женский. Только когда мы оказались вплотную друг к другу, я узнал Розину. Куда это она направлялась в такой час? Розина остановилась передо мной, всмотрелась в лицо, словно желая увериться, что это я, а не Шива. Не успел я оглянуться, как она влепила мне пощечину. Потом левой рукой вцепилась мне в волосы, а правой принялась хлестать по щекам.

— Я тебя предупреждала! — взвизгнула она.

— Розина! Что это с тобой? — оторопел я.

Это ее только пуще разозлило. Наверное, я бы мог схватить ее за руки или убежать, но я до того обалдел, что с места сдвинуться был не в состоянии.

— На пять минут оставила их одних — и вот вам, пожалуйста! И ведь хитрые какие, он, видите ли, идет в лавку, а она — в сортир!

— Да объясни же, в чем дело?

На этот раз я дернул головой и получил по затылку.

— Я выжидала, — кричала она, — сомневалась! Потом бросилась тебя искать. Увидела, как ты спускаешься с холма. Ее вперед себя отправил, да? Если она забеременеет, что тогда? Из нее выйдет служанка вроде меня. Весь английский, вся учеба — псу под хвост!

— Но, Розина, я и не думал…

— Не ври мне, мальчишка! Ты никогда не умел врать. Я видела, какими глазами вы смотрели друг на друга. Не надо было выпускать ее из дома!

Я в молчании уставился на нее.

— Доказательства нужны? Так, что ли? — крикнула она, вытащила из кармана какую-то тряпку и швырнула в меня. Это были женские трусы. — Ее кровь… и твое семя.

Я поднес улику к лицу. В темноте ничего не было видно. Но я чувствовал запах крови, запах Генет… и спермы. Моей спермы. В нем имелась крахмальная нотка. Ни у кого больше этой нотки не было.

Ни у кого, кроме моего брата-близнеца.

Сил у меня хватило, только чтобы доползти до постели. Я был весь разбит. Мне стало очень одиноко. Шива лег спать значительно позже. Я все ждал, не заговорит ли он. Но он заснул, а ко мне сон не шел. В Эфиопии есть метод определения виновного, именуемый лебашаи. На место преступления приводят маленького мальчика, на кого он покажет пальцем, тот и преступник. К сожалению, малышу всякое может померещиться, и нередко человек, которого побивают камнями или топят, невиновен. В империи лебашаи официально запрещен, но кое-где в деревнях еще применяется. Вот и меня ложно обвинили, показали пальцем, и поди защитись.

Меня сжигало желание отомстить.

Виновный спал рядом со мной.

В ту ночь я мог убить Шиву. Я думал об этом и пришел к убеждению, что это ничего не решит. Мой мир уничтожен. Я обезоружен. Моя любовь поругана, обращена в дерьмо. Я пальцем не мог пошевелить.

На следующий день Генет не пошла в школу. Хема неохотно отпустила Шиву с мистером Фаринаки на текстильную фабрику, где заклинило гигантскую красильную машину. К Фаринаки обратились с просьбой изготовить новую деталь взамен поломанной, и он хотел показать Шиве огромный механизм.

Я остался в постели. На вопрос Хемы я ответил, что мне нехорошо и в школу я, пожалуй, не пойду. Она пощупала мне пульс, посмотрела горло, недоуменно покачала головой и приготовилась задавать вопросы.

— Нет, все-таки надо идти, — выдавил я. Допроса я бы не вынес.

Не помню, что происходило в этот день в школе. Гхош и Хема, конечно же, ничего не знали, но чувствовали: что-то стряслось. Они слышали, как Розина распаляется за закрытой дверью.

В тот вечер Розину посетили три родственника — двое мужчин и женщина.

— Что происходит? — спросила у меня Хема.

Я поверить не мог, что она ни о чем не знает, что Розина ей ничего не сказала. Похоже, все хранили молчание, и Розина тоже. Подозреваю, если бы Хема поговорила с Шивой, все бы раскрылось. Но никому это и в голову не пришло.

Шива вернулся со своей экскурсии под конец ужина, очень довольный. Ни Генет, ни Розины за столом не было. По словам Алмаз, мать и дочь крупно поругались и родственники явились их примирять.

Хема уже поднялась, чтобы вмешаться, но Гхош удержал ее:

— Что бы там ни случилось, ты влезешь в самое пекло и только все осложнишь.

Шива не произнес ни слова, набивая рот едой.

Я молчал не из благородства. Я был убежден: мне никто не поверит. Захотят брат с Генет спасти меня — спасут. Одному мне это не по силам. За обеденным столом я изучал лицо Шивы. Он, казалось, и не подозревал, какую бурю вызвал. Вид у него был совершенно безмятежный.

В тот вечер я сказал Шиве, что перебираюсь на старую квартиру Гхоша. Буду там заниматься и спать. Хочу побыть один.

Он промолчал. Впервые в жизни мы будем спать в разных постелях. Если какие-то телесные ниточки еще соединяли две половинки яйца, я рассек их одним ударом скальпеля.

В субботу утром за завтраком мне показалось, что Шива провел ночь ничуть не лучше меня. Поев, он отправился к Фаринаки.

Я уже собирался пойти к себе заниматься, когда в столовую ворвалась Алмаз.

— Вам лучше прийти, госпожа. Хема, Гхош и я последовали за ней.

Розина сидела в углу своей комнаты. Вид у нее был угрюмый и вместе с тем встревоженный. Генет лежала на своей кровати, бледная, с каплями пота на лбу. Ее открытые глаза смотрели в никуда. Помещение наполнял сырой, кислый запах, характерный для больных с жаром.

— Что здесь случилось? — спросила Хема, но Розина отвела глаза в сторону и ничего не ответила.

Алмаз включила свет, загородила мне вид и приподняла одеяло, показывая что-то Хеме.

— Открой окно, Мэрион, — произнес Гхош и подошел поближе к кровати.

— Господи… — потрясенно выдохнула Хема. Генет застонала от боли.

Хема схватила Розину за плечи и, заикаясь от ярости, принялась трясти:

— Это ты учинила? Бедная девочка! Розина смотрела в пол.

— Дура ты, дура! Боже, зачем? Похоже, ты убила ее, Розина! Понимаешь?

У Розины с подбородка капали слезы, но лицо оставалось суровым.

Гхош взял Генет на руки, она снова застонала.

— Машину, — сказал Гхош.

Алмаз бросилась к двери, Хема за ней. С порога я оглянулся. Моя нянюшка безучастно сидела, свесив руки, в той же позе, в какой мы ее застали. Мне вспомнился день, когда она бритвой порезала дочке лицо. Какой победительницей она тогда ходила. А теперь я видел стыд и страх.

Когда я подбежал к машине, Хема бросила мне в лицо:

— Думаю, Мэрион, ты в этом как-то замешан. Я не слепая!

Она захлопнула дверцу. Машина тронулась. Алмаз на заднем сиденье бережно прижимала к себе Генет, Гхош сидел за рулем. Я срезал путь у сарая, пересек поле и догнал их у приемного покоя.

Генет влили в вены нужные растворы и антибиотики, и Хема забрала ее в Третью операционную для более тщательного осмотра. Через некоторое время она вышла к нам. Вид у нее был потрясенный, но в движениях сквозила решимость. И ярость. Хема доложила Гхошу и матушке, не обращая на меня внимания:

— Представляете, Розина вырезала ей клитор. Да еще прихватила labia minora и зашила все суровой ниткой. Ведь это какая же боль! Швы я удалила. Рана сильно инфицирована. Теперь все в руках Божьих.

Генет положили в отдельную палату, предназначенную для особо важных больных. Гхош рассказывал мне, что именно здесь лежал генерал Мебрату с заворотом кишок. Это случилось вскоре после нашего рождения.

Я сел на стул возле койки. В какой-то момент Генет сжала мне руку, не знаю, сознательно или инстинктивно. Я ответил на пожатие.

Хема сидела в кресле напротив меня, подперев руками голову. Нам нечего было сказать друг другу. Я был так же зол на Хему, как она на меня.

После долгого молчания она произнесла:

— Людям, которые творят такое, место в тюрьме.

Не один раз ей приходилось вытягивать с того света женщин, над которыми проделали ту же изуверскую операцию, что и над Генет. Хема была настоящим экспертом по залатанным и инфицированным обрезаниям.

Своим чередом настал вечер, Генет открыла глаза, увидела меня и попыталась что-то сказать.

— Воды? — спросил я. Она кивнула.

Я вложил ей в рот соломинку. Генет оглядела комнату, убедилась, что мы одни.

— Прости, Мэрион, — шепнула она сквозь слезы.

— Не надо разговаривать, — сказал я. — Все отлично. Все было вовсе не отлично, но ничего другого не пришло мне в голову.

— Мне… надо было подождать, — пролепетала она. «Так что же ты не подождала, — чуть не сорвалось у меня с языка. — Вся сладость досталась не мне, не мне выпала честь быть твоим первым любовником, зато разгребать все придется мне».

Она попыталась пошевелиться, застонала. Я дал ей еще воды.

— Мама думает, это ты, — выговорила она чуть слышно. Я молча кивнул.

— Когда я сказала ей, что это Шива, она отхлестала меня по щекам и назвала лгуньей. Она мне не поверила. Она думает, Шива — девственник. — Генет попыталась засмеяться, сморщилась и закашлялась. — Слушай, я взяла с мамы обещание, что она ничего не скажет Хеме.

Я саркастически хмыкнул.

— На этот счет можешь не беспокоиться. Конечно, она скажет Хеме. Вот прямо сейчас и рассказывает.

— Нет. Она ничего не скажет. Мы заключили сделку.

— В смысле?

— Я разрешаю ей проделать надо мной эту штуку, а она… будет молчать. Ни слова Хеме. И пусть не вздумает на тебя орать.

Стул подо мной зашатался. Генет позволила этой безумной орудовать нестерилизованной бритвой, и все для того, чтобы защитить меня? Так, значит, на мне лежит вина за обрезание? Какая нелепость. Меня даже смех разобрал.

Попозже пришел Шива, лицо бледное, напряженное.

— Садись сюда, — велел я ему, он и сказать ничего не успел. Я боялся не сдержаться, когда он рядом, и решил, что лучше на время уйти. — Побудь с ней, пока я не вернусь. Держи ее за руку. А то она беспокоится.

А что еще я мог ему сказать? Я ведь уже пребывал по ту сторону ярости. А он — по ту сторону горя.

Жар не отпускал Генет три дня. Я находился у ее постели все три дня. Хема, Гхош и матушка сновали туда-сюда.

На третий день организм Генет перестал вырабатывать мочу. Гхош встревожился, лично взял анализ крови, потом мы с Шивой побежали в лабораторию помочь В. В. выстроить в ряд наши реагенты и пробирки и измерить уровень азота мочевины в крови. Он был слишком высок.

Генет не теряла сознания полностью, она была сонная, временами бредила, часто стонала, а однажды ее охватила жуткая жажда. Как-то она позвала мать, но Розина не появилась. По словам Алмаз, Розина не выходила из своей комнаты, что, по всей видимости, было даже к лучшему. Атмосфера в палате и без того была тяжелая, не хватало только, чтобы Хема накинулась на Розину.

На шестой день почки у Генет заработали, только успевай подставлять мешок под катетер. Гхош удвоил и утроил объем жидкости внутривенно и велел Генет больше пить, чтобы восполнить потерю.

— Надеюсь, почки выздоравливают, — сказал Гхош. — Во всяком случае, жидкость гонят.

Как-то утром я проснулся на стуле в ее палате, посмотрел на больную, на ее прояснившееся лицо, на разгладившийся лоб и понял, что ей стало легче. И без того худенькая, за время болезни она еще осунулась, кожа да кости. Но угроза жизни отступила.

В середине дня я отправился в бунгало Гхоша и провалился в сон. Проспал несколько часов и только на свежую голову обратился мыслями к Шиве. Понял ли он, что разрушил мои мечты? Осознал ли, какую боль причинил Генет, всем нам? Мне очень хотелось с ним разобраться, отколотить хорошенько, чтобы ему стало так же больно, как мне. Я ненавидел брата. Никто не мог меня остановить.

Никто, кроме Генет.

Поведав мне о своей сделке с матерью (обрезание за молчание), она не успела сказать всего. Поздно ночью она дополнила свой рассказ. Собравшись с силами, она заставила меня поклясться.

— Мэрион, — прошептала она, — наказывай меня, не Шиву. Побей меня, порви со мной, но оставь Шиву в покое.

— С чего мне его жалеть? И не подумаю.

— Мэрион, это я его заставила. Я во всем виновата. — Ее слова обрушились на меня, словно удары по почкам. — Ты знаешь, ведь Шива не такой, как все, он живет в своем мире. Поверь, если бы я его не упросила, он бы так и сидел со своей книгой.

Она вырвала у меня клятву, что я не сделаю Шиве ничего плохого. Я согласился только потому, что, как мне показалось, она находилась при смерти.

Хеме я ничего не сказал, не стал разубеждать.

Спрашивается, почему я сдержал слово? Почему не передумал, увидев, что Генет пошла на поправку? Почему не сказал Хеме правду? Дело в том, что, пока Генет боролась за жизнь, я кое-что понял насчет нее и меня. Оказалось, что, несмотря ни на что, я не желаю ей смерти. Наверное, я никогда ее не прощу. Но я по-прежнему люблю ее.

Когда Генет выписали из больницы, я на руках перенес ее из машины в дом. Никто не возражал, да я бы все равно настоял на своем. Мое круглосуточное дежурство у постели Генет заслужило скупое одобрение Хемы; она не решилась меня прогнать.

Розина наблюдала из дверей своей комнаты, как мы с Генет входим через кухню в дом. Генет и не взглянула в ее сторону, будто матери и комнаты, где она прожила всю свою жизнь, вовсе не существовало. Глаза Розины молили о прощении. Но дети не склонны к милосердию, детская обида может остаться в душе на всю жизнь.

Я отнес Генет в нашу с Шивой старую комнату, с этого дня спальня была ее.

По плану мы с Шивой переезжали в старое бунгало Гхоша, правда, в разные комнаты; он обосновывался в гостиной.

Через полчаса я отправился к Розине за вещами Генет. Дверь оказалась заперта. На стук никто не отозвался. Я попытался выбить дверь — тщетно. Ее явно приперли изнутри. Странная тишина повисла в воздухе.

Я метнулся к окну. Ставни закрыты наглухо. С помощью Алмаз мне удалось вырвать из гнезда тонкие деревяшки. К самому окну был придвинут гардероб. Я забрался на подоконник и толкнул шкаф. Он не шелохнулся. Кое-как я исхитрился заглянуть за препятствие. То, что я увидел, заставило меня упереться в гардероб обеими руками и напрячь все силы. Шкаф с грохотом рухнул на пол, раздался звон разбитой посуды.

Теперь было видно всем. И Хеме, и Гхошу, и Шиве. Даже Генет приковыляла на шум.

Сцена отложилась у меня в памяти с математической точностью, но ни в одном учебнике геометрии не сыскать противоестественного угла, под которым была выгнута шея. И никакими лекарствами тот образ не стереть.

Запрокинутая голова, раскрытый рот, вываленный язык…

С балки свисало тело Розины.

 

Глава девятнадцатая

Тиф, и что из него следует

Покрытые мхом стены и массивные ворота придавали школе императрицы Менен сходство с древней крепостью. В своих белых носках, голубой блузке, синей юбке, без лент в волосах, заколок и сережек Генет ничем не выделялась среди прочих девочек. Единственным ее украшением был крест святой Бригитты на шее. Ей не хотелось выделяться. Ее жизнерадостная ипостась отошла в мир иной вместе с телом матери, которое мы вынули из петли и похоронили на кладбище Гулеле.

У меня вошло в обычай в субботу вечером проведывать Генет. Ее школа находилась на холме немного выше дворца, где генерал Мебрату захватил заложников в тщетной попытке изменить сложившийся порядок вещей.

На уик-энд Генет могла бы приезжать домой, но, по ее словам, Миссия пробуждала в ней болезненные воспоминания. Она уверяла, что вполне довольна школой императрицы Менен. Учителя-индусы были строгие, но дело знали. В своем уединении Генет напряженно училась.

Мы вместе поступили в университет на подготовительный курс и через год учились уже на медицинском факультете. Школьная форма и школьные строгости остались позади, но и одежда, и манеры Генет по-прежнему были скромными, сдержанными. Всякий раз, входя в общежитие напротив университета, я молил Бога, чтобы душа ее оттаяла и передо мной явились черты прежней Генет. Она была признательна за лакомства, что передавали ей Алмаз и Хема, но стена, которую она выстроила вокруг себя, оставалась неприступной.

Я по-прежнему любил ее.

И хотел бы разлюбить, да не мог.

В университет Хайле Селассие на медицинский факультет мы поступили в 1974-м — всего-навсего третий набор с момента основания. На вскрытиях мы с ней оказались партнерами — в этом ей повезло. Любой другой не вынес бы ее частых прогулов и работы спустя рукава. И причиной тому, судя по всему, была вовсе не лень. Что-то затевалось, но что именно, я пока не знал.

Наших преподавателей по фундаментальным наукам отличал высокий уровень. В основном это были швейцарцы и британцы, а также несколько эфиопских врачей — выпускников Американского университета в Бейруте, прошедших курсы усовершенствования в Англии и Америке. Был и один индус — наш Гхош. Его должность именовалась не «старший преподаватель» и не клинический «адъюнкт-профессор» (звание почетное, оплаты никакой), но профессор медицины и адъюнкт-профессор хирургии.

Думаю, никто из нас, даже Хема, не понимал, на какую научную степень наработал Гхош за двадцать восемь лет, проведенных в Эфиопии. Но сэр Ян Хилл, декан нового медицинского факультета, понимал. Гхош опубликовал сорок одну статью и написал главу для учебника. Первоначальный интерес к болезням, передающимся половым путем, сменился исследованиями возвратного тифа; по этой болезни он был экспертом мирового уровня, поскольку ее эпидемическая разновидность был характерна для Эфиопии и поскольку ни одна живая душа не наблюдала тиф столь близко.

С возвратным тифом я столкнулся еще школьником: Али, хозяин лавочки напротив Миссии, привел в больницу своего брата Салима и попросил меня о содействии. У Салима был жар и бред. Гхош потом говорил, что это типичный случай. Салим прибыл в Аддис-Абебу из деревни, в узелке за плечом содержалось все его имущество. Али нашел для брата место грузчика на складах, где, дождь ли, сушь ли, он таскал мешки. Ночевал Салим бок о бок с добрым десятком таких же бедолаг. В сезон дождей постирать одежду было практически невозможно, она не успевала высохнуть. Такие условия были неблагоприятны для людей, но идеальны для вшей. Почесался, раздавил насекомое, и его кровь смешалась с твоей. А Салим был из деревни, иммунитета к городским болезням у него не имелось.

В приемном покое Салим, слишком слабый, чтобы сидеть, лег на пол. Наш одноглазый рецептурщик Адам нагнулся над ним и поставил диагноз тут же.

Много лет спустя Гхош ознакомил меня с перепиской, которую вел с редактором «Медицинского журнала Новой Англии», где собирались опубликовать серию статей Гхоша о возвратном тифе. Редактор считал, что «симптом Адама» звучит претенциозно. Гхош бросился на защиту не получившего должного образования рецептурщика, рискуя, что его материал не опубликуют в престижном журнале.

Уважаемый доктор Джайлс!

…В Эфиопии мы подразделяем грыжи на «ниже колена» и «выше колена», а не на «прямые» и «косые». У нас другой порядок величин, сэр. В нашем приемном покое на полу нередко лежит по пять пациентов с высокой температурой. Врач-клиницист спросит: «Это малярия? Это тиф? Или возвратный тиф?» Такой симптом, как сыпь, не поможет ему разобраться (у населения Эфиопии розовые тифозные пятна не видны), хотя гарантирую вам, что тиф вызывает бронхит и медленный пульс, а у маляриков зачастую чудовищно увеличена селезенка. Было бы недосмотром с моей стороны опубликовать статью, где клиницисту не дается практического указания по диагностике возвратного тифа, особенно в условиях, когда серологическую реакцию и анализ крови получить затруднительно. Врачу достаточно взять пациента за бедро и сильно сдавить четырехглавую мышцу. Больной возвратным тифом подпрыгнет от боли, потому что данная болезнь вызывает воспаление и ведет к особой чувствительности мышцы. Это не только хороший диагностический симптом, это может поднять из гроба Лазаря. Поскольку данный симптом впервые отмечен Адамом, он вполне заслуживает эпонима «симптом Адама».

Могу засвидетельствовать, что «симптом Адама» у Салима проявился — при сжатии бедра больной застонал и вскочил на ноги.

Редактор ответил — все прочие нововведения ему понравились, но «симптом Адама» остался камнем преткновения. Гхош стоял на своем:

Уважаемый доктор Джайлс!

…Есть симптом Хвостека, симптом Боаса, симптом Курвуазье, симптом Квинке — кажется, белых людей ничто не сдерживает в том, чтобы называть явления в свою честь. По-моему, пришла пора увековечить в эпониме имя скромного рецептурщика, который своим одним глазом видел больше больных возвратным тифом, чем вы или я за всю жизнь увидим нашими двумя.

Гхош, работающий в захудалой африканской больнице, вдали от научных центров, добился своего. Статья была опубликована в престижном журнале, и, несомненно, благодаря ей Гхоша попросили написать главу в «Учебник медицины Харрисона», библии студентов-старшекурсников. А теперь он стал профессором медицинского факультета. Хема приобрела нашему профессору два прекрасных костюма в полоску, черный и синий, и твидовый пиджак с кожаными заплатами на локтях, как будто желая заключить слово «профессор» в кавычки. Галстук-бабочку он нацепил себе сам. Гхош во всем старался оставаться собой, особенно если это обходилось недорого и не доставляло неприятностей окружающим. Галстук объявил всем, как Гхош любит жизнь и свою профессию, которую сам он называл «погоня за романтикой и страстью». Да он и вправду жил и работал именно так.

 

Глава двадцатая

Прогностические знаки

Жизнь полна знаков. Штука в том, чтобы уметь их прочитать. Гхош называл искусство решать проблему без готовой формулы «эвристикой».

Небо на рассвете красное — значит, жди дождя.

Гной везде и нигде — значит, гной в животе.

Низкие тромбоциты у женщины означают волчанку, если не доказано обратное.

Берегись мужчину со стеклянным глазом и большой печенью…

В поликлиническом отделении Гхош как-то наткнулся на задыхающуюся молодую женщину, щеки у нее пылали, несмотря на общую бледность. Он заподозрил сужение митрального клапана, хотя сам не мог толком объяснить почему. Тщательно выслушав сердце, он различил шепоток митрального стеноза, который, как Гхош сам выражался, «услышишь, только если знаешь, что он там». Головку стетоскопа ему при этом пришлось прижимать к верхушке сердца.

Я старался развивать свою собственную эвристику, смесь разума, интуиции, физиогномики и обоняния. Ни о чем таком в книгах не сообщалось. В момент смерти от солдата, пытавшегося украсть мотоцикл, исходил особый запах, от Розины — тоже, и эти два запаха были идентичны — они говорили о кончине.

Но я не поверил своему носу — а зря, — когда он уловил некие тревожные сигналы от Гхоша. Я отнес их на счет его новой работы, посчитал побочными эффектами новых костюмов и нового окружения. Рядом с Гхошем было легко убедить себя в этом. Ведь он всегда лучился радостью, а последнее время — особенно. Счастливая душа, он жил в ладу с самим собой.

В годовщину свадьбы Хемы и Гхоша я проснулся в четыре утра, чтобы взяться за книги. Спустя два часа я прошел через старое бунгало Гхоша к дому, Шива к тому времени перебрался обратно в комнату, где протекали наши детские годы. На дворе было еще темно. Я собирался тихонько проскользнуть к нам в комнату и проверить, не повесила ли Алмаз по ошибке мою постиранную рубашку к Шиве в шкаф. В дверях я столкнулся с Алмаз — она перекрестила мне лоб и пробормотала молитву.

Хема спала. Из открытой двери ванной сочились клубы пара. Подпоясанный полотенцем Гхош склонился над раковиной. Что это он так рано? И почему решил воспользоваться именно этой ванной? Чтобы не разбудить Хему? Еще не видя его самого (а уж он-то меня и подавно не заметил), я услышал его тяжелое дыхание. Помылся — и такая одышка? В зеркале передо мной мелькнуло лицо Гхоша. Усталость. Грусть. Мрачные предчувствия. И тут он увидел меня. Не успел он повернуться, как жизнерадостная маска снова оказалась на месте.

— Что случилось? — У меня екнуло сердце. Вот он, тот самый запах. Надо просто связать два факта воедино.

— Ровным счетом ничего. Ужас, правда? — Он перевел дыхание. — Моя красавица жена спит сном ангела. Моими сыновьями можно гордиться. Сегодня вечером я приглашу жену на танец и попрошу продлить брачный договор еще на год… плохо только то, что грешник вроде меня не заслуживает такого счастья.

Зевая и потягиваясь, в прихожую вышла Хема. Гхош послал мне тревожный взгляд и, насвистывая, повернулся к зеркалу. Пока он шлепал себя по щекам наодеколоненными пальцами, мелодия «Saints Come Marching In» дрожала и прерывалась, как будто ему стоило больших усилий поднять руки.

Занятия у меня в тот день начинались рано, пропускать их не годилось. Но меня вел инстинкт, интуиция, нос… Я оделся и спрятался в сарай Шивы. Скоро из тумана показался «фольксваген», за рулем сидел Гхош. Я бросился за ним.

Возле приемного покоя я оказался вовремя: спина Гхоша как раз мелькнула в дверях кабинета матушки. Такая рань, а она на месте, и не просто на месте, а ждет его. Что бы это значило? Тут появился Адам с пробиркой крови в руках, тоже вошел в кабинет и через некоторое время вышел с пустыми руками. Увидев меня, он испугался и попытался закрыть дверь, но я сунул в щель ногу.

Гхош лежал на кушетке, ноги кверху, под головой подушка, на лице улыбка. На стареньком проигрывателе вертелась пластинка — «Глория» Баха. Матушка переливала Гхошу кровь в вену на локтевом сгибе. Они подняли на меня глаза, полагая, что это Адам вернулся за чем-нибудь.

Гхош шевельнул губами:

— Сынок, я, видишь ли…

— Только не надо мне врать, — сурово произнес я. Он беспомощно посмотрел на матушку.

Та вздохнула:

— Это судьба, Гхош. Я всегда считала, что Мэрион должен знать.

Никогда не забуду возникшую тишину. На лице Гхоша проступила нерешительность и черта, которой я раньше за ним не замечал, — хитрость. Потом оно сделалось каким-то далеким. На мгновение я увидел в его глазах целый мир, в них промелькнули Гиппократ, Павлов, Фрейд и Мария Кюри, открытие стрептомицина и пенициллина, Ландштейнеровы группы крови, в них промелькнули инфекционное отделение, где они встретились с Хемой, Третья операционная, где он трудился хирургом и где мы появились на свет, в них промелькнули наше рождение и будущее, его жизнь и то, что лежало за ее рамками. И только сейчас все это сошлось воедино, обрело четкие очертания, сейчас, когда любовь между отцом и сыном, казалось, можно было пощупать и сама мысль о том, что эта любовь закончится и останется только в памяти, представлялась кощунственной.

— Ну так и быть, Мэрион, подающий надежды клиницист. Как считаешь, что это?

Он обожал Сократов метод. Только теперь он был пациентом, а я должен был показать свои эвристические способности.

Мне и раньше бросалась в глаза его бледность, только я старался ее не замечать. И еще вспомнились синяки — за последние несколько месяцев они то и дело выступали у Гхоша на ногах и руках, правда, у него всегда имелось дежурное объяснение. А ведь всего неделю назад он порезал бумагой палец, и кровь все текла и текла, и даже через несколько часов кровотечение не остановилось целиком. Как я мог упустить это из виду? Вспомнились долгие часы, которые он проводил возле древнего рентгеновского аппарата «Келли-Коэт», налаживая его снова и снова, пока Миссия не получила наконец новую установку. Старинное устройство разбили на куски молотками и утопили в трясине, где они составили компанию останкам солдата-мародера. Авось его кости начнут светиться.

— Рак крови? Лейкемия? — выдавил я. Сами эти слова показались мне необычайно мерзкими. Имя новорожденной болезни дано, и теперь никуда от него не денешься.

Он просиял, глянул на матушку:

— Слышали? Мой сын настоящий клиницист.

Голос его упал, все напускное слетело подобно осенней листве.

— Что бы ни случилось, Мэрион, не говори ничего Хеме. Года два назад я через Эли Харриса отправил свою кровь на анализ в Солт-Лейк-Сити, в США, доктору Максвеллу Винтроубу. Он замечательный гематолог. Мне нравится его книга. Он лично мне ответил. То, что во мне сидит, — вроде действующего вулкана, рокочет и плюется лавой. Не просто лейкемия, а гремучая смесь; прозывается эта штука «миелоидная метаплазия». — Он особо тщательно выговорил научный термин. — Запомни название, Мэрион. Любопытная болезнь. Уверен, проживу-то я еще долго. Единственный тревожный симптом — это анемия. Переливания крови — вроде смены масла в моторе. Сегодня я собираюсь с Хемой на танцы. Знаменательный для нас день. Надо быть пободрее.

— Почему ты не сообщил маме? Почему мне ничего не сказал?

Гхош покачал головой:

— Хема с ума сойдет… Ни в коем случае… Не смотри на меня так, сынок. Благородство здесь ни при чем.

— Тогда я ничего не понимаю.

— Ты три года понятия не имел о моем диагнозе, так? Если бы ты знал, у нас с тобой были бы совсем другие отношения. Как считаешь? — Он ухмыльнулся. — Знаешь, какая самая большая радость для меня? Наше бунгало, безмятежная домашняя жизнь, проснешься утром, Алмаз суетится в кухне… Моя работа, занятия со студентами… Вы с Шивой за ужином, отход ко сну с женой… — Он помолчал. — Ничего лучшего я для себя не хочу. И чтобы у всех все шло обычным порядком. Понимаешь, о чем я? Никаких резких перемен. — Гхош улыбнулся. — Когда обстоятельства изменятся к худшему, если до этого вообще дойдет, я все расскажу твоей маме. Обещаю.

Он пристально смотрел на меня. Я молчал.

— Сохрани все в тайне. Прошу тебя. Сделай мне подарок. Чтобы таких рядовых дней в моей жизни было побольше. И брату ничего не говори. Это, наверное, будет для тебя труднее всего. Знаю, между вами… размолвка. Но ты понимаешь Шиву лучше, чем кто бы то ни было. И ты сделаешь все, чтобы он не узнал ни о чем раньше времени.

Я дал ему слово.

Из последующих нескольких месяцев я помню немногое. Главное, они наглядно показали, что Гхош поступил мудро. Ничего не знать все эти годы — вот было счастье! А теперь оно безвозвратно миновало. Гхош будто опять попал в тюрьму, да и я в каком-то смысле угодил за решетку. Я прочел все доступные материалы о миелоидной метаплазии (как я ненавидел эти два слова!). На первых порах его костный мозг вел себя тихо. Но постепенно болезнь активизировалась, вулкан стал извергаться, показалась лава, и предательские облака сернистого газа поплыли по ветру.

Я старался проводить с Гхошем как можно больше времени. Мне хотелось, чтобы он передал мне всю свою мудрость до капли. Сыновьям следует записывать каждое слово из того, что им говорят отцы. Я записывал. Почему для того, чтобы понять, как дорога каждая проведенная с ним секунда, понадобилась болезнь? Ничему мы, люди, не учимся. Каждое поколение повторяет те же ошибки. Мы разглагольствуем перед нашими друзьями, трясем их за плечи и убеждаем: «Пользуйся сегодняшним днем, лови момент!» Большинство не в силах вернуться и поправить сделанное, невозможно заделать пропасть между если бы и реальностью. Немногим счастливчикам вроде Гхоша удается избежать подобных терзаний, им незачем останавливать мгновение, исправлять прошлое.

Теперь Гхош часто подмигивал мне и улыбался.

Когда-то он учил меня, как жить.

А теперь — как умирать.

Шива и Хема пребывали в счастливом неведении. Им было чем заняться. Шива уговорил Хему взяться за важное дело — лечение женщин с пузырно-влагалищным свищом, или, для краткости, «фистулой». За этот недуг Хема (как и любой хирург-гинеколог на ее месте) бралась неохотно, ибо перспективы излечения были туманны.

Теперь постараюсь объяснить, почему встреченная нами в детстве девочка, которая, опустив голову, плелась в гору рядом со своим отцом, оставляя за собой мокрый след и распространяя невыносимое зловоние, сыграла такую значительную роль в жизни Шивы.

Без нашего с Шивой ведома Хема оперировала ее трижды. Первые две операции не удались, третья завершилась успешно. Мы не видели пациентку в Миссии, но Хема уверяла нас, что девочка излечилась. Впрочем, душевные травмы не лечатся. Тогда мы не слишком разбирались, в чем суть ее болезни, этого Хема с нами не обсуждала. Теперь-то мы с Шивой знали. По всей вероятности, ее еще девочкой выдали замуж за человека, который годился ей в отцы. Вступление в супружеские отношения оказалось для нее весьма болезненным (особенно если после обрезания на вагине остались шрамы). Возможно, она была слишком молода, чтобы связать половой акт с беременностью, но она зачала. При родах голова ребенка застряла меж костей таза, тазовый вход был слишком узкий вследствие рахита. В развитой стране или в большом городе ей бы сделали кесарево сечение, как только начались схватки. Но в отдаленной деревне, где приходилось рассчитывать только на свекровь, все потуги привели лишь к тому, что голова ребенка раздавила мочевой пузырь и шейку матки о твердые кости таза. Малыш умер в утробе, и мать наверняка последовала бы за ним, если бы семья не доставила ее в больницу. Там безжизненный плод выскребли по кусочку, предварительно сокрушив ему череп.

Пока она отходила от ужасных родов, гангренозные и некротические ткани в родовом канале оказались отторгнуты, в результате чего между мочевым пузырем и вагиной образовалась рваная дыра. Моча, вместо того чтобы поступать в уретру и по желанию женщины изливаться ниже клитора, стала непроизвольно стекать напрямую в вагину и далее вниз по ногам. Инфекция пузыря не заставила себя ждать, моча приобрела ужасный запах. В кратчайшие сроки губы и бедра подверглись мацерации и загноились. Видимо, в этот момент муж ее и прогнал. На помощь явился отец.

В литературе фистулы описаны с античных времен. Но только в 1849 году в Монтгомери, штат Алабама, доктору Мэриону Симмсу моему тезке, удалось успешно прооперировать влагалищный свищ. Его первыми пациентками были три рабыни, которых из-за болезни выгнали на улицу и родственники, и хозяева. Симмс взялся за них — как уверяют, по их просьбе, — пытаясь излечить фистулу. Эфир только-только открыли, но широкого применения новинка еще не нашла, и Симмс резал по живому. Он ушил зияющую дыру между пузырем и вагиной шелком и решил, что проблема решена. Но через неделю появились крошечные дырочки, через которые стала подтекать моча. Доктор продолжил попытки. Одну из пациенток он оперировал раз тридцать, учился на ошибках, совершенствовал технику, и в конце концов у него получилось.

С девочкой, которую мы с Шивой видели, Хема применила принципы лечения, разработанные еще Мэрионом Симмсом. Сперва она через уретру вставила в пузырь катетер, чтобы подвергшиеся мацерации ткани подсохли и зажили. Через неделю Хема произвела операцию на вагине, используя изогнутую оловянную ложку, также изобретенную хирургом из Алабамы, — зеркало Симмса, как мы ее называем, — которая обеспечивает хороший доступ. Ей пришлось осторожно иссечь края фистулы, разобщить пузырную и влагалищную стенки и послойно ушить свищ. Симмс, после многих неудач, прибег к тонкой серебряной проволоке, которой закрывал хирургическую рану. Серебро вызывает в тканях минимальную воспалительную реакцию, а именно воспаление сводит на нет работу хирурга. Хема использовала хромированный кетгут.

За ужином, через месяц после того, как я узнал о болезни Гхоша, Хема поделилась с нами, что они с Шивой провели пятнадцать успешных операций ПВС — и не было ни одного рецидива!

— Этим я обязана Шиве, — уверяла Хема. — Он меня убедил, что на подготовку пациенток к операции надо больше времени. Так что теперь мы их принимаем и целых две недели кормим яйцами, мясом, молоком и витаминами, даем антибиотики, пока моча не очистится, и смазываем цинковой мазью бедра и вульву. Вытягиваем им ноги, заставляем двигаться. — Она с гордостью взглянула на Шиву. — Стыдно сказать, он лучше знает, что им нужно, чем я после стольких лет работы. Взять хоть идею о физиотерапии…

— У Эли Харриса есть для матушки жертвователь, который согласен давать деньги только на операции ПВС, — сказал Шива. — Каждый месяц мы получаем тысячу долларов США.

Мне даже смотреть на него было тяжело, не то что поздравлять.

Генет как бы отошла для меня на второй план. Когда на втором курсе она завалила два предмета из четырех и принуждена была повторить оба семестра, болезнь Гхоша заслонила для меня все остальное. Генет не ударилась в загул, не предалась лени, у нее просто-напросто пропало желание учиться, она потеряла цель (если таковая когда-нибудь была). Достаточно было пропустить занятие-другое, недельку не выполнять заданий, как ты безнадежно отставал, таким плотным был учебный план первого курса.

В середине второго курса мне сказали, что Генет снова прогуляла пару занятий по анатомии. Мне следовало призвать ее к порядку.

В общежитии дверь в ее комнату была нараспашку. Ее гость стоял ко мне спиной, ни он, ни хозяйка поначалу меня не заметили. Соседки Генет не было на месте. В крохотной комнатке, некогда такой уютной, вещи были разбросаны в беспорядке. Здесь стояла двухъярусная кровать и столик на двоих. Пока Земуй был жив, Генет всеми силами показывала, что ни в грош его не ставит. Теперь же, когда отец погиб, она прикрепила его фото к потолку, в нескольких дюймах от верхнего яруса.

У ее гостя было грубое лицо и такие же манеры. Мне он был известен как записной борец за права, он то организовывал других на борьбу за реформу преподавания, то собирал подписи за снятие декана. Но самое главное, он был из Эритреи — как и Генет. Почти наверняка самым важным для него было освобождение Эритреи, но это следовало хранить в тайне. С Генет он говорил на языке тигринья, однако я уловил парочку английских слов, вроде «гегемония» и «пролетариат». Завидев меня, он прервался на полуслове, его бычьи глаза ясно показывали: ты не наш.

Я нарочно обратился к Генет по-амхарски: пусть ее гость увидит, что этим языком я владею лучше, чем он. Он пробурчал что-то на тигринья и удалился.

— Кто они такие, твои друзья-радикалы, Генет?

— Какие еще радикалы? Просто земляки.

— Тут полно стукачей. Они живо приплетут тебе связь с Народным фронтом освобождения Эритреи.

Она пожала плечами:

— А ты знаешь, что у Фронта большие достижения? Ничего ты не знаешь. Об этом ведь не пишут в «Эфиопией Геральд». Однако вряд ли ты пришел поговорить о политике?

В недалеком прошлом такой прием меня бы больно задел.

— Хема передает привет. Гхош приглашает на ужин… Генет, ты прогуливаешь занятия в анатомичке. Никто за тебя вскрытий делать не будет. Если не появишься, получишь незачет.

Ее лицо, еще несколько минут назад полное жизни и любопытства, застыло.

— Спасибо.

Мне ужасно хотелось рассказать ей о болезни Гхоша, чтобы она начала думать не только о себе. И опять я попал под ее колдовское очарование. Все-таки я любил ее, любил отчаянно, несмотря ни на что. А наши пути явно расходились все дальше.

Извержение вулкана произошло, когда я был на последнем курсе и на практике осваивал хирургию. Придя как-то домой после занятий, я по лицу Хемы понял, что она знает. Приготовился к слезам и упрекам. Вместо этого она обняла меня.

Гхош сначала харкал кровью, потом кровь хлынула у него из носа. Тайное стало явным. Его уложили в кровать. Я заглянул к нему, потом мы с Хемой устроились за обеденным столом. Заплаканная Алмаз подала чай.

— Пожалуй, правильно, что он ничего мне не сказал, — проговорила Хема. Глаза у нее тоже были красные. — Сделать-то все равно ничего нельзя. Он старался показать мне себя с лучшей стороны. Я ни о чем не знала, и мне с ним было так хорошо. — Она повертела на пальце кольцо с бриллиантом, которое он ей подарил, когда они в последний раз продляли брачный договор. — Если бы я знала… может, мы с ним поехали бы в Америку. Я его спрашивала. Он сказал, что лучше останется здесь. Первое, что он видит утром, это я, и ничего ему больше не надо. Он так и остался романтиком. Забавно, но пару месяцев назад я почувствовала: все слишком уж хорошо, непременно случится какая-нибудь беда. Знаки были у меня перед глазами. Но я предпочитала их не видеть.

— Как и я, — вздохнул я.

Алмаз рыдала на кухне, плачущий Гебре размахивал Библией, раскачивался и декламировал библейские стихи, стараясь ее успокоить. Я вошел в кухню. При моем появлении Гебре сказал:

— Мы должны поститься за здравие его. Одной молитвы недостаточно.

Алмаз согласно закивала и, хоть и позволила мне ее обнять, прошептала запальчиво:

— Мы недостаточно молились. Вот почему нас постигло несчастье.

— Ты не видел Шиву? — спросил я Гебре.

— Его весь день не было, но сейчас он в мастерской, наверное.

К сараю мы с ним отправились вместе.

— Свиток с собой? — спросил Гебре, имея в виду лоскут бараньей кожи, на котором он изобразил глаз, восьмиконечную звезду, кольцо и королеву и красивым почерком переписал стих. Лоскут этот он туго скатал и втиснул в гильзу от патрона. На металлической оболочке Гебре нацарапал крест и мое имя.

— Да, он всегда со мной, — ответил я. Талисман я носил в портфеле.

— Если бы я сделал такой же доктору Гхошу, беда, наверное, обошла бы нас стороной.

Мой глубоко верующий друг восхищал меня. Стать священником в Эфиопии довольно просто. Архиепископу в Аддис-Абебе достаточно дохнуть в мешок, который потом привозят в провинции и открывают на церковном дворе при большом скоплении народа. Таким образом в сан посвящаются сотни людей. Чем больше священников, тем лучше — такова точка зрения эфиопской православной церкви.

Но тысячи и тысячи служителей культа — это чересчур, по мнению богобоязненных людей вроде Алмаз. Среди них немало пьяниц и вымогателей, для которых священство не более чем средство избежать голода, а при случае и удовлетворить прочие свои аппетиты. Последний негодяй, облеченный в сан, вправе сунуть ей под нос свой крест для четырехкратного поцелуя. Как-то она попалась мне расстроенная, одежда в беспорядке. Оказалось, она еле отбилась зонтиком от возжелавшего ее священника, хорошо, прохожие подсобили.

— Мэрион, когда я буду умирать, отправляйся на Меркато и приведи двух священников. Хоть умру, как Христос, по разбойнику с каждой стороны.

Но Гебре был не такой. По мнению Алмаз, он творил богоугодные дела: часами не отрывался от молитвенника, опираясь на молитвенный посох и не выпуская из рук четок. Даже когда он снимал облачение — косил траву, отправлялся куда-нибудь с поручением, стоял на страже у ворот, — тюрбан неизменно был на нем, а губы шевелились в молитве.

— Сделай Гхошу свиток, — попросил я Гебре. — С верой. Может быть, еще не поздно.

Шива только что вернулся. Я целую вечность не был в сарае, и беспорядок поразил меня: пол был усеян частями моторов и электроарматурой; узкая дорожка вела к тому месту, где среди кусков металла стояло сварочное оборудование; вдоль стен тянулись металлические стеллажи; с потолка свисали инструменты. На верстаке возвышалась гора книг и бумаг, за которыми Шиву было не видно. Я направился к нему. Он набрасывал чертеж какого-то каркаса — части приспособления, которое обеспечит лучший доступ к фистуле. Отложив карандаш, Шива выслушал меня. О случившемся он ничего не знал. Я рассказал ему правду о болезни Гхоша.

Шива молчал. Щеки его покрыла легкая бледность, но на лице мало что отразилось. Вопросов он не задавал. Я ждал, но, как видно, даже такая злая весть не сокрушила стену между нами.

Он был мне нужен. Наконец-то тайна больше не тяготит меня. В ближайшие дни мне понадобится его сила, но если так, я не могу ее принять. О чем Шива думает? Способен ли он вообще чувствовать? Я подождал-подождал и пошел восвояси. Нет, рассчитывать на брата не следует.

Но Шива меня удивил. Ту ночь и две последующие брат, свернувшись на тюфяке, проспал в коридоре у спальни Гхоша и Хемы. Так он выразил свою любовь. Увидев утром Шиву, скрючившегося на полу, Гхош был тронут до слез. У меня словно что-то оборвалось внутри, когда Хема мне об этом рассказала. На четвертую ночь Гхошу стало хуже, и я перебрался из его старого бунгало на нашу с Шивой кровать, на которой мы столько лет спали вместе, и убедил Шиву покинуть коридор. Спали мы плохо, стараясь держаться подальше друг от друга, за ночь несколько раз вставали взглянуть на Гхоша. Но к утру наши головы соприкасались.

У нас с Шивой была та же группа крови, что и у Гхоша. Свою кровь я даже сдал про запас, Шива от меня не отставал. Но переливания крови уже были неэффективны, к тому же опасно вырос уровень гемоглобина. Тромбоциты в организме Гхоша не работали, кровоточили десны и кишечник. Он слабел на глазах.

В больницу Гхош не хотел. Вскоре анемия вызвала одышку, и он больше не мог лежать. Мы перенесли его с супружеского ложа в любимое кресло в гостиной, под ноги подставили скамеечку.

Не торопясь, последовательно он повидался со всеми, кого любил, послал за Бабу, Адидом, Эвангелиной, миссис Редди и прочими партнерами по бриджу; я слышал, как они смеялись, предаваясь воспоминаниям, хотя, право же, было совсем не до смеха. Россказнями о прежних достижениях его попотчевала команда по крикету, в честь своего капитана они оделись в белое.

И вот настал тот час, когда на него пришлось надеть кислородную маску. Тут-то у меня и состоялся с ним серьезный разговор, который я всеми силами оттягивал.

— Ты избегаешь меня, Мэрион, — печально произнес Гхош. — Надо начать. Если не начнем, то никогда не кончим, так ведь?

Следующие его слова меня как громом поразили.

— Не хочу, чтобы забота обо всей семье падала на тебя. Хема справится. Матушка-распорядительница хоть и в годах, но еще хоть куда. Говорю это тебе, так как хочу, чтобы ты далеко пошел по части медицины. Пусть ничто тебя здесь не держит, никакой долг перед Шивой, Хемой или матушкой. Или перед Генет. — При этом имени он нахмурился и взял меня за руку, чтобы подчеркнуть серьезность своих слов. — Мне так хотелось уехать в Америку. Все эти годы, стоило мне заглянуть в книгу Харрисона и другие учебники… они вытворяют такое, проводят такие анализы… фантастика, понимаешь? Не в деньгах счастье. Зато попадешь туда — и фантастика станет реальностью. — Глаза у него подернулись мечтательной дымкой.

— Это ведь мы не дали тебе уехать. Мы с Шивой. Мы родились…

— Не говори глупостей. Ты можешь себе представить, чтобы я бросил это? — Он обвел вокруг рукой, подразумевая семью, Миссию, дом, перестроенный им из бунгало. — Да на меня сошла благодать! Мой дух давно уже знал, что одних денег мне для счастья недостаточно. Хотя, может, это всего-навсего оправдание, что я не оставил тебе богатства! Я мог запросто сколотить состояние, если бы поставил себе такую цель. Но об одном мне жалеть не приходится. Мои высокопоставленные пациенты на смертном одре о многом жалеют. Прежде всего, о горечи, которую оставляют в сердцах людей. Они понимают, что ни деньги, ни церковная служба, ни панегирики, ни пышные похороны не сотрут дурной памяти.

Конечно, мы с тобой много раз наблюдали, как умирают бедняки. Они жалеют только о своей бедности, о страданиях с рождения до смерти. Знаешь, в Библии Иов говорит Господу: «Почему ты не забрал меня в могилу прямо из утробы матери? К чему эта промежуточная часть, эта жизнь, только для страданий?» Что-то в этом духе. Для бедных смерть означает конец страданиям.

Он горько рассмеялся, и его пальцы в поисках ручки сначала скользнули в карман пижамы, потом потянулись к уху. Прежний Гхош непременно бы это записал. Но ручки не было, да и записывать-то больше ничего не придется.

— Я не страдал. Почти. Разве что когда по милости моей ненаглядной Хемы семь лет ее добивался. Вот уж настрадался-то! — Улыбка его говорила, что такое страдание он не променяет ни на славу, ни на богатство. — Шиве будет хорошо с Хемой. А ей будет чем заняться. Инстинкт говорит Хеме: надо вернуться в Индию. Она поднимет шум по этому поводу. Но этого не произойдет. Шива откажется. Она останется в Аддис-Абебе. Ты только уясни, что это не твоя забота. Я кивнул, хотя его слова меня не слишком убедили.

— Только об одном я немного жалею, — продолжал Гхош. — Это имеет отношение к твоему отцу.

— У меня один отец — ты, — быстро ответил я. — Хоть бы лейкемия поразила его, а не тебя! Если бы он умер, я бы ничуть не огорчился!

Он судорожно сглотнул, помолчал.

— Мэрион, то, что ты считаешь меня отцом, для меня важнее всего. Меня переполняет гордость. Но я упомянул о Томасе Стоуне из эгоизма. Из своекорыстных соображений. Понимаешь, я был твоему отцу очень близким другом. Ближе у него никого не было. Ты только представь себе: двое врачей-мужчин на всю Миссию. Мы были совершенно разные, мне казалось, между нами нет ничего общего. Но оказалось, он так же любит медицину, как и я. Он был ей предан, причем так страстно, словно явился с другой планеты… моей планеты. Между нами была особая связь.

Он перевел взгляд на окно, по-видимому вспоминая о тех временах. Я ждал. Гхош посмотрел на меня и сжал мне руку.

— Мэрион, у твоего отца была глубокая травма, никто не знал, что ее нанесло. Его родители умерли, когда он был молод. Ни о чем таком мы никогда не говорили. Но здесь, рядом с сестрой Мэри, он обрел покой. Я опекал его как мог. Он прекрасно разбирался в хирургии, но не имел никакого понятия о жизни.

— То есть походил на Шиву?

— Нет. Тут что-то совсем другое. Шива доволен жизнью! Посмотри на него! Ему не нужны друзья, он не ищет у людей поддержки, одобрения — он живет сегодняшним днем. Ну а Томас Стоун относился к жизни, как мы, простые смертные. Вот только напуган был. Отказывал себе в радостях и не принимал свое прошлое.

— Что это его так напугало? — Мне было трудно проглотить все это. — Матушка как-то рассказала мне, что он швырялся инструментами. И у него, дескать, был бесстрашный характер.

— Может, за операционным столом он и не боялся ничего. Хотя даже в этом сомневаюсь. Хороший хирург обязан действовать с опаской, а не кидаться в сечу очертя голову. Таким он и был. Зато в отношениях с людьми его отличала… робость. Он боялся, что стоит ему с кем-то сблизиться, как этот человек причинит ему боль. Или, наоборот, он сам причинит боль этому человеку.

Мой разум отказывался принимать новый образ Стоуна, настолько он не соответствовал сложившимся за долгие годы представлениям.

Я спросил:

— И что ты хочешь от меня?

— Час мой близок, Мэрион… Хочу, чтобы Томас Стоун узнал: я всегда считал себя его другом.

— А почему ты ему не напишешь?

— Не могу. Хема так и не простила ему его бегство. То есть, с одной стороны, она была даже рада, вы ей сразу приглянулись, не успев родиться. Но не простила. Да еще боялась — постоянно, — вдруг он вернется и заявит на вас права. Мне пришлось ей пообещать, поклясться даже, что ни под каким видом не напишу ему и не буду пытаться связаться иным образом.

Он поглядел мне в глаза и сказал с тихой гордостью:

— Я сдержал слово.

— И хорошо.

Сколько раз в детстве я пускался в фантазии, что будет, когда Томас Стоун вернется. А сейчас во мне нарастал протест, сам не понимаю почему.

Гхош продолжал:

— Но я ждал, что Томас Стоун свяжется со мной. Время шло, а о нем ни слуху ни духу. Мэрион, поверь, он сгорает со стыда и считает, что я не желаю о нем слышать. Что я его ненавижу.

— Откуда ты знаешь?

— Ну, точных-то сведений у меня нет. Но подозреваю, что до сих пор он смотрит на себя как на одинокого альбатроса. Если хочешь, назови это чутьем клинициста. Правда в том, что с нами тебе было лучше, чем пришлось бы с ним. Вряд ли ему удалось создать то, что есть здесь у нас, — семью. Его крестная ноша тяжела.

— Почему ты говоришь мне об этом сейчас? — спросил я _ я выбросил его из головы, когда тебя выпустили из тюрьмы. Где он обретался, когда был нам нужен? Зачем мне впустую думать о нем?

— Только ради меня. Ты ни при чем. Это часть моей жизни. Но только ты можешь мне помочь.

Я промолчал.

— Смогу ли я тебе объяснить… — Несколько секунд он смотрел в потолок. — Мэрион, в моей жизни останется нечто незавершенное, если он не узнает, что я по-прежнему считаю его своим братом. — Глаза его увлажнились. — И что какие бы ни были причины его молчания, я по-прежнему… люблю его. Я его не увижу, не скажу всего этого. Но ты скажешь. И не заденешь чувств Хемы. Такое мое желание. Ради меня. Заверши неоконченное.

— Шиве ты скажешь то же самое?

— Если я скажу Шиве, что это мое предсмертное желание, он его выполнит. Но вдруг Шива не догадается, как его следует выполнить, что именно… излечит Стоуна. Для этого надо нечто большее, чем передать на словах. — Он задумался. — Кстати, насчет Шивы. Прости его, как бы он ни был перед тобой виноват.

Он меня ошеломил. Неужели он заранее спланировал этот разговор? Или мысль про Шиву пришла ему в последнюю минуту? Не думаю, чтобы Гхош догадывался, насколько глубока моя рана, насколько горька обида. Все-таки то, что произошло между мной и Шивой, касается отношений сугубо личных, и Гхошу не следует вмешиваться.

— Я постараюсь разыскать Томаса Стоуна. Ради тебя. Но… По вине этого человека умерла моя мама. Монахиня. Которая забеременела от него. А он бросил детей. И до сих пор никто не может понять, как это все вышло.

Голос мой сорвался. Гхош молча смотрел на меня. А я вдруг весь обмяк, я больше не сопротивлялся. Я выполню волю умирающего.

Умер Гхош через неделю, в том же кресле. Мы с Шивой держали его за левую руку, матушка — за правую. Алмаз, исхудавшая вследствие строгого поста, положила руку ему на плечо, Хема присела на ручку кресла, и Гхош припал головой к ее телу.

Генет не нашли. Гебре послал к общежитию такси, но оно вернулось ни с чем. Сам Гебре стоял рядом с Алмаз и молился.

Дыхание у Гхоша было затруднено, но Хема по его просьбе дала ему морфий, чтобы «разъединить мозг и голову», и тем хоть и не избавила от удушья, но сняла страдания.

На миг он открыл испуганные глаза, посмотрел на Хему, потом на нас, улыбнулся и смежил веки. Хочется думать, что его последний взгляд запечатлел образ семьи, его плоти и крови, ведь в нем и вправду текла наша кровь.

Вот так он перешел из жизни в смерть, просто, бесстрашно, убедившись напоследок, что с нами все хорошо.

Когда его грудь перестала вздыматься, мое горе смешалось с облегчением: который день я сначала отслеживал его вдох и только потом дышал сам. Знаю, Хема тоже испытала нечто подобное, когда приникла к нему и зарыдала.

Со смертью Гхоша я по-новому стал понимать слово «потеря». Я потерял маму и отца, потерял генерала, Земуя, Розину. Но подлинной потерей был Гхош. Рука, которая похлопывала меня и укладывала в кровать, губы, которые мурлыкали колыбельные, пальцы, которые учили меня выстукивать грудь, пальпировать увеличенную печень и селезенку, сердце, на биении которого я учился понимать сердца других, замерли.

С его смертью бремя ответственности перешло ко мне. Он предвидел это. Он вручил мне скальпель, хотел, чтобы из меня вырос доктор, превосходящий его, который потом передаст знания своим детям и внукам.

— Цепь на мне не оборвется, — прошептал я.

Знаю, Фрейд писал, что мужчина становится мужчиной только после смерти отца.

Со смертью Гхоша я перестал быть сыном.

Я сделался мужчиной.

 

Глава двадцать первая

Исход

Мой отъезд из Эфиопии через два года после смерти Гхоша никак не был связан с его предсмертной просьбой найти Томаса Стоуна. И дело тут даже не в том, что императора исподволь свергли мятежные военные, а у «комитета» Вооруженных сил власть отнял безумный диктатор, армейский сержант по имени Менгисту, по части насилия далеко переплюнувший самого Сталина.

Во вторник, 10 января 1979 года, по городу словно инфлюэнца разошлась весть, что четверо эритрейских партизан угнали «Боинг-707» «Эфиопских Авиалиний» в Хартум, столицу Судана. Одной из четверки была Генет. Утром еще студентка-медичка, хоть и отставшая на целых три года, к вечеру она получила статус борца за свободу.

Я уже был доктором-интерном, оттрубил по три месяца на медицине внутренних органов, хирургии, акушерстве и гинекологии и через месяц должен был покончить с педиатрией.

Хема позвонила мне ближе к вечеру. До нее дошли новости о Генет.

— Мэрион, немедленно приезжай домой.

Голос у нее был такой, что воздух вокруг меня сгустился.

— Мам, у тебя все хорошо? Нам ей не помочь. К нам могут прийти. Ты ведь ее опекун.

После смерти Гхоша мы с Хемой очень сблизились. Она спрашивала у меня совета, и я старался выкроить время, чтобы посидеть с ней, заменяя в этом Гхоша.

— Мэрион, любовь моя, речь идет не о Генет… Только что позвонил Адид. Тайная полиция разыскивает участника преступного сговора по имения Мэрион Прейз-Стоун. Может быть, они уже едут сюда.

Будь благословенен источник Адида, некий мусульманин в службе безопасности, питающий слабость к Миссии. Соседка Генет по комнате, неприметная девушка, по моему мнению понятия не имевшая ни о каком заговоре, через час после угона назвала мое имя. Когда тебе рвут ногти, все что угодно скажешь.

Перед глазами у меня промелькнул образ бритоголового Гхоша во дворе тюрьмы Керчеле. Но старая тюрьма была местом отдыха по сравнению с нынешней, где пытки стали обыденностью. Тела, их части каждую ночь вывозили на грузовиках и выставляли напоказ на улицах города в рамках чудовищной программы по «культурному просвещению» населения. Посмертный портрет художника. Безголовая женщина, указывающая на Орион. Предатель с собственной головой в руках. Человек с пенисом во рту.

Смысл послания был ясен. Если вздумаешь выступать против нас, ты — труп.

У сержанта-президента, неотесанного варвара, и у императора имелось только одно общее стремление: не дать Эритрее отделиться. Сержант предпринял полномасштабную военную операцию, подверг бомбардировке мирные деревни, взял Эритрею в кольцо. Разумеется, это только вдохновило на борьбу Народный фронт освобождения Эритреи.

Тем временем восстали племена оромо. Тиграи, чей язык похож на эритрейский, сформировали свой Фронт освобождения. Роялисты, верившие в императора и в монархию, подкладывали бомбы в правительственные учреждения в столице. Студенты университета, некогда горячие сторонники военного «комитета», раскололись на борцов за демократию и на тех, кого вполне устраивал марксизм в албанском стиле. Соседняя страна, Сомали, решила, что самое время предъявить территориальные претензии. Яблоком раздора стала пустыня Огаден, которой даже стервятники брезговали. Кто сказал, что диктаторам живется легко? Забот у сержанта-президента был полон рот.

Не сказав никому ни слова, я выскользнул из здания эфиопско-шведской педиатрической больницы через служебный вход и сел в такси, оставив свою машину на парковке. Происходящее казалось мне нереальным. Чего Генет добивалась? Угон самолета «Эфиопских Авиалиний» преследовал исключительно пропагандистские цели. Ну да, Би-би-си не пройдет мимо. Это выставит в неприглядном свете сержанта-президента, только он сам об этом уже позаботился. Я решительно отвергал угоны самолетов. К тому же «Эфиопские Авиалинии» — наша национальная гордость. Иностранцы восхищались уровнем обслуживания, опытными пилотами. Рейсы в Аддис-Абебу из Рима, Лондона, Франкфурта, Каира, Найроби и Бомбея сделали нашу страну доступной для туристов, а местные линии на DC-3 позволили устроить нечто вроде игры в классики: утром отель «Хилтон» в Аддис-Абебе, через пару часов — замки в Гондэре, древние обелиски Аксума, вырубленные в скалах церкви Лалибелы — и снова «Хилтон», к тому часу, когда в облаках духов появляются девушки, а «Велвет Ашантис» играют свою главную тему — «Walk Don’t Run».

Народный фронт освобождения Эритреи давно уже нацеливался на «Эфиопские Авиалинии». Но даже при императоре переодетые сотрудники службы безопасности на борту обеспечивали почти идеальную статистику. Генет оказалась чуть ли не первой, у кого получилось. Был случай: не успели семеро угонщиков из Эритреи подняться с мест и объявить о своих намерениях, как пятерых из них подстрелили точно куропаток, шестого скрутили, а седьмой заперся в туалете и взорвал гранату. Пилот умудрился посадить искалеченный самолет с поврежденным хвостом. В другой раз угонщика привязали к сиденью первого класса, повязали ему полотенце и перерезали глотку.

В тот январский день Генет с товарищами захватили самолет без борьбы. Ходили слухи, что не обошлось без помощи извне, может, даже со стороны службы безопасности.

Такси проехало Меркато. Передо мной потянулись знакомые картины. Неужели я еду по этой дороге, вдыхаю хмельной аромат пивоварни в последний раз? Женщина с уложенными косичками волосами, что выдавало в ней эритрейку, подняла руку.

— Лидета, пожалуйста, — сказала она таксисту пункт назначения.

— Да ну? — изумился водитель. — Возьми лучше самолет, милочка.

Лицо у женщины окаменело. Она не стала спорить. Отвернулась, и все.

— Этим сволочам сегодня лучше не высовываться, — сказал мне таксист, ибо я уж точно был не из их числа. — Посмотри, — он показал рукой на пешеходов по обе стороны от машины, — они повсюду.

Эритрейцев вроде нашей стажерки или Генет в Аддис-Абебе были тысячи: администраторы, учителя, студенты, госслужащие, офицеры, монтеры, водопроводчики, всех профессий не перечислить.

— Они пьют наше молоко и едят наш хлеб. Но сегодня у себя дома они на радостях режут барана.

С тех пор как к власти пришли военные, многие эритрейцы, включая моих знакомых медиков, ушли в подполье и присоединились к Народному фронту освобождения Эритреи.

В столице говорили, что ситуация на севере Эфиопии, вокруг Асмары, обернулась против сержанта-президента. Эритрейские партизаны нападают по ночам на армейские колонны и исчезают днем. Я видел зернистые фото этих бойцов. В своих неизменных сандалиях, шортах и рубахах хаки они сражались со всей страстью и верой патриотов, борющихся с захватчиками. Эфиопские новобранцы на джипах и танках, сгибающиеся под тяжестью оружия и обмундирования, были вынуждены действовать вдоль основных дорог. Как могли они отыскать врага, который старался не попадаться на глаза, на земле, на языке которой они не говорили и не могли отличить партизан от мирных граждан?

Подъезжая к Миссии, я увидел, как Циге выходит из своего «фиата» у бара. Все эти годы она процветала, купила еще одно заведение рядом, пристроила к нему кухню, потом приобрела ресторан побольше и наняла девушек. В ее баре появилась новая мебель, два игровых футбольных автомата, новый телевизор — все, как в лучших кабаках на Пьяцце. Циге также владела такси и подумывала о втором. Она всегда меня подбадривала, говорила, как гордится мной и каждый день за меня молится. Когда ее стройные ноги в чулках показались из машины, мне ужасно захотелось подойти попрощаться. Это ведь и ее земля тоже, подумалось мне, дай-то бог, чтобы ей не пришлось бежать.

Ворота Миссии оказались нараспашку. Это был условный знак: Хема показывала мне, что все чисто и путь свободен.

Когда у тебя всего несколько минут на то, чтобы покинуть место, где ты прожил все свои двадцать пять лет, что ты возьмешь с собой?

Хема сложила в большую сумку мои дипломы, паспорт, прочие документы, деньги, хлеб, сыр и воду. Я надел кроссовки, натянул на себя несколько одежек, чтобы не замерзнуть, бросил в сумку кассету, на которой была записана быстрая и медленная «Тицита», но плеер брать не стал. Задумчиво посмотрел на «Основы внутренней медицины» Харрисона и «Основы хирургии» Шварца и тоже не взял (каждая книга весила фунтов по пять).

Наша маленькая процессия направилась к боковой стене Миссии через рощицу, где были похоронены сестра Мэри Джозеф Прейз и Гхош. Я шагал рука об руку с Хемой, Шива поддерживал матушку, Алмаз и Гебре шли впереди.

У могилы Гхоша я остановился, попрощался с ним. Он бы наверняка постарался меня развеселить, заставил взглянуть на всю историю с хорошей стороны. Ты ведь всегда хотел путешествовать! Вот тебе такая возможность и представилась! Будь осторожен! Путешествие расширяет границы разума и расслабляет кишки.

Я поцеловал мраморное надгробие и зашагал прочь. На могиле мамы я задерживаться не стал. Не здесь следовало с ней прощаться. К стыду своему, я уже года два не посещал автоклавную, а сейчас не было времени.

У стены Хема припала ко мне, прижалась головой к груди, расплакалась. Такой я ее видел только в день смерти Гхоша. Она даже говорить не могла.

Матушка, непоколебимый камень веры в минуты кризиса, поцеловала меня в лоб и сказала только:

— Ступай с Богом.

Алмаз и Гебре помолились за меня. Алмаз вручила мне пару вареных яиц, завязанных в платок, а Гебре — крошечный свиток-оберег, который я должен был проглотить. Я сунул его в рот.

Глаза у меня оставались сухими только потому, что никак не верилось в реальность происходящего. Взгляну на провожатых — и задыхаюсь от ненависти к Генет. Может, эритрейцы в Аддис-Абебе и вправду забивали вчера баранов в ее честь и пили за ее здоровье, но пусть бы она посмотрела, как из-за нее разлучается наша семья; жалко, нельзя отправить ей фото.

Настало время прощаться с Шивой. Я уже забыл, каково это — прижиматься к нему, чувствовать полное соответствие наших тел — двух половин одного существа. После похорон Гхоша я вернулся на его старую квартиру, а Шива остался в детской. Но сейчас наши руки были точно магниты — не разъединить.

Лицо брата выражало бездонную грусть и вместе с тем он, казалось, не верил, что все это происходит на самом деле. Странно, но мне это льстило. Всего-то два раза я видел у Шивы такое лицо — в день, когда арестовали Гхоша, и в день его смерти. Наше расставание сродни смерти — казалось, говорило оно. Значит, вот как он относился к моему побегу. А как к нему относился я сам?

Когда-то, целую вечность тому назад, мы могли читать мысли друг друга. Интересно, прочтет ли он мои мысли сейчас? Я нарочно помедлил.

Шива, понимаешь ли ты, что ты, именно ты всему виной? Ты лишил Генет невинности, и это не просто биологический акт. Из-за этого повесилась Розина, из-за этого Генет отдалилась от нас, из-за этого я сейчас ненавижу девушку, на которой собирался жениться. А Хема до сих пор считает, что это я обидел Генет.

Сознаешь ли ты, как меня предал?

Прощаться с тобой — все равно что резать по живому.

Я люблю тебя, как самого себя, — это неизбежно.

Но простить я тебя не могу. Может, еще не пришло время. Мне никак не собраться с силами. Хотя Гхош меня и просил.

Мы стояли у лестницы, которую Гебре приставил к восточной стене Миссии.

Шива протянул мне вещевой мешок. Я заглянул в него и в наступившей темноте разглядел читаную-перечитанную «Анатомию» Грея, а под ней еще какую-то тяжелую книгу, с виду совершенно новую. Хотел было отказаться, но прикусил язык. Ведь передавая мне Грея, свою самую ценную вещь, Шива как бы оставлял мне частичку себя самого.

— Спасибо, Шива, — сказал я, надеясь, что это не прозвучало язвительно. К сумке добавился еще и мешок.

Гебре набросил мешковину на бутылочные осколки, что были вмурованы в стену, и я перелез на ту сторону. Передо мной тянулась дорога, которую я постоянно видел из окна спальни, но которой никогда не пользовался. Она казалась мне пасторальной, идиллической, она пропадала в тумане меж гор и вела в земли, где нет забот. Но сегодня в ней было нечто зловещее.

— До свидания, — произнес я в последний раз. Мне ответил целый хор родных голосов:

— В добрый путь.

В сотне ярдов стоял грузовик с заглушённым двигателем, груженный использованными покрышками. Шофер помог мне забраться в кузов, где между покрышками было прикрытое брезентом потайное место. Адид уложил сюда воду, печенье и стопку одеял. Мой побег организовал он, под эгидой Народного фронта освобождения Эритреи. Услугами Фронта пользовались многие беженцы, особенно если речь шла о северной части страны, а в кармане водились деньги.

Чем меньше я скажу о том, как семь часов трясся в кузове до Десси, тем лучше. Проведя ночь на складе в Десси, где я спал в нормальной постели, мы отправились еще дальше на север, в самое сердце Эритреи, Асмару. Любимый город Генет был занят эфиопскими войсками. Всюду танки, бронетранспортеры, патрули. Нас не обыскивали, в документах у водителя стояло, что покрышки мы везем на войсковой склад.

Меня привезли в уютный коттедж, утопавший в зарослях бугенвиллеи, где мне предстояло выждать, пока не представится возможность выбраться из Асмары. Из обстановки в комнате был только тюфяк на полу. Выйти в сад я не мог. Я полагал, что проведу здесь от силы день-другой, но ожидание растянулось на целых две недели. Мой проводник-эритреец, которого звали Люк, раз в день приносил мне еду. Немногословный, он был моложе меня. До ухода в подполье Люк учился в колледже в Аддис-Абебе.

Оказалось, в моем скудном багаже меня ждут два сюрприза. На дно моей сумки вместо обычной картонки Хема положила картинку в рамке. Это была та самая святая Тереза, память о сестре Мэри Джозеф Прейз. К фото прилагалась записка от Хемы:

Гхош оправил ее в рамку незадолго до смерти. В своем завещании он написал, что если ты когда-нибудь покинешь страну, то репродукция должна находиться при тебе. Мэрион, без меня пусть мой Гхош, сестра Мэри и святая Тереза присмотрят за тобой.

Я погладил рамку, которой касались руки Гхоша. Это был мой талисман. Я не попрощался с мамой в автоклавной, но, оказывается, в этом не было необходимости. Она со мной не рассталась.

Второй сюрприз поджидал меня под драгоценной Шивиной «Анатомией» Грея. Это была книга Томаса Стоуна «Практикующий хирург. Краткие очерки тропической хирургии». Я и не знал, что такая книга есть. Я перелистал страницы, недоумевая, почему не видел эту книгу прежде и как она попала к Шиве. И тут мне на глаза попалась фотография, занимающая три четверти страницы, с подписью: «Томас Стоун, бакалавр медицины и бакалавр хирургии, член королевского колледжа хирургов». Я захлопнул книгу, поднялся и выпил воды. Мне нужно было время, чтобы успокоиться. Когда я снова раскрыл книгу, мне бросились в глаза девять пальцев вместо десяти. Потом я обратил внимание на сходство с Шивой, а следовательно, и со мной. Оно сквозило в глубоко посаженных глазах, во взгляде. Челюсти у нас были не такие квадратные, а лбы шире, чем у него. Интересно, зачем Шива передал мне эту книгу?

Книга была новенькая, словно ее никогда не открывали. В самом начале имелась закладка: «Наилучшие пожелания издателю». Когда я ее извлек, на страницах осталась вмятина — так долго закладка находилась между ними.

С тыльной стороны на ней было написано:

19 сентября 1954 года.

Второе издание. Бандероль прибыла на мое имя. Но я уверена, что издатель имел в виду тебя. Поздравляю. Прилагаю мое письмо к тебе. Прочти немедленно.

СМДП.

Записка была написана мамой за день до нашего рождения и ее смерти. Четкий ровный почерк прилежной школьницы. Давно ли у Шивы эта книга с закладкой? Почему он передал ее мне? Чтобы у меня появилась еще одна весточка от мамы?

Чтобы сохранить форму, я мерил шагами комнату с сумкой с книгами на плече. За две недели я прочитал книгу Стоуна. Поначалу я убеждал себя, что она устарела. Но его способ подачи материала в контексте научных принципов оказался вполне современным. Я много раз перечитал записку мамы. Что было в письме, которое она передала Стоуну? Что она сообщила ему всего за день до нашего рождения? Я копировал ее почерк, тщательно повторяя изгибы.

В один прекрасный день Люк принес еду и сообщил, что ночью выдвигаемся.

Мы вышли после комендантского часа.

— Вот почему мы ждали, — произнес Люк, указывая на небо. — Когда нет луны, не так опасно.

Он провел меня по узким дорожкам меж домов, вдоль ирригационных канав, и вскоре мы покинули жилую зону. По полям мы шагали в кромешной тьме. На горизонте угадывались очертания холмов. Через час плечо у меня заныло, сколько я ни перевешивал сумку. Люк настоял, что часть груза лучше переложить к нему в рюкзак, и остолбенел при виде книг, хоть и промолчал. Грей перекочевал к нему.

Мы шли долго, только один раз остановились передохнуть. И вот мы у подножия холмов, поднимаемся по склону. В четыре тридцать утра раздался тихий свист. Нас встретил отряд из одиннадцати бойцов. Они приветствовали нас по-своему, пожали руки, хлопнули по плечу, сказали «Камелахаи» и «Салом». Среди них было четыре женщины, поджарые африканки. Я с изумлением приметил среди бойцов знакомое лицо — того самого волоокого студента, с которым когда-то встречался у Генет в общежитии. Узнав меня, он криво ухмыльнулся, схватил мою руку обеими руками, принялся трясти. Звали его Цахай.

Он протянул мне что-то:

— Хлеб с высоким содержанием протеина.

Это было собственное изобретение повстанцев, правда, вкусом оно напоминало картон. Цахай почесал колено, оно показалось мне распухшим, но он не проронил ни слова на этот счет.

О Генет мы говорить избегали. Зато Цахай рассказал мне, как они в ту ночь напали из засады на колонну эфиопских войск, когда те возвращались на базу.

— Их солдаты боятся темноты, не хотят воевать и охотно убрались бы отсюда. Боевой дух очень низкий. Когда мы подбили первую машину, водитель второго грузовика впал в панику и попытался ее объехать, но угодил в канаву. Солдаты бросились врассыпную, даже не пытаясь стрелять. Мы были на склонах с обеих сторон дороги. Солдаты орали, что окружены, и не слушались команд офицера. Мы отобрали у них форму и отправили обратно в гарнизон пешком.

Цахай с товарищами слили из баков бензин, спрятали исправный грузовик в кустах, загрузили его формой, боеприпасами и оружием: придет время — воспользуются. Самыми ценными трофеями были пулемет и патроны, их волокли на себе.

Через пятнадцать минут мы двинулись в путь и до восхода солнца добрались до тщательно замаскированного на склоне холма небольшого бункера. Я и не подозревал, что способен на такой марш-бросок. Однако мои спутники тащили груз впятеро больший, чем у меня, и не жаловались.

Люк и я остались в бункере, остальные поспешили на передовые позиции.

Я спал, пока Люк не разбудил меня. Ноги у меня болели так, словно на них обрушилась стена.

— Прими. — Люк протянул мне две таблетки и жестяную кружку с чаем. — Это наше обезболивающее, парацетамол. Сами изготавливаем.

Глотать я еще мог. Люк заставил меня съесть пару кусочков хлеба, и я опять уснул. Когда пробудился, боль уменьшилась, но тело до того затекло, что я с трудом поднялся с земли. Пришлось принять еще две таблетки парацетамола.

Пятеро партизан появились с наступлением темноты, чтобы сопровождать нас дальше. У одного нога была скрюченная: полиомиелит. Глядя на его раскачивающуюся, неуклюжую походку, на автомат, используемый в качестве противовеса, я устыдился собственной слабости.

Второй марш-бросок был вполовину короче первого, и ноги мои потихоньку пришли в норму. Задолго до рассвета мы прибыли к каким-то холмам, поросшим дремучими зарослями. Узкая тропа привела к пещере, вход в которую, укрепленный бревнами, был полностью скрыт кустарником и валунами. В глубину спускался крутой деревянный пандус. Холм был весь изрыт пещерами, тщательно замаскированными.

Меня провели внутрь. Я скинул кроссовки, рухнул на соломенную циновку и мгновенно заснул. Проспал я до середины дня. Руки-ноги снова не слушались, а Люку было все нипочем. База опустела, сегодня проводилась важная военная операция.

Пожалуй, боевики, скользящие в облаках пыли подобно москитам, их стойкость, изобретательность были достойны восхищения. Они сами производили физраствор, изготавливали сульфамиды, пенициллин и таблетки парацетамола. В подземных пещерах были укрыты от посторонних глаз операционная, отделение протезирования, больничные палаты и медицинское училище. Поражало, какой уход обеспечивался в столь спартанских условиях.

Женщина-партизан присела отдохнуть возле бункера. Солнечные лучи, процеженные сквозь листья акации, играли у нее на лице и на лежащей на коленях винтовке. Уставив в небо бинокль, она высматривала МиГи, за штурвалами которых сидели русские или кубинские «советники». Когда-то Америка поддерживала императора, но режиму сержанта-президента в поддержке отказала, прекратив поставки оружия. Образовавшуюся брешь заполнил Восточный блок.

Партизанка была примерно моих лет и живо напомнила мне Генет свободой, непринужденностью позы. Лицо ненакрашенное, на пропыленных ногах мозоли. Слава богу, мои мечты о Генет канули в прошлое. Долго же я предавался фантазиям. Медовый месяц в Удайпуре, маленькое бунгало в Миссии, собственные дети, утренние обходы в больнице, работа бок о бок… Этому никогда не бывать. Мне не хотелось ее больше видеть. Да даже если бы и хотелось, ничего не выйдет. Она сейчас, наверное, в Хартуме. Путь в Аддис-Абебу для нее заказан. Скоро она присоединится к боевикам, чтобы жить в каком-нибудь из этих бункеров и сражаться. Надеюсь, я к тому времени буду уже далеко. Если бы не она, меня бы здесь вообще не было. Только нужда заставила обратиться к ее товарищам.

В ту ночь я слышал грохот МиГов и далекие разрывы бомб. Доносилась и приглушенная канонада. Возле входа в пещеру была строгая светомаскировка.

По словам Люка, было проведено массированное нападение на склад вооружений и топлива. В нем, в частности, участвовал Цахай, а также те боевики, которых мы повстречали в первую ночь. Они прорвались на территорию склада на захваченном армейском грузовике, но подоспевшее подкрепление атаковало их с тыла. Все пошло не по плану. Девятерых партизан и самого Цахая убили, многих ранили. Потери эфиопской армии были значительно больше, а топливный склад выведен из строя. Раненых доставят в пещеру ранним утром.

Меня разбудили голоса и суета вокруг. Кто-то стонал, раздавались крики, полные боли. Люк отвел меня в ту пещеру, где было хирургическое отделение.

— Привет, Мэрион, — произнес чей-то голос у меня за спиной.

Я обернулся и увидел Соломона. Он учился на моем факультете на несколько курсов старше. После интернатуры ушел в подполье. Я помнил его круглолицым, упитанным парнем. Человек, стоящий сейчас передо мной, был худ как палка.

Пригибаясь, чтобы не удариться головой о низкий свод, я пошел вслед за ним. Прямо на земле, на носилках, лежали раненые. Раны ужасали. Те, кому требовалась срочная операция, находились ближе к операционной в конце туннеля. Вход в нее был задернут занавеской.

Бутыли с физраствором и кровью висели вдоль стен на крюках. Сопровождающие сидели на корточках рядом с носилками.

Соломон сказал, что лучше бы находиться поближе к полю боя.

— Но ничего не поделаешь, приходится работать здесь. Мы возвращаем людей к жизни в полевых условиях. Внутривенные вливания, перевязки, антибиотики, даже хирургия. Мы умеем предотвращать шок не хуже американцев во Вьетнаме. Нам бы еще их вертолеты. А наши вертолеты — вот они. Выносим раненых на носилках. — Соломон оглядел помещение. — Этому нужна плевральная трубка. Вставь, пожалуйста. Тумсги тебе поможет. А я в операционную. Товарищ ждать не может. — Он указал на бледного солдата, лежащего у самой занавески с окровавленной повязкой на животе. Партизан часто и неглубоко дышал.

Боевик, которому надо было вставить плевральную трубку, прохрипел:

— Салам.

Пуля пробила ему трицепс, грудь и чудом не задела крупные сосуды, сердце и позвоночник. Я простучал грудную клетку чуть повыше правого соска, звук был глухой, почти неслышный, не то что звонкий отголосок слева. Кровь скопилась в плевральной полости, прижала правое легкое к левому и к сердцу. Я анестезировал кожу у правой подмышки, затем провел более глубокое обезболивание, сделал скальпелем разрез длиной в дюйм, наложил гемостат, пошарил в разрезе пальцем в перчатке — места достаточно — и вставил трубку с боковыми отверстиями и с наконечником. Тумсги подсоединил другой ее конец к дренажному сосуду, заполненному водой, которая препятствовала попаданию воздуха обратно в полость. Потекла темная кровь, раненый задышал легче. Он пробормотал что-то на тигринья и сорвал с себя кислородную маску.

— Хочет, чтобы кислород дали другому раненому, — пояснил Тумсги.

К Соломону в операционную я вошел, когда пациента снимали со стола. Грудь его не двигалась. Секунд пять все молчали. Одна из женщин, сдерживая рыдания, опустилась на колени и закрыла лицо руками.

— Ничего нельзя было сделать, — тихо произнес Соломон. — Разрыв печени. Я попробовал наложить матрацный шов, но у него оказалась повреждена нижняя полая вена, и кровотечение не останавливалось. Чтобы ее заштопать, надо было ее пережать, а это убило бы его. Помнишь, профессор Асрат говаривал, что при повреждениях полой вены за печенью хирург видит Бога? Раньше я не понимал его. Теперь понимаю.

Следующим был пациент с ранением в живот. Соломон деловито ковырялся в кровавом месиве. Извлек тонкую кишку, определил места перфорации, зашил. Удалил разорванную селезенку. На сигмовидной кишке имелся рваный разрыв. Он вырезал поврежденный участок и подвел оба открытых конца к брюшной стенке, формируя двуствольную колостому. Мы тщательно промыли брюшную полость, вставили дренаж, пересчитали тампоны. Операционное поле обрело благопристойный вид. Будто прочитав мои мысли, Соломон показал мне свои руки с узловатыми пальцами:

— Я хотел пойти в психиатры. — И он улыбнулся — единственный раз за день.

Мы провели пять ампутаций, две трепанации черепа. В качестве инструмента использовали усовершенствованную плотницкую дрель. В первом случае наши усилия были вознаграждены, кровь вылилась из-под твердой мозговой оболочки, где скопилась, давя на мозг. Второй пациент агонизировал, остановившиеся зрачки были расширены, трепанация не дала ничего. Кровь излилась глубоко в мозг.

Через два дня я распрощался с Соломоном. Под глазами у него были темные круги, казалось, он едва стоит на ногах.

— Счастливого пути и удачи, — сказал мне Соломон. — Это не твоя война. Будь я на твоем месте, я бы тоже уехал. Поведай миру о нас.

Это не твоя война.

Я шагал к границе в сопровождении двух проводников, а слова эти все звучали в голове. Что Соломон имел в виду? Неужели он считал, что я на стороне захватчиков? Конечно, нет. Просто в его глазах я был эмигрант, чужак, которому не за что сражаться в этой войне. Несмотря на то что мы с Генет родились в одном месте, что амхарский был для меня как родной, что мы с ним учились на одном факультете, для Соломона я остался фаранги — иностранцем.

Мы пересекли суданскую границу на закате дня. На автобусе я доехал до Порт-Судана, затем самолетом перелетел в Хартум, откуда позвонил по номеру, который мне дал Адид. Так Хема узнала, что я добрался благополучно. Два дня в изнемогающем от жары Хартуме тянулись как два года. Наконец я сел в самолет, вылетающий в Кению.

Эли Харрис, благотворитель, представляющий Хьюстонскую церковь, многолетний благодетель Миссии, обо всем договорился по телеграфу. В Найроби меня приютила небольшая клиника. Работать в амбулатории пришлось под перевод, как мне показалось, весьма несовершенный. В свободное время я усиленно готовился к экзаменам, которые мне надо было сдать, чтобы начать в Америке последипломную стажировку.

Найроби был городом-садом и в этом отношении походил на Аддис-Абебу. Правда, размах и масштаб Найроби были поскромнее. Годы британского правления оставили свой след, и, хотя Кения обрела независимость, здесь осталось жить много британцев. Индусов тоже было не счесть, некоторые кварталы Найроби больше напоминали Бароду или Ахмадабад: в лавках — сари, в воздухе — аромат масалы, говорят только на языке гуджарати.

Поначалу я заглядывал по вечерам в бары — разогнать тоску, послушать музыку Бразильские и конголезские джазовые ритмы поднимали настроение, внушали оптимизм, но когда, накачавшись пивом, я возвращался к себе в комнату, меланхолия просто одолевала. Но кенийская культура не произвела на меня глубокого впечатления. Я сам был тому виной. Что-то меня отталкивало. Томас Стоун бежал в Найроби из Эфиопии, пытаясь укрыться от демонов. У меня были свои причины.

Я звонил Хеме каждый вторник, всякий раз иному приятелю. По ее словам, положение ничуть не улучшалось. Вернувшись, я бы оказался в опасности.

Так что я перестал посещать злачные места и каждую свободную минуту отдавал занятиям. Через два месяца я сдал экзамены на соответствие американским медицинским стандартам и немедленно обратился в посольство США за визой. Без помощи Харриса и тут не обошлось.

Оправдание у меня было такое: если моя страна готова подвергнуть меня пыткам по одному лишь подозрению, если я как врач ей не нужен, я отрекаюсь от моей страны. Но, говоря по правде, к тому времени я уже сознавал, что не вернусь в Эфиопию, даже если ситуация там кардинально улучшится.

Мне хотелось вырваться из Африки.

Я даже начал думать, что в конечном счете Генет оказала мне услугу.