Стихи

Верхарн Эмиль

Выдающийся бельгийский поэт Эмиль Верхарн (1855–1916) жил и творил в конце XIX и начале XX века. Верхарн был тесно связан со всей европейской — и особенно французской — жизнью и культурой своего времени. Но при этом поэзия его глубоко национальна; душой богатого и многогранного поэтического мира Верхарна была его родная Фландрия, ее люди и природа.

В настоящий сборник вошли стихи из нескольких книг Эмиля Верхарна: «Фламандские стихи», «Монахи», «У обочин дороги», «Вечера», «Крушения», «Черные факелы», «Призрачные деревни», «Поля в бреду», «Города-спруты», «Календарь», «Лики жизни», «Буйные силы», «Многоцветное сияние», «Державные ритмы», «Вся Фландрия», «Волнующиеся нивы», «Поэмы и легенды Фландрии и Брабанта», «Высокое пламя», «Часы».

 

 

Поэзия Верхарна

Выдающийся бельгийский поэт Эмиль Верхарн (1855–1916) жил и творил в конце XIX и начале XX века — на большом историческом рубеже. Завершался сравнительно мирный период, отмеченный гигантским ростом производительных сил общества, успехами науки и техники, накоплением «чудес» капиталистической городской цивилизации в странах Запада. Рекламный блеск огней всемирных выставок и писания энтузиастов буржуазного прогресса стремились внушить веру в вечный мир и процветание под эгидой «свободного предпринимательства». А между тем, вопреки этим иллюзиям, наступала эпоха грандиозных социальных сдвигов, эпоха войн и революций, и наиболее честные и чуткие писатели Запада не могли не слышать «подземных толчков» приближавшихся исторических потрясений.

К таким писателям принадлежал Верхарн. Ощущение предгрозового времени — кануна великих крушений и великих свершений — он выразил исключительно глубоко и многообразно. По свидетельству Н. К. Крупской, В. И. Ленин в годы своей второй эмиграции «в бессонные ночи зачитывался Верхарном».

Трудным, порой мучительно противоречивым был путь Верхарна. Он выступил в эпоху, когда поэзия на Западе была тяжело поражена упадочными настроениями «конца века»; развиваясь в русле символизма под эстетским знаменем «искусства для искусства», она все больше утрачивала связи с народной жизнью, все дальше заходила в тупик субъективизма. Молодой Верхарн рос в школе символизма, но отношения его к символизму были сложны: это было и усвоение, и использование, и борьба, и преодоление.

Верхарн был тесно связан со всей европейской — и особенно французской — жизнью и культурой своего времени. Но при этом поэзия его глубоко национальна; душой богатого и многогранного поэтического мира Верхарна была его родная Фландрия, ее люди и природа. Уже в своей первой книге — «Фламандские стихи» (1883), как бы отворачиваясь от современности, Верхарн воссоздает прошлое страны — старую фландрскую деревню с ее крепкими фермами, тучными нивами, со всеми приметами сельского изобилия и довольства. На этом колоритном фоне возникают ее люди, крепко спаянные с природой, живущие здоровой, простой жизнью, полной труда и радостей плоти. Пластичные до осязаемости образы этой книги, с их грубоватой натуралистичностью, как бы создают атмосферу творчества старых мастеров фламандского искусства, расцветавшего на почве патриархальной старины. Это искусство навсегда останется для Верхарна, автора монографий о Рубенсе и Рембрандте, примером гармоничного мастерства и эстетического здоровья.

Но для такого искусства — молодой Верхарн чувствовал это очень отчетливо — современность не создает почвы. И вот на смену рубенсовскому полнокровию «Фламандских стихов» приходит трагическое мироощущение книг «Вечера», «Крушения», «Черные факелы» (1888–1891), отразивших глубокий духовный кризис поэта. В них с потрясающей искренностью прозвучало отчаяние лирического героя Верхарна, затерянного в гнетущем и жестоком мире, боль его обнаженной души, фатально влекущейся к бездумию, безумию, смерти. Образы «распятых вечеров», умирания, увядания, гниения становятся здесь универсальными характеристиками бытия. На этом этапе своего творчества Верхарн всего ближе к Бодлеру, Верлену, Метерлинку. Глубочайший пессимизм, ужас и беспомощность перед объективной реальностью оказываются своеобразным мистифицированным отражением неблагополучия мира, уродливости царящих в нем бездушных законов, которые выносят

       …в холоде надменного бесстрастья Решения о том, какая для умов И для сердец простых потребна мера счастья.

Выход из тупика отчаяния поэт нашел, обратившись от себя к людям, или, как сказал о себе Элюар, «от горизонта одного к горизонту всех». Путь этот, определивший большую социально-философскую содержательность зрелого Верхарна, пролегал через приобщение поэта к идеям социализма и практическое участие в борьбе бельгийского пролетариата, которая в девяностые годы имела решающее значение для всей социально-политической жизни-Бельгии.

Книги «Призрачные деревни» и «Поля в бреду» (1893–1894) составляют грандиозную поэму об исторической гибели патриархального сельского уклада жизни под неумолимым натиском капитализма, о трагической судьбе когда-то богатой бельгийской деревни. Само существование людей деревни выглядит ныне чем-то призрачным, каким-то анахронизмом, тяжелый их труд — бессмысленным: рыбаки вытягивают своими сетями одну лишь нужду.

В поэмах о гибели деревни много символики. Образы рыбаков, звонаря, столяра, мельника, могильщика символизируют ненужность, бессмысленность человеческих усилий, их сращенность с уходящим прошлым, господство изживших себя предрассудков. Сама деревенская природа с ее нетихнущим, томительным дождем и «свирепым ветром ноябрей» дышит грустью и обреченностью. Как не похожи эти призрачные деревни с их истомленными людьми, с их нищими и безумными, с их темным фоном на дышащее изобилием и полнотой жизни село «Фламандских стихов»!

Но вчитаемся глубже: какое богатство-реального жизненного содержания просвечивает сквозь эту мрачную символику, с какой силой и остротой раскрыта социальная и человеческая трагедия жалкого деревенского люда в таких, например, поэмах, как «Тот, кто дает дурные советы» или «Исход»!

«Поля в бреду» открываются поэмой «Город», в которой показана стихия, губящая деревню, разоряющая и развращающая ее людей. Это — город-спрут:

И бесконечные сплетения дорог К нему от пастбищ и погостов Ведут.

О том же, об уничтожении городом всей живой красоты, рассказано в поэме «Равнина»; ею и начинается книга «Города-спруты» (1896):

Где прежде в золоте вечернем небосвода Сады и светлые дома лепились вкруг, — Там простирается на север и на юг Бескрайность черная — прямоугольные заводы.

Образ города — обычно туманно-расплывчатый — появлялся у Верхарна и раньше («Лондон», «Города», «Женщина в черном»). Но именно в «Городах-спрутах» Верхарн вырастает в крупнейшего поэта-урбаниста, ищущего новые пути поэтического воплощения нового содержания жизни. В гигантских символических образах этой книги возникают пестрые лики, кричащие контрасты и уродства капиталистического города с его «чудовищами» («Биржа», «Заводы», «Порт», «Торжище», «Мясная лавка»), с его утратившим человечность продажным искусством («Зрелища»); эпический размах и монументальность этих образов заставляют вспомнить грандиозные фрески городской жизни, созданные в романах Э. Золя.

Но город для поэта не только средоточие алчности, похоти, жестокой и тупой власти собственников («Статуя буржуа»), — вопреки громадам вещей, порабощающим человека, здесь рождается смелая мечта, зреют идеи, трудятся умелые руки и пытливая мысль; это котел, «где ныне бродит зло», но где куется будущее. И Верхарн вдохновенно воспевает энергию толпы, способной подняться в могучем порыве, «чтобы сотворить и воскресить» («Восстание»), чтобы изменить лик судьбы и прорваться «к будущему», — так гласит подзаголовок прекрасной поэмы «Города и поле», завершающей цикл «Города-спруты». В эти же годы Верхарн создал и свою знаменитую романтическую драму «Зори» (1898), полную драматизма и провидческого пафоса картину побеждающей народной революции.

Так итогом эпопеи о гибели патриархального прошлого стал поистине выстраданный бельгийским поэтом оптимизм, широкое приятие жизни в ее вечном развитии, постоянном отвержении старого, в ее обновлении и неудержимом движении вперед. Верхарн идет к еще более широким поэтическим обобщениям. Книги «Лики жизни», «Буйные силы», «Многоцветное сиянье», «Державные ритмы» (1899–1910) поражают эпической мощью, смелостью фантазии и философской глубиной, ощущением обретенного поэтом душевного равновесия и просветленности. В поэмах этих циклов предстают различные моменты всемирно-исторической судьбы человечества, идущего мучительным, подлинно тернистым путем — через тяжелую борьбу с природой, через страдания и бедствия, войны и революции, через заблуждения и свершения — к лучшему будущему. Вот верхарновские полководец, трибун, банкир, тиран («Буйные силы») — колоссальные фигуры, олицетворяющие целые этапы истории. Трибун, своим пламенным пророческим словом поднимающий массы на штурм «фасадов золотых»; банкир — новый хозяин мира, решающий «за своим заваленным столом» «судьбы царств и участь королей»; тиран, поработивший волю миллионов и все же трагически одинокий на вершине своей славы… Воссозданные с настоящей психологической проникновенностью и мощью поэтического обобщения, они знаменуют собой звенья многострадального исторического опыта народов. И рядом другие образы, мифические и исторические: Геракл и Персей, Лютер и Микеланджело — героизм, борьба с духовным гнетом, муки творческих свершений — силы, прокладывающие для человечества крутые дороги прогресса.

Верхарн поет гимны дерзкой человеческой мысли, познающей «действительности смысл, что выпускаем мы из заточения, как духа из бутылки» («Наука»); он уверен, что знание победит заблуждения, «циркуль победит церковные кресты» («Утопия»); он славит самоотверженных апостолов истины, готовых на жертвы ради ее торжества («Остроги»). «Жить — значит жечь себя огнем борьбы, исканий и тревоги», — провозглашает поэт («Невозможное»). Он горячо любит рабочих людей, создавших своим трудом все богатства земли и держащих в крепких руках будущее мира. «Я с вами навсегда», — говорит он, обращаясь ко всем «работникам земли» («Труд»).

Но и зрелое творчество Верхарна не свободно от идейных противоречий. Поэт не избежал влияния реформистских предрассудков, столь широко распространенных в социалистическом движении на Западе перед первой мировой войной. Звучащему в его стихах хору «столкнувшихся ритмов мира» присущ некоторый объективизм: поэт как бы поднимается «над схваткой» мировых сил, стремится все понять и все оправдать; для него всё — необходимые звенья исторического процесса. И вот банкир и тиран стоят рядом с революционным трибуном, а прогресс научного знания нередко оказывается у Верхарна выше и важнее, чем подвиг социальной революции…

Большой национальный поэт, Верхарн продолжил, и развил тему родной страны в книгах «Вся Фландрия», «Волнующиеся нивы», «Поэмы и легенды Фландрии и Брабанта». Героические страницы ее истории («Пирушка гёзов», «Гильом де Жюлье») чередуются здесь с любовно воссозданными картинами природы и нравов старой Фландрии, с поэтическими раздумьями о гибели своеобразной красоты ее прошлого («Лодочник», «Курильщики», «Старые дома» и др). Можно понять чувства поэта-патриота, когда в 1914 году Бельгия подверглась нашествию Германских армий. По все же остается фактом, что Верхарн не смог постичь причины и подлинный смысл первой мировой войны, и стихи, посвященные этой трагедии («Алые крылья войны», 1916), значительно уступают прежним его произведениям.

Жизнь поэта трагически оборвалась: Верхарн погиб под колесами поезда в 1916 году. Быть может, великие события победоносного Октября помогли бы поэту, как это было со многими лучшими людьми интеллигенции Запада, яснее увидеть революционную истину, пробудили бы новый подъем его творческих сил… Но будем благодарны Верхарну и за то великое, что он успел создать. В эпоху, когда горизонты поэзии на Западе катастрофически сужались, он создал могучее искусство, поражающее грандиозным охватом истории и современности, природы и общества, национального и общечеловеческого, искусство, удивительное по смелости своей «езды в незнаемое». Он напитал свою поэзию живительным соком высокой гуманности, простой и теплой человеческой добротой. Рядом с эпосом, воплощающим борьбу «буйных сил», он создал изумительную интимную лирику («Часы») — стихи пленительной нравственной красоты, чистоты и благородства.

Замечательный мастер стихотворной формы, Верхарн новаторски использовал так называемый верлибр (свободный стих), подчиняя само ритмическое движение стихотворения задаче полного и выразительного воплощения художественного содержания. Связанный многими чертами своего искусства с поэтикой символизма, Верхарн преодолевает художественный субъективизм, свойственный этому направлению. Живущий в его стихах сложный и динамичный мир образов-символов выражает объективную сущность действительности, постигнутую поэтом, воплощает страстную авторскую оценку жизни.

Русский читатель давно по достоинству оценил Верхарна. Горячим пропагандистом его поэзии был В. Я. Брюсов, создавший классические переводы творений бельгийского поэта.

Высшую радость и смысл своего творчества Верхарн видел в том, чтобы «в бой не опоздать», чтобы «подарить властительный свой стих народу». Себя он ощущал работником во имя грядущего. И поэт не ошибся: его мятежная поэзия навсегда вошла в духовный обиход человечества.

Б. Раскин

 

Из книги «Фламандские стихи»

(1883)

 

Старинные мастера

В столовой, где сквозь дым ряды окороков, Колбасы бурые, и медные селедки, И гроздья рябчиков, и гроздья индюков, И жирных каплунов чудовищные четки, Алея, с черного свисают потолка, А на столе, дымясь, лежат жаркого горы И кровь и сок текут из каждого куска, — Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры. Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек, И сам пьянчуга Стен [2] сошлись крикливым клиром, Жилеты расстегнув, сияя глянцем век; Рты хохотом полны, полны желудки жиром. Подруги их, кругля свою тугую грудь Под снежной белизной холщового корсажа, Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, — И золотых лучей в вине змеится пряжа, На животы кастрюль огня кидая вязь. Царицы-женщины на всех пирах блистали, Где их любовники, ругнуться не боясь, Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли. С висками потными, с тяжелым языком, Икотой жирною сопровождая песни, Мужчины ссорились и тяжким кулаком Старались недруга ударить полновесней, А женщины, цветя румянцем на щеках, Напевы звонкие с глотк а ми чередуя, Плясали бешено, — стекло тряслось в пазах, — Телами грузными сшибались, поцелуя Дарили влажный жар, как предвещанье ласк, И падали в поту, полны изнеможенья. Из оловянных блюд, что издавали лязг, Когда их ставили, клубились испаренья; Подливка жирная дымилась, и в соку Кусками плавало чуть розовое сало, Будя в наевшихся голодную тоску. На кухне второпях струя воды смывала Остатки пиршества с опустошенных блюд. Соль искрится. Блестят тарелки расписные. Набиты поставцы и кладовые. Ждут, — Касаясь котелков, где булькают жаркие, — Цедилки, дуршлаги, шпигалки, ендовы, Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки. Два глиняных божка, две пьяных головы, Показывая пуп, к стаканам клонят глотки,— И всюду, на любом рельефе, здесь и там, — На петлях и крюках, на бронзовой оковке Комодов, на пестах, на кубках, по стенам, Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки, — Везде — смягчением и суетой луча Мерцают искорки, дробятся капли света, Которым зев печи, — где, жарясь и скворча, Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, — Обрызгивает пир, веселый и хмельной, Кермессы [3] царственной тяжелое убранство. Днем, ночью, от зари и до зари другой, Они, те мастера, живут во власти пьянства. И шутка жирная вполне уместна там, И пенится она, тяжка и непристойна, Корсаж распахнутый подставив всем глазам, Тряся от хохота шарами груди дойной. Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил, Колотит Бракенбург по крышке оловянной. Другие по котлам стучат что стало сил, А прочие кричат и пляшут неустанно Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье. Кто старше — до еды всех молодых жаднее, Всех крепче головой и яростней в питье. Одни остатки пьют, вытягивая шеи, Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд; Другие с хохотом в рожки и дудки дуют, Когда порой смычки и струны устают, — И звуки хриплые по комнате бушуют. Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей Ревет, прося еды, исходит криком жадным, И матери, блестя росою меж грудей, Их кормят, бережно прижав к соскам громадным. По горло сыты все — от малых до больших; Пес обжирается направо, кот — налево… Неистовство страстей, бесстыдных и нагих, Разгул безумный тел, пир живота и зева! И здесь же мастера, пьянчуги, едоки, Насквозь правдивые и чуждые жеманства, Крепили весело фламандские станки, Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.

Перевод Г. Шенгели

 

Като

Слюну с могучих морд коровьих отерев, Перекидав навоз и освежив подстилку, В рассветном сумраке дверь хлева отперев И подобрав платок, сползающий к затылку, Засунув грабли в ларь и подоткнув подол, Като, дородная и дюжая девица, Садится на скамью. Скрипит дощатый пол, А в полутьме фонарь мигает и дымится. Ступни в больших сабо. Подойник между ног. Передник кожаный стоит на ней бронею. Шары-колени врозь. И розовый сосок Она шершавою хватает пятернею. Струя тугая бьет, и пузыри кипят, И ноздри скотницы вдыхают запах вкусный Парного молока — как белый аромат, Которым нас весной дурманит ландыш грустный И, приходя сюда три раза в день, она Лениво думает о будничной работе, О парне-мельнике и о ночах без сна, О буйных празднествах неутолимой плоти. А парень ей под стать: в руках подковы мнет; В возне любовной с ней он неизменно пылок; Таскает он кули. А как она придет — Он жирный поцелуй влепляет ей в затылок. Но держит здесь ее коровьих крупов строй. Коровам нет числа: их десять, двадцать, тридцать… Стоят они, застыв, хвостом взмахнут порой, Чтоб от докучных мух на миг освободиться. Чисты ль животные? Лоснится шерсть всегда. Откормлены ль? Мяс а мощны у них на диво. От их дыхания бурлит в ведре вода; Кой-где от их рогов стоят заборы криво. Желудков и кишок вместительных рабы — Всегда они жуют, ни голодны ни сыты, Муку иль желуди, морковь или бобы, Сопят, довольные, и тычутся в корыта. Иль пристально глядят, как пухлая рука Проворно полнит таз нарубленной ботвою, Иль устремляют взор на щели чердака, Где сено всклоченной их дразнит бородою. Из глины, смешанной со щебнем, слеплен хлев; А крыша чуть сидит на скошенных стропилах; Солома ветхая, изрядно подопрев, От ливня сильного укрыть уже не в силах. Гнетет животных зной, безжалостен, суров; Порой полуденной стоят в поту Коровы, А в предвечерний час на мрамор их задов Ложится, как рубец, заката луч багровый. Как в топке угольной, в хлеву пылает жар; От мест, належанных в подстилке животами, И от навозных куч исходит душный пар, И мухи сизые жужжат везде роями. От глаз хозяина и бога вдалеке — Ни фермер, ни кюре в хлеву не станут рыскать Тут с парнем прячется Като на чердаке, И может вдоволь он и мять ее и тискать, Когда скотина спит, хлев заперт на засов, И больше не слыхать протяжного мычанья, — И только чавканье проснувшихся коров Тревожит полноту огромного молчанья.

Перевод В. Шора

 

Воскресное утро

О, пробужденье на заре в янтарном свете! Веселая игра теней, и тростники, И золотых стрекоз полеты вдоль реки, И мост, и солнца блик на белом парапете! Конюшни, светлый луг, распахнутые клети, Где кормят поросят; уже несут горшки, В кормушки пойло льют. Дерутся кабанки И руки скотницы румяный луч отметил. О, пробужденье быстрое! Уже вдали Крахмальные чепцы и блузы потекли, Как овцы, — в городок, где церковка белеет. А вишни шпанские и яблоки алеют Там, над оградами, сверкая поутру, И мокрое белье взлетает на ветру.

Перевод Е. Полонской

 

Крытый ток

Шир о ко разлеглась вдали громада тока. Там стены толстые сияли белизной, А кров из камыша с соломой — навесной И с одного уже осыпавшийся бока. Обвился старый плющ вокруг него высоко. На крыше голубей гостит залетный рой. Две скирды высятся твердынею двойной По сторонам ворот, распахнутых широко. Летел оттуда гул, как бы от взмаха крыл, И прерывался он ударом молотил, — Так слышен шаг солдат под грохот барабанный. Звук падал и взмывал. Казалось по ночам, Что сердце мощное всей фермы бьется там, Баюкая поля той песней непрестанной.

Перевод Е. Полонской

 

Плодовые сады

Здесь пели иволги, дрозда звучал напев, Деревья старые, встав двадцатью рядами, Подъяли ветви ввысь, этаж за этажами, С апрельским солнышком опять помолодев. Побеги, чувствуя живительный нагрев, Как будто клейкими покрылись леденцами, И пчелы медленно летали над цветами; Коровы по траве брели, отяжелев. Ложилась поутру, в лучах зари сверкая, На яблони роса пахучая, густая, Полдневный зной листву в дремоту погружал, А к вечеру, когда пылало солнце в тучах, Лучи блестели так среди ветвей могучих, Как будто бы огонь по хворосту бежал.

Перевод Е. Полонской

 

Нищие

Их спины нищета лохмотьями одела Они в осенний день из нор своих ушли И побрели меж сел по ниве опустелой, Где буки вдоль дорог алеют издали. В полях уже давно безмолвие царило, Готовился покрыть их одеялом снег, Лишь длился в темноте, холодной и унылой, Огромных мельничных белесых крыл разбег. Шагали нищие с сумою за плечами, Обшаривая рвы и мусор за домами, На фермы заходя и требуя еды, И дальше шли опять, ища своей звезды, По рощам и полям, как будто псы, слоняясь, Порой крестясь, порой неистово ругаясь.

Перевод Е. Полонской

 

Хлебопечение

Служанки белый хлеб готовят к воскресенью, Все лучшее у них — мука и молоко… Их локти голые в стремительном движенье, И каплет пот в квашню — работать нелегко. От спешки их тела как будто бы дымятся, Вздымается волной в тугом корсаже грудь… И теста рыхлый ком их кулаки стремятся В упругие, как грудь, шары хлебов свернуть. В пекарне углей блеск, багровый и угарный… Служанки, на доске шары сложив попарно, Швыряют в пасть печей плоть мягкую хлебов. А языки огня, стараясь ввысь пробиться, Как свора страшная огромных рыжих псов, Рычат и рвутся к ним, чтоб в щеки злобно впиться.

Перевод Б. Томашевского

 

Шпалеры

Во всю длину шпалер тянулся веток ряд. На них зажглись плодов пунцовые уборы, Подобные шарам, что в сумерки манят На сельских ярмарках завистливые взоры. И двадцать долгих лет, хотя стегал их град, Хотя мороз кусал в предутреннюю пору, Цепляясь что есть сил за выступы оград, Они вздымались вверх, все выше, выше в гору. Теперь их пышный рост всю стену обволок. Свисают с выступов и яблоки и груши, Блестя округлостью румяных сочных щек. Пускает ствол смолу из трещинок-отдушин, А корни жадные поит внизу ручей, И листья — как гурьба веселых снегирей.

Перевод Е. Полонской

 

Крестьяне

Работники (их Грез [4] так приторно умел Разнежить, краскою своей воздушной тронув В опрятности одежд и в розовости тел, Что, кажется, они средь сахарных салонов Начнут сейчас шептать заученную лесть) — Вот они, грязные и грубые, как есть. Они разделены по деревням; крестьянин Соседнего села — и тот для них чужой; Он должен быть гоним, обманут, оболванен, Обобран: он им враг всегдашний, роковой. Отечество? О нет! То выдумка пустая! Оно берет у них в солдаты сыновей, Оно для них совсем не та земля родная, Что их труду дарит плод глубины своей. Отечество! Оно неведомо равнинам. Порой там думают о строгом короле, Что в золото одет, как Шарлемань [5] , и в длинном Плаще своем сидит с короной на челе; Порой — о пышности мечей, щитов с гербами, Висящих по стенам в разубранных дворцах, Хранимых стражею, чьи сабли — с темляками… Вот все, что ведомо о власти там, в полях, Что притупленный ум крестьян постигнуть в силах. Они бы в сапогах сквозь долг, свободу, честь Шагали напролом, — но страх окостенил их. И можно мудрость их в календаре прочесть. А если города на них низвергнут пламя — Свет революции, — их проницает страх, И все останутся они средь гроз рабами, Чтобы, восстав, не быть поверженными в прах, 1 Направо, вдоль дорог, избитых колеями, С хлевами спереди и лугом позади, Присели хижины с омшенными стенами, Что зимний ветер бьет и бороздят дожди. То фермы их. А там — старинной церкви башня, Зеленой плесенью испятнанная вкруг; И дальше, где навоз впивает жадно пашня, Где яростно прошел ее разъявший плуг, — Землица их. И жизнь простерлась, безотрадна, Меж трех свидетелей их грубости тупой, Что захватили в плен и держат в луже смрадной Их напряженный труд, безвестный и немой. 2 Они безумствуют, поля обсеменяя, Под градом мартовским, что спины им сечет. И летом, средь полей, где, зыблясь, рожь густая Глядит в безоблачный и синий небосвод,— Они опять в огне, дней долгих и жестоких Склоняются, серпом блестя средь спелых нив; Струится пот по лбам вдоль их морщин глубоких И каплет, кожу рук до мяса напоив, А полдень уголья бросает им на темя, И зной так яростен, что сохнут на полях Хлеба, а сонный скот, слепней влачащий бремя, Мычит, уставившись на солнце в небесах. Приходит ли ноябрь с протяжной агонией, Рыдая и хрипя в кустарнике густом, — Ноябрь, чей долгий вой, чьи жалобы глухие Как будто кличут смерть, — и вот они, трудом Опять согбенные, готовясь к жатве новой Под небом, взбухнувшим от туч, несущих дождь, Под ветром — роются в земле полей суровой Иль просеку ведут сквозь чащу сонных рощ, — И вянут их тела, томясь и изнывая; Им, юным, полным сил, спины не разогнуть; Зима, их леденя, и лето, их сжигая, Увечат руки им и надрывают грудь. Состарившись, влача груз лет невыносимый, Со взором пепельным, с надломленной спиной, С печатью ужаса на лицах, словно дымы, Они уносятся свирепою грозой. Когда же смерть им дверь свою откроет, каждый Их гроб, спускаясь в глубь размякшую земли, Скрывает, кажется, скончавшегося дважды. 3 Когда роится снег и в снеговой пыли Бьет небеса декабрь безумными крылами, В лачугах фермеров понурый ряд сидит, Считая, думая. Убогой лампы пламя Вьет струйку копоти. Какой унылый вид! Семья за ужином. Везде — лохмотьев груда. Объедки детвора глотает второпях; Худой петух долбит облизанное блюдо; Коты костистые копаются в горшках; Из прокаженных стен сочится мразь; в камине Четыре головни сомкнули худобу, И тускло светится их жар угарно-синий. И дума горькая у стариков на лбу. Хотя они весь год трудились напряженно, Избыток лучших сил отдав земле скупой, Хотя сто лет землей владели неуклонно,— Что толку: будет год хороший иль дурной, А жизнь их, как и встарь, граничит с нищетою. И это их сердца не устает глодать, И злобу, как нарыв, они влачат с собою — Злость молчаливую, умеющую лгать. Их простодушие в себе скрывает ярость: Лучится ненависть в их ледяных зрачках; Клокочет тайный гнев, что молодость и старость Страданья полные, скопили в их сердцах. Барыш грошовый им так люб, они так жадны; Бессильные трудом завоевать успех, Они сгибаются под скаредностью смрадной; Их ум неясен, слаб, он мелочен у всех, И не постичь ему явлений грандиозных, И мнится: никогда их омраченный взор Не подымался ввысь, к огням закатов грозных, Багряным озером пролившихся в простор. 4 Но дни лихих кермесс они встречают пиром, Все, даже скареды. Их сыновья идут Туда охотиться за самками. И жиром Пропитанный обед, приправы грузных блюд Солят гортани им, напиться призывая. Толкутся в кабачках, кричат наперебой, Дерутся, челюсти и скулы сокрушая Крестьянам ближних сел, которые порой Влепляют поцелуй иной красотке местной, Имущество других стараясь утащить. Все, что прикоплено, пригоршней полновесной Швыряют, чтоб пьянчуг на славу угостить. И те, чья голова покрепче, горделиво, С осанкой королей, глотают разом жбан — Один, другой, еще! — клубящегося пива. Им в лица бьет огонь, вокруг густой туман. Глаза кровавые и рот, блестящий салом, Сверкают, словно медь, во мраке от луча. — Пылает. оргия. На тротуаре впалом Кипит и пенится горячая моча. Валятся пьяницы, споткнувшись вдруг о кочку; Другие вдаль бредут, стараясь не упасть. И праздничный припев горланят в одиночку, Смолкая, чтоб икнуть иль выблеваться всласть. Оравы крикунов сбиваются кружками На главной площади, и парни к девкам льнут, Облапливают их, в них тычась животами, Им шеи жирные звериной лаской жгут, И те брыкаются, свирепо отбиваясь. В домах же, где висит у низких потолков Угрюмый, серый чад, где пот, распространяясь Тяжелым запахом от грязных тюфяков, Осел испариной на стеклах и кувшинах, — Там пар танцующих толчется тесный ряд Вдоль расписных столов и шатких лавок длинных, И стены, кажется, от топота трещат. Там пьянство, яростней и исступленней вдвое, Топочет, вопиет и буйствует сквозь вой Петушьих, тонких флейт и хриплый стон гобоя. Подростки щуплые, пуская дым густой, Старухи в чепчиках, детины в синих блузах — Все скачут, мечутся в безумной плясовой, Икают. Каждый миг рои пьянчуг кургузых, Сейчас ввалившихся, вступают в грузный строй Кадрили, что точь-в-точь напоминает драку, И вот тогда всего отчаянней орут, И каждый каждого пинает, как собаку, В готовности поднять на самых близких кнут. Безумствует оркестр, нестройный шум удвоя И воплями покрыв ревущий гомон ссор; Танцуют бешено, без лада и без строя; Там — попритихли, пьют, глуша вином задор. И тут же женщины пьянеют, горячатся, Жестокий плотский хмель им зажигает кровь, И в этой буре тел, что вьются и клубятся, Желанья пенятся, и видно вновь и вновь, Как парни с девками, сшибаясь, наступая, Обороняясь, мчат свой исступленный пляс, Кричат, беснуются, толкаясь и пылая, Мертвецки пьяные, валятся и подчас Переплетаются какой-то дикой пряжей И, с пеною у губ, упорною рукой Свирепо платья мнут и потрошат корсажи. И парни, озверев, так поддают спиной, Так бедра прыгают у девушек, что мнится: Здесь свального греха вздымаются огни. 5 Пред тем как солнца жар багряно разгорится, Спугнув туман, что встал в предутренней тени, В берлогах, в погребах уже стихает пьянство. Кермесса кончилась, опав и ослабев; Толпа домой идет и в глубине пространства Скрывается, рыча звериный свой напев. За нею старики, струей пивного пота Одежду грязную и руки омочив, Шатаясь, чуть бредут — сковала их дремота — На фермы, скрытые в широком море нив. Но в бархатистых мхах оврагов потаенных, В густой траве лугов, где блеск росы осел, Им слышен странный шум, звук вздохов приглушенных — То захлебнулась страсть на алом пире тел. Кусты как бы зверьми возящимися п о лны. Там случка черная мятется в мягких льнах, В пушистом клевере, клубящемся как волны; Стон страсти зыблется на зреющих полях, И хриплым звукам спазм псы хором отвечают. О жарких юных днях мечтают старики. И те же звуки их у самых ферм встречают: В хлеву, где возятся испуганно телки, Где спит коровница на пышной куче сена, Там для случайных пар уютный уголок, Там те ж объятия и тех же вздохов пена, И та же страсть, пока не заблестит восток. Лишь солнце развернет своих лучей кустарник И ядрами огня проломит кругозор — Ржет яро жеребец проснувшийся; свинарник Шатают кабаны, толкаясь о запор, Как охмеленные разгулом ночи пьяным. Помчались петушки, алея гребешком, И утро все звенит их голосом стеклянным. И стая жеребят брыкается кругом. Дерущиеся псы льнут к сукам непокорным; И грузные быки, взметая пыль хвостом, Коров преследуют свирепо и упорно. Тогда, сожженные желаньем и вином, Кровь чуя пьяную в сердцах, в висках горящих, С гортанью, сдавленной тугой рукой страстей, Нашаря в темноте стан жен своих храпящих, Они, те старики, опять плодят детей.

Перевод Г. Шенгели

 

Из книги «Монахи»

(1886)

 

Дикий монах

Бывают и теперь монахи, что — порой Нам кажется — пришли из древней тьмы лесной. Как будто в сумрачных изваяны гранитах, Они всегда живут в монастырях забытых. Полночный ужас чащ смолистых и густых Таинственно гудит в их душах грозовых, По ветру треплются их бороды, как серый Ольшаник, а глаза — что ключ на дне пещеры, И в складках длинных ряс, как будто в складках мглы, Похожи их тела на выступы скалы. Они одни хранят в мельканьях жизни новой Величье дикости своей средневековой; Лишь страхом адских кар смутиться может вдруг Железной купиной щетинящийся дух; Им внятен только бог, что в ярости предвечной Греховный создал мир для казни бесконечной, Распятый Иисус, ужасный полутруп, С застывшей скорбью глаз, кровавой пеной губ И смертной мукою сведенными ногами, — Как он немецкими прославлен мастерами, — Великомучеников облики святых, Когда на медленном огне пытают их, Да на песке арен терзаемые девы, Которым лижут львы распоротое чрево, Да тот, кто взял свой хлеб, но, о грехах скорбя, Не ест и голодом в ночи казнит себя. И отживут они в монастырях забытых, Как будто в сумрачных изваяны гранитах.

Перевод Н. Рыковой

 

Из книги «У обочин дороги»

(1882–1894)

 

Артвельде

[6]

Смерть величавая из глубины орг а на Под свод готический возносит до высот Вождя фламандского, чье имя каждый год В день поминания горит из-под тумана. Кровавой чередой прошли над ним века, Но в битвах и резне, в отчаянье восстанья Народ хранит о нем священные преданья, — Течет в вечерний час рассказ у камелька… Низвергнув королей, он их топтал ногами. Доверчиво к нему стекаясь без конца, Вручал ему народ и руки и сердца, И бушевало в нем стихий народных пламя, Он знал и помыслы и душу знал народа, И он провидел бунт, что в будущем блеснет Как факел огненный; и рук могучий взлет В грядущем предвещал желанную свободу. Творил он чудеса — легенды в мире прозы, — Преграды все ломал, в борьбе добра и зла, Покуда в саван смерть его не облекла, И мрак окутал лоб, где вспыхивали грозы. Он пал в вечерний час, предательски убитый… А в городе народ восстал в вечерний час.

Перевод Б. Томашевского

 

Часы

Ночью, в молчании черном, где тени бесшумные бродят, — Стук костыля, деревянной ноги. Это по лестнице времени всходят и сходят Часы, это их шаги! Вокруг устарелых эмблем и наивных узоров Цифр под стеклом утомительный ряд. О, л у ны угрюмых, пустых коридоров: Часы и их взгляд! Деревянный киоск роковых откровений, Взвизги напилка, и стук молотков, И младенческий лепет мгновений, — Часы и их зов! Гроба, что повешены всюду на стены, Склепы цепей и скелетов стальных, Где кости стучат, возвещая нам числа и смены… Часы и весь ужас их! Часы! Неутомимы, бессонны, Вы стучите ногами служанок в больших башмаках, Вы скользите шагами больничных сиделок. Напрасно вас молит мой голос смущенный. Вы сдавили мой страх Циркулем ваших безжалостных стрелок.

Перевод В. Брюсова

 

Не знаю, где

Это где-то на севере, где, я не знаю, Это где-то на полюсе, в мире стальном, Там, где стужа когтями скребется по краю Селитренных скал, изукрашенных льдом. Это — холод великий, едва отраженный В серебряном зеркале мертвых озер; Это — иней, что точит, морочит бессонный, Низкорослый, безлиственный бор. Это — полночь, огромный скелет обнаженный Над серебряным зеркалом мертвых озер, Это — полночь, что точит, морочит, хохочет, Но раздвинуть руками гигантскими хочет Холодный и звездный простор. В дал и полуночной безвольной Это смолкнувший звон колокольный, Это убранный снегом и льдами собор. Это хор похоронный, с которым без слов я рыдаю, Литургия Великого Холода в мире стальном. Это где-то — не в старом ли северном крае? — не знаю! Это где-то — не в старом ли северном сердце? — в моем!

Перевод В. Брюсова

 

Дурной час

С тех пор как схлынули прощальные огни, Все дни мои в тени, все тяжелей они. Я верил в разум мой, где не гнездились тени, И мысль моя (в ней солнца шар пылал, В ней гнев светился, яростен и ал) Кидалась некогда на скалы заблуждений. Надменный, радость я немую знал: Быть одиноким в дебрях света; Я верил лишь в могущество поэта И лишь о творчестве мечтал, Что нежно и спокойно возникает И движется (а путь широк и прям) К тем очагам, Где доброта пылает. Как темен был тот вечер, полный боли, Когда сомненьями себя душа сожгла Дотла И трещины разъяли стену воли! Вся твердость рухнула во прах. Персты? Без сил. Глаза? Пусты. Надменность? Смята. Стучится кровь печальная в висках, И жизнь, как пьявками, болезнями объята… Теперь, сходя во гроб, летя невесть куда, О, как хотел бы я, чтобы над мглой бездонной, Как мрамор, пыткою и славой опаленный, Мое искусство рдело бы всегда!

Перевод Г. Шенгели

 

Ноябрь

Вот листья, цвета гноя и скорбей, — Как падают они в моих равнинах; Как рой моих скорбей, все тяжелей, желтей, — Так падают они в душе моей. Лохмотьями тяжелых облаков Окутавши свой глаз слепой, Проник, под ветра грозный вой, Шар солнца, старый и слепой. Ноябрь в моей душе. Над илом ивы чуть видны; в туманы, Мелькая, черные уносятся бакланы, И льется крик их, долгий, точно вечность, Однообразный, — в бесконечность. Ноябрь в моей душе, О, эти листья, что спадают, Спадают; О, этот бесконечный дождь И этот вой средь голых рощ, Однообразный, рвущий все в душе!

Перевод Г. Шенгели

 

Где-то там

Блаженство тишины и ладан ароматный, Плывущий от цветов в закатный час глухой, И вечер медленный, прозрачный, необъятный На ложе золотом покоится с землей Под алым пологом, — а тишина все длится! Блаженство тишины, и облаков простор, И жемчуг островов, и берег серебристый, Коралл и перламутр, а дальше, в выси чистой, Неуловимых звезд в листве мелькнувший взор; На небесах река молочная струится В неведомую даль, в недостижимость сфер, Чтоб, оторвавшись, ускользнуть В похожий на любовь палящий тихий путь, Ушедший в дым легенд, как плаванье галер.

Перевод Б. Томашевского

 

Из книги «Вечера»

(1888)

 

Человечество

Распятые в огне на небе вечера Струят живую кровь и скорбь свою в болота, Как в чаши алые литого серебра. Чтоб отражать внизу страданья ваши, кто-то Поставил зеркала пред вами, вечера! Христос, о пастырь душ, идущий по полянам Звать светлые стада на светлый водопой, Гляди: восходит смерть в тоске вечеровой, И кровь твоих овец течет ручьем багряным… Вновь вечером встают Голгофы пред тобой! Голгофы черные встают перед тобою! Взнесем же к ним наш стон и нашу скорбь! Пора! Прошли века надежд беспечных над землею! И никнут к черному от крови водопою Распятые во тьме на небе вечера!

Перевод В. Брюсова

 

Под сводами

Сомкнулись сумерки над пленными полями, Просторы зимние огородив стеной. Скопленья звезд горят в могильной мгле ночной; Пронзает небеса их жертвенное пламя. И чувствуешь вокруг гнетущий медный мир, В который вплавлены громады скал гранитных, Где глыба каждая — каких-то первобытных Подземных жителей воинственный кумир. Мороз вонзил клыки в углы домов и башен, Гнетет молчание. Хотя б заблудший зов Донесся издали!.. Бой башенных часов Один лишь властвует, медлителен и страшен. Ночь расступается, податлива как воск, Вторгаются в нее безмолвие и холод. Удары скорбные обрушивает молот, Вбивая вечность в мозг.

Перевод Мих. Донского

 

Холод

Огромный светлый свод, бесплотный и пустой, Стыл в звездном холоде — пустая бесконечность, Столь недоступная для жалобы людской, — И в зеркале его застыла зримо вечность. Морозом скована серебряная даль, Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы, И плоские поля; мороз дробит хрусталь Просторов голубых, где звезд сияют жала. Немотствуют леса, моря, и этот свод, И ровный блеск его, недвижный и язвящий! Никто не возмутит, никто не пресечет Владычество снегов, покой вселенной спящей. Недвижность мертвая. В провалах снежной тьмы Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, — И в сердце страх живет пред царствием зимы, Боязнь огромного и ледяного бога.

Перевод Г. Шенгели

 

Соломенные кровли

Склонясь, как над Христом скорбящие Марии,       Во мгле чернеют хутора;       Тоскливой осени пора       Лачуги сгорбила кривые. Солома жалких крыш давно покрылась мхом,       Печные покосились трубы,       А с перепутий ветер грубый       Врывается сквозь щели в дом. Склонясь от немощи, как древние старухи,       Что шаркают, стуча клюкой,       И шарят вкруг себя рукой,       Бесчувственны, незрячи, глухи, Они запрятались за частокол берез;       А у дверей, как стружек ворох, —       Опавшие лисгы, чей шорох       Заклятий полон и угроз. Склонясь, как матери, которых гложет горе.       Они влачат свои часы       В промозглой сырости росы       На помертвелом косогоре. В ноябрьских сумерках чернеют хутора,       Как пятна плесени и тленья,       О, дряхлой осени томленье,       О, тягостные вечера!

Перевод Мих. Донского

 

Лондон

Вот Лондон, о душа, весь медный и чугунный, Где в мастерских визжит под сотней жал металл, Откуда паруса уходят в мрак бурунный, В игру случайностей, на волю бурь и скал. Вокзалы в копоти, где газ роняет слезы — Свой сплин серебряный — на молнии путей, Где ящерами скук зевают паровозы, Под звон Вестминстера [7] срываясь в глубь ночей. И доки черные; и фонарей их пламя (То веретёна Мойр [8] в реке отражены); И трупы всплывшие, венчанные цветами Гнилой воды, где луч дрожит в прыжках волны; И шали мокрые, и жесты женщин пьяных; И алкоголя вопль в рекламах золотых; И вдруг, среди толпы, смерть восстает в туманах.. Вот Лондон, о душа, ревущий в снах твоих!

Перевод Г. Шенгели

 

Путешественники

Как страстно кличет их от медленных равнин Сивиллы [9] древний зов и в смутных окоемах Влечет мерцанье глаз каких-то незнакомых — Однажды вечером изведали они. Вперед! Огромный мол. В накале белом л у ны, И флагов золото на мачтах корабля, И юнги черные. Уходит вдаль земля. Волна прибойная сосет песок лагуны. О, это плаванье в сияющем ночном Пространстве! Звездные узорные плетенья! Ветров полуденных и шум, и свист, и пенье К цветущим берегам уносят! А потом? Как руки черные, воздетые высоко, — Из камня сложенные башни городов, Зрачки, горящие под крышами домов На глади стен сырых в ночных глазницах окон. Пустыни рыжие и степи — без границ, Подвластные громам и ураганам бурным, И солнца, саваном одетые пурпурным, Туманным золотом вечерних плащаниц. И храмы медные, где щит и меч тяжелый У паперти, и крест над ними в вышине, И старых кесарей, в оцепенелом сне Навеки замерших, чугунные престолы. Устои островов над мутно-голубой — То бирюзовой, то опаловой — пучиной, И дрожь, и тайный страх бескрайности пустынной, И вдруг, как молоты гремящие, прибой! Народы, что века покорно терпят муки, Народы, что уже восстали для побед, У портов маяки — слепяще яркий свет Зажавшие в кулак бестрепетные руки. Но вспыхнет в памяти, как самый нежный зов, Все то далекое, что свято и знакомо: Вот мать печальная, вот садик возле дома, Вот равномерный бой больших стенных часов. Пора вернуться вспять. Прощай, широкий, вольный Мир — океан, прощай! И все же нет для них Ни счастья мудрых душ, ни счастья душ простых, Что жизнью медленной и дремлющей довольны. Отныне будет их к закатным влечь кострам, К закатным солнечным притягивать воротам, Распахнутым мечте неистовой, заботам Нездешним и любви к виденьям дальних стран.

Перевод Н. Рыковой

 

Умереть

В пурпурной мгле лесов и багреце болот Огромный вечер там, в пустых полях, сгнивает, Руками цепких туч шар солнца зажимает, Выдавливая кровь в зеленый небосвод. О, время пышное, когда октябрь ленивый Уходит не спеша в убранстве золотом, Меж гроздьев рдеющих и яблок, ветерком И светом нежимых среди усталой нивы,— Уже в последний раз перед зимой. Полет Тяжелых воронов? Он будет. Но покуда Листвы червонное пусть пламенеет чудо. Брусники светлый жар сухую землю жжет, Лес руки вытянул с их смуглыми листами, С их звучной бронзою туда, в ток синевы, Смешалась свежесть вод с дыханием айвы, И остро пахнет мхом, травою и цветами. И тихий, светлый пруд, как в зеркале, таит Под кружевом берез, под черным дубом старым Луну, которая встает огромным шаром И, как созревший плод, меж тонких туч висит. Вот как бы умереть — о сладкое мечтанье! — В прибое царственном цветов и голосов; Для глаза — золото и пурпур вечеров, Для мозга — зрелых сил и жизни нарастанье. Как слишком пышный цвет, о тело, умереть! Отяжелев, как он, уйти из жизни бедной! Была бы смерть тогда мечтою всепобедной, И нашей гордости не суждено б терпеть. О, тело! Умереть, как осень, умереть!

Перевод Г. Шенгели

 

Из книги «Крушения»

(1888)

 

Меч

С насмешкой над моей гордынею бесплодной Мне некто предсказал, державший меч в руке: Ничтожество с душой пустою и холодной, Ты будешь прошлое оплакивать в тоске. В тебе прокиснет кровь твоих отцов и дедов, Стать сильным, как они, тебе не суждено; На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав, Ты будешь, как больной, смотреть через окно. И кожа ссохнется и мышцы ослабеют, И скука въестся в плоть, желания губя, И в черепе твоем мечты окостенеют, И ужас из зеркал посмотрит на тебя. Себя преодолеть! Когда б ты мог! Но, ленью Расслаблен, стариком ты станешь с юных лет; Чужое и свое, двойное утомленье Нальет свинцом твой мозг и размягчит скелет. Заплещет вещее и блещущее знамя, — О, если бы оно и над тобой взвилось! — Увы! Ты истощишь свой дух над письменами, Их смысл утерянный толкуя вкривь и вкось. Ты будешь одинок! — В оцепененье дремы Прикован будет твой потусторонний взгляд К минувшей юности, — и радостные громы Далеко в стороне победно прогремят!

Перевод Мих. Донского

 

Исступленно

Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли И так мрачна! — но все ж, препятствия круша, Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли, Скачи, во весь опор скачи, моя душа! Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный, Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет кровь! Лети, борясь, ярясь, зализывая раны, Скользя, и падая, и поднимаясь вновь. Нет цели, нет надежд, нет силы; ну так что же! Есть ненависть, что ржет под шпорами судьбы; Еще ты не мертва, еще в последней дрожи Страданье под хлыстом взметнется на дыбы. Проси — еще! еще! — увечий, язв и пыток, Желай, чтоб тяжкий бич из плоти стон исторг, И каждой п о рой пей, пей пламенный напиток, В котором слиты боль, и ужас, и восторг! Я надорвал тебя в неистовой погоне! О кляча горестей, топча земную твердь, Мчи одного из тех, чьи вороные коми Неслись когда-то вдаль, сквозь пустоту и смерть!

Перевод Мих. Донского

 

Осенний час

Да, ваша скорбь — моя, осенние недели! Под гнетом северным хрипят и стонут ели, Повсюду на земле листвы металл и кровь, И рж а веют пруды и плесневеют вновь, — Деревьев плач — мой плач, моих рыданий кровь. Да, ваша скорбь — моя, осенние недели! Под гнетом холода кусты оцепенели, И вот, истерзанны, торчат в пустых полях Вдоль узкой колеи, на траурных камнях, — Их рук — моих, моих печальных рук размах. Да, ваша скорбь — моя, осенние недели! В промерзшей колее колеса проскрипели, Своим отчаяньем пронзая небосклон, И жалоба ветвей и карканье ворон — Стон сумрака — мой стон, затерянный мой стон.

Перевод Г. Шенгели

 

Голова

На черный эшафот ты голову взнесешь Под звон колоколов — и глянешь с пьедестала. И крикнут мускулы, и просверкает нож, — И это будет пир, пир крови и металла! И солнце рдяное и в е чера пожар, Гася карбункулы в холодной влаге ночи, Узнают, увидав опущенный удар, Сумели ль умереть твое чело и очи! Зло величавое змеей в толпу вползет, В толпу, — свой океан вокруг помоста славы Смирившей, — и она твой гроб, как мать, возьмет, Баюкать будет труп кровавый и безглавый. И ядовитее, чем сумрачный цветок, Где зреет ярче яд, чем молнии сверканье, Недвижней и острей, чем впившийся клинок, Властней останется в толпе воспоминанье. Под звон колоколов ты голову взнесешь На черный эшафот — и глянешь с пьедестала, И крикнут мускулы, и просверкает нож, — И это будет пир, пир крови и металла.

Перевод В. Брюсова

 

Из книги «Черные факелы»

(1891)

 

Законы

За веки сомкнутые спрятавшимся взглядом Громады черные строений вижу я, Что некий рок воздвиг и понаставил рядом, Как образ вечности в тоске небытия. Здесь, в лабиринте их, среди угрюмых башен, Юриспруденции торжественный гранит Людьми придуманных законов воплотит Прямоугольный смысл, который хмур и страшен. А гордость медных плит и бронзовых столбов Выносит в холоде надменного бесстрастья Решения о том, какая для умов И для сердец простых потребна мера счастья. Как право твердое, стоят ряды колонн, И купол, всех вершин уверенней и выше, На них покоится несокрушимой крышей, Извечен, холоден и в небо устремлен. Когда же вечером струится кровь заката Из-под давящих туч и все полно угроз, — Седой догматики твердыни и палаты Какой-то роковой исследуют вопрос. И думать не хотят, отверсты ли зрачки Их бога смутного в вечерний этот час И не закрыл ли он когда-то зорких глаз Не от усталости, а просто от тоски.

Перевод Н. Рыковой

 

Мятеж

Туда, где над площадью — нож гильотины, Где рыщут мятеж и набат по домам! Мечты вдруг, безумные, — там! Бьют сбор барабаны былых оскорблений, Проклятий бессильных, раздавленных в прах, Бьют сбор барабаны в умах. Глядит циферблат колокольни старинной С угрюмого неба ночного, как глаз… Чу! бьет предназначенный час! Над крышами вырвалось мстящее пламя, И ветер змеистые жала разнес, Как космы кровавых волос. Все те, для кого безнадежность — надежда, Кому вне отчаянья радости нет, Выходят, из мрака на свет. Бессчетных шагов возрастающий топот Все громче и громче в зловещей тени, На дороге в грядущие дни. Протянуты руки к разорванным тучам, Где вдруг прогремел угрожающий гром, И молнии ловят излом. Безумцы! Кричите свои повеленья! Сегодня всему наступает пора, Что бредом казалось вчера. Зовут… приближаются… ломятся в двери… Удары прикладов качают окно, — Убивять — умереть — все равно! Зовут… и набат в мои ломится двери!

Перевод В. Брюсова

 

Женщина в черном

— Средь золота и мрака площадей, О женщина в одежде черной, Чего ты ждешь так много дней? Чего ты ждешь упорно? — Псы черных чаяний пролаяли опять Сегодня вечером на луны черных глаз, На луны глаз моих, на черную их гладь, На луны глаз — не раз — в вечерний час; Протяжно псы пролаяли опять На луны глаз, на черную их гладь. Такою пышностью скорбит волос волна, Что стая псов безумием полна, Такое золото в сверканье наготы, Такой гордыней бедра налиты! — О женщина вся в черном, столько дней Чего ты ждешь средь грома площадей, Чего ты ждешь? — Вновь груди-паруса в тот черный рай летят, В просторы черные, где мечется набат. Каких Валгалл [10] горячечные трубы Иль кони, вскинутые на дыбы Хлыстом любовной пытки и борьбы, — Мои гранатовые губы? Какие ужасы кипят в моем огне Для этих псов, что лижут пыл мой ярый? Какие им пожары сквозь удары Мечтаются, чтоб смерть искать во мне? — О женщина вся в черном, столько дней Чего ты ждешь средь грома площадей? — В моих объятиях шипы; Я ненавистью вся пылаю; Я — гончая среди толпы; Я гибну или пожираю. Зубов алмазных острия Мои горят, язвя на ложе; Да! Точно смерть прекрасна я И, как она, доступна тоже. И тем, кто о стену мою Ломает молнии желаний, Я тела катафалк дарю, И стон, и свечи поминаний. Я всех пьяню тоской своей, Томя у самого порога; Проклятия моих грудей Восходят факелом до бога. Как башня я; затворов лязг Привычен всем; все испивают Струю моих нечистых ласк, Что, утоляя, убивают. Бессильные! Что любо им? Чем их бесплодный пыл волнуем? Лишь отвращением моим К их ярости и поцелуям. Им сладко вновь найти во мне Свой мертвый светоч воскрешенным, И плащ мой в их безумном сне, Как рдяный ужас, повторенным. — О женщина вся в черном, столько дней Чего ты ждешь средь грома площадей, Чего ты ждешь? — Лишь солнца старого вечерний пламень ярый Кусками золота осыплет тротуары, Лишь город линии своих огней помчит За черный горизонт, где устремлен в зенит Магнит всевластный: женщина! — как снова Псы безнадежности свой долгий лай стремят В глаза моей души, в ее полночный взгляд. Псы лают черные средь сумрака ночного, Псы лают черные в вечерний час На луны черные моих недвижных глаз! Какой гордыней бедра налиты, Что мчатся псы вдоль тела золотого? Бьет им в глаза средь сумрака ночного Какой огонь багряной наготы? Каких безумий пьяная Валгалла Мне разжигает губы ало? И волосы — в какой клокочущий набат, В какой полночный рай летят? Какой пожар, и пыл, и страх Меня влекут уздою черной, Бросая здесь, на площадях, Царицей грозной и покорной? — О женщина вся в черном, столько дней Чего ты ждешь средь грома площадей, Чего ты ждешь? — Увы! Когда же он придет, — Когда багряный вечер ждет, Кто появиться должен неизбежно И кто появится, как рок? Во мне безумие растет волной мятежной И поднимается от ног К уже галлюцинирующим гр у дям! Где руки, что пролили кровь? Они раскроются — и будем Мы длить кровавую любовь! Все тело ждет любовной казни. Что страх, когда желанье жжет? Меня никто не обойдет В моем властительном соблазне! Кто ж должен пожелать меня Среди вечернего огня В железном грохоте и реве? — О женщина вся в черном, столько дней Кого ты ждешь средь площадей. Кого ты ждешь? — Того, чей нож отведал крови!

Перевод Г. Шенгели

 

Числа

Я — обезумевший в лесу Предвечных Числ, Со лбом, в бореньях роковых Разбитым о недвижность их! На жесткой почве, с прямотой иглы, Глухого леса высятся стволы; Их ветки — молний изваянья; Вверху — квадратных скал углы — Громады страха и молчанья; И бесконечность в вышине Алмазных звезд, с небес ко мне Глядящих, — строги и суровы; И за покровами покровы Вкруг золотой Изиды [11] , в вышине! Я — обезумевший в лесу Предвечных Числ! Как взоры пристальны их роковых проблем! Первичные, они — пред нами суть затем, Чтоб в вечности пребыть такими ж! От их всевластных рук вселенной не отымешь, Они лежат на дне и в сущности вещей, Нетленно проходя сквозь мириады дней. Я — обезумевший в лесу Предвечных Числ! Открою я глаза: их чудеса кругом! Закрою я глаза: они во мне самом! За кругом круг, в бессчетных сочетаньях. Они скользят в воспоминаньях. Я погибаю, я пропал, Разбив чело о камни скал, Сломав все пальцы об утесы… Как бред кошмара— их вопросы! Я — обезумевший в лесу Предвечных Числ! Вы тексты от каких затерянных страниц? Остатки от какой разрушенной вселенной? Ваш отвлеченный взор, взор глаза без ресниц, — Гвоздь, проходящий в сталь, меч, острый неизменно! От ваших пристаней кто вдаль не отплывал? Но гибли все ладьи о зубья тайных скал. Я — обезумевший в лесу Предвечных Числ! Мой ум измучен и поник На берегах спокойных книг, В слепящем, словно солнце, мраке; И предо мной во мгле теней Клубком переплетенных змей Взвиваются хмельные знаки. Я руки протянул во мгле: Но вашей тяжестью к земле Я наклонен в порыве смелом. Я изнемог, я изнемог — На переходах всех дорог Встречаться с вами, как с пределом! Я — обезумевший в лесу Предвечных Числ! Доколе ж длительная пытка Отравленного их напитка, Вливаемого в грудь с высот? Как знать, реальность или тени Они? Но, холоден как лед, Их роковой закон гнетет Чудовищностью нарушений! Доколь бессчетность в вышине Алмазных звезд в их вечном сне, Взор устремляющих ко мне Неумолимо и сурово? О, вечно ль не сорвать покрова Вкруг золотой Изиды в вышине?

Перевод В. Брюсова

 

Из книги «Призрачные деревни»

(1894)

 

Дождь

Как длинные нити, нетихнущий дождь, Сквозь серое небо, и тучен и тощ, Над квадратами луга, над кубами рощ Струится нетихнущий дождь, Томительный дождь, Дождь… Так он льет со вчера, Так он мокрые тянет лоскутья С тверди серой и черной; Терпеливый, упорный, Так он льет со вчера На перепутья, Необорный. По путям, Что ведут от полей к городам, По дорогам, безмерно скривленным, Шагом сонным, Монотонным, Утомленным, Словно дроги путем похоронным, Проезжают возы в колеях, До того без конца параллельных, Что они исчезают в ночных небесах И сливаются в далях предельных, А вода Час за часом струится всегда; Плачут травы, деревья и домы В бесконечности кроткой истомы… Перейдя за гнилые плотины, Разливаются реки в долины Серой пеной, И плывет унесенное сено; Ветер хлещет орешник и ивы; И, хвостами в воде шевеля, Стадо верных быков наполняет мычаньем поля; Вечер близится; тени — пугливы И неслышно ложатся вдоль сумрачных рощ; Твердь — все та же; Так же льется нетихнущий дождь, Долгий дождь, Дождь густой, непрозрачный, как сажа. Долгий дождь Нити вытянул ровно и прямо; Ткет ногтями своими упрямо, Петля за петлей, стежок за стежком, — Одеянье, Закрывая в свой плащ каждый дом, Каждое зданье, В плащ изодранный, жалкий, Что виснет тряпьем, Как на палке… Голубятня под крышей зубчатой; Слуховое оконце, бумагой заткнутое грубо; Водосточные трубы, Что крестом стоят над коньком; На мельницах крылья с заплатой; Крест над родной колокольней — Под долгим дождем, Непрерывным дождем, Умирает зимой в агонии безвольной… О, нетихнущий дождь, В серых нитях, в морщинах, с большой бородой Водяной! О, нетихнущий дождь Старых стран, Многодневный, седой, облеченный в туман!

Перевод В. Брюсова

 

Рыбаки

Туман, как ватный ком, ложится На всю округу. Он плотней Вдоль окон, около дверей, А над рекой — клубится. Река медлительно впотьмах Уносит трупов груз зловонный, Луна — мертвец, похороненный В каких-то дальних облаках. И лишь на лодках, над пучиной, В неверном свете фонарей, Видны склоненных рыбарей Дугою согнутые спины. Еще с заката рыбаки. Бог знает что ловя упорно, В немую глубину реки Свой невод погрузили черный. А там, во мраке дна речного, Людских скорбей и бед клубки На жертву броситься готовы… Их молча ловят рыбаки И верят в правоту простых своих стараний, В полночной темноте, в злокозненном тумане. Как молот, бьет полночный звон, Угрюмый голос похорон, Срываясь с отдаленных башен; Осенней ночью глух и страшен Полночный звон. Черны над речкой рыбаки… Одета плоть их в странные лохмотья… Со шляп убогих за воротники, За каплей капля, весь туман окружный Стекает дружно. Деревни, онемев, стоят; Закоченел лачужек ряд; Немы орешника кусты, С которых ветер снял листы. Глуха, нема лесная тьма; Ни звука, словно мир до края Зола наполнила сырая. И каждый, хоть нужна подмога, Своим лишь делом занят строго, Без помощи друзей, без слов, И свой у каждого улов. И первый тащит из воды Рыбешку мелкую нужды; Второй, беспечный, чужд заботам, Болезней тину тянет переметом. Тот вытряхнул из влажной снасти Ему грозящее несчастье, Тот видит в глубине сетей Остатки совести своей. Река, встречая дамб отпор, Кипя, творя водовороты, Течет, течет… — с которых пор? — Туда, за горизонт заботы. Как в черной коже, берега лежат, Во мраке источая яд… Туман, как вата клочковат, Окутал хижин ближний ряд. Ничто не дрогнет над ловцами, И фонарей недвижных пламя Пятнает, словно кровью ран, Белесый войлочный туман. И смерть и тишь гнетут свинцово Ловцов безумия ночного. Туманной мглой они от всех отъяты, Бок о бок, но друг другу не видны… И руки их истомлены, И труд несет им лишь утраты. О, если бы один позвал другого: Быть может, утешеньем было б слово! Но каждый с согнутой спиной, Окоченев, сидит немой, И возле каждого светильня искрой малой Недвижно над водою встала. Как сгустки тьмы они сидят, И никогда их тусклый взгляд Не поднимался за туманы, Где небосвод горит, как жар, И, полные магнитных чар, Идут созвездий караваны. Мученье черное — улов У этих черных рыбаков. Им нет, потерянным, числа; Окутав, их сгубила мгла, И звон ночной, осенний, похоронный Льет ливнем над судьбой их монотонной.

Перевод В. Давиденковой

 

Снег

Неутомимо снег идет, Среди равнин ложась, как длинные заплаты, Как длинные клочки унылой, бледной ваты, Любовью бедный, злобою богатый. Неотвратимо снег идет, Как маятника мерный ход, Как миг за мигом, снег идет. Снег падает, кружится, вьется, Ложится мерно на дома, Украдкой проникает в закрома, Снег падает и вьется, Летит упрямо в ямы и колодцы. Передник свой недобрая зима Вытряхивает над землею древней, И медленно ложатся на деревни Болезни, стужа, тьма. Мороз живет в крови, в костях, Нужда — в амбарах и клетях, Нужда и снег в сердца вползают. Вползает под навес беда, И стынут, коченеют, замерзают Сердца и очаги под коркой льда. У перекрестков, где слились дорог потоки, Как мертвецы, деревни одиноки; По берегам канав, каналов, рек Ракиты клонят веток сталактиты, По пояс погрузившись в снег; На косогорах, словно в землю врыты. Седыми мхами инея увиты. Старухи мельницы, как западни, встают; Под шквальным ветром, яростным и грубым, Столбы, подпорки, кровли, трубы Сражаться с ноябрем не устают, — А снег идет, идет, бесшумный и мохнатый, Среди равнин ложась клочками бледной ваты. Тяжелый снег как саван лег На всех развилинах дорог, Повсюду снег бесплодный, белый, Снег призрачный и омертвелый, Снег призрачный и неизменный, Кружащийся самозабвенно В безмерной темноте и холоде вселенной.

Перевод Э. Линецкой

 

Звонарь

Как рев слепых быков среди тумана, Пронесся низко в ужасе ночном Вой урагана, И вдруг сверкнувшей молнии излом В собор ударил своевольно — И загорелась колокольня. Старик звонарь, крича от страха, Схватил веревки; бьет с размаха В набат, И звуки колокола в ночь летят, Отчаянные, грозовые, Врываясь ритмом в гул стихии. Собор Под призрачными небесами Огня кидает сноп живой, Вздымая над простором пламя. Весь город озарен ночной, Везде испуганные лица, Народ на улицах толпится, И стен дремавших чернота Вдруг в окнах кровью залита. Старик звонарь в простор полей безгласных Кидает меди звон, безумный и ужасный. Собор Растет, в ночи шатаясь темной, Охвачен пламенем огромным, Над ширью рек, полей, озер, И сорванные черепицы, Раскалены, летят, как птицы, В глухую тьму, в ночной простор. И, словно выхватив из тьмы строенья, Огонь в полете множит разрушенья. Церковный свод обрушился, и крест Свои надломленные руки Вдруг опустил под гнетом муки. Старик звонарь трезвонит что есть сил, Как будто бог его горит средь алых крыл. Собор, Взвивая пламени водоворот И руша с грохотом каменья, Горит. Огонь до башни достает, Где пляшет колокол, кричащий в исступленье. Толпа ворон и сов Слетаясь изо всех углов, В закрытые окошки бьется, Сгорая на лету, и в пустоту колодца Вдруг падает, сквозь дым и гром, Обугленным комком К ногам толпы, окоченевшей в страхе. Старик звонарь глядит, как пламя в вихре гула К колоколам уж руки протянуло. Собор Багряным кажется кустом, Чьих веток огненных цветенье Весь остов оплело в неистовстве своем. Огня гигантское растенье Вздымается до сводов голых, Где, с брусьев свесившись тяжелых, Колокола кричат в безумье, в исступленье. Старик звонарь звонит о том, что может пламя Похоронить его с колоколами. Собор Сквозь этот грохот, там, В дыму, ползущем по камням, Вдруг раскололся пополам. И смолкло все, притихло пламя. Оно не страшно уж домам. А башня черная слегка Качнулась, будто от толчка, И слышно было, как скачками Колокола, катясь с камнями, Гремя, вонзились в грудь песка. Старик звонарь уже был мертв. И колокол его собой Прикрыл, как крышкой гробовой.

Перевод Вс. Рождественского

 

Могильщик

Вдали, Где тис растет, где мертвецы легли, Там роет издавна могильщик ямы Безмолвно и упрямо. Вокруг него десяток дряхлых ив Горюет да еще цветы печали; Их низко ветра гнет порыв, Их дождь и буря укачали. Там ямы с кочками всю землю поделили. Могила лепится к могиле. Зимой на камнях иней серебрится. Июнь приходит, почву накалив, И слушает, дыханье затаив, Как смерть в могилах тихо копошится. Там с незапамятных времен Могильщик зарывает тупо Своих погибших чувств немые трупы. Путями скорбными в его приют Гробы дощатые везут, Везут к нему с утра, весь день, — Из городков, из деревень, Затерянных в полях без края, без границы, — И люди в трауре вослед Спешат, пока не меркнет свет, — А с утренней зарей все снова повторится. К могильщику со всех сторон Несется похоронный звон. Давно ль? И сам не помнит он, В гробах — тела его погибших грез. Вот жадные желанья в черный вечер И скорбь бог весть о ком. Вот капли слез, — Кровавым их дождем льняной покров отмечен. Воспоминания по траурным путям Бредут, ослепшие, сквозь годы, издалека, Чтоб страх ему вернуть, гнетущий и жестокий. Вот гордость — торс ее расколот пополам. Вот героизм его, не нужный никому. Вот мужество, чей стан согнулся от усилий. Вот бодрость жалкая — глазницами во тьму Ом уставилась, — а в них скопленье гнили. Могильщик смотрит, как в его приют Со всех сторон гробы везут. Вот мысли ясные — они еще в движенье, Но их уже постигло разложенье. Вот первая любовь его весны, Ио кроткие черты теперь искажены. Вот клятвы гордые перед самим собою, Но он их зачеркнул своей рукою. Вот воля острая, как молнии кинжал, — Ее, упавшую, в пыли он растоптал. Могильщик под унылый звон Готовит место похорон. Давно ль? И сам не знает он. Вот сон, пришедший в яркий миг забвенья, — Он волю дал ему в глухую ночь прозренья, Одел в крылатые и яркие одежды, Сорвав их на лету у огненной надежды. Послал его парить там, в выси недоступной, Гонясь за золотой победой неприступной, И сон, поднявшись ввысь, от неба оттолкнулся, Но тайны неподвижной не коснулся. Тяжелым заступом, безмолвно и упрямо, Могильщик, худ и утомлен, За ямой роет яму. Вот муки совести, и с ними мысль о тех, Кто виноват, кому не отпустил он грех. Вот тихие мольбы, безмолвные рыданья В глазах людей, — он их оставил без вниманья. Вот надругательства над тем, кто духом слаб, Кто перед ним стоял, склонившись точно раб. Насмешка едкая, взгляд, полный мрачной скуки, Когда к нему с мольбой протягивали руки. Могильщик, страстью опален, Скрывая боль, под мерный звон В сухой земле большие ямы Все роет, молча и упрямо. Вот страх перед лицом самоуничтоженья, Когда отходит смерть, но жить велит мгновенье. Вот преступление — его он тоже знал, — Тайком дотронулся и трепет испытал. Вот воля жесткая, свирепое решенье Жить тем, что самому внушает отвращенье. А вот сомнение и безграничный страх, Безумье в мраморных, безжизненных зрачках. Тоска томит, в ушах звенит, Несется звон со всех сторон… Объятый ужасом, упрямо Могильщик роет ямы. Он видит прошлые и нынешние дни. Его грядущее похитили они. Они руками гибкими зажали Живое сердце в нем и кровь его сосали. Они уже изъели плоть живую Его грядущего, глумясь и торжествуя, Испуганным глазам показывая труп, Желанья, что едва слетело с губ. Все громче, громче слышит он Тяжелый колокольный звон Там, в северной бескрайней стороне. О, если бы колоколов тех ложных На день один прервался звон тревожный! О, если бы в душевной глубине Гробы не громоздились, как во сне! Но люди, с горестной молитвой и слезами, К нему гробы приносят за гробами И, постояв перед горой с тремя крестами, Вновь продолжают путь упрямый: Везут гробы, несут на спинах, Вдоль пашен, вдоль столбов и вдоль заборов длинных, — И громы труб звучат в неведомых равнинах. Могильщик стар и одинок, Он видит бесконечный их поток, Ему одно осталось — примириться И прятать смерть свою в могилы по частицам. Рукою слабою втыкая в холм потом — Давно ли он забыл о том — Две перекладины крестом.

Перевод Е. Полонской

 

Ветер

Вот, зыбля вереск вдоль дорог, Ноябрьский ветер тр у бит в рог. Вот ветер вереск шевелит, Летит По деревням и вдоль реки, Дробится, рвется на куски, — И дик и строг, Над вересками тр у бит в риг. И над колодцами бадьи, Качаясь, жалобно звенят, Кричат Под ветром жалобы свои. Под ветром ржавые бадьи Скрипят В тупом и тусклом забытьи. Ноябрьский ветер вдоль реки Нещадно гонит лепестки И листья желтые с берез; Поля, где пробежал мороз, Метлой железною метет; Вороньи гнезда с веток рвет; Зовет, Трубя в свой рог, Ноябрьский ветер, дик и строг. Вот старой рамой Стучит упрямо; Вот в крыше стонет, словно просит, И молкнет с яростью бессилья. А там, над красным краем рва, Большие мельничные крылья Летящий ветер косят, косят, Раз-два, раз-два, раз-два, раз-два! Вкруг церкви низкой и убогой На корточки присев, дома Дрожат и шепчутся с тревогой. И церковь вторит им сама. Раскинув распятые руки, Кресты на кладбище глухом Кричат от нестерпимой муки И наземь падают ничком. Дик и строг, Ноябрьский ветер трубит в рог На перекрестке ста дорог Встречался ль вам Ноябрьский ветер здесь и там, Трубач, насильник и бродяга. От стужи зол и пьян отвагой? Видали ль вы, как нынче в ночь Он с неба месяц бросил прочь, Когда все скудное село От ужаса изнемогло И выло, как зверей ватага? Слыхали ль вы, как, дик и строг, По верескам и вдоль дорог Ноябрьский ветер трубит в рог?

Перевод В. Брюсова

 

Кузнец

Где выезд в поле, где конец Жилых домов, седой кузнец, Старик угрюмый и громадный, С тех пор, как, ярость затая, Легла руда под молот жадный, С тех пор, как дым взошел над горном, Кует и правит лезвия Терпенья над огнем упорным. И знают жители селенья, Те, что поблизости живут И в сжатых кулаках таят ожесточенье, Зачем он принял этот труд И что дает ему терпенье Сдавить свой гневный крик в зубах! А те, живущие в равнинах, на полях, Чьи тщетные слова — лай пред кустом без зверя, То увлекаясь, то не веря, Скрывают страх И с недоверчивым вниманьем Глядят в глаза, манящие молчаньем. Кузнец стучит, старик кует За днями день, за годом год. В свой горн он бросил крик проклятий И гнев глухой и вековой; Холодный вождь безвестных ратей, В свой горн горящий, золотой Он бросил ярость, горесть — злобы И мятежа гудящий рев, Чтоб дать им яркость молний, чтобы Им дать закал стальных клинков. Вот он, Сомненья чужд и чуждый страха, Склоненный над огнем, внезапно озарен, И пламя перед ним, как ряд живых корон; Вот, молот бросивши с размаха, Его вздымает он, упрям и напряжен, Свой молот, вольный и блестящий, Свой молот, из руды творящий Оружие побед, Тех, что провидит он за далью лет! Пред ним все виды зол — бессчетных, всевозможных: Голодным беднякам — подарки слов пустых; Слепцы, ведущие уверенно других; Желчь отвердевшая — в речах пророков ложных; Над каждой мыслью — робости рога; Пред справедливостью — из текстов баррикады; Мощь рабских рук, не знающих награды Ни в шуме городском, ни там, где спят луга; Деревни, скошенные тенью, Что падает серпом от сумрачных церквей; И весь народ, привыкший к униженью, Упавший ниц пред нищетой своей, Не мучимый раскаяньем напрасным, Сжимающий клинок, что все же станет красным; И право жить и право быть собой — В тюрьме законности, толкуемой неверно; И пламя радости и нежности мужской, Погасшее в руках морали лицемерной; И отравляемый божественный родник, В котором жадно пьет сознанье человека; И после всяких клятв и после всех улик Все то же вновь и вновь, доныне и от века! Кузнец, в спокойствии немом, Не верит хартиям, в которых Вскрывают смысл иной потом. В дни действий гибель — договоры1 И он молчит, давно молчит, Мужскую гордость сжав зубами воли, Неистовец из тех, кому две доли: Он мертв падет иль победит! Чего он хочет — хочет непреклонно, Круша своим хотением гранит, Сгибая им во тьме бездонной Кривые мировых орбит. И слушая, как снова, снова Струятся слезы всех сердец, — Невозмутимый и суровый Седой кузнец,— Он верит пламенно, что злобы неизменной, Глухих отчаяний безмерная волна, К единому стремлением сильна, Однажды повернет к иному времена И золотой рычаг вселенной! Что должно ждать с оружием в руках, Когда родится Миг в чернеющих ночах; Что нужно подавлять преступный крик разлада, Когда знамена ветер споров рвет; Что меньше надо слов, но лучше слушать надо, Чтоб Мига различить во мраке мерный ход; Что знаменьям не быть ни на земле, ни в небе, Что бог-спаситель к людям не сойдет, Но что безмолвные возьмут свой жребий! Он знает, что толпа, возвысив голос свой (О, сила страшная, чей яркий луч далеко Сверкает на челе торжественного Рока), Вдруг выхватит безжалостной рукой Какой-то новый мир из мрака и из крови, И счастье вырастет, как на полях цветы, И станет сущностью и жизни и мечты. Все будет радостью, все будет внове! И ясно пред собой он видит эти дни, Как если б наконец уже зажглись они: Когда содружества простейшие уроки Дадут народам — мир, а жизни — светлый строй; Не будут-люди, злобны и жестоки, Как волки грызться меж собой; Сойдет любовь, чья благостная сила Еще неведома в последних глубинах, С надеждой к тем, кого судьба забыла; И брешь пробьет в пузатых сундуках (Где дремлет золото, хранимое напрасно) День справедливости, величественно властной. Подвалы, тюрьмы, банки и дворцы Исчезнут в дни, когда умрут гордыни; И люди, лишь себя величащие ныне, Себялюбивые слепцы, Всем братьям расточат свои живые миги; И будет жизнь людей проста, ясна; Слова (их угадать еще не могут книги) Все разъяснят, раскроют все до дна. Что кажется теперь запутанным и темным; Причастны целому, с своим уделом скромным Сроднятся слабые; и тайны вещества, Быть может, явят тайну божества… За днями день, за годом год Кузнец стучит, старик кует, За гранью города, в тиши, Как будто лезвия души. Над красным горном наклонен, Во глубь столетий смотрит он. Кует, их светом озарен, Предвидя сроков окончанье, Клинки терпенья и молчанья.

Перевод В. Брюсова

 

Пылающие стога

В вечерней глубине пылает вся равнина, Набат со всех сторон прыжками мечет звон В багровый небосклон. — Вот стог пылает! — По колеям дорог бежит толпа, И в деревнях стоит толпа, слепа, И во дворах псы лают у столба. — Вот стог пылает! — Огонь ревет, охватывая крыши, Солому рвет и мчится выше, Потом, извилист и хитер, Как. волосы пурпурные змеится, И припадает, и таится, — И вновь взметается костер, В безумье золотом и пьяном, Под небо черное — султаном. — Вот стог другой мгновенно загорелся!— Огонь огромен, — вихрем красным, Где вьются гроздья серных змей, Он все быстрей летит в простор полей, На хижины, где в беге страстном Слепит все окна светом красным. — Вот стог пылает! — Поля? Они простерлись в страхе; Листва лесов трепещет в дымном прахе Над ширью пашен и болот; Дыбятся жеребцы с остервенелым ржаньем, И птицы мечутся и сразу с содроганьем Валятся в уголья, — и тяжелый стон встает С земли, — и это смерть, Смерть, обожженная в безумии пожара, Смерть с пламенем и дымом, ярко Взлетающая в твердь. На миг безмолвие, но вот внезапно там, В усталых далях, смел и прям, Взрыв новый пламени в глубь сумерек взлетает. — Вот стог пылает! — На перекрестках сумрачные люди В смятенье, в страхе молятся о чуде, Кричат и плачут дети, старики Стремят бессильный взмах руки К знаменам пламени и дыма, А там, вдали, стоят неколебимо Умалишенные и тупо смотрят ввысь. — Вот стог пылает! — Весь воздух красен; небосклон Зловещим светом озарен, И звезды — как глаза слепые; А ветер огненных знамен Колеблет гроздья золотые. Огонь гудит, огонь ревет, Ему из дали вторит эхо, Реки далекий поворот Облекся в медь чудесного доспеха. Равнина? Вся — огонь и бред, Вся — кровь и золото, — и бурей Уносится смертельный свет Там, в обезумевшей лазури.

Перевод Г. Шенгели

 

Из книги «Поля в бреду»

(1893)

 

Город

Все колеи стремятся в город. Из глубины туманов Нагроможденьем этажей, Сплетеньем лестниц, бегом ступеней, Несущихся все выше, все быстрей,— Он возникает, как виденье, в небо прянув Там, Хребты железные согнув, мосты Стремят прыжки в зиянье пустоты; Там в высь влиты стволы колонн, Украшенные ликами горгон; Там башни у пределов пашни; Там крылья крыш над чернотою ниш Застылый свой полет в свинцовый свод несут То — город-спрут Лег У дорог лавиной над равниной. Багровый свет, Воздет В шарах стеклянных, Горит и в полдень, в дымчатых туманах Глазами золотыми, А солнца алое жерло В туман ушло, Исчезло в дыме. Река, смолу и нефть качая, Бьет в набережные и сваи; Судов свирепые гудки Ревут от страха и тоски, И с мачт зеленый глаз глядит сквозь слой тумана В огромное пространство океана. Гранит от грохота фургонов изнемог; Как петли ржавые, скрежещет стая дрог; Железные весы отбрасывают тени Дрожащие под натиском огня; Мосты, что раздвигаются, звеня, Висят в багровом мраке дня Громадой виселиц средь мачтовых сплетений, И в буквах медных скрыт и заключен весь мир. И тяготят они, бросая блеск в эфир, Все крыши, своды, все дворцы, все рынки, Лицом к лицу, как бы на поединке. Кругом — движенье кебов, стук колес, Бег поездов, полет усилий К вокзалу, что, как корабельный нос, Свой золотой фронтон вознес, Путей железных осеняя мили. И рельсы тонкие змеятся под землей, Врезаются во мрак ночной Туннелей, чтобы вновь средь грохота и пыли Сверкнуть, как тонких молний жгут. То — город-спрут. Вот улица — ее струи Вкруг памятников вьются, как канаты, Бежит, ведет сплетения свои. И толпы, меж домами сжаты, — В руках безумие, и ненависть в шагах, И жар горячечный в глазах, — Вонзают зубы в мчащееся время. И ночи напролет и дни Свирепо, гневно, нехотя они Бросают наугад щетинистое семя Труда, что тотчас исчезает без следа. Конторы, чьи угрюмы взоры, Бюро коварные, что крашены пестро, Огромный банк, хранящий как в пещере Металл тяжелый, — раскрывают двери Под натиском ветров безумья и труда. А там — комками красной ваты Сгорают смутные закаты, В стекле окон отражены; И тяжко бродят жизнь и сны, Заквашенные алкоголем. Бары Волною ярой льют на тротуары Своих зеркальных скиний [12] свет, Где отражаются борьба и бред. Вдоль стен скользит слепая, Свет в короб о чках продавая. Бескровный голод и разврат Совокупляются в своих берлогах сорных, И муки плоти черный танец мчат, Смертельный танец, в переулках черных. И похоть в громе уличном растет, И делается ярость ураганом, И в давке дикой мчит людей вперед Стремленье к наслажденьям пьяным Из золота и фосфора. Идет Строй бледных идолов — то женщин строй тяжелый, В чьих косах спутанных таятся знаки пола. И сажей полная коричневая тьма От солнца прячется за мрачные дома. И точно крик — всеобщее влеченье Несется к свету в громе и смятенье; Дворцы, дома, проулки и базары Хрипят и пенятся, объяты страстью ярой, И умирающие ждут Хоть несколько минут Молчанья, Чтобы глаза сомкнулись без страданья. Когда же вечер а ваяют черный свод Эбеновыми молотками, То город над равниною встает Как черное надежд огромных пламя. Возносит он желанья, жизнь и свет. Его свечения в ночное небо всходят, Кустами золота горячий газ воздет, И рельсы тонкие уводят Глаза к обманчивой мечте, Сопровождаемой удачею и силой. Как армия, встает бескрайних стен прибой, И мгла его и дым застылый В равнины кличут светлою трубой. То — город-спрут, Горящий осьминог, Костехранилище, скелет, великий остов. И бесконечные сплетения дорог К нему от пастбищ и погостов Ведут.

Перевод Г. Шенгели

 

Тот, кто дает дурные советы

Вдоль по дорогам, меж дюн и болот, Рыщет и свищет Тот, кто дурные советы дает. Ездит в двуколке зеленого цвета , Ездит по хляби, где тонет сапог, И сумасшедшая ждет его где-то На перекрестках размокших дорог. Делая дело свое втихомолку, Он оставляет ей лошадь, двуколку… Лошадь пасется, а ливень молотит Ржавую воду в соседнем болоте… Тучи висят, как сырые лохмотья. В каждой деревне, как вечер придет, Ждут, что появится бог весть откуда Тот, кто дурные советы дает. С гнусной ухмылкой, со взглядом косящим Ходит, он, бродит по фермам пропащим, Где поселилась лихая беда, Где безысходна нужда. Стукнет в ворота неведомый кто-то… Кто это — друг или враг? Он тут как тут, когда бледный хозяин Смотрит в тоске, нищетою измаян, На помертвелый очаг. Стерто лицо, и одежда — дрянцо… Он достает из кармана Баночки, банки, флаконы и склянки С ядами, зельями, с пакостью разной. Гаденький, сморщенный и безобразный, Вроде крестьянин, а все ж — не поймешь: Скользкой повадкой он очень похож На шарлатана. Тихо гнусавит свои заклинанья, Словно читает святое писанье. Шепотом сладким, назойливо страстным, Он подстрекает к поступкам опасным. Тех, чья земля — лишь коряги да кочки, Он соблазняет поодиночке; Хочет втереться в доверье, проныра, К людям, которым, когда им не спится, Мнится, что пялит пустые глазницы Смерть из просторов зловещего мира. Если заложен твой дом или продан, Крысами и нищетою изглодан, Лампа погасла и выхода нет, — Он подает тебе мудрый совет: Дескать, не худо бы броситься с ходу В омут, в стоячую, липкую воду; Выбрав местечко, где топь глубока, Плюхнуться на своего двойника! А стариков, чья бессильная плоть Вяло висит на скелете, Словно лоскут, что терзают и рвут Ветры в течение десятилетий, Не устает он шпынять и колоть: Тех — сыновьями, а тех — дочерьми, Что оставляют отца за дверьми, Как ты их в детстве ни холь, ни корми… Девушек он уговаривать мастер К пропасти сделать последний шажок. В сердце девчонки, чей взгляд — как ожог, Он распаляет порочные страсти. Ум ее бедный он держит в плену, Яд обещаний вливая ей в ухо. Хочет он, подлый, чтоб самка и шлюха В ней задушили и мать и жену. Чтобы была она только товаром, Мертвая — словно на старом погосте Камни да кости. Он присоветовал ростовщикам Соки сосать из несчастного края, Все разъедая, как опухоль злая, Все прибирая к рукам. Он им советы дает по дешевке, Учит их гнусной паучьей сноровке Стискивать жертву, попавшую в сеть, Им, превращающим в золото хлам, Льстит он, твердя, что самим королям Власти подобной вовек не иметь. Он хоть кого доведет до греха. Часто случается под воскресенье — Пламя охватит селенье: Красного кто-то пустил петуха! Сжечь все дотла! Когда колокола Спят и, бесстрастна, нема и глуха, Смотрит лишь ночь на людские дела, Он выбирает гумно иль сарай: Здесь поджигай! Ставит он метки, проворный и юркий, На штукатурке. Всех окропляет и ядом и желчью, В души вселяет он ненависть волчью. Мерзко хихикая: «Всем насолю!» Он отвращение к жизни внушает И на свиданье прийти приглашает К старой-осине: «Припас я петлю… Дерном я холмик потом устелю…» Так он блуждает по жалким и голым Призрачным селам; По деревням, где встречают дрожа Дни платежа; Проклятый всеми и всеми хулимый, Но неизбывный и неистребимый — С клячей, с двуколкой, с безумною нищей, Что его ждет там, где по голенище В хляби сапог утопает, где хлесткий Ветер беснуется на перекрестке.

Перевод В. Шора

 

Песня безумного

Я тот, чьи прорицанья страшны, Как рев набата с башни. Три савана, снегов белей, Среди полей Прошли походкою людей. И каждый факел нес горящий, И косу, и топор блестящий. Но глаз увидел только мой, Что над землей Пылают небеса бедой. Осуждены и всходы и поля, — Напрасны слезы и мольбы, — Грядет Пора, когда себе зобы Добычей воронье набьет. Я тот, чьи прорицанья страшны, Как рев набата с башни. Плоды в садах гниют и распухают; Побеги на ветвях, Обугливаясь, отмирают; Трава горит, и в закромах Ростки пускает семя; Все лживо: солнце, тучи, время. Отравлены равнины, и над ними Закат, в огне и серном дыме, Махает крыльями своими. Под тихий свод церквей Походкою людей, Сплоченных волею одною, Входили саваны чредою, И все, кто в храме был, Не находя в молитве сил, Бежали прочь, потупив взор. Но только в голове моей С тех пор Всегда звучат, гремят раскаты Безумно бьющего набата. Я тот, чьи прорицанья страшны, Как рев набата с башни. Напрасно станут лбы и руки Стучаться в грудь судьбы, продля Еще на много лет борьбу и муки. Пощады нет у ней: Осуждены и всходы и поля. Кто скажет мне, когда они умрут? А вдруг воскреснет день, когда, Как в прежние года, Под светлым небом будет хлеб наградой За древний труд? Но забегать вперед не надо. И мимо саваны проходят, Снегов белей, И говорят в тиши полей Друг с другом языком людей.

Перевод Ю. Корнеева

 

Нищие

Когда руками зимних дней Поля, селенья, пашни сжаты, Среди бескрайности полей, Бессильной яростью объяты, На сумасшедших нищие похожи. Отяжелев от сырости ночной, Шагают колеей пустынной, Их сухари в воде размокли дождевой, На шляпах грязь, как сажи слой, Как своды, сгорблены их спины, Движенья скованы тоской. Их полдень застает во рвах, Покрытых желтою листвою; Они устали прятать страх, Стоять с протянутой рукою, — И вот, когда полей просторы Оденет сумрак забытья. Они внезапно, точно воры, Встают у сонного жилья. На сумасшедших нищие похожи. Идут, идут в немую даль, В глазах угрюмых и голодных Все та же тусклая печаль — Уныние равнин бесплодных. Весною, вдоль зеленой нивы, В лохмотьях, тягостно, лениво Они плелись, и птиц пугал Сведенных челюстей оскал; А вот теперь, Когда декабрь, как зверь, Кусает вереск, рвет кусты И в дикой злости Покойников тревожит на погосте, Застыли нищие во власти немоты На паперти, от грязи черной, Угрюмо, мрачно и упорно Застыли, как кресты. На сумасшедших нищие похожи. Ярмо невзгод им спины гнет, На шляпах грязь, как сажи слой, Их на распутьях ветер ждет И дождевой поит водой. Они покоя не находят, Уходят и опять приходят, И день и ночь тревожно бродят По всем дорогам и путям. Судьбой отмечены навеки, Слепцы, глухие и калеки, Стучат их палки в такт шагам, Как звон унылый, похоронный, Как голос нищеты бессонной. Чужою жалостью заклеймены, Своим измучены уделом, Они измождены, истощены Душой и телом До предела. Когда, похожие на жителей могил, Иссохшие, голодные, без сил, Они, оглядываясь на малейший шорох, Спешат укрыться, в темных норах, Как звери, страхом обуяны, — Отчаянье, древней, чем океаны, Глядит из их открытых глаз, В которых свет почти погас. И те, кто в предрассветной мгле Приходит их предать земле, Звенящей в кандалах мороза, Боятся их окостенелых лиц, Где вечная угроза Сверкает из-под сомкнутых ресниц.

Перевод Ф. Венцель

 

Песня безумного

Во тьму могил, упав лицом на землю, Напрасно не кричи: Никто из тех, кто в них почил, Твоим стенаньям горестным не внемлет. Мертвы, мертвы они, И там, где некогда их плуг возделал поле, Теперь везде лишь мертвецы одни Гниют и тлеют, и не встанут боле Они. В те дни, Когда над городом царили села, Под игом рабства долу Склоняли все покорно лбы и спины, Не зная, что года придут, Когда закат сожмут Руками мощными и злобными машины. Во тьму могил, упав лицом на землю Напрасно не кричи: Все те, кто в них когда-то опочил, Давно мертвы, и напитали землю Они.

Перевод Ю. Корнеева

 

Мор

Смерть себе спросила крови Здесь, в трактире «Трех гробов» Смерть уходит, на прилавке Бросив черный золотой. Кто попросит о прибавке? «Вам на траур и на свечи!» — Вышла, бросив золотой. Смерть пошла, качая свечи, Тихим шагом старика Поискать духовника. Вот кюре понес причастье, Рядом — мальчик со звонком — Слишком поздно! — В дом, Где уже царит несчастье, Где уже закрыты окна. Смерть себе спросила крови И теперь пьяна! «Матушка Смерть! Пощади, пощади! Пей свой стакан не до дна! Матушка Смерть! Погляди, погляди! Наша мольба на ладонке видна! Матери мы, деревенские тетки, Как бесконечные четки, Тянемся мы, без надежд бормоча, В рваных платках, костылями стуча. И отражаются в старческом взоре Годы и горе. Мы — снедь для могильных червей, Цель для косы твоей!» Полно вам, старухи! Смерть— пьяна. Капли крови, как вина, Ей забрызгали колет, Покрывающий скелет. Пьяные на просьбы глухи. Голова ее качается, На плечах как шар катается. Даром денег Смерть не бросит, Что-нибудь за деньги спросит Здесь, в трактире «Трех гробов», С бедняков. «Матушка Смерть! Это мы, ветераны (Много нас, много! Болят наши раны!), Черные пни на просеке лесной, Где ты гуляла когда-то с войной! Знаем друг друга мы. В дыме и гуле Ты нам была и видна и слышна: Ты перед нами несла знамен а , Ядра катала и сыпала пули. Гордая, строгая, виделась ты На кругозоре гудящей мечты, Быстро вставала на бой барабанов, Первая в битву бросалась вперед… Матушка Смерть! Наша слава! Оплот! Выслушай нас, стариков ветеранов: Нас огляди, сыновей не губя, — Где малышам постоять за себя!» Полно вам болтать без толку! Разойдитесь втихомолку! Что ей старый ваш костыль! Смерть пьяна; сидит, качается, Голова ее катается. Как в дорожных рвах бутыль. Ей катать бы бочки крови По полям зеленой нови! Посидев у вас в трактире, Погулять желает в мире, Посреди людских племен, Под случайностью знамен! «Матушка Смерть! Это я, богородица Видишь, в короне своей золотой Я на коленях стою пред тобой. Я из часовни, с горы, богородица. Вышла тебя попросить за село. Тысячи лет уж прошло, Как в мою душу скорбящую, Перед крестом предстоящую, Горе, как меч беспощадный, вошло. Матушка Смерть, это я, богородица. Жителям здешним дала я обет Их защищать в дни несчастья и бед… Вот и тебя умолять мне приходится…» Матерь божья! И на слове Благодарны мы тебе. Только Смерть — как не в себе, Снова хочет крови! В отуманенном сознанье У нее одно желанье… Смерть пьяна! Тихих просьб она не слышит! Надоели ей Руки матерей! Смерть пьяна и злобой дышит. Злость ее несется вскачь, Словно мяч, Через мост, Из деревни на погост. «Смерть! Это я, Иисус и твой царь! Создал я сам тебя, древнюю, встарь, Чтоб исполнялся закон Вещей и времен. Мои пригвожденные руки Благословили последние муки. Смерть! Я был мертв и воскрес. Я — манна с небес. На землю сошел я смиренно Вернуть заблудших овец. Я — твой царь и отец, Я — мир вселенной!» Череп к огню наклоня, Смерть сидит у огня, Пьет за стаканом стакан и качается, Полузакрыв глаза, Улыбается. У господа — гром, а у Смерти — коса! Хочет кто пить, так садись перед ней — Всех угостит из бутылки своей, Сколько вздумаешь пей, Лишь не проси за детей, за внучат! Каждый пьет на свой лад. И Смерть пила, пила, пила; Христос ушел — она не встала, Подобной дерзостью немало Смущая жителей села. Но дни и дни, опять и вновь (Как будто позабыв о мире), Сидела Смерть у них в трактире И в долг пила без счета кровь. Потом, однажды утром, встала, Худую клячу оседлала; Ей на спину мешок взвалив, Поехала в раздолье нив. И к ней из каждой деревушки Спешили матери-старушки, Несли ей хлеба и вина, Чтоб здесь не зажилась она; Несли ей хлеба и свинины, Большие с грушами корзины, А дети роем — весь приход — Несли ей мед. Смерть странствовала много, много, По всем дорогам, Уже без гнева и не строго Оглядывая всех: она Была пьяна. На ней был рыжий плащ убогий С блестящей пряжкой на отлет, И с перьями колпак двурогий, И сапоги, как для болот. Ее заезженная кляча, По грязным рытвинам маяча, Тащилась медленно вперед. И толпы шли за ней в тревоге, Следя, как медлит на дороге Хмельной и дремлющий костяк, Ведущий к далям без зазренья Свой темный ужас. Но не всяк Мог слышать терпкий запах тленья И видеть, как под платьем ей Впивался, в сердце рой червей.

Перевод В. Брюсова

 

Исход

Взяв кошек, взяв худых собак, — Бог весть куда, за шагом шаг,— Во тьму по выбитой дороге Народ из этих мест спешит, Туманом пьян, бурьяном сыт. Народ, как скопище бродяг, Сегодня видит пред собой Лишь бесконечность выбитой дороги. У каждого на жерди белой Платок с каемкой голубой, Узлом завязанный платок, — Рука устала, онемела,— У каждого большой платок, А в нем — надежды лоскуток. Народ из этих мест бредет Дорогой в никуда, вперед. Стоит харчевня на пути; Сегодня к ней не подойти: Под сводом крыши водят мыши И крысы хоровод. Харчевню лихорадка бьет. Прогнили балки потолка, Крыльцо и стены плесень съела, И на ветру окостенела Ослизлой вывески рука. Народ здесь робок и пуглив: Крестом несчастье осенив, Идет он в путь, дрожа. Его душа давно остыла: В ней головни чадят уныло, Кресты из головней. В бескрайней тишине на выбитой дороге Колоколов далекий отголосок Все громче, все слышней: То кличут одинокие мадонны, Как птицы позабытые, — печально И монотонно. Народ здесь робок и пуглив: Ведь нет ни свечек, ни сердечек Пред статуями возле нив; Лишь иногда в немые ниши — Все реже, медленней и тише — Ложатся-розы и венки. Народ из этих мест боится мглы полей, И мертвой птицы у дверей, И в озере луны двурогой… Народ из этих мест пугается людей! Народ из этих мест топорен, Тяжеловесен, не проворен И волей слаб, хотя упрям. Живет он мелочно и скупо И пересчитывает тупо Свою нужду по медякам. Как четки, протянулись годы; От непогоды гибли всходы; Под яростным нажимом рук Пахал одни лишь камни плуг; Народ зубами и ногтями на клочья землю рвал. Взяв кошек, взяв худых собак, Взяв птиц, нахохлившихся в клетках, С нуждой соразмеряя шаг, Чтоб рыться, не кривясь, в объедках, Покинув кров и край родной, Усталой, медленной толпой Народ из этих мест бредет Дорогой в никуда, во тьму, вперед. Визжит и воет, ковыляя, Держась за юбки матерей, Орава грязная детей; Не отрываясь и моргая, Глядят беззвучно старики На свой клочок земли любимой, Которую глодали зимы, И засухи, и сорняки; Шагают парни по дороге, Как плети руки, тяжки ноги, Нет мужества и даже нет Порыва к счастью давних лет, Нет сил, чтобы ускорить шаг, И сжать себя в тугой кулак, И выпрямиться для борьбы С угрюмой яростью судьбы. Полей и пажитей народ Сполна узнал несчастья гнет. Под градом, ливнем, снегопадом Тележки катятся вперед, Размазывая день-деньской Хребет разбитой мостовой. Одни — как хрупкие скелеты; На их оглоблях амулеты Дрожат и дребезжат; Другие жалобно визжат, Как заржавелых ведер дужки; На третьих — фонари и побрякушки; Четвертые же длинноносы, Как древние суда, а их колеса, Где знаки зодиака уцелели, Как будто целый мир везут к незримой цели. За шагом шаг колеблют свой костяк Усталые, больные клячи; Возница вертится и чуть не плачет, Похож на мельницу, которую с ума Свела ночная тьма, — Потом он наудачу Швыряет камнем в небо, где маячит, Как туча, воронье судьбы незрячей. Народ из этих мест Несчастен — и несет свой крест. По глине, по пескам, минуя реки, рощи, Замучены, понуры, тощи, Бредут стада. Их тоже вывела бог весть куда Тугая плеть неурожая. О камни спотыкаются бараны, Быки ревут — к ним смерть плывет через туманы, — Коровы тащатся, водянкой налитые, Соски их вялы, как мешки пустые, К бокам ослов, изъеденных паршою, Раскинув руки, смерть приникла головою. Из этих мест народ и скот Бредет дорогой старой, Которая в ночи ведет Вокруг земного шара. Бредет народ со всех сторон Сквозь сумрак судеб и времен. Вдоль нив, лугов, селений нищих, Спокойно спит лишь на кладбищах, Спускается из лога в лог По петлям траурных дорог, Зимою, осенью, весной, Не ведающей сна толпой, Из никуда и в никуда. А между тем вдали, Где дымный небосвод спустился до земли, Там, величавый как Фавор [13] , Днем серый, вечером багровый как костер, Далеко щупальца присоски простирая, Людей равнин маня и опьяняя, Одетый в мрамор, в гипс, и в сталь, и в копоть, и в мазут, — Встал город-спрут.

Перевод Э. Линецкой

 

Из книги «Города-спруты»

(1896)

 

Равнина

Равнину мрак объял: овины, нивы И фермы с остовом изъеденных стропил; Равнину мрак объял, она давно без сил; Равнину мертвую ест город молчаливо. Огромною преступною рукой Машины исполинской и проклятой Хлеба евангельские смяты, И смолк испуганно задумчивый оратай, В ком отражался мир небесный и покой. Ветрам дорогу преградя, Их загрязнили дым и клочья сажи; И солнце бедное почти не кажет Свой лик, истертый струями дождя. Где прежде в золоте вечернем небосвода Сады и светлые дома лепились вкруг, — Там простирается на север и на юг Бескрайность черная — прямоугольные заводы. Там чудище огромное, тупое Гудит за каменной стеной, Размеренно хрипит котел ночной, И скачут жернова, визжа и воя; Земля бурлит, как будто бродят дрожжи; Охвачен труд преступной дрожью; Канава смрадная к реке течет Мохнатой тиной нечистот; Стволы, живьем ободранные, в муке Заламывают руки, С которых, словно кровь, струится сок; Крапива и бурьян впиваются в песок И в мерзость без конца копящихся отбросов; А вдоль угрюмых рвов, вдоль путевых откосов Железо ржавое, замасленный цемент Вздымают в сумерках гниенью монумент. Под тяжкой кровлею, что давит и грохочет, И дни и ночи Вдали от солнца, в духоте Томятся люди в страдной маяте: Обрывки жизней на зубцах металла, Обрывки тел в решетках западни, Этаж за этажом, от зала к залу Одним кружением охвачены они. Их тусклые глаза — глаза машины, Их головы гнетет она, их спины; Их пальцы гибкие, которые спешат, Стальными пальцами умножены стократ, Стираются так скоро от напора Предметов жадных, плотоядных, Что оставляют постоянно След ярости на них, кровавый и багряный. О, прежний мирный труд на ниве золотой, В дни августа среди колосьев хлеба, И руки светлые над гордой головой, Простертые к простору неба, — Туда, где горизонт налился тишиной! О, час полуденный, спокойный и невинный, Для отдыха сплетавший тень Среди ветвей, чью лиственную сень Качали ветерки над солнечной равниной! Как будто пышный сад, раскинулась она, Безумная от птиц, что гимны распевали, Высоко залетев в заоблачные дали, Откуда песня их была едва слышна. Теперь все кончено, и не воспрянуть нивам Равнину мрак объял, она без сил: Развалин прах ее покрыл Размеренным приливом и отливом. Повсюду черные ограды, шлак, руда, Да высятся скелетами овины, И рассекли на половины Деревню дряхлую стальные поезда. И вещий глас мадонн в лесах исчез, Среди деревьев замерший устало; И ветхие святые с пьедестала Упали в кладези чудес. И все вокруг, как полые могилы, Дотла расхищено, осквернено вконец, И жалуется все, как брошенный мертвец, Под вереском сырым рыдающий уныло. Увы! Все кончено! Равнина умерла! Зияют мертвых ферм раскрытые ворота. Увы! Равнины нет: предсмертною икотой В последний раз хрипят церквей колокола.

Перевод Ю. Левина

 

Статуя полководца

У скотобоен и казарм Встает он, грозовой и красный, Как молнией сверкая саблей ясной. Лик медный, золотые — шлем, султан; Всегда перед собой он видит битву, пьян Непреходящей, дивной славы бредом. Безумный взлет, исполненный огня, Стремит вперед его коня — К победам. Как пламя пролетает он, Охватывая небосклон; Его боится мир и прославляет. Он за собой влечет, сливая их в мечте, Народ свой, бога, воинов безумных; И даже сонмы звезд бесшумных Плывут ему вослед; и те, Кто на него встает с грозой проклятий, Глядят, застыв, на пламенные рати, Чей вихрь зрачки их напоил. Он весь — расчет и весь — взрыв буйных сил; И двери гордости его несокрушимой Железной волею хранимы. Он верит лишь в себя, все остальное — прах! Плач, стоны, пиршества из пламени и крови, Что непрерывно тянутся в веках. Он — словно гордой смерти изваянье, Что жизнь горящую, из золота и гроз, Вдруг завершает, как завоеванье. Он ни о чем, что сделал, не скорбит; Лишь годы мчатся слишком скоро, И на земле огромной нет простора. Он — божество и бич; И ветер, вкруг чела его легко летящий, Касался лба богов с их молнией гремящей. Он знает: он — гроза, и свой он знает жребий: Упасть внезапно, рухнуть как скала, Когда его звезда, безумна и светла, Кристалл багряный, раздробится в небе. У скотобоен и казарм Встает он, грозовой и красный, Как молнией сверкая саблей ясной

Перевод Г. Шенгели

 

Статуя буржуа

Он глыбой бронзовой стоит в молчанье гордом. Упрямы челюсти и выпячен живот, Кулак такой, что с ног противника собьет, А страх и ненависть на лбу застыли твердом. На площади — дворцы холодные; она, Как воля жесткая его, прямоугольна. Высматривает он угрюмо, недовольно, Не брезжит ли зарей грядущая весна? Понадобился он для рокового дела, Случайный ставленник каких-то темных сил, И в сумрачном вчера успешно задушил То завтра, что уже сверкало и звенело. Был гнев его для всех единственный закон В те дни; ему тогда бряцали на кимвалах, И успокаивал трусливых и усталых Порядок мертвенный, который строил он. Как мастер, опытный в искусстве подавленья, Он тигром нападал и крался, как шакал, А если он высот порою достигал, — То были мрачные высоты преступленья. Сумев закон, престол, мошну свою спасти, Он заговоры стал придумывать, чтоб ложной Опасностью пугать, чтоб ныне было можно У вольной жизни лечь преградой на пути. И вот на площади, над серой мостовою Он, властный, и крутой, и злобствующий, встал, И защищать готов протянутой рукою На денежный сундук похожий пьедестал.

Перевод Н. Рыковой

 

Восстание

Вся улица — водоворот шагов, Тел, плеч и рук, к безумию воздетых, — Как бы летит. Ее порыв и зов С надеждою, со злобой слит. Вся улица — в закатных алых светах, Вся улица — в сиянье золотом. И встала смерть В набате, расколовшем твердь; Да, смерть — в мечтах, клокочущих кругом, В огнях, в штыках, В безумных кликах; И всюду — головы, как бы цветы, на пиках. Икота пушек там и тут, Тяжелых пушек кашель трудный Считает плач и лай минут. На башне ратуши, над площадью безлюдной, Разбит ударом камня циферблат, И не взывает времени набат К сердцам решительным и пьяным Толпы, объятой ураганом. Гнев, руки яростно воздев, Стоит на груде камней серых,— Гнев, захлебнувшийся в химерах, Безудержный, кровавый гнев. И, задыхающийся, бледный, Победный, Он знает, что его мгновенный бред Нужней, чем сотни сотен лет Томительного ожиданья. Все стародавние мечтанья, Все, что провидели в годах Могучие умы, что билось Плененным пламенем в глазах, Все, что, как тайный сок, клубилось В сердцах, — Все воплотилось В несчетности вооруженных рук, Что сплавили свой гнев с металлом сил и мук. То праздник крови, чей циклон Несет сквозь ужас строй знамен. И красные проходят люди По мертвецам, лежавшим в общей груде; Солдаты, касками блестя, Не зная более, где правый, где неправый, Уставши слушаться, как бы шутя, Лениво атакуют величавый И полный сил народ, Желающий осуществить все бреды И брызнуть в темный небосвод Кровавым золотом победы. Убить, чтобы творить и воскрешать! Как ненасытная природа, Зубами впиться в цель, Глотая дня безумный хмель: Убить, убитым быть для жизни, для народа! Дома пылают и мосты, Как замки крови в сердце темноты; До дна вода в задумчивых каналах Блистает в отраженьях дымно-алых; Позолочённых башен ряд Тенями беглыми переграждает град; Персты огня в ночной тени Взметают золотые головни, И горны крыш безумными прыжками Мятутся вне себя под облаками. Расстрелы и пальба! Смерть механической стрельбой, Прерывистою и сухой, Валит вдоль стен на перекрестках Тела, что стынут в корчах жестких; Как баррикады — груды их; Свинец господствует на площадях немых, И трупы, что картечь разъяла на лохмотья. Зияют в небеса растерзанною плотью, И в пляске фантастических зарниц Улыбкой кажется гримаса мертвых лиц Захлебываясь, бьет набат, — В сраженье так сердца стучат, — И вдруг, как голос, схваченный удушьем, Тот колокол, что выкликом петушьим Зарю пожара звал в зенит, — Молчит. У ветхой ратуши, откуда эшевены Смиряли город, ограждая стены От гневных толп, от яростной тоски Людей, покорных страстной вере, — Бьют молоты в окованные двери; Засовы отлетают и замки; Железные раскрыты шк а пы, Где гнет веков в пергаментах лежит, И факел жадный к ним стремит Свои змеящиеся лапы, И черное былое — прах. В подвалах и на чердаках Громят; на вышки трупы сносят И сбрасывают, и они, стрелой Летя на камни мостовой, Руками красный воздух косят. В церквах Витр а жи, где святые восседали, Рассыпавшись в мельчайший прах, На плитный пол упали; Христос бескровный, как фантом, Последним прикреплен гвоздем, Уныло свешивается с распятья. Ковчежцы, где желтел елей, Расплесканы под вопли и проклятья; Святым плюют в глаза у алтарей, И пол собора, точно снегом, Причастием усыпан, и по нем, Его давя победным каблуком, Толпа промчалась диким бегом. Рубины смерти в недрах ночи Как звездные сверкают очи; Град из конца в конец — Огнем и золотом струящийся багрец; Град простирает к небосклону Свою пурпурную корону; Безумие и гнев Пылают, жизнь в свой алый плащ одев; Земля трепещет, Пылает даль, И дым и ярость ураганом плещут В холодный небосвод, прозрачный как хрусталь. Убить, чтоб сотворить и воскресить! Или упасть и умереть! О двери кулаки разбить, Но отпереть! Пусть будет нам весна зеленой иль багряной, Но сквозь веков тяжелый строй, Весь клокоча, летит грозою пьяной Смерч силы роковой!

Перевод Г. Шенгели

 

Города и поле

К будущему

О странник вечности! О человек! Почувствовал ли ты, откуда Так неожиданно, в единый миг, Твоих великих сил возникло чудо? От глубины морей до яркого убранства Светил, блуждающих, но собранных в узор, Из ночи в ночь, в пространство из пространства Стремится к высоте пытливый взор. А здесь, внизу, весь темный сонм столетий, Почивший в устланных забвением гробах, Вновь вызван к бытию, встает, истлевший прах, Былыми красками сверкает в новом свете. В неистовстве все знать, все взвесить, все измерить Проходит человек по лесу естества, Сквозь тернии кустов, все дальше… Время верит, Что он найдет свои всемирные права! Он в пыли, в атомах, в химических началах Ликующую жизнь стремится подсмотреть. Все, все захвачено в раскинутую сеть: Миры вскрываются в песчинках малых! Герои, мудрецы, художники, пророки — Все стену тайн долбят, кто ломом, кто рукой; Одни сошлись в толпу, другие — одиноки, Но чувствует земля себя уже иной! И это вы, о города, Как стражи ставшие по странам, на полянах, Вместили в свой затвор достаточно труда, И света нового, и сил багряных, Чтоб опьянить безумием святым Умы, живущие тревогой неизменной, Разжечь их жар и дать упорство им: В рядах недвижных числ, В законах — воплотить весь смысл Вселенной! Но дух полей был мирным духом бога, Он не хотел борьбы, исканий, мятежа; Он пал. И вот шумит враждебная тревога На четырех концах родного рубежа. Поля кончают жизнь под страшной колесницей, Которую на них дух века ополчил, И тянут щупальца столица за столицей, Чтоб высосать из них остаток прежних сил. Фабричные гудки запели над простором, Церковные кресты марает черный дым, Диск солнца золотой, садясь за косогором, Уже не кажется причастием святым. Воскреснут ли, поля, живые дали ваши, Заклятые от всех безумств и лживых снов: Сады, открытые для радостных трудов, Сияньем девственным наполненные чаши? Вас обретем ли вновь, и с вами луч рассветный, И ветер, и дожди, и кроткие стада — Весь этот старый мир, знакомый и заветный, Который взяли в плен и скрыли города? Иль вы останетесь земли последним раем, Уже докинутым навеки божеством, Где будет сладостно, лучом зари ласкаем, Мечтать в вечерний час мудрец пред тихим сном? Кто знает! Жизнь кипит, исполнена сознанья, Что радость в буйстве сил, в их полноте. Так что ж! Права и долг людей — лишь беглые мечтанья, Что на пути надежд пленяют молодежь!

Перевод В. Брюсова

 

Из книги «Календарь»

(1894)

 

Декабрь

— Откройте, люди, откройте дверь мне! Стучусь в окно я, стучусь в косяк. Откройте, люди! Я — зимний ветер, Из мертвых листьев на мне наряд. — Входи свободно, холодный ветер, Живи всю зиму в печной трубе; Тебя мы знаем, тебе мы верим, Холодный ветер, привет тебе! — Откройте, люди! Я— неустанный, В неверно-серой одежде дождь. Я чуть заметен в дали туманной, На фоне неба и голых рощ. — Входи свободно, дождь неустанный, Входи, холодный, входи, глухой! Входите вольно, дождь и туманы, Есть много трещин в стене сырой. — Откройте, люди, дверные болты, Откройте, люди! Я — белый снег. Все листья, ветер, в полях размел ты, Плащом я скрою их всех, их всех. — Входи свободно под крики вьюги И лилий белых живой посев Разбрось щедрее по всей лачуге До самой печи, о белый снег! Входите смело, снег, дождь и ветер, Входите, дети седой зимы! Мы, люди, любим и вас и север За скорбь, что с вами познали мы!

Перевод В. Брюсова

 

Из книги «Лики жизни»

(1899)

 

На набережной

Там, в ландах, к жизни мирной и оседлой Привыкли люди. В крепких и простых Суконных платьях и сабо своих Они шагают медленно. Средь них — О, жить бы мне в Зеландии той светлой! Туда, где, отразив закат, Заливы золото дробят, Я плыл немало лет подряд. О, жить бы там,— У пристани, где спят суда, Свой бросить якорь навсегда Тому, кто долгие года Плыл по волнам! К надежным зыбким в те края, Смирив гордыню, путь направил я. Вот славный город с тихими домами, Где кровля каждая над узкими дверями На солнышке блестит, просмолена. Вверху колокола, с рассвета до темна Так монотонно Плетут все ту же сеть из тех же бедных звонов. Я плыл по дальним рекам, что суровы И горестно-медлительны, как вдовы. Свеж будет уголок чудесный, Что станет в чистоте воскресной Служанка старая держать, Где стену будет украшать В тяжелой золоченой раме С причудливой резьбой, с церковными гербами Ландкарта Балеарских островов. А на шкафу, — о, моря зов! В бутылку спрятана умело, Расправив крылья парусов Из лоскутков, по ветру смело Плывет малютка каравелла! Я миновал в ночном звенящем гуле Теченья мощные, что землю обогнули. Вблизи канала, в кабачке, Я, как обычно, в час вечерний Усядусь и увижу вдалеке На мачте корабля свет фонаря неверный: Горит, как изумруд, его зеленый глаз… Я из окна увижу в этот час Шаланд коричневых и барок очертанья В огромной ванне лунного сиянья. Листва над синей пристанью темна И в дремлющей воде отражена… Недвижен этот час, как слиток золотой. Ничто не дрогнет в гавани. Порой Лишь парус там, над сонною волной, Чуть заполощет, но повиснет вскоре В ночном безветрии… О, море, море! Неверное и мрачное, оно Моею скорбью до краев полно. Уж десять лет, как сердце стало эхом Бегущих волн. Живу и грежу ими. Они меня обворожили смехом, И гневом, и рыданьями своими. О, будет ли под силу мне Прожить от моря в стороне? Смогу ли в доброй, светлой тишине Забыть о злом и ласковом просторе, Жить без него? О, море, море! Оно живительной мечтой Согрело ум холодный мой. Оно той гордой силой стало, Что голову мою пред бурей поднимала. Им пахнут руки, волосы и кожа. Оно в глазах моих, С волною цветом схожих. Его прилив, отлив его — В биенье сердца моего. Когда на небе золотом и рдяно серном Раскинула эбеновый шатер Царица-ночь, возвел я страстный взор За край земли, В такой простор безмерный, Что до сих пор Он бродит в той дали. Мне часа каждого стремительный удар, И каждая весна, и лета жар Напоминают страны Прекрасней тех, что вижу пред собой Заливы, берега и купол голубой В душе кружатся. И сама душа С людьми, вкруг бога, вечностью дыша, Кружится неустанно, А в старом сердце скорбь С гордыней наравне — Два полюса земных, живущие во мне. Не все ль равно, откуда те, кто вновь уйдет, И вечно ль их сомнение грызет, В душе рождая лед и пламя! Мне тяжело, я изнемог, Я здесь остался б, если б мог. Вселенная — как сеть дорог, Омытых светом и ветрами. И лучше в путь, в бесцельный путь, но только в путь, Чем возвращаться в тот же дом и, за трудом Одним и тем же сидя вечерами, В угрюмом сердце ощутить Жизнь, переставшую стремленьем вечным быть! О, море, нескончаемое море! О, путь последний по иным волнам В страну чудесную, неведомую нам! Сигналы тайные ко мне взывают, Опять, опять уходит вдаль земля, И вижу я, как солнце разрывает Свой золотой покров пред взлетом корабля!

Перевод Ю. Александрова

 

Опьянение

Здесь бочки в сумраке подвальной тишины Вдоль каждой выстроились низенькой стены. Умельцы, что суда резьбою украшали, Имперские гербы на них повырезали. В их сонных животах бродила мысль о тех, Кто пьет, уверенный, что крепко пить — не грех. Орлы, когтящие священный шар державы, По ним раскинули большие крылья славы. Отверстья окружал затейливый венец. В их твердом дереве, тяжелом как свинец Примешивался дуб к старинной сикоморе. С огнем столетних вин таилось в каждой поре Все, прежде бывшее и солнцем, и цветком, И сладкой ягодой, и теплым ветерком, И воскресавшее среди веселий рдяных В разгуле вечеров неистовых и пьяных. Чтоб, доброго вина вдохнув густой букет, Узнать блаженства вкус и цвет, Бездумно я зашел под низкий свод подвала. А там, по затененным уголкам, На полках скопище стеклянное стояло — Стаканы дедовские и бокалы; Ухмылкам рож лепных под потолком Поклоном отвечал горбатый гном В своем остроконечном колпачке; Дубовый фавн плясал на рундуке… Сквозь дверь открытую увидел я вдали Постройки порта, доки, корабли И гору, где страда кипела, Где новый урожай созрел для винодела. Работа летняя, горячая, в поту Веселья страдного, в лиловом тяжком зное, Объединила тех, кто трудится в порту, И тех, кто нам вино готовит молодое, Перебираясь от куста к кусту, Где между листьев пурпурные кисти, — В шуршащую и золотую густоту Пышнейших лоз они по плечи погружались. Пучками света гроздья мне казались. Всему, чем этот рейнский край богат, Дает и жизнь и счастье виноград. Ему во славу зелена гора, И парни веселы, и радует жара, И по реке суда плывут в ночные дали, Чтоб гроздья звездные над ними полыхали. У двери погреба, где свет мешался с тенью, впивал мой ненасытный рот Всю мощь и торжество, что обретает тот, Кто благодатному поддастся опьяненью. Расширилась душа— легко, свободно, пьяно! Я пил из небывалого стакана, А он был выточен, огромный, — из огня. Какой-то чудный хмель насквозь пронзил меня, И вот — ушла из мышц последняя усталость, Когда по лиловеющим холмам, По тянущимся вдаль густым лесам Все существо мое волною растекалось, Чтоб этот мир — реки могучее движенье И з а мки над рекой в рубцах от войн и гроз — Обрел во мне свое преображенье И в мысль и в плоть мою необратимо врос. Так я любил его — прекрасный, зримый, вещный, Со мною слившийся, и был так жадно рад, Что вдруг почувствовал, как сердце бьется в лад Приливам и отливам жизни вечной; Вот мышцы рук своих, суставы пальцев сжатых Узнал я в лозах узловатых, А глыба воли твердой и крутой Взнеслась — и сделалась горой. И в этом бытии, что все объединило, Мои пять чувств зажглись такою силой, Так много стали знать и мочь, Как будто кровь моя его впитала мощь. Я попросту зашел под низкий свод подвала, Чтоб из веселого граненого бокала Хмельного пламени испить, Что в старых винах чутко спит. Но опьянение в меня вселило бога: Расплавив мир в огне души моей, Оно открыло мне, как плоско и убого О счастье мыслил я в обычной смене дней.

Перевод Н. Рыковой

 

Из книги «Буйные силы»

(1902)

 

Полководец

В нем воля с гордостью слились, а лик надменный В спокойствии таил пыл страсти дерзновенной, И нация за ним едва поспеть могла, Следя, как закусил конь славы удила. И кровь и золото его завоеваний Всем ослепляли взор, мутили ум заране. С ним каждый мнил себя участником побед, И матери в слезах, как бы свершив обет, К нему вели детей безмолвно и сурово Под пули и картечь в дни ада боевого. Ров, ощетиненный штыками, грозный строй, В потоптанных полях остатки жалкой жатвы, Подвижные каре, пружины взлет стальной Для страшного толчка, гнев, бешенство и клятвы, И там, на высоте им занятых холмов, Разверстых пушек пасть и канонады рев. Приказ! И с этих пор — один — он стал толпою. Он движет, он ее бросает к бою; Душой огромною, жестокой он сдержать Ее готов или отбросить вспять, — И жест его в закон себе вменяет всякий. Вот слышится галоп отчаянной атаки: Пронзительный рожок, коней тяжелый скок, На древке стиснутом трепещущий флажок, Проклятья, возгласы и залпы в беспорядке. Сшибаются полки, удара длится гул, И вдруг — спокойствие, как будто бой уснул И захлебнулся вой ожесточенной схватки. Он смотрит. Взор горит, и выпрямился стан. В разгаре боя им уже составлен план, Продуманный и утонченный, В мечтах победой завершенный. Противник вовлечен в водоворот, В его стремительный и дерзостный расчет. Гремят орудия, дым бродит на плацдарме. Он видит там, внизу, двух столкновенье армий И выжидает миг, когда внести в пожар Удар. О, торжествующий молотобоец славы, Кузнец истории надменно-величавый! Он жизнь, он смерть, он горе всем несет, Кровавою рукой судьбы он выю гнет, И если яды тирании Должны при нем созреть, как гроздья золотые, — Пусть! Он сияет весь. Его душа Родилась, гордостью трагической дыша. Все верят в мощь его, и славят все с любовью Того, кто ширь полей чужой забрызгал кровью. Пустынные поля, где столько душ во тьму Ушло, где столько тел, раскинув ноги, руки, Смертельно раненных, теряют силы в муке, — Богатой жатвою вы кажетесь ему! Он бросит слово лишь — короткое, простое,— И вот решается судьба любого боя. Тот, кто сошелся с ним, — заране побежден И растворился в том, что замышляет он. Лишь он появится — и, ужаса полны, Враги, ломая строй, бежать обречены. Их стойкость гибнет вмиг, лишь загрохочут пушки, Везде мерещатся им страхи и ловушки, И вопли трусости уже звучат кругом. На поле битв слышны в безумии ночном Лишь стоны, жалобы с проклятьями, слезами И топот бегства под клинками. Он обожанием и страхом окружен. Прославить, и столкнуть, и возвести на трон — Вот роль его, а власть — предел его желаний. Всем миром признан он и без коронований, Епископских тиар и пышных алтарей; И тайной своего существованья Он облекает мирозданье Как бы огнем лучей. На всех его путях — и смерть и возрожденье; Как Шива, рушит он и возрождает вновь, И эта тень в веках нисходит по ступеням, Поправ пятой цветы и льющуюся кровь.

Перевод Вс. Рождественского

 

Трибун

Как мощных вязов грубые стволы, Что деды берегли на площади соборной, Стоит он между нас, надменный и упорный, В себе связав безвестных сил узлы. Ребенком вырос он на темных тротуарах Предместья темного, изъеденного злом, Где каждый, затаив проклятья, был рабом И жил, как под замком, в тюрьме укладов старых, В тяжелом воздухе мертвящего труда, Меж лбов нахмуренных и спин, согбенных долей, Где каждый день за стол садилась и нужда… Все это — с коих пор! и это все — доколе! И вдруг — его прыжок в шумящий мир борьбы, Когда народ, сломав преграды вековые И кулаки подняв на темный лик судьбы, Брал приступом фасады золотые, И, с гневом смешанный, шел дождь камней, Гася по окнам отблески огней И словно золотом усыпав мостовые! И речь его, похожая на кровь, На связку стрел, разрозненных нещадно, И гнев его, и ярость, и любовь, То вместе слитые, то вьющиеся жадно Вокруг его идей! И мысль его, неистово живая, Вся огневая, Вся слитая из воли и страстей! И жест его, подобный вихрю бури, В сердца бросающий мечты, Как сев кровавый с высоты, Как благодатный дождь с лазури! И стал он королем торжественных безумий, Всходил и всходит он все выше, все вперед, И мощь его растет среди восторгов, в шуме, И сам забыл он, где ее исход! Весь мир как будто ждал, что встанет он; согласно Трепещут все сердца с его улыбкой властной; Он — ужас, гибель, злоба, смерть и кровь; Он — мир, порядок, сила и любовь! В нем тайна воли одинокой, Кующей молоты великих дел, — И, полон гордости, что знают дети рока, Он кровью вечности ее запечатлел. И вот он у столба распутья мирового, Где старые пути иным рассечены, Которым ринутся искатели иного К блистательной заре неведомой весны! Он тем уже велик, что отдается страсти, Не думая, всей девственной душой, Что сам не знает он своей последней власти И молний, вверенных ему судьбой! Да, он — загадка весь, с не найденным решеньем, И с головы до ног он погружен в народ, Что, целен и упрям, живет его движеньем И с ним умрет. И пусть, свершив свой путь, пройдя подобно грому, Исчезнет он с земли в день празднеств иль стыда, И пусть шумит за ним иль слава, иль вражда, Пусть новый час принадлежит другому! Не до конца его друзья пошли На пламенный призыв пророческого слова. И если он исчез, то чтоб вернуться снова! Его душа была в грядущем, там, вдали, В просторах моря золотого. Отлив, пришедший в свой черед, Ее на дне не погребет! Его былая мощь сверкает в океане, Как искр бессчетность на волнах, И в плоть и кровь вошел огонь его мечтаний, И истины его — теперь во всех сердцах!

Перевод В. Брюсова

 

Банкир

Он — в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный, Немного сгорбленный; порывистым пером Он пишет за своим заваленным столом, Но мыслью он не здесь — там, на краю вселенной! Пред ним Батавия [14] , Коломбо и Капштадт, Индийский океан и гавани Китая, Где корабли его, моря пересекая, То с бурей борются, то к пристани спешат. Пред ним те станции, что строил он в пустынях, Те иглы рельс стальных, что он в песках провел По странам золота и драгоценных смол, Где солнце властвует в просторах слишком синих; Пред ним покорный круг фонтанов нефтяных, И шахты темные его богатых копей, И звон его контор, знакомых всей Европе, Звон, что пьянит, зовет, живет в умах людских; Пред ним властители народов, побежденных Его влиянием: он может их рубеж Расширить, иль стеснить, иль бросить их в мятеж По прихоти своих расчетов потаенных; Пред ним и та война, что в городах земных Он, как король, ведет без выстрелов и дыма, Зубами мертвых цифр грызя неутомимо Кровавые узлы загадок роковых. И, в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный, Порывисто чертя узоры беглых строк, Своим хотением он подчиняет рок, — И белый ужас в рог трубит по всей вселенной! О, золото, что он сбирает в разных странах, — И в городах, безумствующих, пьяных, И в селах, изнывающих в труде, И в свете солнечном, и в воздухе — везде! О, золото. крылатое, о, золото парящее! О, золото несытое, жестокое и мстящее! О, золото лучистое, сквозь темный вихрь горящее! О, золото живое, Лукавое, глухое! О, золото, что порами нужды Бессонно пьет земля с Востока до Заката! О, злато древнее, краса земной руды, О вы, куски надежд и солнца! Злато! Злато! Чем он владеет, он не знает. Быть может, башни превышает Гора накопленных монет! Но все холодный, одинокий, Он, как добычу долгих лет, С какой бы радостью глубокой Небес охране вековой Доверил самый шар земной! Толпа его клянет, и все ему покорны, Ему завидуя. Стоит он, как мечта. Всемирная алчба, сердец пожар упорный Сжигает души всех, его ж душа — пуста. И если он кого обманет, что за дело! Назавтра тот к нему стучится вновь несмело. Его могущество, как ток нагорных вод, С собой влечет в водоворот (Как камни, листья и растенья) Имущества, богатства, сбереженья И малые гроши, Которые в тиши Копили бедняки в поту изнеможенья. Так, подавляя все Ньягарами своей Растущей силы, он, сутулый и угрюмый, Над грудами счетов весь погружаясь в думы, Решает судьбы царств и участь королей.

Перевод В. Брюсова

 

Тиран

Блистательный тиран, чьей власти нет границ, В чертоге, где, даря двусмысленный совет, На пурпурную тень ложится солнца свет, Как золото корон на пурпур багряниц, Пирует, слушая восторженные клики, И видит, как толпа ликует в исступленье Лишь при одном его безмолвном появленье. Им царства сметены, им свергнуты владыки, Он когти обрубил народу, и когда Пред ним, единственным, поверглись все во прах, В пресыщенной душе он ощущает страх: Увы, он одинок, отныне — навсегда. Невольно он в раба преображает друга, Любовь сжигает он своею жаркой славой, Как бешеный вулкан, неукротимой лавой Испепеляющий живую зелень луга. Достигнутая им безлюдна высота, И тщетно хочет он найти там божество. Молчит усталое желание его, И гордость алчная давно уже сыта. Он отрицает сам себя. Злорадно плавит Он слиток золотой своей огромной власти На сумрачном огне жестокой, жгучей страсти К ниспровержению того, что люди славят. Однако ото всех он ужас прячет свой; Он нем, как цитадель, где ночи напролет Лишь эху собственных шагов внимает тот, Чей плещется штандарт на башне угловой. Священен он для всех. И кажется порою Что лучезарная божественная сила Его наполнила собой и окружила Непостижимостью, как дерево — корою. Но знает лишь небес всевидящая твердь, Что часто по лесам блуждает он один, По топким берегам обманчивых трясин, Где плесень царствует и где таится смерть. В болотах, где живут гонимые растенья, В зловонных логовах, в местах, где боязливо Цветут чертополох, терновник и крапива, Он жизнь опальную ласкает в упоенье. Он полон нежности и состраданья к ним, Колючим, замкнутым, озлобленным цветам; Они — принадлежат ему, и только там Он познает любовь и верит, что любим. С пылающей душой спешит он к ним склониться, К их сумеречным снам, к печали их вечерней; Он обнимает их, не убоясь их терний, И жжет его шипов живая власяница. И только потому за праздничным столом В сверкающем дворце, где пурпурная тень И золото лучей скрестились в этот день, Сидит он с поднятым, сияющим челом, Что отдает себя он поцелуям алым, Что тайно ото всех, в него вперивших взгляды, Он может мучиться, любить, просить пощады, Подставив грудь свою вонзающимся жалам.

Перевод Мих. Донского

 

Заблуждение

Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли. Припадочные зимы Сжимали, мяли, рвали небосвод, И, словно волки, выли толщи вод, Клыками бурь гонимы, — И дюны шли Огромными шагами великанов Вкруг океанов, И дюны шли, Глухие к стонам непогоды, Сквозь дни и годы К прозреньям жалости, к любви живой, И дюны шли, Как вечные скиталицы природы, На запад, вдоль морей, сквозь ветер грозовой. На берегах, сквозь ветер грозовой, На берегах, в морском огромном гуле, Века мелькнули, И вот однажды маяки, Ступив на мертвые, зыбучие пески, Победный гимн своих огней послали В морские дали. И стала ночь прозрачна и светла. Подводных рифов грозные наросты И мысы, где всегда ревут норд-осты, Развенчанная обнажила мгла. И свет, мигая, разгонял туманы, И мраку жизнь лучи его несли, И опьяненные простором корабли Бестрепетно неслись в неведомые страны. Пред человеком враг его предстал: Пространство, сплющенное между скал, Смотрело на него горящими глазами. Пусть волны заливали бриг, Но по снастям и мачтам, точно знамя, Сверкающий метался блик. Свет стройных маяков, а не светил опальных, Отважных вел теперь дорогой странствий дальних. Пространству гневному наперекор, Их провожал земли любимый взор, В борьбе с грозой и бурей помогая. С неведомого сорван был покров; Опасность откровенная, нагая, Предстала взорам смельчаков. Слепая, необузданная сила, Прозрев, стихии победила, И властелином человек взошел На свой престол. Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли И сквозь туманы, бури, ураганы Несли в руках большие фонари, И, словно в свете утренней зари, Бледнели на небе светила, И дюны шли И день и ночь дорогой вдоль морей, Которая, как змей, Империи и царства охватила; А если обрывался путь, они Спешили водрузить, как знамя, На грудь утесов мирные огни. Спокойно протекли года, Но день настал, когда Искусно и бесстрастно люди сами Спасительное осквернили пламя. И ненависть, как нож остра, В любовь исподтишка вонзилась, — Вкруг маяков засуетилась Людских раздоров мошкара. Затмилось гордое свеченье, И, словно щупальца, лучи Уж не искали на море в ночи Ладоней буйных приключенья. Спокойные горячие огни, Свидетели неистовых сражений, На одинокой страже погребений Стояли мрачно в эти дни. О современники, безрадостно вы жили, Когда в опасности вас вновь одела мгла И лишь убитых маяков тела Единственной опорой вашей были! Одни из вас глядели молча в дали, Угрюмо растянувшись на песке, Потом, в тревоге и тоске, По лабиринту снов блуждали; Другие — те, кто был сильней душой, — Старались терпеливыми руками Разжечь сверкающее пламя И мрак прогнать ночной; А третьи, чьи сердца не знали утоленья, Твердили: «Все равно мы в путь пойдем, Затем что жизнь в могуществе своем Превыше истины и заблужденья».

Перевод Э. Линецкой

 

Часы творчества

Глаза мне закрывает мрак Рукою смуглой сновиденья, — И вот покой, и вот свершенья, И вот веселый, мягкий шаг Подкравшегося к памяти забвенья. Вчера опять весь день мой дух владел надменно Всем существом моим — неведомой вселенной, — И чувствами схватить я мог Желаний огненный пучок, Поднять его и в ярком свете Поставить над собою, как угрозу. На берегах — весна в расцвете, И, яркая, похожа мысль на розу. Она растет, и разум ширью пьян, Как океан. С высоких, неприступных гор В сверкающий долин простор Загадки мироздания спустились И человеческой пытливости открылись. Как молнией, все озарилось вдруг, И только страшно, что из рук Добыча разума уйдет пугливо. Жизнь простирается широко, горделиво. По ней надежда мчит во весь опор, И воля человека в общий хор Сливается с желаньями вселенной. Могущества источник сокровенный Рождается в душе. Спешишь вперед идти, И кажется преграда на пути Лишь камнем, чтоб на нем точить и править силы. И юной гордости тугие жилы Вздувает плодоносный сок, И жизнь, взойдя спокойно на порог, К уверенности спящей входит в гости. Кровь, мышцы, нервы, кости Тем тайным трепетом напоены, Которым ветер и лучи полны. Себя в пространстве легким ощущаешь И счастья в сердце больше не вмещаешь. Все постижимо — принцип, связь, закон; В душе любовь, и разум опьянен Идей всесильным хмелем. Часы, овеянные маем и апрелем! Вы сердцу смелому, вы зрелому уму Восторги каждый год дарите, — Часы завоеваний и открытий, Часы, свергающие тьму! Вас память благодарно прославляет Сейчас, когда мне мрак смежает Рукою смуглой сновиденья Глаза, зажженные огнем свершенья.

Перевод Э. Линецкой

 

Утопия

Массивы черные, затопленные мглой! Нефть красным золотом пылает в нишах черных, И торсы голые и рук унылый строй Клубятся между смол, свинцов и лав проворных, Чьи токи рдяные жгут землю до кости. Тут силы светлые совращены с пути; Добро и зло слиты насильем столь ужасным, Что жизнь вся напряглась рыданием безгласным; И утро, полдень, ночь неразличимы тут; И солнца тяжкого разъеденная рана, Гноясь и пачкая, кровоточит в сосуд, Наполненный огнем и чернотой тумана. О, место пагубы! И все, чему здесь тлеть, В порядок правильный облечено, как в сеть. Злодейство взвешено, алгебраично, чинно; Закон создал его; софистикой старинной Оно возбранено — и возникает вновь. Вся обагрившая когда-то плахи кровь Теперь в чернильницах у судей засыхает! И правосудия сверкающий наряд Чернила эти тлят и прожигают; Здесь право жертвы продано; как яд, Сам воздух здешний совесть разъедает. Здесь тексты как ножи; Здесь тексты сжаты, Как зубы; тексты лжи; Презренья тексты и отплаты; Здесь смерть сокрытая живое костенит; Все неиссохшее заключено в гранит И называется проступком, преступленьем Или злодейством. Дьявольским уменьем Толковников отравлен каждый миг, Влачащийся по буквам старых книг; Слова здесь властвуют, слова здесь убивают! И в трепете надежд, в дрожанье тайной боли Мы ждем подвижника, кто смелою рукой В грядущие огни метнет крутой стрелой Златые пламена своей железной воли — И башню зла, что небо бороздит, Крылом восстанья осенит Безумный миг борьбы! — Затем — освобожденье! С растущей силою взмывает напряженье, Зловещим маяком на высотах горит, Точнее звезд искателю чертит Путь, что из тьмы ведет в страну сияний дневных! О, ураган идей, о, гром свершений гневных, Тюрьма, чулан, алтарь, престол и эшафот, Добро, зло, правда, ложь, и кровь, и пот, — Лицом к лицу стоят все Силы, За медной, за глухой стеной. И вдруг вдали растущий вой: Восстание толпы, мятеж ширококрылый, Союзник вечный вечных сил, Берущий штурмом жизнь за черным рвом могил. Потом С каким чутьем, С каким согласьем равновесным, С широкой смелостью и гением чудесным Исследовать придется нам Связующие жизнь законы — Мосты, ведущие к иным мирам, Под золотые небосклоны, — Чтобы народ, кого мечты ведут, Единый на путях гармонии и мира, Увидел сквозь себя, как бурю света льют Согласья светлые бескрайнего эфира. И циркуль победит церковные кресты. Силен и ясен, полон правоты, В кольце гигантском мощностей привычных Направит человек бег жизней необычных; И лучшие, смиряясь и любя, Покорствуя, поднимут на себя Ярмо труда и стиснут ствол кормила, И землю осенит, Благословит Их мудрость сильная и мудрая их сила. В единстве общем человечий рой Сплотится возле них, как в тверди голубой Светил сбираются златые эскадрильи У кораблей господствующих звезд; Пред явным благом все преклонятся. В бессилье Поникнет зло, и прочен будет мост, Ведущий к счастию и убранный цветами; Меж человеком и вещами Протянутся, препятствия дробя, Живые узы. В их сплетеньях Окрепнет правда. Мир, меняясь в превращеньях, В богах изверившись, уверует в себя!

Перевод Г. Шенгели

 

Невозможное

Пусть невозможного в стремительной погоне     Достичь ты хочешь, человек,—     Не бойся, что замедлят бег     Дерзанья золотые кони! Твой ум уклончивый ведет тебя в обход,     Ища проторенных тропинок,     Но ты вступи с ним в поединок:     Дать радость может только взлет! Кто вздумал отдохнуть, пройдя лишь полдороги, —     Ему ли одолеть подъем?     Жить — значит жечь себя огнем     Борьбы, исканий и тревоги. Что виделось вчера как цель глазам твоим, —     Для завтрашнего дня — оковы;     Мысль — только пища мыслей новых,     Но голод их неутолим. Так поднимайся вверх! Ищи! Сражайся! Веруй!     Отринь все то, чего достиг:     Ведь никогда застывший миг    Не станет будущего мерой. Чт о мудрость прошлая, чт о опыт и расчет     С их трезвой, взвешенной победой?     Нет! Счастье жгучее изведай     Мечты, несущейся вперед! Ты должен превзойти себя в своих порывах,     Быть удивлением своим;     Ты должен быть неутомим     В своих желаньях прозорливых. Пускай же каменист и неприступно крут     Твой путь за истиной в погоне:     Дерзанья золотые кони     В грядущее тебя взнесут!

Перевод Мих. Донского

 

Утро

С утра привычными дорогами-путями, Через сады, леса, поля, Иду беспечен, весел я, Овеян ветрами, одет в рассвета пламя. Иду бог весть куда. Иду — и жизни рад. Как в праздник, грудь полна отрады… Что мне законы и преграды, Когда под каблуком булыжники звенят? Иду — и горд: люблю и воздух я и землю! Безумный, безграничный, я Всю необъятность бытия, Весь первобытный хмель всем существом приемлю. Как были в древности шаги богов легки! Я жадно зарываюсь в травы И там, где гуще тень дубравы, Цветов горящие целую лепестки. Меня манит река рукой своей студеной. Даю я телу отдохнуть, Потом опять пускаюсь в путь Тропинками лесов, жуя листок зеленый. Все то, чем в жизни я до этих пор дышал, Все не живым, а мертвым было. Нам книги вырыли могилы, И не один мудрец был увлечен в провал. Не может быть, чтоб все вчера существовало И чтобы в ярком свете дня Уж кто-то видел до меня Багряный блеск плодов и роз румянец алый! Сквозь океан ветвей как будто в первый раз Прорвался ветер, багровея… Я, смертный, времени сильнее: Все ново вкруг меня, все юно в этот час. Люблю свои глаза, кровь, мышцы, руки, тело И гриву светлую свою, И жадной грудью воздух пью, И становлюсь сильней, впивая космос целый. Вперед! Поляна, лес, крутой оврага склон… И я, смеясь, крича и плача, Себя в восторге щедром трачу, Иду и сам собой, безумец, опьянен.

Перевод В. Давиденковой

 

Вперед

Раскрыв окно свое ночное, Не в силах дрожи нервов превозмочь, Впиваю я горячечной душою Гул поездов, врывающихся в ночь. Мелькают, как пожар, их огненные пасти, Скрежещет по мостам железо их колес… Так кратер истекает лавой страсти, Так в бездну рушится утес. Я весь еще дрожу от грохота и света, А поезда, летя в провалы тайн ночных, Грозой своих колес уж пробуждают где-то Молчанье, спящее в вокзалах золотых. Но в мускулах моих чудесным отраженьем Все отзывается, все вновь живет, И нервы шлют в мой мозг, мгновенье за мгновеньем, Бегущих поездов грохочущий полет, Несут с собою хмель, несут с собой тревогу И страсть во всей ее бунтарской широте, И эта быстрота — лишь новая дорога Все к той же издавна знакомой красоте. О, трепет всех существ! О, голоса земные! Их воспринять в себя и воплотить их зов, Быть отголоском вод, и вихрей, и лесов, Материков и грозовой стихии! Стремиться, чтоб в мозгу затрепетал весь мир, Сгустить трепещущий эфир В ряд огневых изображений! Любить ту молнию, и тот огонь, и гром, Который поезда бросают нам в своем Все пожирающем движенье.

Перевод В. Давиденковой

 

Отплывающим

В то время как вдали, сверкая парусами,     Проходят стаи кораблей     И волны, пеною своей Подобные орлам с блестящими крылами,     Встают, грозны и высоки,—     Счастливый путь вам, моряки! Гордясь, горит заря, прекрасен день, как слава,     А этот берег — как порог,     Откуда Гордость бег начнет От мыса к мысу вдаль, легко и величаво.     Валы грозны и высоки.     Счастливый путь вам, моряки! Вам надо выбрать порт, куда летят мечтанья.     Без колебания вперед,     К народу, что давно вас ждет, Чья воля, как мечи, исполнена сверканья!     Валы грозны и высоки.     Счастливый путь вам, моряки! Простор чудесных волн пред вами лег сейчас,     И вал, катясь за валом следом,     Уже возносит вас к победам По лестнице, где все — и пена и топаз.     Валы грозны и высоки.     Счастливый путь вам, моряки! Среди вспененных волн — плывущие короны.     Но где властитель, где чело,     Куда бы золото легло Венком сияющим, победой озаренным?     Валы грозны и высоки,     Счастливый путь вам, моряки!

 

Вечер

Тот, кто меня прочтет в грядущих временах И воскресит мой стих из пепла иль забвенья, Стараясь разгадать его предназначенье И вспомнить тех, кто жил с надеждою в сердцах, Пусть знает, что душа в своем порыве страстном Сквозь крики, мятежи и слезы в гордый бой Рвалась, закалена жестокою судьбой, Чтоб ей была любовь добычею прекрасной! Люблю свой острый взор, свой мозг и мысль свою. Кровь мой питает дух, а дух живит мне тело. Мир и людей люблю и силу без предела, Которую беру и щедро отдаю. Жить — это значит брать и отдавать всечасно. Близки мне только те, что горячо, как я, Полны тревогою и жаждой бытия Пред жизнью мудрою с ее волненьем страстным. Взлет и падение — смешалось все, горя В костре, который мы зовем существованьем. Все прах — и важно лишь влечение к скитаньям До самого конца, когда вдали — заря. Кто ищет, тот себя найдет среди стремлений, Что человечество сливают в общий хор. Блуждая, ум всегда стремится на простор, И надобно любить, чтоб шел к открытьям гений. Великой нежностью пусть дышит знанье в нас, В нем красота миров и силы смысл единый, Обожествляющий все связи, все причины. Читатели мои, — в веках, в вечерний час, Услышите ли вы вопрос мой вдохновенный? Настанет день, и в мир могучий ум придет. В необходимости он истину найдет И водрузит на ней согласье всей вселенной! *** Необходимость — ты царица мира! Реальностью явилась ты сейчас. пусть в тайне, но уже слила ты в единенье Всех дел ритмичное и вечное движенье. Найдите ж силы в этот час, Чтоб стала красота и жизнь одно для вас! Пусть порт еще далек, но он уж виден нам. И согнутых дерев не пропадут труды. Боритесь в буре битв, под ветром славы, Своей победы величавой Неся в грядущее плоды!

Перевод Вс. Рождественского

 

Из книги «Многоцветное сияние»

(1906)

 

Хвала человеческому телу

В сиянье царственном, что в заросли густой Вонзает в сердце тьмы своих лучей иголки, О девы, чьи тела сверкают наготой, Вы — мира светлого прекрасные осколки. Когда идете вы вдоль буксов золотых, Согласно, весело переплетясь телами, Ваш хоровод похож на ряд шпалер живых, Чьи ветви гибкие отягчены плодами. Когда в величии полуденных зыбей Вдруг остановится одна из вас, то мнится: Взнесен блестящий тирс [15] из плоти и лучей, Где пламенная гроздь ее волос клубится. Когда, усталые, вы дремлете в тепле, Во всем похожи вы на стаю барок, полных Богатой жатвою, которую во мгле Незримо пруд собрал на берегах безмолвных. И каждый ваш порыв и жест в тени дерев И пляски легкие, взметая роз потоки, В себе несут миров ритмический напев И всех вещей и дней живительные соки. Ваш беломраморный, тончайший ваш костяк — Как благородный взлет архитектуры стройной; Душа из пламени и золота — маяк Природы девственной, и сложной и спокойной. Вы, с вашей нежностью и тишью без конца, — Прекрасный сад, куда не досягают грозы; Рассадник летних роз — горящие сердца, И рдяные уста — бесчисленные розы. Поймите же себя, величьте власть чудес! Коль вы хотите знать, где пребывает ясность, Уверуйте, что блеск и золото небес Под вашим светлым лбом хранит тепло и страстность. Весь мир сиянием и пламенем покрыт; Как искры диадем, играющих камнями, Все излучает свет, сверкает и горит, И кажется, что мир наполнен только вами.

Перевод Г. Шенгели

 

Вокруг моего дома

Чтоб жить достойно, мудро, ясно, Готов любить я всей душой Волненье, трепет, свет и зной В сердцах людей и на земле прекрасной. Прошла зима, вот март, затем апрель И лета раннего блаженный, легкий хмель. Глициния цветет, и в солнечном пожаре Сиянья радуги алей, желтей, синей; Рои мельчайших тварей Кишат и трудятся на ней. О, этот блеск мелькнувшего крыла, И тела тонкая игла, Их лапки, щупальца и спинки, Когда, усевшись на травинке, Они почиститься спешат! Проворные движенья точны, И переливен панцирь их непрочный, Как струи, что уносит водопад. В мои глаза, как отраженье, Они вошли, и вот — они во мне Живут. О, игры их и в гущине Лиловых гроздей там и тут Их битв и их любви звенящее движенье! За ними к свету тянется мечта. Пылинки жизни, брызги золотые, — Я отвожу от них напасти злые: И клей на палочках и алчность воробьев Я нынче бдительный защитник их трудов; Я мастер и люблю хорошую работу: Гляжу — из ничего у них возникло что-то — Постройка хрупкая. Гляжу, как их полет Уверен, как умно рассчитаны усилья. Исчезли, — кажется, под самый небосвод, До самых звезд домчать их могут крылья. В саду — и пир лучей, и пляска звонких ос, И свежесть мягкая в тенистом полумраке, Дорожки длинные и ясные, и роз Кусты кудрявятся, и тяжко никнут маки. Теперь, когда июнь на дерне молодом По склонам солнечным себе устроил ложе, — На веки тонкие здесь лепестки похожи, Насквозь пронизанные светом, и теплом. И самый скромный лист и пестик в чаще сада Так строго вырезаны, с четкостью такой, Что весь немой Восторг ума и жадность взгляда Я отдал им влюбленною душой. Потом июльских дней отполыхает пламя, Устанет солнце. Впереди Маячит осень. Робкими шагами Подходят первые дожди, Цветов сияющих касаясь осторожно. Нам тоже, наклонясь, уста приблизить можно К их венчикам, и мы, целуя прелесть их, Где столько радости и тайны сокровенной, Целуем пламенно в избытке сил живых Уста самой земли священной. Букашки, лепестки, побеги вольных трав Плетут своей густой, кишащей жизни сети В моем селении, в саду, среди дубрав, Мой домик пеленой прозрачной обмотав; В полудни жаркие и в предвечернем свете Но окнам у меня и над моим крыльцом Они волнуются, жужжат и входят в дом; И даже вечером все трепетанья эти Так внятно слышу я, что сердцем и умом Жить начинаю в самой гуще их Влечений страстных и слепых. Меня окутали мильоном крыл блестящих, Из ветра, дождика и света состоящих, Букашки хрупкие и нежные цветы. Мой дом — гнездо: в него как будто рвешься ты, О все живущее короткой жизнью лета! В природе я ищу созвучного ответа У солнца гордого и слабого стебля. Тычинку и зерно, что нам родит земля, Благоговейными движеньями беру я. Я растворен во всем. Я — плещущие струи, Я — темная листва, я — сонных веток дрожь, Я — почва влажная, еще в росе прохладной, Я — травы тех канав, куда кидаюсь, жадный И пьяный радостью, пронзающей, как нож.

Перевод Н. Рыковой

 

Труд

Толпою яростной проходят сквозь века Работники земли. Дорога нелегка, Но впереди зато великие свершенья. Могучи их тела, рассчитаны движенья: Задержка, твердый шаг, усилие, разбег… Какими знаками, о гордый человек, Изобразить твое победное горенье? О, как я вижу вас, плечистых молодцов, Над спинами коней, тяжелый воз влачащих, Вас, бородатые хозяева лесов, Чьи топоры с утра поют в душистых чащах, Тебя, старик седой, — когда в полях весна, Разбрасываешь ты на пашне семена Так, чтоб они сперва летели вверх и в этом Полете солнечном хоть миг дышали светом. Я вижу моряков — они готовы в путь Под разметавшими созвездья небесами, А ветер западный хлопочет с парусами, И мачта чуть дрожит, и жадно дышит грудь. Я вижу грузчиков — они, натужив спины, Проносят тяжести с судов и на суда, Которым плыть и плыть, которым навсегда Покорны водные просторы и пучины. И вас, искатели завороженных руд В безмолвье белых стран, где снежные равнины И мертвых берегов сияющие льдины В морозные тиски бесстрашного берут; И вас, в развилинах глубокого колодца Шахтеры с лампочкой, — она ваш верный глаз, — Ползущие туда, где угля черный пласт Усилью вашему угрюмо поддается. И вас, литейщики и кузнецы в цехах, Где так чудовищны негаснущие горны; Багровы отсветы на лицах и в зрачках, Движенья плеч и спин разумны и упорны. Века кипит ваш труд; для будущих побед Овладевает он зловещим этим миром, Где тесно в городах лохмотьям и порфирам. Я с вами навсегда. Примите мой привет! И мышц, и разума, и воли напряженье, Труд, бесконечный труд — в долинах, в сердце гор, Среди морей седых. И весь земной простор Согласно обоймут единой цепи звенья. Дерзанье пламенно, и пыл неутомим Могучих этих рук, что по земному кругу Во весь охват его протянуты друг другу, Чтоб сделать целый мир воистину своим, Печатью наших воль и наших сил отметить И вновь создать моря, равнины, горы эти,        Как мы отныне захотим.

Перевод Н. Рыковой

 

Из книги «Державные ритмы»

(1910)

 

Геракл

Что совершить еще для умноженья славы? Увы! Уж сколько лет Он утомлял закат и утомлял рассвет. Увы! Уж сколько лет Он утомлял моря, болота и дубравы И хмурые хребты в морщинах лавы! Как долго он терзал и ужасал весь свет Громами подвигов, грозою величавой Своих побед! Хотя былой огонь пылал в груди Геракла, — Порою думал он, что мощь его иссякла; Герои юные, покамест он старел, Успели совершить так много славных дел. И пусть он по земле еще шагал широко, — Шаги его уже звучали одиноко. Шар солнца поднялся к зениту над горой И опустился вновь, и дали потускнели, — И Эта [16] целый день смотрела, как герой Блуждал без цели. Средь множества дорог свой путь определив, Он колебался; Он шел вперед и снова возвращался, Настороженностью сменяя свой порыв; В смятенье Он видел пред собой путей переплетенье. Вдруг охватил его слепой и ярый гнев, И в пальцы рук его вселилось нетерпенье. Того, что делает, осмыслить не успев, Он к лесу бросился, расталкивая скалы; Рыча, как дикий зверь, в неистовстве борьбы, Он начал вырывать с корнями, как бывало, Дубы. Когда же гнев остыл и прояснился разум, Как в блеске молнии ему предстала разом Вся жизнь прошедшая, весь путь его судьбы, И детства грозного могучие забавы, Когда в пылу игры он истреблял дубравы. И мышцы мощные отяжелели вдруг, Меж тем как все вокруг, Казалось, с явною насмешкою кричало, Что возвратился он, замкнув огромный круг, В свое начало. Горячий пот стыда покрыл его чело; Но все же дикое и глупое упорство Превозмогло: Он тяжело, Себе назло, С природой продолжать решил единоборство. И в сумерках, когда последний солнца луч, Прощаясь, покидал последнюю вершину, Геракл безумствовал, неистов и могуч, И грузные стволы, покорны исполину, Катились, грохоча, подпрыгивая, с круч В долину. Громадой страшною кровоточащих тел Деревья мертвые заполнили равнину. Геракл растерянно и сумрачно смотрел На мечущихся птиц, что оглашали воздух Своими воплями о разоренных гнездах. И наступил тот час, когда ночная мгла Величие своих глубин в луне и звездах Зажгла. Увы, Гераклу ночь с собой не принесла Успокоенья; Был смутным взор его, бесцельными — движенья. Вдруг зависть к небесам в безумный мозг вошла И породила в нем безумную причуду: Поджечь всю эту груду Стволов, корней, ветвей, листвы, коры, Чтоб зарево костра оповестило Далекие миры, Что сотворил Геракл здесь, на земле, светило. И вот, Стремительно взмывая в небосвод, Как стая птиц морских над пенными валами, Затрепетало пламя. Густеет, ширится тяжелый черный дым, Стволов окутывая груду; И ветки тонкие, кора со мхом сухим Трещат и здесь, и там, и дальше, и повсюду. Огонь ползет я обход и рвется напрямик, Он пряди рыжие взметает, грозно воя; Внезапно, словно бы шутя, лизнул героя Огня язык. Геракл почувствовал ожоги, Но, побеждая боль, не хочет отступать; Как в юности, когда он призван был карать, Он должен задушить врага в его берлоге. И вот, одним прыжком, сомнения гоня, Он — в логове огня. Шаги его легки, во взгляде снова ясность, Вновь крепок дух его, вновь мысль его остра; Уже на гребне он гигантского костра, И не страшит его смертельная опасность Когда огонь простер вокруг него крыла, Он понял наконец, к чему судьба звала: Он понял, что в дыму багровом Еще раз удивит он всю земную твердь Последним подвигом, завоеваньем новым, — Осилив смерть. И пел он с вдохновенной силой: «О ты, ночь звездная, ты, ветер быстрокрылый. Мгновенье прошлого и будущего час, Прислушайтесь, остановитесь! Геракл встречает смерть и воспевает вас. Всю жизнь я окружен был пламенною славой: Я гибкость получил от Гидры [17] многоглавой; В моей крови живет неукротимый гнев, Которым одарил меня Немейский лев [18] ; Шаги мои звучат в лесах олив и лавров, Как звонкие прыжки стремительных кентавров; Пред силою моей, оторопев, поник Тяжелой головой свирепый критский бык; Из глубины лесов привел я за собою Лань златорогую, настигнутую мною; Я, сдвинув горы с мест и повернув поток, Конюшни Авгия [19] один очистить смог; Подобно молнии, стрела моя блистала, Разя ужасных птиц на берегах Стимфала [20] ; Я долго странствовал, чтобы прийти туда, Где страшный Герион [21] растил свои стада; Была моей рукой одержана победа Над кровожадными конями Диомеда [22] ; Пока Атлант [23] в саду срывал чудесный плод, На собственных плечах держал я небосвод; Мечи воительниц стучали в щит мой звонкий. Но захватил в бою я пояс Амазонки; Смирил я Цербера, чудовищного пса, Заставив стража тьмы взглянуть на небеса». Внезапно из-под ног Геракла клубы дыма Взметнулись, и огонь вокруг него взревел, Но непоколебимо Стоял герой и пел: «Прекрасно то, чем я владею: Сплетенье мускулов моих — Мышц рук и ног, спины и шеи; Ритм подвигов бушует в них. Так много долгих лет с неутолимой жаждой Трепещущую жизнь впивал я п о рой каждой, Что в этот час, когда сгораю я в огне, Я чувствую, что вся вселенная — во мне: Я — буря, и покой, и ясность, и ненастье; Я знал добро и зло, изведал скорбь и счастье; Я все впитал в себя, я, как водоворот, Упорно всасывал поток текущих вод. Иола кроткая, Мегара, Деянира [24] , Для вас, трудясь, борясь, я обошел полмира. И пусть безрадостен и долог был мой путь — Я все же не давал судьбе меня согнуть. И вот теперь, в огне, в час муки и страданья, Встречаю смерть свою я песнью ликованья. Я светел, радостен, свободен и велик, И в этот миг, Когда на золотом костре я умираю, Я благодарно возвращаю Вам, горы и леса, вам, реки и поля, Крупицу вечности, что мне дала земля». И вот уже заря над Этой заалела, Рождался новый день, ночную тьму гоня, Но гордо реяли полотнища огня, И песнь торжественно, как гимн сиянью дня. Гремела.

Перевод Мих. Донского

 

Варвары

Среди степей, Где почву каменит железный суховей, В краю равнин и рек великих, орошенном Днепром, и Волгою, и Доном; И там, Где в стужу зимнюю могучим льдам Дано твердыней встать торжественно и гордо По берегам Заливов Балтики и скандинавских фьордов; И дальше, где среди суровой наготы Азийских плоскогорий В каком-то судорожном вздыблены напоре Утесы и хребты, — Веками варвары одной томились властной, Неутолимою мечтой: На запад, запад золотой Рвались неистово и страстно. Дерзать готовые всегда, Бросали клич они, чтоб всем идти туда Вот первые, забрав телеги, и овчины, И шерсть у родичей, сквозь горы и долины Шли в неизвестное, о страхе позабыв. За ними тьмы других, и ветром заносило Косматых всадников неистовый призыв. Вожди их славились огромным ростом, силой: Спускалась ниже плеч косиц густая медь, Тому был предком зубр, а этому — медведь. Как неожиданно срывались толпы эти, Чтоб покорить, забрать с налета все на свете! О, массы тяжкие кочующих племен, И вой, и в зареве пожаров небосклон, Резни и грабежей полночные забавы, И ржанье конское, и в поле след кровавый! О, роковые дни, Когда лавину тел и голосов они Сумели, бурные, домчать необоримо К воротам Рима! Дремал, раскинувшись по древним берегам Реки, великий град — и дряхлый и усталый. Но солнце низкое струилось славой алой На крыши, золотым подобные щитам, Как будто поднятым сейчас для обороны. Капитолийский холм, блистателен, высок, Надменно утверждал, что он, как прежде, строг, Наперекор всему прямой и непреклонный. И взгляды варваров искали меж домов Дворец Августула [25] , дивились, как победны На небе Лация в торжественный и медный Закат вознесшиеся статуи богов. Но медлили они, страшась последней схватки: Был темным ужасом смятенный дух объят, Им чудилось — бедой незнаемой грозят Седые каменные стены древней кладки. Зловещие для них творились чудеса Над этим городом: похожи на огромных Орлов, обрывки туч стремительных и темных То наплывут, а то очистят небеса. Когда же ночь сошла и полог затянула, Повсюду, у домов, у башен, у террас, Открылись тысячи горящих ярко глаз, — И страх заворожил и одолел герула [26] , А в мышцах не было той силы, что несла, Что окрыляла их, когда для дали новой Отторглись варвары от родины суровой, И леностью теперь сковало их тела. Они пошли блуждать в горах и мирных чащах, Чтоб чуять над собой ветвей привычный свод, А ветер приносил от городских ворот Им волны запахов — чужих, густых, дразнящих. В конце концов От голода пришлось им выйти из лесов И стать владыками вселенной. Победа полная была почти мгновенной. Когда На город ринулись они в слепом разгуле, — Сжималось сердце их от страха, что дерзнули Прийти сюда. Но мясо, и вино, и золото, что взято Из каждого дворца, пиры в домах разврата, Субуррских [27] чаровниц пылающая плоть, — Внезапно дали им отвагу побороть, О Рим, упорное твое высокомерье. В те дни пришел конец одной великой эре. О, час, которому и слушать и внимать Крушенье мощных царств, когда стальная рать Деяний вековых ложится горьким прахом! О, толпы, яростью взметенные и страхом! Железо лязгает, и золото звенит, Удары молота о мрамор стен и плит, Фронтоны гордые, что славою повиты, На землю рушатся, и головы отбиты У статуй, и в домах ломают сундуки, Насилуют и жгут, и сжаты кулаки, И зубы стиснуты; рыданья, вопли, стоны И груды мертвых тел — здесь девушки и жены: В зрачках — отчаянье, в зубах — волос клочки Из бороды, плеча мохнатого, руки… И пламя надо всем, играющее яро И вскинутое ввысь безумием пожара!

Перевод Н. Рыковой

 

Мартин Лютер

Монастыри, — Всю землю озарял когда-то строй их черный; В глуби лесной, в выси нагорной, Горя в лучах зари, Над ними башни их, как факелы, сверкали; Созвездия с небес печатями свисали, И над равнинами, над пеленой озер, Над деревушками, потупившими взор. Они стояли в латах Уставов каменных и догм своих зубчатых. И думал Рим за всех; Они же думали для Рима. Вся жизнь подвластна им — струи потоков тех, Что пенились в веках, кипя неудержимо. Везде, из града в град и из села в село, Простерлось власти их железное крыло. Народы светлых стран, народы стран туманных — Размноженная лишь душа монастырей, Что вкруг Христа плели сеть силлогизмов льдяных, Что страх несли в сердца бесстрашных королей. И ни одна душа в себе раздуть не смела Жар, где бы пламя их святое не горело. Тысячелетие они, Как меч в тугих ножнах, рукою, полной силы, Хранили бдительно в своих стенах, в тени Людские пылы. Текли столетия, — и больше не был ум Бродилом духа; Исканья умерли, и страстных споров шум Был чужд для слуха; Сомненье точно зверь затравленный, едва, Едва металось, И жалко погибал смельчак, чья голова Высокой гордостью венчалась. О, христианский мир, железный как закон, Чьи догмы западный согнули небосклон, — Восстав, кто на него направит гнев свой пьяный? Но был один монах, и страстный и крутой, Он воли кулаки сжимал в мечте ночной, — Его послали в мир германские туманы. Нагие тексты он святыней не считал. То были жерди лишь, а не вершина древа: Под мертвой буквою бессильно дух лежал, И папа во дворце направо и налево Благословением и небом торговал. Повсюду вялые опутали покровы Собора гордого властительный портал, И золотом попы, как бы пшеницей новой, Все христианские засеяли поля. Бесчисленных святых раскинулась опека Над мукою людской, ее безмерно для; Но все не слышал бог стенаний человека. Хоть видел Лютер над собой Лишь руки сжатые, грозящие бедой, Хоть посохов взлетала злоба Над ним, грозя его преследовать до гроба, Хоть подымались алтари Грозою догматов и древних отлучений, — Ничто не сокрушило гений, Охваченный волной свободных размышлений В святом предчувствии зари. Собою будучи, он мир освободил. Как цитадель, он совесть возносил Надменно над своей душою, И библия была не гробом мертвых слов, Не беспросветною тюрьмою, Но садом, зыблемым в сиянии плодов, Где обретал свободно каждый Цветок излюбленный и вожделенный плод И избирал себе однажды Дорогу верную, что к господу ведет. Вот наконец та жизнь, открытая широко, Где вера здравая и жаркая любовь, Вот христианская грядет идея вновь, И проводник ее — сверкающее око, Надменность юная, нескованная кровь. Пускай еще гремит над миром голос Рима, — Он, Лютер, под грозой собрал свой урожай; Германская его душа неукротима, И дрожь природы в ней струится через край. Он — человек страстей, лишь правду говорящий; Как виноград, свою он хочет выжать плоть; Он никогда не сыт; его души гремящей И радости его ничем не побороть. Он яростен и добр, порывист, к вере рьяный, Он противоречив, он ранит как копье, И реки благости и гнева ураганы В его душе кипят, не сокрушив ее. И посреди побед не знает он покоя… Когда же смерть легла на властное чело, Казалось, будто ночь простерла над горою Неодолимое и черное крыло.

Перевод Г. Шенгели

 

Микеланджело

Когда вошел в Сикстинскую капеллу Буонарроти, он Остановился вдруг, как бы насторожен; Измерил взглядом выгиб свода, Шагами — расстояние от входа До алтаря; Счел силу золотых лучей, Что в окна бросила закатная заря; Подумал, как ему взнуздать коней — Безумных жеребцов труда и созиданья; Потом ушел до темноты в Кампанью [28] . И линии долин и очертанья гор Игрою контуров его пьянили взор; Он зорко подмечал в узлистых и тяжелых Деревьях, бурею сгибаемых в дугу, Натугу мощных спин и мышцы торсов голых И рук, что в небеса подъяты на бегу; И перед ним предстал весь облик человечий — Покой, движение, желанья, мысли, речи — В телесных образах стремительных вещей. Шел в город ночью он в безмолвии полей, То гордостью, то вновь смятением объятый: Ибо видения, что встали перед ним, Текли и реяли — неуловимый дым, — Бессильные принять недвижный облик статуй. На следующий день тугая гроздь досад В нем лопнула, как под звериной лапой Вдруг лопается виноград; И он пошел браниться с папой: Зачем ему, Ваятелю, расписывать велели Известку грубую в капелле, Что вся погружена во тьму? Она построена нелепо: В ярчайший день она темнее склепа! Какой же прок в том может быть, Чтоб тень расцвечивать и сумрак золотить? Где для подмостков он достанет лес достойный: До купола почти как до небес? Но папа отвечал, бесстрастный и спокойный: «Я прикажу срубить мой самый лучший лес». И вышел Анджело и удалился в Рим, На папу, на весь мир досадою томим, И чудилось ему, что тень карнизов скрыла Несчетных недругов, что, чуя торжество, Глумятся в тишине над сумеречной силой И над величием художества его; И бешено неслись в его угрюмой думе Движенья и прыжки, исполнены безумий. Когда он вечером прилег, чтобы уснуть,— Огнем горячечным его пылала грудь; Дрожал он, как стрела, среди своих терзаний, — Стрела, которая еще трепещет в ране. Чтоб растравить тоску, наполнившую дни, Внимал он горестям и жалобам родни; Его ужасный мозг весь клокотал пожаром, Опустошительным, стремительным и ярым. Но чем сильнее он страдал, Чем больше горечи он в сердце накоплял, Чем больше ввысь росла препятствий разных груда, Что сам он воздвигал, чтоб отдалить миг чуда, Которым должен был зажечься труд его, — Тем жарче плавился в его душе смятенной Металл творенья исступленный, Чей он носил в себе и страх и торжество. Был майский день, колокола звонили, Когда в капеллу Анджело вошел, — И мозг его весь покорен был силе. Он замыслы свои в пучки и связки сплел! Тела точеные сплетеньем масс и линий Пред ним отчетливо обрисовались ныне. В капелле высились огромные леса, — И он бы мог по ним взойти на небеса. Лучи прозрачные под сводами скользили, Смыкая линии в волнах искристой пыли. Вверх Анджело взбежал по зыбким ступеням, Минуя по три в раз, насторожен и прям. Из-под ресниц его взвивался новый пламень; Он щупал пальцами и нежно гладил камень, Что красотой одеть и славою теперь Он должен был. Потом спустился снова И наложил тяжелых два засова На дверь. И там он заперся на месяцы, на годы, Свирепо жаждая замкнуть От глаз людских своей работы путь; С зарею он входил под роковые своды, Ногою твердою пересилив порог; Он, как поденщик, выполнял урок; Безмолвный, яростный, с лицом оцепенелым, Весь день он занят был своим бессмертным делом. Уже Двенадцать парусов [29] он ликами покрыл! Семь прорицателей и пять сивилл Вникали в тексты книг, где, как на рубеже, Пред ними будущее встало, Как бы литое из металла. Вдоль острого карниза вихри тел Стремились и летели за предел; Их золотые спины гибкой лентой Опутали антаблементы [30] ; Нагие дети ввысь приподняли фронтон; Гирлянды здесь и там вились вокруг колонн; Клубился медный змий в своей пещере серной; Юдифь [31] алела вся от крови Олоферна; Скалою Голиаф [32] простер безглавый стан, И в пытке корчился Аман [33] . Уверенно, без исправлений, Без отдыха, и день за днем, Смыкался полный круг властительных свершений. На своде голубом Сверкнуло Бытие. Там бог воинственный вонзал свое копье В хаос, клубившийся над миром; Диск солнца, диск луны, одетые эфиром, Свои места в просторе голубом Двойным отметили клеймом; Ег о ва реял над текучей бездной, Носимый ветром, блеск вдыхая звездный; Твердь, море, горы — все казалось там живым И силой, строгою и мерной, налитым; Перед создателем восторженная Ева Стояла, руки вздев, колена преклонив, И змий, став женщиной, вдоль рокового древа Вился, лукавствуя и грудь полуприкрыв; И чувствовал Адам большую руку божью, Персты его наполнившую дрожью, Влекущую его к возвышенным делам; И Каин с Авелем сжигали жертвы там; И в винограднике под гроздью золотою Валился наземь Ной, упившийся вином; И траурный потоп простерся над землею Огромным водяным крылом. Гигантский этот труд, что он один свершил, Его пыланием Ег о вы пепелил; Его могучий ум свершений вынес бремя; Он бросил на плафон невиданное племя Существ, бушующих и мощных, как пожар. Как молния, блистал его жестокий дар; Он Данта братом стал или Савонаролы [34] . Уста, что создал он, льют не его глаголы; Зрят не его судьбу глаза, что он зажег; Но в каждом теле там, в огне любого лика И гром и отзвуки его души великой. Он создал целый мир, такой, какой он смог, И те, кто чтит душой благоговейно, строго Великолепие латинских гордых дел, — В капелле царственной, едва войдя в придел, Его могучий жест увидят в жесте бога. Был свежий день: лишь осень началась, Когда художник понял ясно, Что кончен труд его, великий и прекрасный, И что работа удалась. Хвалы вокруг него раскинулись приливом, Великолепным и бурливым. Но папа все свой суд произнести не мог; Его молчанье было как ожог, И мастер вновь в себя замкнулся, В свое мучение старинное вернулся, И гнев и гордость с их тоской И подозрений диких рой Помчали в бешеном полете Циклон трагический в душе Буонарроти.

Перевод Г. Шенгели

 

Влечения

1 В тумане, где простерлись ланды. Стоит заброшенный и опустелый дом. Любовь их зародилась в нем… Он высится, покинут, над прудом, В тумане, где простерлись ланды. Где корабли — те, что пришли Издалека, — сереют смутно В воде канала мутной, В тумане, где простерлись ланды, Где речки и ручьи буравят Нидерланды. Июльским днем он уезжал, Когда дрожал над крышей зной И ветер пил его шальной. Куда он ехал — сам не знал, Но верил, что вернется к ней Спустя немало лет, спустя немало дней, Наполненных упорною борьбою С судьбою, И, гордую скрывая нежность, Любимой принесет весь мир в своих руках, В душе, забывшей страх, В глазах, впивавших синюю безбрежность. Он увидал моря — и вновь и вновь моря, Просторы, где встает над тропиком заря, Дремучие леса в уборе пышно-рдяном, Цепляющиеся ветвями за туман, И исполинских змей и белых обезьян, Что ловко прыгали по голубым лианам. Коралловый атолл сверкал ему средь бурь; Он видел райских птиц — и пурпур и лазурь Их оперения… И золотые пляжи И горы перед ним вставали, как миражи. Он шел по берегу среди нависших скал, И налетавший бриз лицо его ласкал И чудилось ему, что это милой руки Касаются его пылающих висков, Прочь отогнав тоску, утишив боль разлуки, И ветер доносил обрывки нежных слов — Преодолевшие бескрайность моря звуки… А между тем в краю далеком, но родном, В их белом домике, средь лилий и глициний, Она его ждала, в мечтах о нем одном, И видела его сквозь сумрак ночи синий. Шкатулка, что его записки берегла, Подушка, что голов хранила отпечаток, Диван, любимая качалка у стола, большое зеркало, которое когда-то Скрестило взгляды их, — все ночью, утром, днем Напоминало ей настойчиво о нем. Как часто вечером, когда лучи заката Окутывали даль вуалью розоватой, Его упрямая и нежная рука, Как будто в поисках следов от ласк давнишних, Касалась глаз, волос, колен ее слегка, Трепещущих грудей, губ, алых словно вишни… Какою радостью переполнялась грудь, Как празднично в душе бывало! Ни ненастье, Ни бури не могли в такие дни спугнуть Ее огромное, сияющее счастье, Когда она, забыв томящую усталость, К ласкающей руке губами прикасалась. Два сердца разлучить не мог и океан… И где бы ни был он — среди лесов, саванн, В долинах и в степях, в болотах и в пустыне, На берегу морском, в горах и на равнине — Повсюду с ним любимая была, С ним вместе странствуя, в душе его жила, Когда он к цели шел дорогой каменистой, Среди опасностей, в потемках ночи мглистой. 2 Но как-то раз, в вечерний час, В стране, где много рек и где полей квадраты Средь новых домиков похожи на заплаты, В голубоватой мгле, далеко за мостом, Он город увидал — огромный, шумный, алый, Как будто сад из камня и металла — И сердце замерло от восхищенья в нем. Оттуда долетал С клубами дыма вместе Неясный рокот улиц и предместий. Он не смолкал Ни днем, ни по ночам, Сливаясь с гулом волн, что пели берегам Морские саги. Свистки внезапно, как зигзаги, Прорезывали воздух иногда. Из порта, где стоячая вода Пропахла керосином, Отрывистых гудков летел призыв к нему, И фонарей огни пронизывали тьму, Взмахнувшую крылом нетопыриным. Прямые пальцы труб вонзались в облака, Стеклянный свод блистал над рынком, над вокзалом, И, как циклопа глаз, маяк издалека Подмигивал огнем зеленым, белым, алым, Выхватывая вдруг из мрака корабли, Пришедшие со всех концов земли. И всеми фибрами души воспламененной Он город ощутил, громадный и бессонный, Его кипение, борьбу надежд и сил, Людских умов и воль соревнованье, Могущество труда, воздвигнувшего зданья Многоэтажные… Гигант его пленил, Ошеломил его, потряс воображенье; В предчувствии грозы он весь затрепетал. В душе, как в зеркале, контрастов отраженья… Ему казалось — он сильнее, зорче стал, И выше, и смелей, умноженный стократно Толпой… И с жадностью внимал он шум невнятный Далеких выкриков, шагов и голосов, И гомон города, и грохот поездов, Увенчанных султаном белым дыма И мчавшихся по светлым рельсам мимо. Перед его доверчивой душой Ритм города возник, как откровенье, Ритм лихорадочный, кипучий, огневой, Ритм, уносящий время за собой, Ритм учащенного сердцебиенья… 3 Пока в ее душе, утратившей покой, Сменялась грусть уныньем и тоской — Он позабыл о ней, подхвачен словно шквалом. Его энергия, как фейерверк, пылала. Как перед ветерком камыш — пред ним судьба Склонилась наконец, послушная раба. Сиянье золота слепило, чаровало, Безумная вокруг стихия бушевала, Но, все опасности и страхи одолев, Удачу он поймал, как антилопу — лев. Он стал хозяином, владыкой силы грозной, Он укротил ее, все выгоды извлек Из гибельной игры, из мощи грандиозной И верил, что его рукою движет рок. Покорные ему, искали рудокопы И в недрах Кордильер, и в рудниках Европы, И в знойных тропиках, и там, где смерзлись льды, Железа, олова и серебра следы; Он заставлял людей нырять на дно морское, Взбираться к облакам, долбить пласты в забое; Его огромные красавцы корабли, Наполнив грузом трюм, по океанам шли, И хриплые гудки в ушах его звучали. Порой он странные слова произносил, Не видя, он смотрел… Пред ним вставали дали. От вычислений пьян, он чудеса творил, Склоняясь по ночам над картой в кабинете, Чтоб залежи руды отметить на планете. Он ощущал теперь пульс мира под рукой, Пульс доков, мастерских, заводов, скотобоен… Пульс этот бился в нем, и быстр и беспокоен. Экватор, полюсы и звезд далеких рой! Как он вобрал в себя, познав вселенной цельность. Ваш холод, и жару, и блеск, и беспредельность! 4 О, незабвенные былые времена, И домик над рекой, где так ждала она, И, отдаленные пучиной расстоянья, Ее любовь, ее очарованье! Он позабыл о вас, он вами пренебрег. Лишь зов стихийных сил теперь тревожить мог И волновать его — не золотая лира: Ведь у него в груди забилось сердце мира. Со страхом, с радостью, познав его закон, Его велениям повиновался он. Поблекли прошлого чудесные картины, Как фрески мастеров старинных… Каким трагическим и жутким был тот час, Когда декабрьские туманы плыли мимо И зеркало, в котором столько раз Встречались взгляды их, где трепетал экстаз, Разбилось, выскользнув из рук любимой… И сердце сделалось гробницею любви, Воспоминание, как факел, в нем пылало. Дни грустные текли… Она их коротала, Пока закат не утопал в крови. Приплывшие назад из-за моря — молчали: Они ее судьбу безрадостную знали. И ветер к ней призыв уже не доносил, И ждать любимого ей не хватало сил. Прекрасные глаза не меркли от страданья… Любовь, которая не знает увяданья, Любовь, дремавшая до этого в тиши, Еще раз расцвела в глуби ее души Так пышно, Что смерть пришла неслышно. Однажды, зимним днем, С улыбкой на устах, без жалоб, без мученья, Она угасла, думая о нем, Шепча слова любви, привета и прощенья. В тумане, где простерлись ланды, Стоит заброшенный и опустелый дом. Любовь их зародилась в нем… Он высится, покинут, над прудом, В тумане, где простерлись ланды, Где корабли — те, что пришли Издалека, — сереют смутно В воде канала мутной, В тумане, где простерлись ланды, Где речки и ручьи буравят Нидерланды.

Перевод Валентина Дмитриева

 

Корабль

Мы мирно курс ведем под звездными огнями, И месяц срезанный плывет над кораблем, Нагроможденье рей с крутыми парусами Так четко в зеркале отражено морском! Ночь вдохновенная, спокойно холодея, Горит среди пространств, отражена в волне, И тихо кружится созвездие Персея С Большой Медведицей в холодной вышине. А снасти четкие, от фока до бизани, От носа до кормы, где светит огонек, Доныне бывшие сплетеньем строгой ткани, Вдруг превращаются в запутанный клубок. Но каждый их порыв передается дрожью Громаде корабля, стремящейся вперед; Упругая волна, ложась к его подножью, В широкие моря все паруса несет. Ночь в чистоте своей еще просторней стала, Далекий след кормы, змеясь, бежит во тьму, И слышит человек, стоящий у штурвала, Как весь корабль, дрожа, покорствует ему. Он сам качается над смертью и над бездной, Он дружит с прихотью и ветра и светил; Их подчинив давно своей руке железной, Он словно и простор и вечность покорил.

Перевод Вс. Рождественского

 

Из книги «Вся Фландрия»

(1904–1911)

 

Кровля вдали

О, дом, затерянный в глуши седой зимы, Среди морских ветров, и фландрских дюн, и тьмы! Едва горит, чадя, светильня лампы медной, И холод ноября и ночь в лачуге бедной, Глухими ставнями закрыт провал окна, И тенью от сетей расчерчена стена. И пахнет травами морскими, пахнет йодом В убогом очаге, под закоптелым сводом. Отец, два дня в волнах скитаясь, изнемог, Вернулся он и спит. И сон его глубок. Ребенка кормит мать. И лампа тень густую Кладет, едва светя, на грудь ее нагую. Присев на сломанный треногий табурет, Кисет и трубку взял угрюмый старый дед, И слышно в тишине лишь тяжкое дыханье Да трубки сиплое, глухое клокотанье. А там, во мгле, Там вихри бешеной ордой Несутся, завывая, над землей. Из-за крутых валов они летят и рыщут, Бог весть какой в ночи зловещей жертвы ищут. Безумной скачкой их исхлестан небосклон. Песок с прибрежных дюн стеной до туч взметен… Они в порыве озлобленья Так роют и терзают прах, Что, кажется, и мертвым нет спасенья В гробах. О, как печальна жизнь средь нищеты и горя, Под небом сумрачным, близ яростного моря! Мать и дитя, старик в углу возле стола — Обломок прошлого, он жив, но жизнь прошла. И все-таки ему, хоть велика усталость, Привычный груз труда влачить еще осталось. О, как жестока жизнь в глуши седой зимы, Когда валы ревут и вторят им холмы! И мать у очага, где угасает пламя, Ребенка обняла дрожащими руками. Вой ветра слушает, молчит она и ждет, Неведомой беды предчувствуя приход, И плачет и скорбит. И дом рыбачий старый, Как в кулаке гнездо, ноябрь сжимает ярый.

Перевод А. Корсуна

 

Побережье

Широкие каймы пустынных берегов, Все тех же самых волн все тот же вопль и рев С конца в конец того же фландрского приморья, Песчаных дюн холмы и пепельные взгорья, Недобрая земля, жестокая порой, Земля, где вечная борьба, и вечно вой Ветров, и вечные тревоги и усилья, Где бури зимние над нами вихрят крылья И стены черные вздымает сквозь туман Клокочущий тоской и злобой океан, — Спасибо вам за то, что вы у нас такие, Как смерть, как жизнь в ее мгновенья грозовые! От вас избыток сил у наших сыновей, И в бедах и в трудах упорство молодое; От вас они светлы той дерзкой красотою, Что неосознанно живет в сердцах людей И в смертный бой влечет одолевать злосчастье. Спокойным мужеством вы наделили их В привычных пагубах, в опасностях лихих, Которыми грозит осеннее ненастье; От вас у девушек, что победили страх Еще невестами изведать вдовье горе, — Любовь и верности к тем, кого в седое море Сурово шлет нужда на барках и ладьях, Чтоб в час, когда тепло у очага родного И тело к телу льнет в уютной тьме лачуг, Счастливым отдыхом и ласками подруг Могли насытиться вернувшиеся с лова. Страна полуночных и западных ветров, Несущих соль морей и терпкий запах йода, Тобой закалена крутая плоть народа И много сил дано рукам его сынов, Чтоб, властные, они вложили труд и волю В печальный милый край, что им достался в долю. Пускай возникли здесь дворцы и купола, Как сон диковинный из камня и стекла, И город встал у вод, морской овеян солью, — Вам, парни Фландрии и девушки, лишь вам Быть сопричастными я волнам, и ветрам, Прилива бурного могучему раздолью. Вас, дети моря, с ним ничто не разлучит, От моря ваших душ неистовство и сила, И очи вам его сиянье засветило, И в вашей поступи прибойный ритм звучит. А те из вас, кто всех бесстрашней и суровей, Они еще верны заветам древней крови: Потомки викингов [35] на всех путях морских Пьянеют яростью прапрадедов своих, Что уходили в смерть на кораблях, объятых Огнем, без спутников, без парусов крылатых, Без весел, чтоб найти торжественный покой Багряным вечером в пучине золотой.

Перевод Н. Рыковой

 

Гильом де Жюлье

Ведя ряды солдат, блудниц веселых круг, Ведя священников и ворожей с собою, Смелее Гектора, героя древней Трои, Гильом Жюлье, архидиакон, вдруг Пришел защитником страны, что под ударом Склонилась, — в час, когда колокола Звонили и тоска их медная текла Над Брюгге старым. Он был горяч, и юн, и жаркой волей пьян; Владычествовал он над городом старинным Невольно, ибо дар ему чудесный дан: Везде, где б ни был он, — Быть господином. В нем было все: и похоть и закон; Свое желание считал он высшим правом, И даже смерть беспечно видел он Лишь празднеством в саду кровавом. Леса стальных мечей и золотых знамен Зарей сверкающей закрыли небосклон; На высот а х, над Кортрейком безмолвным, Недвижной яростью застыл Французов мстительных неукротимый пыл. «Во Фландрии быть властелином полным Хочу», — сказал король. Его полки, Как море буйное, прекрасны и легки, Собрались там, чтоб рвать на части Тяжелую, упрямую страну, Чтоб окунуть ее в волну Свирепой власти. О, миги те, что под землею Прожили мертвые, когда Их сыновья, готовясь к бою, С могилами прощались навсегда, И вдруг щепоть священной почвы брали С которою отцов смешался прах, И эту горсть песка съедали, Чтоб смелость укрепить в сердцах! Гильом был здесь. Они катились мимо, Грубы и тяжелы, как легионы Рима, — И он уверовал в грядущий ряд побед. Велел он камыши обманным покрывалом Валить на гладь болот, по ямам и провалам, Которые вода глодала сотни лет. Казалась твердою земля — была же бездной. И брюггские ткачи сомкнули строй железный, По тайникам глухим схоронены Ничто не двигалось. Фламандцы твердо ждали Врагов, что хлынут к ним из озаренной дали, — Утесы храбрости и глыбы тишины. Легки, сверкая и кипя, как пена, Что убелила удила коней, Французы двигались. Измена Вилась вкруг шлемов их и вкруг мечей, — Они ж текли беспечным роем, Шли безрассудно вольным строем, — И вдруг: треск, лязг, паденья, всплески вод, Крик, бешенство. И смерть среди болот. «Да, густо падают: как яблоки под бурей», — Сказал Гильом, а там — Все новые ряды Текли к предательски прикрытой амбразуре, На трупы свежие валясь среди воды; А там — Все новые полки, сливая с блеском дали, С лучом зари — сиянье грозной стали, Все новые полки вставали, И мнилось им глаза закрыв, В горнило смерти их безумный влек порыв. Поникла Франция, и Фландрия спасалась! Когда ж, натужившись, растягивая жилы, Пылая яростью, сгорая буйной силой, Бароны выбрались на боевых конях По гатям мертвых тел из страшного разреза, — Их взлет, их взмах Разбился о фламандское железо. То алый, дикий был, то был чудесный миг. Гильом пьянел от жертв, носясь по полю боя; Кровь рдела у ноздрей, в зубах восторга крик Скрипел, и смех его носился над резнею; И тем, кто перед ним забрало подымал, Прося о милости, — его кулак громадный Расплющивал чело; свирепый, плотоядный, Он вместе с гибелью им о стыде кричал Быть побежденными мужицкою рукою. Его безумный гнев рос бешеной волною: Он жаждал вгрызться в них и лишь потом убить. Чесальщики, ткачи и мясники толпою Носились вслед за ним, не уставая лить Кровь, как вино на пире исступленном Убийств и ярости, и стадом опьяненным Они топтали всё. Смеясь, Могучи, как дубы, и полны силы страстной, Загнали рыцарей они, как скот безвластный, Обратно в грязь. Они топтали их, безжизненно простертых, На раны ставя каблуки в упор, И начался грабеж оружья, и с ботфортов Слетали золотые звезды шпор. Колокола, как люди, пьяны, Весь день звонили сквозь туманы, Вещая о победе городам, И герцогские шпоры Корзинами несли бойцы в соборы В дар алтарям. Валяльщики, ткачи и сукновалы Под звон колоколов свой длили пляс усталый; Там шлем напялил шерстобит; Там строй солдат, блудницами влекомый, На весь окутанный цветным штандартом щит Вознес Гильома; Уже давно Струился сидр, и пенилось вино, И брагу из бокалов тяжких пили, И улыбался вождь, склоняясь головой, Своим гадальщиком, чьих тайных знаний строй У мира на глазах цвет королевских лилий Ему позволил смять тяжелою рукой.

Перевод Г. Шенгели

 

Общинники

Всегда, Дни, месяцы, года И вновь года, Сыны страны румяной, плодовитой Впускали жадный свой укус В огромный кус Земных богатств, их волею добытый. Им дивное чутье служило искони. Они искусство брать и ждать прекрасно знали, Что взято ими, никогда Не выпускали. Война. Они ее охотно принимали, Под львами орифламм смыкая тяжкий строй, Неповоротливый, упорный, как литой Из стали. Но был волшебно быстр взлет их ужасных рук, Когда им было нужно вдруг Меж ловких рыцарей, блиставших легкой бр о ней И смелостью французскою, схватить За волосы победу и смирить, Со счастием зажав в свои ладони, И вознести, как Фландрию, ее Ввысь, на горящее под солнцем острие Их башен в бледном небосклоне. Колокола, мычащие вдали, Они в своих сердцах, как ярый гнев, несли, И языков прокованные била Их кулаков в себе таили силу. А ненависть! Она в течение веков Пылала в их душе у жарких очагов; И сыновей они своих скликали, Чтоб те увидели ее багряный жар У очага семейного. Как дар Они, целуя их, передавали Им душу Фландрии и прадедов сердца, Умевших ненавидеть до конца. Почти молчали там, но мыслили согласно. Был город укреплен; его богатства властно От бережливости пылающей росли. Там дыбились от каждого налога И долгую борьбу, обдуманно и строго. Вели С несчетными и жадными врагами, С баронами и королями, Чьи золоченые гербы Казались им какими-то когтями, Впивающимися в их лбы. Как жизнь, там защищали право. Условья, договоры слева, справа Сковали жизнь купцов И жизнь ростовщиков. Порты казались там открытыми домами, Где продавали землю четвертями; Там руки чуткие и зоркий луч зрачков Ощупывали всё, там всё давало прибыль; Там пользовались всем, безмолвие храня. Запасы смол, и руд, и вин, рыча, звеня, Одним давая жизнь, другим вещая гибель, Вздымались властью там, откуда корабли Стремили Фландрию во все концы земли. О, войны, мятежи и заговоры! За ними вольности пришли стопой нескорой, Неспешной чередой. Конечно, каждый цех хотел лишь за собою Оставить все права, добытые борьбою; И зависть, споров шум безжизненной листвой Заплесневелою над буднями висели; Но если вспыхивал общенародной цели Сверкающий маяк, — То все ткачи и кузнецы умели В напор единый слить свой непреклонный шаг. Они неслись в грозе и буре страсти На ветхий дуб враждебной власти; Вгрызался в корни бешеный топор, Набат тяжелый правил шаг их гулкий, И вдруг толпой кишели переулки, И мчались к площади, сжав кулаки, Чернеющие кровью мясники. Так, отдавая жизнь, чтоб из гранита воли Воздвигнуть здание своей счастливой доли, Фламандских буржуа крикливый грузный клир Означил на гербе их расы — Упрямой, крепкомясой — Весь мир.

Перевод Г. Шенгели

 

Шаланда

Вот лодочник, веселый малый, Налег на руль плечом… Увидят все каналы Его плавучий дом. До блеска вымытая лодка Скользит, красотка, По глади вод, легка, чиста. Не слышно даже плеска… Зеленый ют и красные борта, Белеет занавеска. На палубе лохань с бельем стоит, Над нею в клетке чиж свистит. Собака на прохожих лает. Обратно эхо отсылает Ее смешную злость… А за рулем — Сам лодочник, веселый малый. Его плавучий дом Увидят все каналы, Что Фландрию прорезали насквозь. Связав Голландию с Брабантом цепью длинной. Он помнит Льерр, Малин и Гент старинный, В Дордрехте и в Турнэ ему бывать пришлось, И снова со своей шаланды Лиловые он видит ланды. Он возит грузы, что порой Над ютом высятся горой: Корзины яблок краснобоких, Горох, бобы, капусту, рожь… Подчас на палубе найдешь И финики из стран далеких. Он знает каждый холмик В стране, где вьются Шельда, Лис, И Диль, и обе Неты; В дороге им все песенки пропеты Под перезвон колоколов — Все песни сел, полей, лесов И городов. В далеком Брюгге мост Зеркал Ему сверкал; Мосты Ткачей и Мясников, Мост Деревянных башмаков, Мост Крепостной и мост Рыданий, Мост Францисканцев, мост Прощаний, Лохмотьев мост и мост Сирот — Он знает их наперечет. Нагнувши голову под древний аркой В Антверпене, и в Монсе, и в Кондэ, Он со своею легкой баркой Проскальзывал везде. Он парус поднимал на Дандре, Дюрме, Леке, Из края в край несли задумчивые реки Его суденышко, качая на воде. Пейзаж вокруг него — в движенье, Бегут, мелькая, отраженья, Дробясь в волнах. И, с трубкою в зубах, Медлительный, спокойный, загорелый, Пропитанный и ветром и дождем, Тяжелым правит он рулем Своей шаланды белой. И день и ночь плывет она, И в сердце входит тишина.

Перевод Валентина Дмитриева

 

Старые дома

Дома у стен дворца, близ городского вала.       Укрыты в ваших тайниках       Богатства в крепких сундуках, Что жадно, по грошам, провинция собрала. Личины львиные над ручкою дверной       Глядят, оскалены и дики.       Решеток вздыбленные пики На окнах сумрачных, как копьеносцев строй. Дат золоченых вязь искрится и сверкает,       И, медленно вступая в дом,       Хозяин кованым ключом Всегда торжественно запоры отмыкает. А в праздники, когда среди сограждан он       Шагает важно и кичливо,       То сам напоминает живо Тяжеловесный ваш и вычурный фронтон Вы жирное житье в себе замуровали       С его добротностью скупой,       И спесью жадной и тупой, И затхлой плесенью затверженной морали, И все-таки, дома в плаще туманном лет.       Хранит ваш облик величавый       Остатки отшумевшей славы И древних доблестей едва заметный след. Панель дубовую украсили узоры,       И лестниц взлет надменно строг,       И жутко, перейдя порог, Вступать в безмолвные, глухие коридоры Там гости за столом пируют без забот.       Пылают вечером камины,       Семью сбирая в круг единый, И плодовитостью гордится каждый род. Дома, ваш мир умрет! И все же будьте с нами.       Когда великий вспыхнет гнев,       И люди, факелы воздев, Раздуют рыжее клокочущее пламя. Но пусть навек уснут богатства в сундуках,       И жизнь будить их не посмеет,       И жар горячий не согреет, — Пусть непробудно спят, как мертвые в гробах. Дремота тяжкая провинцию сковала,       И все черней забвенья тьма       Над вами, старые дома На главной улице, у городского вала.

Перевод А. Корсуна

 

Курильщики

Сегодня день, когда должны В таверне «Солнца и Луны» Отпраздновать большое торжество: Избрание главы и старшины Всех истинных курильщиков страны, — Так назовут того, Кто пред лицом испытанных судей Огонь поддержит в трубочке своей Всех доле. Итак, да будет пиво Бурливо И дым послушен воле! Для любопытных скамьи есть. Курильщики к столам успели сесть. Кому же — Фландрии или Брабанту честь? Пуская дыма выкрутасы, Уже все курят больше часа Свой крепкий рубленый табак, Набитый в трубки до отказа, Умятый пальцем по два раза — С любовью, а не кое-как. Все курят и молчат упорно. Их много в комнате просторной. Никто не хочет торопиться, И каждый на других косится. Они хозяйственно дымят: Неведом им азарта пламень; Лишь слышно, как часы стучат, Чей маятник — вперед, назад! — Все тот же повторяет лад, Да изредка плевки летят И грузно падают на камень И так дымили бы они Еще часы, быть может дни, Когда бы новички в куренье Не вывели из наблюдений, Что их постигнул крах И что огонь в их трепетных руках Зачах. Но ветеранам неизвестен страх! Пускай извивы дыма Неведомым пером Их победителя простое имя Выводят, может быть, под потолком, — Они туда и не глядят, Их взгляд На трубку устремлен, где светит ясно Им огонечек красный. И он один у них в мечтах, И он всецело в их руках: Они его томят и нежат, Затяжки их всё деликатней, реже, И губы, как тиски, Сжимают чубуки, И каждый про себя хитрит, И каждый свой секрет хранит. А сколько надобно оглядки, Чтоб не поблек До времени веселый огонек, Зажатый в их ладони хваткой! Их было десять, стало пять. Осталось трое. Спасовать Решает третий, — с поля брани Уходит он, и вслед несутся залпы брани. Остались двое: судовщик, Брабантец, — он уже старик, — И шорник с рыжей бородою — Надежда Фландрии, всегда готовый к бою. Тут начался великий спор. Народ вскочил, и вся таверна На мастаков глядит в упор, А те сидят высокомерно, Дымя безмолвно, до тех пор, Пока фламандец вдруг уныло В головку трубки пальцем ткнул — И побледнел: зола остыла! Другой же все еще тянул, Попыхивал едва приметно, Пуская голубую тень дымка, И продолжал игру, пока, Всех оглянувши свысока, Не вытряхнул три красных уголька На ноготь свой, широкий и бесцветный. И судьи все, восхищены, В таверне «Солнца и Луны» За пивом сидя, присудили: Тому, кто дрался за Брабант И, проявив уменье и талант, Фламандца рыжего осилил, Дать приз. И трубкой наградили Из пенки с янтарем. А к ней цветы и бант.

Перевод Е. Полонской

 

Из книги «Волнующиеся нивы»

(1912)

 

Дороги

Дорог раскинутая сеть, Как будто тяжкими гвоздями, К земле прикреплена камнями, Чтоб между темными лесами и полями Тянуться, извиваться и белеть. Старейшие — когда-то римские — дороги Доныне помнят, как в сады людей Порой наведывались боги; Другие видели в соседней роще фей В плаще голубоватом, С горящим светлячком на плечике покатом; А те скользят, петлят, но цель у них проста: Добраться — на развилке — до креста, До ниши с каменным изображеньем девы; А вот по тем, дыша горячей лавой гнева Из яростного зева, Когда-то шла война. Пока зима, угрюма и мрачна, Все время жмется к печке милой, Под небом сумрачным уныло Дороги серые томятся там, вдали, Но вешние лучи на них едва легли — И им уже тепло, они уже готовы Созвать, увлечь в поля сияющие снова Для солнечных трудов И плуги, и возы, людей, коней, волов, Мальчишек и девчонок. И жаворонка звон с прозрачных облаков Летит над пашнями, пронзителен и тонок, И вот — Дороги по утрам уже бегут вперед Скрываясь под зеленым сводом Раскинутых ветвей — к лугам, селеньям, водам; Без отдыха они Канавы огибают и плетни; То мягче, то прямей и круче Взбираются, змеясь, на склон холмистой кручи, Где сладко пахнет скошенной травой; Помедлить, подождать им хочется порой; И тень от облака — ширококрылой птицы — В полдневный зной на них торжественно ложится; Сквозь нивы желтые, где началась страда Июльская, они проходят иногда: То вправо двинется одна, то сразу Налево повернет — от жницы к сноповязу; Другая спустится, чтоб обогнуть кольцом Лесного сторожа убогий дом; А у широких, плотно замощенных, Такие тяжести на спинках закаленных, Что, глядя, как они уносятся в закат Со всем, что в этот день их нагрузить успело, Невольно думаешь, дворы деревни целой К пределам солнечным спешат. Дороги, пробуждаясь летом С рассветом, До гаснущей на западе зари Обходят фермы, и сады, и пустыри. Их любят-старики, что у ворот под вечер Болтают про дела минувшие и встречи; Привычно узнают они Шаги, что их касаются в одни И те же утра, ночи, дни. Ведут они и в церковь — и в сторонку, В какой-нибудь лесок, Где грубоватый, хитрый паренек Подстережет свою девчонку. И нам от них не скрыть своих утрат, измен, Своих удач и бед за толщей наших стен, И на себе они несут в седые дали Все наши радости, тревоги и печали И смелость душ людских, что крепче стали.

Перевод Н. Рыковой

 

Гроза

Средь яблок золотых, под легким ветерком, Ты показалась там, где закачались ветки. Вдруг тучу принесло, и дождь запрыгал редкий; Грудь сада разорвав, лавиной рухнул гром. И в страхе с лестницы скользнула ты проворно Под низенький навес, что в вспышках грозовых То белизной сверкал, то в тьме внезапной тих, Меж тем как по стене стучали града зерна. Но стало небо вновь ясней и розовей. Ты вновь идешь в цветах росистою травою, И эти яблоки, что сорваны с ветвей, Ты к солнцу подняла, омытые грозою.

Перевод Вс. Рождественского

 

Влюбленные

Порою летней, в день воскресный, Под колокольный перезвон Ты тем внимала, кто пленен Был красотой твоей телесной.     Один сказал, любя:     «Коль сердце у тебя — Листок, дрожащий и прекрасный, Который было бы опасно Сорвать на грозной высоте, — Я ничего бы не боялся, По веткам смело бы поднялся     К моей мечте!»     Другой сказал, любя:     «Коль сердце у тебя — Сокрытый камень драгоценный На дне морском иль в речке пенной, Пусть будет сетью он храним, Пусть преграждают путь мне травы Своей трясиною лукавой, —     Нырну за ним!»     Еще один — любя:     «Коль сердце у тебя — Плод, созревавший одиноко На островах страны далекой, В гнилом тропическом аду, — Я в жажде счастья неизменной, Будь он хоть на краю вселенной,     Его найду!» Ты слушала всех трех с насмешливым лицом, Но ничего не отвечала И в солнечном луче, чуть шевеля носком, Легко, устало Лишь башмачком своим качала.

Перевод Вс. Рождественского

 

Башмачник

«Скорей коленопреклоненно Зажгите свечи пред мадонной! Ваш муж — башмачник — в этот час Навеки покидает нас». А школьников сабо у школы Отщелкивают марш веселый, И повторяет тротуар Стук черных пар и белых пар. «Мальчишки, полно баловаться, Стучать подошвами, смеяться, Когда тут честный человек Кончает свой тяжелый век!» «Жена, зачем на них сердиться В тот час, как должно нам проститься: Пусть повторяет тротуар Стук белых пар и черных пар». «Коль каждый так шумит бездельник, Мы не услышим, как священник Под нашим явится окном С дарами и пономарем!» «Жена, таких сабо немало Я сделал для ребят квартала. Пусть повторяет тротуар Стук белых пар и черных пар!» «Но как же голосом спокойным Молитву прочитать достойно, Как бог приказывает нам, Под этот дикий визг и гам?» «Пускай повеселятся дети С моей душой, со всем на свете. Пусть повторяет тротуар Стук белых пар и черных пар!» «Когда на улице так шумно, И стук сабо, и крик безумный, — Не станут ангелы, скорбя, Петь аллилуйю для тебя!» «Чтоб веселей ребятам было, На небе кружатся светила. Так пусть сабо — мой скромный дар — Стучат, стучат о тротуар!»

Перевод Вс. Рождественского

 

Золото

Спрячь золото верней! Смотри, следят за нами. Спрячь золото верней! Свет солнца страшен мне: Меня ограбить может пламя Его лучей. Спрячь золото верней: Не здесь, а под семью замками, Не здесь, а дальше, где-то там, Зарой поглубже в мусор, в хлам, Под хворост, за дровами… Но как узнать, но как узнать, Откуда вора можно ждать? Встает заря или темно, Не все ль равно? Не открывай ни на мгновенье Дверь и окно. Не шевелись, не шевелись! Я. слышу шепот, шум, движенье, Шаги, я слышу, раздались: Шагают вниз! Что слышно вам? Что слышно вам? А там за дверью что такое? Не воры ль шарят по углам? Что слышно вам? Что слышно вам? Ах, нет на свете мне покоя! Все говорят, что я старик, Но шум любой я слышу вмиг Во мраке, лежа на подстилке… Что день, что ночь — мне все равно, Дрожать мне вечно суждено Так, что трясутся все поджилки. Под шкаф поглубже залезай, Изобрази собачий лай! Упала тень, и темен день… Скажите мне, прошу я вас, Не видно ль глаз, не видно ль глаз? Им в щель заглядывать не лень! Проходит час, не видно глаз, Должно быть, мышь на этот раз Скреблась за печкой, где поленья… Я засыпаю на мгновенье! Но где покой? Стучит в висках… Хранить бы золото в костях — И я совсем забыл бы страх!

Перевод Б. Томашевского

 

Покойник

Усопших к месту погребенья Всегда проносят вдоль селенья. Уже мальчишки тут как тут; «Гляди, покойника несут!» Глаза рукой прикрыв от солнца, Старуха смотрит из оконца. Столяр бросает свой верстак, — В гробах он смыслит как-никак. А лавочник расставил ноги И курит трубку на пороге. От взоров досками укрыт, Покойник в ящике лежит. Без тюфяка он, без подушки, — Под ним солома лишь да стружки, А гроб из четырех досок Не в меру узок и высок. Носильщики идут не в ногу, Кляня разбитую дорогу. Злой ветер возле «Трех дубов» Срывает гробовой покров. Шершавым доскам будто стыдно, Что всем теперь их стало видно. Холодный ветер валит с ног; Все думают: «Мертвец продрог». Все знают: спит он, бездыханный, В одной рубахе домотканой. И в день, когда своих рабов Господь поднимет из гробов, Дрожа, в смущении великом, Он будет наг пред божьим ликом. Процессии дать надо крюк, Чтоб обогнуть общинный луг. По той полоске, рядом с лугом, Покойный шел весной за плугом. Он тут в погожий летний день Косил пшеницу и ячмень. Всем сердцем был он в жизни трудной Привязан к этой почве скудной. Под вечер, выбившись из сил, Он с ней любовно говорил. Вон там, где тянется тропинка, Он комья подбирал суглинка, И после трудового дня, С соседом сидя у огня, Он землю в пальцах мял, смекая, Какого ждать им урожая. Вот кладбище; как свечки, в ряд Три кипариса там стоят. Сплеча могильщик бородатый Орудует своей лопатой: Его, не побоясь греха, Забыла разбудить сноха. Вон гроб уже у поворота, А не закончена работа. На мертвеца могильщик зол За то, что тот его подвел, — Нашел же времечко, постылый, — И он плюет на дно могилы. А гроб все близится, и вот — Он у кладбищенских ворот. Толпа в ограду повалила, Перед покойником — могила. Неистов ветер, даль черна, Как эта яма холодна. Могильщик с силой и сноровкой Подхватывает гроб веревкой, И скрип ее о край доски — Как одинокий стон тоски. Безмолвна скорбь, и сухи веки. Гроб опускается навеки В глухую темень забытья, В объятия небытия.

Перевод Мих. Донского

 

Из книги «Поэмы и легенды Фландрии и Брабанта»

(1916)

 

Пирушка гезов

Веселье, Которое дарит нам зелье, Хмельной струей Стекающее в кубок золотой, Легло на лица светом новым. Все были братьями, все страстно рвались в бой. Веселья ток живой Мгновенно проходил По пылким и слепым, по мудрым и суровым. Но вот один произносил Под звоны чаш такое слово, Как будто факел подносил, И зажигал другого, И все пылали яростью святой. В те дни сомнение мятежное, глухое Тревожило народ и королей покоя Лишало; веры же гранитная стена — Как молнией была расколота она. Так из одной скалы рвались, неутолимо Враждуя, два ключа: щитом латинским Рима Стоял Филипп Второй, князей германских меч Монаха Лютера поклялся оберечь. За праздничным столом легко текла беседа. Пророчески одни вещали для соседа, Как будто их речам внимала вся земля; Другие, понося Филиппа-короля, Насмешкой вольною его клеймили зверство: Костры дымящие, престолы изуверства, Он воздвигал вокруг престола своего. Христианином ли теперь считать его? Безумья черного он сеятель — не мира, А злая власть его, горящая порфира, Все города, дворы, селенья захлестнет, Чтоб наконец поджечь и самый небосвод. Граф Мансфельд щурился на блеск: в его стакане Огонь бесчисленных свечей Пучками собирали грани. Согласье, думал он, всего сейчас важней: И, властно требуя всеобщего вниманья, Вильгельма прославлял Оранского [36] деянья, И силы тайные, и ум, и дарованья. Напитки сдабривали остряки Намеками солеными своими, Друг друга ловкостью плутующей руки Дурачили весельчаки. О, яростный восторг, овладевавший ими, О, дерзкий этот смех, когда они Эгмонта [37] возглашали имя, Победно-грозное в те дни! Хотелось жить и жить — отважней и полнее. Вино запенилось в кувшинах и ковшах, Что лебединые вытягивали шеи. Мечты неслись вперед на бешеных конях, И кубки стройные с узорными краями Гляделись в зеркала широких гладких блюд, И шелком лоснился и мехом под огнями И драгоценными поблескивал перстнями Весь этот знатный люд. Но тут, Когда все пламенно мечтали о свободе И в небо рвались бы, скрывайся в небе враг, Три раза Генрих Бредероде На золотой поднос обрушил свой кулак И подал знак Толпе проворных слуг, — а те уже готовы, — И вдруг на пышные покровы, На скатертей шитье, на лоск и пестроту, С кувшинов всю эмаль сбивая на лету И опрокидывая кубки дорогие, Низверглись миски жестяные, И плошки, и горшки простые, Чтоб расхватали их тотчас же господа. А Бредероде взял убогую котомку, И плошку осушил до дна, и громко Промолвил — речь его была, как звон клинков, Горда: «Друзья! Они кричат: вы — босяки, вы — гезы! Что ж, будем гезами! У нас, у босяков, В сердцах — огонь, в руках — железо У босяков!» И вот из уст в уста метнулось это слово, Как вспышка молнии. И жгуче и сурово Крылатым каждого овеяло огнем: Отвага, и задор, и вызов были в нем. Как знамя и как меч его на подвиг ратный Нести готовился отныне самый знатный, Гордец надменнейший уже пленился им. Оно для недругов — и страх и изумленье. В него вложили гнев и дерзкое глумленье Безумные сердца, чей пыл неутолим. И были донага бестрепетно раздеты Все души братские, готовые себя И все свое отдать, дерзая и любя, Мешая без конца проклятья и обеты. Делили хлеб, и соль, и доброе вино, Но в этих игрищах им становилось ясно Порыв, горячка, бред, — а все же не напрасно, Каких бы будущее ни было полно Еще неведомых сомнений и загадок, — Они его творят. И эта честь дана Тому, кто кубок свой кипящий пьет до дна, Хотя и гибельный бывает у вина Осадок.

Перевод Н. Рыковой

 

Из книги «Высокое пламя»

(1917)

 

К вечернему путнику

Скажите мне, чей шаг Из тысячи шагов, идущих, проходящих По всем путям, в полях и в чащах, — Скажите мне, чей шаг Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих, В моих дверях? Я знаю, эти двери скромны И беден мой убогий дом, Но их заметит пешеход бездомный. Не входит ли ко мне весь мир — тот, что кругом, — Едва свое окно я широко раскрою, Лучами, сумраком, и ветром, и теплом, Чтоб жить в моей мечте, делить восторг со мною! Пусть умерла во мне та вера, что вела В амфитеатр — святых и мучеников Рима: Я в солнце верую, моя святыня — мгла, И ветер в жилы мне вливает мощь незримо! Скажите мне, чей шаг Из тысячи шагов, идущих, проходящих По всем путям, в полях и в чащах,— Скажите мне, чей шаг Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих, В моих дверях? Сожму я руки дружески руками Того, кто так придет Откуда-то, бездомный пешеход, И пред тенями, под огнями, Звездящими высокий небосвод, Молчать мы будем от волненья, Молчанью веря наугад, Чтоб успокоить двух сердец биенье, У нас в груди стучащих в лад. Кто будет он, не все равно ли, — Он любит ли всю жизнь, как я, И грудь его упором воли Таким ли дышит, как моя! Как будет радостно обоим нам в те миги По-братски встретиться, и пламенно мечтать, И ждать, чт о мы найдем, как в нераскрытой книге, В другом — доверчиво и с гордой верой ждать! Друг другу нашу жизнь, всю жизнь мы перескажем, Стремясь к правдивости до глуби, до конца, Ошибки, горечи, тоску — в одно мы свяжем, Стирая между слов слезинки след с лица. О, радость полная! О, острая отрада Делиться силами, и мужеством, и всем! И взором уходить во глубь себя затем, Что грузы нежности извлечь оттуда надо! Двойной восторг в одно сольется так бескрайно (Двух, вдруг изведавших все счастье быть собой), Что оба взнесены мы будем в небо тайны, Где властвует любовь над мировой судьбой. И вот — Перед окном вдвоем мы, Я и бездомный пешеход; И мы глядим в ночные водоемы, На звездный небосвод, Познав друг друга, в полноте слиянья, И с нами говорит весь мир в своем молчанье. Да, вся вселенная нам исповедь свою Приносит — звездами, лесами, и холмами, И ветром, что летит по зрелому жнивью, Играя по пути то пылью, го цветами. Мы слышим, как журчит в траве невидный ключ, Как ветки серых ив поют над черным прудом; Нам внятен этот гимн: каким-то новым чудом Он полнит наш восторг, задумчив и певуч. И нам так хорошо все чувствовать согласно, Гореть на пламени единого огня, И будущее в нас горит светло и страстно: В нас брезжит человек из завтрашнего дня! Скажите ж мне, чей шаг Из тысячи шагов, идущих, проходящих По всем путям, в полях и в чащах, — Скажите мне, чей шаг Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих, В моих дверях?

Перевод В. Брюсова

 

Из книги «Часы»

(1896–1916)

 

Светлые часы

 

Чтоб нам друг друга взглядами любить…

Чтоб нам друг друга взглядами любить, Мы с них должны чужие взгляды смыть, Которые так долго нас пятнали В дни рабства и печали. Рассвет, румяный и росистый, Неяркой дымкою лучистой Подернут, Как будто мягких перьев веера Из нитей солнечных и серебра, Туманы разорвав, в саду скользят по дерну. Как чаши голубой воды, Искрятся золотом чудесные пруды, В листве мерцает изумруд крыла, И стряхивает день, нетороплив и точен, С дорог, с оград, с обочин Чуть влажный пепел, где таится мгла.

Перевод Э. Линецкой

 

У нас, в саду любви, не увядает лето…

У нас, в саду любви, не увядает лето: По гравию идет павлин, в парчу одетый: Ковер из лепестков пушистый — Жемчужины, смарагды, аметисты — Разнообразит сон зеленых трав; К синеющим прудам цветы купав, Как поцелуи белые, прильнули; Кусты смородины стоят на карауле; Щекочет сердце флокса яркий жук; Как яшмовый, искрится луг, И пчелы — пузырьки мохнатые — роятся, Жужжа над лозами, где гроздья серебрятся. Похож горячий воздух на муар; В полдневный раскаленный жар Мерцает в нем как будто вихрь жемчужный,— А медленным дорогам нужно Брести тем временем вперед, На небеса, где их, пылая, солнце ждет. Но не у лета взял наш скромный сад Свой незапятнанный, сверкающий наряд: То нашей радости немеркнущее пламя Его одело яркими огнями.

Перевод Э. Линецкой

 

В те дни, когда мне жизнь была трудна…

В те дни, когда мне жизнь была трудна И стерегла в засаде злоба, Явилась ты, как огонек радушный, Чей луч зимою из окна Струится в темноте на белизну сугроба. Твоя душа средь ночи равнодушной Меня коснулась — так легка, Как теплая, спокойная рука. Потом пришли и пониманье, И нежность, и правдивость, и слиянье Доверчиво протянутых ладоней, В тиши, когда звезда зажглась на небосклоне. Хотя растаял снег, хотя июньский зной И в нас и над землей, Как пламя вечное, пылает И наши помыслы огнями устилает. Хотя, рожденная неистовым желаньем, Любовь — чудовищный цветок — Пускает за ростком росток, Не тронутая увяданьем, — Но я, как встарь, гляжу на кроткий огонек. Который засиял во тьме моих дорог.

Перевод Э. Линецкой

 

Сегодня к нам, когда померк закат…

Сегодня к нам, когда померк закат, Явилась осень, И на тропинках и в канавах Ладони листьев ржавых Беспомощно лежат, — Хотя уже явилась осень, Руками ветра шаря и шурша В вершинах сосен, И розы жаркие срезая не спеша И бледность лепестков роняя у крыльца, — Но от ее холодного дыханья Нам нужно наши уберечь сердца. Мы сядем к очагу воспоминанья, И огоньки нам лица обагрят, Мы сядем и к его теплу вдвоем Руками и коленями прильнем. Чтоб скрыться от печалей и утрат, От увяданья чувств, горячих и живых, От страха нашего, от нас самих,— Мы к очагу прильнем, где память разожгла Огонь, который не погасит мгла. И если ливней паутины И длинные полотна темноты Окутают пруды, лужайки и кусты, — Пусть осень, омрачившая равнины, Минует потаенный сад, Где наших мыслей, слитых воедино, Шаги согласные звучат,

Перевод Э. Линецкой

 

Послеполуденные часы

 

Я радость бытия принес тебе в подарок!.

Я радость бытия принес тебе в подарок! Как зологистый шелк, был день сегодня ярок, И ветер весело кружил над головою. Блестят мои ступни, омытые травою, Ладони бархатны — к ним ластились цветы, Глаза блестят от слез душевной полноты, — Я их сдержать не мог, ликующий влюбленный В огромный сад земли, весною обновленный. Сверкающей рукой простор мне подал знак, И я пошел к нему, все убыстряя шаг, Я устремился вдаль — куда, не знаю сам, И эхо робкое звенело в такт шагам. Я в дар тебе принес равнин очарованье: Не медли, залпом пей, наполни им дыханье! Я гладил бережно тимьян, и у меня Струится в жилах блеск и терпкий запах дня.

Перевод Э. Линецкой

 

Прозрачна тень, и радужна заря…

Прозрачна тень, и радужна заря. С деревьев, где проснулись птицы, Роса струится, Цветы и травы серебря. Так мягко день возник, Так чист и хрупок воздух ранний, Как будто в нем искрятся сотни граней. Я слышу шелест крыл; я слушаю родник. О, как глаза твои нежны и как блестящи, Когда рассвета луч, неверный и скользящий, Дробится в голубых прудах! Как бьются жилки на твоих висках! И сила жизни, радостной и страстной, С дыханьем ветра и полей В тебя врывается, как счастье, властно. И, отступая перед ней, Ты за руки меня берешь, скрывая дрожь, И прижимаешь их все крепче, все сильней К груди своей.

Перевод Э. Линецкой

 

Окно распахнуто. В смятенье…

Окно распахнуто. В смятенье Дрожат зеленых листьев тени, Скользит горячий блик Среди бумаг и книг, И дом задумчив и беззвучен, — Приучен К спокойному насилию труда. Цветы доверчиво алеют, Огромные плоды на ветках тяжелеют, И песни зяблика, малиновки, дрозда Звенят, звенят, Чтобы стихи могли родиться Прозрачны, чисты, свежи и лучисты, Как золото плода, Как пурпур лепестков, как щебетанье птицы. Неспешным шагом ты выходишь в сад, Сидишь в тени, по солнцу бродишь, Я на тебя смотрю, но взгляд Ты от меня отводишь, Чтоб целиком я мог отдаться власти слов Вот этих добрых и простых стихов.

Перевод Э. Линецкой

 

Той, что живет близ меня

Лобзанья мертвые годов минувших Оставили печать на дорогих чертах; Поблекло много роз и на твоих щеках Под строгим ветром лет мелькнувших; Твои уста и ясные глаза Не блещут больше молнией летучей, И над твоим челом не виснет тучей Твоя густая черная коса; И руки милые, с задумчивым мерцаньем На пальцах, никогда уже не льнут ко мне, Чтоб целовать мой лоб в минутном сне, Как утро мхи целует с трепетаньем; И тело юное, то тело, что мечтой Я украшал с волнением когда-то, Уже не дышит свежестью и мятой, И плечи не сравню я с ивой молодой. Все гибнет и — увы! — все блекнет миг за мигом, И даже голос твой как будто изменен. Как зрелый мак, твой стройный стан склонен, И юность поддалась невидимым веригам! И все ж моя душа, верна, твердит тебе: Что мне до бега лет, назначенных судьбе! Я знаю, что никто во всей вселенной Не изменит восторженной мечты, И для любви, глубокой, неизменной, Не значат ничего прикрасы красоты!

Перевод В. Брюсова

 

Когда на скорбное, мучительное кресло…

Когда на скорбное, мучительное кресло Свинцовою рукой недуг толкнул меня, Я не мечтал о том, чтоб радость вновь воскресла, Как солнце, что от нас ушло в разгаре дня. Цветы грозили мне, злоумышляли клены, Полудней белый зной больные веки жег, Рука, моя рука разжалась утомленно, И счастье удержать, бессильный, я не мог. Желаний сорняки во мне теснились жадно, Друг друга яростно терзая и глуша; Смерзалась, плавилась и разгоралась чадно Моя недобрая, иссохшая душа. Но утешения врачующее слово Ты просто и легко в любви своей нашла: У пламени его я согревался снова, И ждал зари, и знал, что поредеет мгла. Печальных признаков упадка, умаленья Во мне не видела, не замечала ты, И твердо верила в мое выздоровленье, И ставила на стол неяркие цветы. С тобою в комнату врывался запах лета, Я слышал шум листвы, немолчный говор струй, И ароматами заката и рассвета Дышал горячий твой и свежий поцелуй.

Перевод Э. Линецкой

 

Я покидаю сна густую сень…

Я покидаю сна густую сень, Тебя оставив неохотно Под сводами листвы, бесшумной и дремотной, Куда не проскользнет веселый день. Пришла пора цвести и мальвам и пионам, Но я иду, не глядя на цветы, Мечтая о стихах прозрачной чистоты С кристальным, ясным звоном. Потом внезапно я бегу домой С таким волненьем и такой тоской, Что мысль моя, желанием гонима, Опередив меня, летит неудержимо, Меж тяжких веток сна прокладывая путь, Чтоб разбудить тебя и вновь к себе вернуть. Когда я наконец вхожу в наш дом уютный, Где дремлет тишина и сумрак смутный, То нежно, горячо целуя грудь твою, Я словно песню в честь зари пою.

Перевод Э. Линецкой

 

Вечерние часы

 

Касаньем старых рук откинув прядь седую…

Касаньем старых рук откинув прядь седую Со лба, когда ты спишь и черен наш очаг, Я трепет, что всегда живет в твоих очах Под сомкнутыми веками, целую. О, нежность без конца в часы заката! Прожитых лет перед глазами круг. И ты, прекрасная, в нем возникаешь вдруг, И трепетом моя душа объята. И как во времена, когда нас обручили, Склониться я хочу перед тобой И сердце нежное почувствовать рукой — Душой и пальцами светлее белых лилий.

Перевод А. Гатова

 

Когда мои глаза закроешь ты навек…

Когда мои глаза закроешь ты навек, Коснись их долгим-долгим поцелуем — Тебе расскажет взгляд последний, чем волнуем Пред смертью любящий безмерно человек. И светит надо мной пусть факел гробовой. Склони твои черты печальные. Нет силы, Чтоб их стереть во мне. И в сумраке могилы Я в сердце сохраню прекрасный образ твой. И я хочу пред тем, как заколотят гроб, С тобою быть, прильнув к подушкам белым; Ко мне в последний раз приникнешь ты всем телом И поцелуешь мой усталый лоб. И после, отойдя в далекие концы, Я унесу с собой любовь живую, И даже через лед, через кору земную Почувствуют огонь другие мертвецы.

Перевод А. Гатова

 

Боярышник увял. Глицинии мертвы…

Боярышник увял. Глицинии мертвы. В цвету один лишь вереск придорожный Спокоен вечер. Ветер осторожный Приносит запах моря и травы. Дыши и мыслью уносись вперед. Над пустошью кружится ветер, клича, Прибой растет, песок — его добыча, И море с берега все заберет. Когда-то осенью мы жили там — Всегда в полях, под солнцем, под дождями До рождества, когда широкими крылами Сойм ангелов парит по небесам. Там сердцем мягче, проще стала ты. Дружили мы со всеми в деревушке, О старине шептали нам старушки, Про дряблые дороги и мосты. В туманах ланд и светел и широк Стоял наш тихий дом гостеприимный. Все было любо нам — и черный, дымный Очаг, и дверь, и крыша, и порог. Когда же над огромным миром сна Ночь расстилала света плащ широкий, — Прекрасного давала нам уроки Наполнившая душу тишина. Так жили мы в долине — холод, зной, Зарю и вечер вместе провожая. У нас глаза раскрылись, и до края Сердца вскипали яростью земной. Мы счастье находили, не ища, И даже дней печаль была нам милой. А солнце позднее едва светило И нас пленяло слабостью луча. Боярышник увял. Глицинии мертвы. В цвету один лишь вереск придорожный. Ты помнишь все, и ветер осторожный Приносит запах моря и травы.

Перевод А. Гатова

 

Нет, жить тобой душа не уставала!.

Нет, жить тобой душа не уставала! Ты некогда в июне мне сказала: «Когда бы, друг, однажды я узнала, Что бременем я стану для тебя, — С печалью в сердце, тихом и усталом, Бог весть куда, но я б ушла, любя». И тихо лбом к моим губам припала И снова: «Есть и в разлуке радости живые, И нужды нет в сцепленье золотом, Что вяжет, словно в гавани, кольцом Две наши тихие ладьи земные». И слезы у тебя я увидал впервые. И ты сказала, Ты еще сказала: «Расстанемся во что бы то ни стало! Так лучше, чем спускаться с вышины Туда, где будням мы обречены». И убегала ты, и убегала, И вновь в моих объятьях трепетала Нет, жить тобой душа не уставала.

Перевод А. Гатова

Ссылки

[1] «Ленин о культуре и искусстве». М., «Искусство», 1956, стр. 607.

[2] Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек, и… Стен…  — фламандские художники XVII в., реалистически изображавшие жизнь и быт горожан Фландрии.

[3] Кермесса — престольный праздник, сопровождавшийся играми, танцами, балаганными представлениями и т. п.

[4] Грез Жан-Батист (1725–1805) — французский художник, часто изображавший в идиллических тонах быт крестьян.

[5] Шарлемань (Карл Великий, 742–814) — король франков, император средневековой Римской империи, объединявшей территории нынешней Франции, Бельгии, Голландии, значительную часть земель Германии, Италии и некоторых других стран Западной Европы.

[6] Артевельде Якоб ван (1295–1345) — военачальник коммуны города Гента и вождь восстания фландрских городов против их сеньора, графа Фландрского, и французского короля. Погиб в результате внутренних раздоров среди восставших.

[7] Звон Вестминстера.  — Здание английского парламента, Вестминстерское аббатство, увенчано башней с часами, отбивающими время.

[8] Веретёна Мойр.  — Мойры (Миры) — в древнегреческой мифологии богини рока, «пряхи человеческих судеб»

[9] Сивилла — прорицательница у древних римлян.

[10] Валгалла — в древнегерманской (скандинавской) мифологии — небесный дворец, где боги пируют вместе с душами героев, павших на поле брани.

[11] Изида — древнеегипетская богиня, культ которой как богини природы распространился по всей Римской империи в первые века н. э. В честь Изиды совершались мистерии, и выражение «покров Изиды» приобрело смысл «покров тайн природы».

[12] Скиния — переносное святилище-палатка у древних евреев в эпоху кочевий, Здесь — в смысле «святилище», «храм» вообще.

[13] Фавор — гора в Палестине, на которой, по евангельской легенде, Иисус Христос явился своим ученикам «преображенным» — в виде божества.

[14] Батавия — европейское название Джакарты, столицы Индонезии.

[15] Тирс — Так назывались украшенные зеленью, сосновыми шишками и гроздьями винограда жезлы участников празднеств в честь Диониса — вакханок и вакхантов.

[16] Эта — гора в Греции.

[17] Гидра — чудовище, убитое героем греческой мифологии Гераклом.

[18] Немейский лев — огромный лев, наводивший ужас на Немею — область Греции — и убитый Гераклом.

[19] Авгий — мифический царь Элиды, одной из областей древней Греции. Очищение от навоза его огромных конюшен — один из двенадцати подвигов Геракла.

[20] Стимфал — озеро, где Геракл перебил чудовищных хищных птиц с медными крыльями.

[21] Герион — царь мифического острова Эритеи. Один из двенадцати подвигов, которые, согласно легенде, совершил Геракл, заключался в сопряженном с большими трудностями и опасностями похищении принадлежавшего Гериону стада быков.

[22] Диомед — мифический царь фракийский, владелец диких коней, которых он кормил человеческим мясом.

[23] Атлант — великан, подпиравший своими плечами небесный свод. Геракл заменил Атланта, когда тот отправился нарвать для Геракла золотых яблок в волшебном саду своих дочерей — Гесперид.

[24] Иола, Мегара, Деянира — жены и возлюбленные Геракла.

[25] Августул — последний император Западной Римской империи (Ромул Августул), вступивший на престол в 475 г. и потерявший его в 476 г.

[26] Герулы — германское племя, завладевшее в 476 г. Италией и Римом.

[27] …субуррских чаровниц.  — Субурра — в древнем Риме часть города, где сосредоточены были публичные дома и таверны.

[28] Кампанья — равнина, на которой расположен Рим.

[29] Паруса — здесь архитектурный термин, часть крестового свода.

[30] Антаблемент — архитектурный термин, часть свода, опирающаяся на колонну.

[31] Юдифь — в библейской легенде героиня, которая проникла в лагерь вавилонского военачальника Олоферна под стенами осажденного им иудейского города Ветилуи и отрубила ему голову.

[32] Голиаф — в библейской легенде воин-великан из племени филистимлян, убитый в единоборстве еврейским юношей, будущим царем Давидом.

[33] Аман — в библейской легенде визирь персидского царя, преследователь евреев; был казнен после того, как царь женился на еврейке Эсфири.

[34] Савонарола — монах и проповедник, политический деятель Флорентийской республики в конце XV в. Своими резкими выступлениями против дома Медичи, стремившегося захватить власть во Флоренции, и против папы Александра VI Борджа он снискал значительную популярность во Флоренции. Однако врагам Савонаролы удалось с ним справиться: в 1498 г. он, объявленный еретиком, был подвергнут пытке и сожжен на костре.

[35] Викинги — древнескандинавские (VIII–XI вв.) мореплаватели, занимавшиеся торговлей и морским разбоем.

[36] Вильгельм Оранский (1533–1585) — принц, один из вождей нидерландской буржуазной революции, военный и политический руководитель Нидерландов в борьбе против Испании.

[37] Эгмонт Ламораль, граф — один из крупнейших нидерландских сеньоров, родился в 1522 г. Принимал участие в заговорах и восстаниях против испанского владычества. В 1568 г. был казнен испанским наместником Нидерландов, герцогом Альбой.

Содержание