Где пальмы стоят на страже...

Вериссимо Жозе

де Андраде Марио

де Гимараес Жоао Алфонсус

Рамос Карвальо

Машадо Анибал

Ранжел Годофредо

Резенде Отто Лара

Рамос Рикардо

Монтейро Жозе Ортис

Сабино Фернандо

Шмидт Афонсо

де Карвальо Висенте

Амаду Жоржи

Ребело Маркес

Лесса Ориженес

Маркес Ребело

 

 

Кроличий круг

Изабель, Беатрис, с глазами медового цвета, и Лоло и Силвино, вставши в круг и взявшись за руки, танцевали вместе с Додо и двумя кроликами.

Да, двумя кроликами. Они приехали в корзине с крышкой одним ленивым ноябрьским утром, в воскресенье, когда в доме у тети Бизуки, где я жил и который находился в Андараи, наливались на деревьях фруктового сада первые плоды сапоти, разбухая на глазах.

— Они породистые, — сказал дядя Мануэл, владелец соседнего участка, расхваливая свой подарок.

— Ангорские, не помесь какая-нибудь, — показывал он их, подымая за уши и объяснив в ответ на мой протест против подобного варварства, что это обычный и правильный способ брать этих зверьков.

Ангорские ли, нет ли, но никогда не было на свете кроликов так горячо любимых и таких, по-моему, красавцев, белых, мягких, глазки красные, уши розовые — прелесть!

Моя жизнь до тех пор проходила в играх и снова играх — жмурки, пятнашки, веселая возня на участке дяди Мануэла, ползущем вверх по холму, шумная беготня по пустым помещениям подвального этажа, — я и представить не мог, что у детей могут быть какие-то другие занятия. И это они, белоснежные эти помпончики, раскрыли мне глаза на то, что, кроме беспечного мира детских игр, существует другой, больший, о котором старшие дети узнавали в школе — мир обязанностей по отношению к ближним. Дело в том, что школа меня не особенно обременяла. Каникулы были длинные, уроков мало в той подготовительной для малышей, куда я ходил когда хотел. В умных руках доны Джудите, относившейся к нам с материнским терпением, даже самые современные методы теряли свою строгость. И было, кроме того, принято к сведению устное распоряжение тети, «чтоб на меня не очень нажимали». Так что именно они, повторяю, мои длинноухонькие, впервые привели меня к осознанию моих обязанностей, причем я не только не сопротивлялся, но, напротив, проявлял радостную готовность… «Пора наливать воду в миску кроликам» — и никакое землетрясение не могло бы меня удержать. Я их чесал, искал у них блох, водил их гулять по саду, где цвели розы, одни лишь розы, самые любимые из всего цветочного царства тетины цветы; я отказывался от воскресных прогулок с Тониньо на машине его папы, я оставался с ними — живыми источниками моей нежности и резвыми предметами моей заботы. Рабом, признаюсь, рабом я стал малейшего каприза этих маленьких невинных тиранов.

И не только тиранов, но, осмелюсь сказать, мудрецов (подите угадайте, какие тайные помыслы скрыты под всей этой пушистой белизной), ибо в этом новом мире свалившихся на меня обязанностей они вызвали во мне целый рой новых мыслей, привели меня к открытиям, еще более укрепившим мою любовь.

Я любил их страстно. Я осыпал их ласками. Мои жадные объятья вызывали бурю протестов со стороны тети: «Если ты будешь так тискать этих несчастных зверьков, ты в один прекрасный день их задушишь!» Я покрывал их поцелуями, я просиживал долгие часы, не замечая времени, забившись в угол в какой-нибудь пустой комнате, ведя с ними бесконечные разговоры, отвечая им, словно они и правда меня о чем-то спрашивали. Я потерял чувство реальности, я уже не отличал их друг от друга, мысленно соединяя в единое существо, в огромного кролика — больше всех кроликов, когда-либо родившихся на свет, почти одного роста со мною, и который во всем был подобен человеку — разговаривал, смеялся, носил матросскую курточку, как я.

Любовь привела за собой свою свиту — огорчения. Сколько горьких минут моего детства связано было с вами, обожаемые зверьки! Я слишком их любил, чтоб не страдать от своей любви. В сердце мое закралась ревность и сушила его. И ревность была не пустая: у меня был соперник, и какой сильный, если б вы знали! — грозный соперник. Силвино, мальчик года на два старше меня, которого тетя Бизука взяла на воспитание, когда ему и трех дней не было, сирота, сын негритянки, верно прослужившей в доме у тети все годы своей юности.

Если преимущество моего положения в доме состояло в родстве с хозяйкой, его преимуществом было время, прожитое здесь, и этим преимуществом он умело пользовался, в особенности среди слуг. «Это случилось до того, как ты сюда приехал, — говорили мне о каком-нибудь событии прошлого. — Силвино знает, как всё было». И он действительно знал и, глядя на меня искоса, с едва заметной насмешливой улыбочкой, рассказывал эпизод со всеми, даже излишними подробностями, ибо знал, что так унизит меня больше. Он был старожилом — этого не отнимешь — и пользовался этим. Защищался от втируши, вот что, этот добрейший и коварнейший Силвино, а втируша-то был я.

Ужасный соперник, хитрец, каких мало, соперник, не пренебрегающий никакими средствами, таким я его запомнил, а глаза — лукавые, лицо веселое и круглое, коротенькие волосы круто вьются, изумительные, крепкие и белые зубы — и забавная, легкая грация в каждом жесте.

Подарок дяди Мануэла, в сущности, меня расстроил. Чем я его заслужил? Ничем. Вот Силвино действительно заслужил — он копался в огороде, возил в тачке удобрение, подметал теплицы с бегониями, носил продукты, поливал цветы, подстригал мелколистый фикус, густой зеленой стеной отделявший участок дяди Мануэла от жадных взоров соседей. Было бы справедливо, чтоб подарок получил Силвино. А получил я — плут этот Мануэл, подлиза несчастный, не зря он мне так не нравится! Потому что я племянник хозяйки, вот что… Только поэтому и подарил… Ах, хоть Силвино и не получил кроликов законно, что из того? Он сумеет завоевать их симпатии и отодвинуть меня на задний план… Сумел-таки и отодвинул. Если, например, я давал им салат, он его немедленно заменял другим, за которым он сразу же бежал и какой он лишь умел отыскивать — в огороде для него не было секретов — на грядках, где листья были особо крупные и побеги особо нежные.

В открытой борьбе сила была на моей стороне: ведь кролики мои, не так ли? Так вот тебе, черный воробей, и я целый день таскал моих любимцев на руках, не разрешая ему и пальцем до них дотронуться. «Хватит с него, что смотрит!» — и я душил их в объятьях на глазах у врага, в насмешку. «Ангелочки мои!» А он страдал, страдал, но не подавал виду и всё мне улыбался. «Подожди, и мой день придет», — наверно, думал он.

Терпение его было вознаграждено, и день пришел — горький день, когда мне надо было идти в школу, не такую, как моя прежняя, а настоящую школу, серьезную, строгую, с расписанием уроков, с которых нельзя уже было сбежать, ибо, как сказала тетя Бизука, я был теперь взрослый верзила, и необходимо было тупо и всерьез приниматься за учение, чтобы стать человеком. Как я страдал, одному богу известно. Бесконечные уроки сеньора Силвы, учившего нас всему, кроме гимнастики, и так скучно объяснявшего на каждом уроке, что мы будем проходить на следующем… Грамматика, география… Какое мне было дело до глаголов и существительных и как меня могло интересовать, что земля круглая и вообще, что делается в мире, когда мой мир был сосредоточен в моих кроликах?! Сеньор Силва говорил громко, но я его не слышал; мои мысли были заняты одним проклятым вопросом: что там делает Силвино с моими кроликами? Я пожирал нетерпеливым взглядом бесстрастный циферблат часов в коридоре, бесконечном, гулком коридоре, с десятью окнами на школьный двор, бывшем главной артерией шпионской деятельности наших надзирателей, неожиданно возникавших в дверях класса, заставая врасплох бедных лентяев. Стрелки не. двигались… Я терялся в лабиринте догадок, одна мрачнее другой: он их гладит… чешет… выводит пастись в огород?.. Постановке и решению этих проблем мешал сеньор Силва, будивший меня бестактным вопросом:

— О чем я только что говорил, Франсиско?

Я не знал. Меня наказывали.

Дома, едва вбежав и сбросив ранец, я походя целовал тетю и бежал взглянуть на кроликов.

Белизна их шкурок не выдавала никаких тайн. Красные глазки глядели мирно. Я набрасывался на них и колотил из ревности. Они пугались, хотели убежать, опускали уши — я обнимал их, почти плача от раскаяния.

Вечером в столовой, когда тетя вязала и я сидел над домашним заданием, он, разбойник этот Силвино, начинал разговор про кроличьи дела специально, чтоб меня унизить.

— Я сегодня, знаешь, Франсиско, ходил с твоими кроликами до самой булочной.

Я закусывал губу:

— Что?..

Силвино видел, что рана открыта и кровоточит, и продолжал наступление, наслаждаясь моей агонией:

— Ну ладно, я пошел. Взгляну, как они там, — и выходил медленно: руки в карманах, насмешливая улыбочка в углу рта — воплощенная месть.

Отчаяние мое доходило до предела. Перо в нервно дрожащей, руке выводило букву в тысячу раз уродливее, чем обычно, я пропускал слова в переписываемом отрывке из «Сердца», тридцать девять минус пятнадцать составляли двенадцать в задаче про апельсины.

Май мягкий, май милый, май мелодического звона колоколов в теплых сумерках, на приютской часовне, май принес в дом моей тети, кроме новых перьев у канареек и нескольких ранних мандаринов, еще одно, страшное — смерть: Силвино попал под грузовик, когда ходил на почту отправить письмо.

Он не сразу умер. Он появился, мучительно стеня, на руках у чужих людей, которые несли его, следуя за продавцом местного магазина, прокладывавшим путь и, жестикулируя, объяснявшим случившееся прохожим.

Ночью он бредил, невольно исповедуясь во множестве маленьких шалостей, в том, что съел тарелку желе в погребе, что из тетиной корзинки для рукоделья взял катушку ниток, что зарыл во дворе две серебряные ложечки. И еще он раскрыл великую тайну розовых кустов. Дело в том, что много месяцев подряд сад каждое утро просыпался усеянный лепестками при полном отсутствии ночного ветра. И так как сад был обнесен высокой стеною, то каждодневное это чудо сильно озадачивало тетю, уже готовую склониться к предположению спиритки доны Марокас Силвейра, что это дело рук какого-нибудь шаловливого и лукавого духа. А это он, Силвино, был, оказывается, тираном тетиных роз, и, просыпаясь с петухами, шел в тишине каждого рассвета, гонимый какой-то непонятной страстью, тайно срывать и разбрасывать розовые лепестки, никем не уличенный.

Тетя даже засмеялась тихонько при этом неожиданном открытии:

— Ах, так это был ты, шалун?.. Погоди, разбойник маленький, как поправишься, отдеру тебя за уши, — ласково пригрозила она.

Она не знала… Узнала она лишь на следующий день, когда рентген подтвердил диагноз строгого доктора Говейя, который сказал, качая головой:

— Ничего, дорогая сеньора, ничего нельзя больше сделать. Всё, что можно было, сделано. Только чудо — перелом таза, серьезно задет позвоночник…

— Только чудо! — повторял он жестким тоном материалиста.

— Но… доктор…

Он прервал, сочувствуя:

— Я дам ему морфий, чтоб меньше страдал.

Тетя с этой минуты вся отдалась уходу за больным. Без устали, перемогаясь — то туда, то сюда, то это нужно, то другое необходимо, — четыре дня и четыре ночи, не смыкая глаз, не отходила она от постели.

На пятую ночь, часов так в одиннадцать, под лампочкой, обернутой темной бумагой, чтоб не раздражал свет, Силвино пришел в себя от тяжкого забвения, вызванного последним уколом.

— Крестная… — позвал тихонько.

— Что, милый? Я здесь… — И тетя быстро вышла из темноты, где, скорчившись на стуле, сидела без сна возле больного.

— Я знаю. Дайте мне руку.

Она дала ему руку, и он с трудом поднес ее к губам. Слезы текли у него из глаз, прежде таких круглых, умных и лукавых и казавшихся теперь такими выпученными и мутными.

— Благословите.

Тетя отозвалась, с беспокойством:

— Что ты, сынок, спи.

Сынок? Силвино с усилием поискал взглядом губы, назвавшие его сыном, и повторил:

— Благословите. Я устал страдать, крестная.

Он сжал ее руку с неожиданной силой, сжал — и отпустил разом. Голова упала на подушку, лицом к стене.

— Франсиско! Александрина! Господи! Свечу!

Все прибежали. Тетя уже стояла на коленях. Мы тоже упали на колени, молясь. Пламя свечи разгоралось белое, очень белое, колеблемое и сияющее, в черной руке маленького мертвеца. Тетя громко рыдала.

Тетя Бизука, похудевшая, с красными запавшими глазами, подавленная, в длинном черном платье, не жалела на похороны никаких денег. «Бедный Силвино!» — плакала она по углам, среди сердобольных соседок, по очереди сжимавших ее в объятьях. Дом полнился людьми, потому что шалун, такой веселый, такой услужливый, был любимцем всей округи.

Я провожал его до Иньяумы в первом такси, едущем за катафалком, и на лице моем отражалось любопытство при виде полных движения улиц, на которых прохожие, повстречавшись с нашей процессией, снимали шляпы. Там я оставил его навсегда, в теплых, опаловых, улыбчивых сумерках, там я оставил его покрытым розами, всеми розами, которые роскошный тетин сад подарил ему сегодня, белыми розами, сестрами тех, с которых он столько времени так щедро сеял лепестки.

В доме, замолкшем без его смеха, взрывчатого и мягкого — «хи, хи, хи!» — я почувствовал себя одиноким обладателем моих кроликов. И единственным. Впрочем, последнее чувство длилось недолго. То ли отсутствие конкуренции охладило мой пыл, то ли футбол, которым я к тому времени начал страстно увлекаться, сам точно не знаю, но белоснежные предметы моей первой страсти постепенно были мною заброшены. Да они и не были уже такими белоснежными, как раньше. Грязные, неухоженные, они бродили, забытые, по участку, где хотели, свободные, возясь, как свиньи, в грязи, в пыли, в ящике с углем возле курятника. Я не смотрел за ними, я и не появлялся почти во дворе. Мануэл, встречая меня на кухне, всегда крутил одну пластинку:

— Франсиско теперь взрослый мужчина. Его теперь кролики не интересуют, — и подмигивал глазом под густой седой бровью.

— Ну да, ну да… — отвечал я смущенно и, ускользая по коридору, старался не попадаться ему на глаза.

Они умерли однажды, слепые; глазки, как драгоценные камешки, потеряли цвет, покрылись мутной пеленой. Они умерли однажды, покрытые шишками на животе, очень испугавшими тетю: «Уж не чума ли, господи спаси!» Нет, это была старость, как объяснил Мануэл, который, кажется, знал всё про этих зверьков. Умерли. Тетя, расстроенная, ждала, что я тоже буду огорчен. Но поскольку я не чувствовал особой печали, то и поспешил скрыть этот опасный симптом равнодушия:

— Лучше так, тетя. Бедняжки, они так страдали.

Тетя отошла от меня:

— Ты прав, сынок. Так лучше.

В глубине души я чувствовал полную свободу. Мяч занимал сейчас все мои помыслы. Я играл в полузащите, играл плохо, по-детски, но играл.