I
Долой воров!
Этот воинственный клич вырвался из самой глубины души Вандреса. Дело было в обманчивом феврале этого года. Он знал, о чем говорил: он ненавидел воров. «Это они довели нас до такого состояния».
Я любил Вандреса. Он был пылким и искренним. Его горячность и искренность просто ошиблись направлением, вот и все. Он полушутя называл меня «большевиком», но только полушутя. Он знал, что я не состою в «партии» и что никогда не стану членом какой-либо партии. Но дальше всего я был от той, в которой состоял он, — по его мнению, единственно честной, единственной партии, в которой любили порядок и родину. Правда, он сильно недолюбливал и «типов из „Аксьон франсез“», мастеров переворачивать все вверх дном. О, он, конечно, тоже стоял за переворот, но за переворот, не нарушающий порядка и направленный против воров.
— Да где же они, ваши пресловутые воры? — спрашивал я.
— Ну, знаете! — сердился он, глядя на меня округлившимися от возмущения глазами.
— А ну-ка, прочтите, — настаивал я, — прочтите, что на днях написал один мой приятель: «А почему бы не устроить демонстрацию на Восточном вокзале и не сжечь, крича „долой убийц!“, старые деревянные вагоны, в которых сотнями гибнут пассажиры только потому, что компании выплата по страхованию обходится дешевле, чем постройка новых вагонов?»
— О, — протестовал Вандрес, — сжигать вагоны, которые еще могут служить!
Он был весь в этих словах, мой Вандрес; его маленькая типография, забитая абсолютно бесполезными вещами, представляла забавное зрелище — тут были какие-то старые клише, старые ключи, пепельницы-рекламы, старые гайки и даже старый манометр бог весть от какого котла; все это он никак не мог решиться выбросить: «а вдруг что-нибудь понадобится».
«Типография „Верден“». Эта вывеска на маленькой угловой лавчонке в пассаже Анфер на Монпарнасе повергала в недоумение. Причем тут Верден? Что тут имелось в виду? Уж не ад ли Вердена? — спрашивали вы себя. Какое-то отношение к аду Вердена заведение действительно имело. В четырнадцатом году, когда вспыхнула война, Вандрес был полуподмастерьем, полукомпаньоном. Патрон его ушел на фронт, а типография, благодаря Вандресу, продолжала действовать до конца пятнадцатого года, когда забрали и его. Они были в разных полках, но оба были ранены под Верденом. Вандрес поправился, а патрону из-за гангрены пришлось отнять ступню правой ноги. Немного погодя надо было резать уже выше колена, а затем до бедра, наконец, заражение распространилось и на левую ногу. Ложась в шестой раз на операционный стол, патрон включил Вандреса в свое завещание и оставил ему типографию, в память о Вердене.
Таким образом, Вандрес в 1924 году стал сам себе хозяином и окрестил типографию славным именем Вердена. О, это было скромное предприятие; там принимали заказы только на мелочь: извещения, штампы на бланках, проспекты… Маленькая автоматическая машина, пресс с педалью и забавный старый ручной пресс. Из-за него-то я и посещал типографию: на нем делались корректурные оттиски моих книг.
Хозяин, пусть даже скромного предприятия, — все же хозяин. Вандрес очень дорожил этим. Вот, без сомнения, почему он так шумел и кричал «долой воров!» в знак протеста против налогов. А они стали непосильными из-за того, что евреи жиреют, масоны воруют, а «большевики» саботируют.
Он, впрочем, строго различал эти категории, как и людей, в них состоящих. Так, например, его помощник был и евреем, и масонам, и антифашистом, что совершенно не мешало Вандресу высоко ценить его, несмотря на этот тройной недостаток. «Есть среди них и приличные люди!» — говаривал он. Таким и был этот помощник — невысокий паренек из Бриансона, горячий, живой, работящий и ловкий, тоже прошедший через Верден. После войны он откупил у своего родственника маленькую типографию в городке Пиньероле в Пьемонте. Фашизм выгнал его оттуда, и тогда его взял на работу Вандрес — тоже в память о Вердене. Раза три в неделю Вандрес и Дакоста крепко ругались из-за Муссолини, после чего отправлялись пропустить стаканчик на улицу Кампань-Премьер. Они души не чаяли друг в друге.
Дела чуть было не обернулись плохо в тридцать шестом году. Из солидарности Дакоста считал себя обязанным участвовать в забастовке. Он предупредил своего патрона, заверив, что в следующие недели отработает в сверхурочное время, чтобы возместить ему понесенные убытки. Вандрес шумел и грозился прогнать его. «Если бы бастовали хозяева, ты бы участвовал в забастовке, правда? — сказал Дакоста. — Даже если бы я угрожал тебе уходом». Вандрес продолжал ругаться, но уже для проформы; довод убедил его. Он был весьма чувствителен к справедливости.
Мюнхенский кризис вызвал в типографии острые разногласия. «Это позор, сущий позор», — говорил Дакоста, и его тонкие губы дрожали под коротко остриженными усиками, а черные глаза затуманивались. «Ну, ну, надо быть беспристрастным, — говорил Вандрес, — что было делать, если чехи дурно обращалась с судетскими немцами? Он не так уж неправ, Гитлер». — «А разве в Германии не обращаются дурно с евреями? Делается для них что-нибудь?» — сдерживав бешенство, спрашивал Дакоста. «Надо еще проверить, — говорил Вандрес. — Все это коммунистическая пропаганда», — «А с Судетами — не пропаганда? Смотри, хозяин, попомни мои слова: с этими уступками мы слишком далеко зайдем. Через три года мы окажемся в полной кабале». — «В кабале! — гремел Вандрес. — В кабале! Разве мы уже не в полной кабале у евреев и масонов?» За этим следовало напряженное молчание, Помощник — еврей и масон — с мягкой иронией смотрел на своего патрона. Вандресу становилось не по себе, он начинал рыться в карманах в поисках заведомо отсутствующей трубки, теребить маленькие круглые очки на своем розовом носике, его толстые губы шевелились под порыжевшими от табака усами…
Началась война. И Вандресу и Дакосте было за сорок. Их мобилизовали в рабочие роты. У меня были знакомые в Первом бюро; по просьбе Вандреса, я вмешался, и в апреле сорокового года они оказались вместе. Их рота работала в Компьенском лесу. Дакоста был сержантом, а Вандрес только капралом — им это казалось смешным.
Когда в июне фрицы стали угрожать Компьену, роту послали валить деревья поперек дороги, между Круа-Сент-Уан и Вербери. К вечеру стало слышно, как по правому берегу Уазы, а также по дороге № 332 в лесу проходят бронетанковые части, в то время как авиация обстреливает перекресток у Водрампона. Они поспешили в Сен-Совер, где были расквартированы, но там уже никого не оказалось: капитан удрал на своей машине вместе с двумя лейтенантами.
«Сволочи, — сказал Дакоста. — Вот они, твои „избранные“, — обратился он к Вандресу, — советник страхового общества, торговец ликерами и ветрогон из кадровых. Доблестные патриоты, нечего сказать!» — «Зачем обобщать, — ответил расстроенный Вандрес, — и потом не известно, может, им было приказано». Как бы там ни было, Дакоста взял на себя командование брошенной ротой и стал отступать. Они едва спаслись от немецких танков в Санлисе, попали в ловушку в Даммартене, из которой выбрались благодаря ночной темноте, перешли Марну у плотины Трильбарду и благополучно добрались до Питивье. Не считая нескольких неповоротливых бородачей лет под пятьдесят, свалившихся от усталости в канаву и попавших в плен, Дакоста довел всю роту в полном порядке до Жиена. Переправляясь через Луару, они понесли небольшие потери, кроме того, ночью между Буржем и Монлюсоном сдалось одно отделение второго взвода, которым командовал старый, упавший духом капрал. Тем не менее, когда, выбившись из сил, они добрели, наконец, до Клермона, под командой Дакосты оставалось больше двух третей роты. Он был упомянут в приказе по армии. Генерал Г*** публично поздравил его…
К власти пришел Петен. «Наконец-то», — сказал Вандрес. «А ты не боишься?» — спросил Дакоста. «Чего? — огрызнулся Вандрес. — Он один может нас вывести из этого тупика. Эх, если бы его позвали раньше… Петен — это Верден. А чего ты боишься?» — «Республике капут, — сказал Дакоста. — Что же касается нас, евреев, — теперь заварится каша». Тут Вандрес рассмеялся: «Ну, знаешь, плевал я на евреев, но такие парни, как ты, — это гордость Вердена… Чтобы Старик обидел своих бойцов?! Подлец ты после этого».
Третьего августа утром они были демобилизованы. В тот же вечер для демобилизованных парижан был сформирован специальный состав. Желавшие вернуться в Париж должны были решать сразу: говорили, что немцы потом не допустят индивидуальных возвращений. Дакосту пугало это решение: а вдруг он попадет прямо в лапы фрицам? «С моей фамилией они заграбастают меня уже в Мулене». — «Да брось! — отвечал Вандрес. — Больно им это нужно. Не беспокойся, говорю тебе. Со Стариком ты не подвергаешься никакому риску. Хватит: ты возвращаешься со мной».
И Дакоста вернулся.
Типографию снова открыли, работа мало-помалу наладилась. Все шло хорошо, если не считать, что между патроном и его помощником установились несколько натянутые отношения. Вандрес торжествовал: «Ну, что, как тебе нравится Старик? Видишь, даже фрицы с ним ничего не могут поделать». — «Поезжай, погляди, что делается на востоке и на севере», — отвечал ему Дакоста. «Ерунда», — говорил Вандрес, и споры разгорались.
В конце января к Вандресу явился с визитом какой-то коллега, тоже печатник. На его визитной карточке значилось: «Член Общества печатников — граверов — брошировщиков, бывших участников войны. Член Содружества ветеранов Вердена». Его звали Паарс. Он был жирный и, пожалуй, слишком щеголевато одетый. Его толстые, дряблые, тщательно выбритые щеки розовели под пудрой.
Сначала, как это принято при первом знакомстве, поговорили о том, о сем. Потом Вандрес спросил:
— Значит, ты тоже понюхал пороха в Вердене? (Они обращались друг к другу на «ты», как и полагается между ветеранами Вердена.)
— Да еще как, — ответил Паарс.
— На каком участке?
— Да… в Вердене, в самом городе. — Он подмигнул. — В нестроевой части. Мне подвезло.
— Ах вот как…
Помолчали.
— А что тебя привело ко мне? — спросил Вандрес.
— Вот что, — сказал Паарс. — Кое-кто из ветеранов Вердена считает, что сейчас для нас, печатников, самый подходящий момент отделаться от евреев. Мы собираемся подать петицию в Виши. Ты, разумеется, будешь с нами?
Вандрес ответил не сразу. Он стал рыться в карманах в тщетных поисках трубки. Он перекладывал с места на место старые ключи и гайки и даже старый манометр, как будто все это было неотложным делом. Наконец он сказал, не оборачиваясь:
— Как Маршал, так и я. Полагаю, что не мне диктовать ему, как нужно поступать. Его дело нам указывать, а наше — исполнять. Вот как я думаю.
Он обернулся, прошел за письменный стол и сел. Его толстые губы шевелились под порыжевшими усами.
Он кашлянул.
— Ну а как у тебя в мастерской, все в порядке?
— Как тебе сказать, — ответил Паарс, — видишь ли, у меня с тридцать восьмого года уже нет заведения, и как раз благодаря махинациям одного еврея. Но (он подмигнул) счастья это ему не принесет… Так, значит, договорились? — спросил он, вставая. — Я включаю твое имя.
— Погоди, погоди, — возразил Вандрес. — Мне, разумеется, наплевать на евреев, — но только…
Он снял очки и начал протирать их. Без очков глаза его казались очень маленькими. Снова надел их.
— …в нашем Содружестве ветеранов есть евреи, я их знаю. Это неприятно.
— Если уж им и приходилось спускаться в траншеи, — сказал Паарс, усмехаясь с презрительной гримасой, — то потому только, что они не сумели уклониться. Брось телячьи нежности, старина.
— Да, да, конечно, — ответил Вандрес. И все-таки я лучше подожду. Ведь Маршал…
— Ну что Маршал? Ах да, говорят, он сказал: «Евреи тоже принимали участие в Вердене…» Ты меня смешишь: разве ты предупреждаешь своих клиентов, когда собираешься их надуть? Ну, так решайся же. Даешь ты свою подпись или нет?
— Нет, я не могу ее дать, — сказал Вандрес.
Ладно, — произнес Паарс, — заставить тебя не в моей власти. Ты еще подумай. А мне казалось, что ты не выносишь евреев.
Вандрес быстро и раздраженно возразил:
— Я их действительно не выношу. Но, — добавил он более спокойным тоном, немного колеблясь, — мне просто неприятно… Вот когда Петен нам скажет сам…
— Будь спокоен, долго ждать тебе не придется.
Они перекинулись для приличия еще несколькими малозначащими словами, и гость ушел.
Вандрес долго топтался в своей маленькой конторе. Прежде чем, наконец, войти в мастерскую, он бросил последний взгляд на портрет Маршала в красках, висевший на стене. «Я ненавижу ложь…» Затем он вошел и посмотрел на Дакосту, который печатал извещения на прессе с педалью.
Он повертелся в мастерской, все время продолжая искать в карманах свою мифическую трубку. Его толстые губы шевелились. Он бросал исподтишка взгляды на Дакосту.
Но так и не сказал ему ничего.
Дакоста женился незадолго до начала войны. У него был почти трехлетний сын и полуторагодовалая дочка.
Он жил с семьей в маленькой, залитой солнцем, уютной квартирке, выходившей на Монпарнасское кладбище, на улице Фруадево. По воскресным дням они любили приглашать Вандреса к завтраку. Перед окном у них было нечто вроде маленькой террасы с железными перилами и с полом, покрытым цинковыми листами. В хорошую погоду Вандрес и Дакоста пили на терраске кофе. Оба соглашались, что вид на кладбище совсем не вызывает печали.
Однажды в воскресенье утром, около одиннадцати, когда Вандрес перед уходом брился, к нему позвонили. Это был Паарс.
Пусть Вандрес не беспокоится и продолжает бриться. Он зашел мимоходом, просто немного поболтать. Паарс втиснул свой толстый зад в маленькое кожаное кресло, из которого с одного бока вылезал волос. Он, казалось, не очень хорошо знал, куда девать свои жирные руки. Его багровый двойной подбородок переваливал через крахмальный воротничок, украшенный галстуком, кокетливо повязанным бабочкой. У него были странные глаза: неглубоко посаженные и плохо прикрытые веками, они напоминали глаза камбалы.
— Ну как, — спросил он с усмешкой, — ты по-прежнему объевреен?
Вандрес из-под мыльной пены издал звук: не то ворчание, не то смешок.
— Ну, что я тебе говорил о Маршале? — продолжал Паарс. — Видел ты законы Виши?
— Петен не всегда делает, что ему хочется, — сказал Вандрес, — говорят, он не одобряет эти законы.
— Вздор, — произнес Паарс. — Посмотри на это, узнаешь?
Он показывал на петличку. Вандрес узнал изображение франкского топора.
— Дается не каждому, — проговорил Паарс.
— Ты что же, в начальство попал? — спросил Вандрес.
— Вроде того. Работаю по распределению меди. Меня устроил Гранде, ты его знаешь? Нет? А должен бы знать, он был шишкой у Ветеранов Вердена и в лиге Делонкля, да ты слыхал, — он засмеялся, — у тех, кто ходит в капюшонах… Он говорил обо мне Маршалу. Признаться, я неплохо разбираюсь в типографских делах, с политической точки зрения, разумеется. Кроме того, Гранде производит крупные операции с медью, я и тут могу ему помочь. Короче, я его видел, твоего Маршала. Гранде сказал ему, что у меня есть разные идеи касательно децентрализации крупных предприятий в нашем деле… Вот тогда я ему и высказал насчет евреев… Я сказал: «С ними надо покончить». Он ответил: «Вам виднее, что нужно изменить в вашем деле». Я ему говорю: «Ходят слухи, господин маршал, что вы им слегка покровительствуете, потому что среди них есть бывшие участники войны». Он улыбнулся, знаешь, по-своему, подмигивая одним глазом, и сказал: «Надо щадить чувствительность общества. Во Франции не все одинаково мыслят. Я не всегда имею право откровенно выражать свое мнение. В моем положении это не так-то просто». Он положил мне руку на плечо, да, дорогой мой, представь себе, как старому другу, и добавил: «Действуйте всегда на благо родины, и вы найдете у меня поддержку». Теперь ты видишь. Так вот, если тебе мешала щепетильность…
— Нет, старина, — ответил Вандрес, — я считаю, что это ровно ничего не означает! Даже можно подумать… можно предположить… Словом, он обнадеживал тебя, не обнадеживая. Тут что-то неясно, нет.
— Да чего же тебе еще надо?
— Мне нужно больше, представь себе. То, что он тебе сказал, может означать все что угодно.
— Во всяком случае, — резко, почти грубо сказал Паарс, — он просто и ясно ответил мне: «Вам самим виднее». Так что…
Последнее слово он сопроводил решительным, как бы секущим взмахом руки.
Он вынул из жилетного кармана две сигары и предложил одну Вандресу. Пока они закуривали, широкое лицо Паарса еще больше расплылось от добродушной улыбки.
— Я хотел поговорить с тобой еще об одном деле. Я принимаю участие в одном парнишке… Юнец, ему лет шестнадцать, он бросил школу. У меня работала машинистка… ну, словом, я когда-нибудь тебе все это расскажу… Короче говоря, у нее родился сын, и я хотел бы обеспечить его будущее. Вот я и подумал…
Он стряхнул указательным пальцем упавший на пиджак пепел. Он усердно царапал пятнышко ногтем.
— Я подумал, что работа у тебя — это как раз то, что ему нужно. Тем более, что…
Он опять улыбнулся Вандресу своей широкой, добродушной улыбкой.
— Ты старый холостяк, тебе, конечно, скоро захочется уйти на покой. Видишь, как здорово у нас могло бы получиться.
Вандрес снял очки, протер их и снова надел на свой короткий розовый нос.
— Да, да, я, конечно, понимаю, — сказал он, — только вот…
Он встал и пошел в другой конец комнаты за пепельницей. Он поставил ее на стол и стряхнул пепел со своей сигары.
— Ты, вероятно, знаешь, что я не один?
— Ну, конечно, конечно, — ответил Паарс.
Он ласково поглаживал свои докрасна выбритые, напудренные щеки. Он спросил:
— Этот Дакоста, кажется, еврей?
— Нет, вовсе нет, — ответил Вандрес. Он говорил спокойно, глубоко усевшись в кресле. Он сидел совершенно неподвижно, медленно затягиваясь.
— С такой фамилией? Странно, — проговорил Паарс, — а я был уверен… а разве… Разве его не высылали когда-то из Италии?
— Да, это было давно. Это его дело. У нас он ведет себя превосходно. Я очень им доволен.
— Ну ладно, ничего не поделаешь, — сказал Паарс.
Он несколько раз затянулся.
— Ничего не поделаешь, — повторил он. — Очень жаль. Очень досадно. Не так-то просто пристроить парня, он немного отстал… в некотором смысле. Да и мать его все время… Да, вот такое дельце, как твое, это как раз то, что ему нужно. Но не будем больше об этом говорить, раз уж ты так любишь своего Дакосту.
Он раздавил в пепельнице окурок от сигары и, улыбаясь, добавил:
— Ты ведь знаешь, что делаешь, не так ли?
Вандрес улыбнулся тоже и спокойно выдержал угрозу, таившуюся в рыбьих глазах Паарса.
На улицу Фруадево он немного опоздал. В этот день он был малоразговорчив. Госпожа Дакоста подавала на стол и одновременно кормила детей. Вандрес часто на нее поглядывал. Ее тонкое, застенчиво улыбающееся лицо с черными, глубокими, всегда чуть-чуть влажными глазами будило в нем отеческую нежность. Сегодня она казалась ему более хрупкой, чем обычно.
После завтрака госпожа Дакоста оставила мужчин одних на маленькой террасе. Они молча курили. Легкий осенний туман смягчал контуры освещенного солнцем кладбища, сообщая ему светлую грусть. Дакоста устремил взгляд на патрона, следившего за дымком от его сигареты.
Госпожа Дакоста подала кофе и снова вышла. Они принялись молча пить. Дакоста разминал пальцами новую сигарету. Вандрес усердно набивал свою трубку.
— Ну и сволочи ходят по земле, — сказал он наконец.
— Д-да, — ответил Дакоста и ничего не добавил.
Вандрес закурил трубку, затянулся несколько раз, чтобы разжечь ее как следует, и сказал:
— Одну из них я видел сегодня: законченная сволочь.
— Вот как! — отозвался Дакоста.
— Тем более сволочь… — начал Вандрес, но, встретившись со взглядом Дакосты, в котором ему почудилась легкая насмешка, осекся.
Потом пришла госпожа Дакоста и подсела к ним. Разговор клеился плохо.
В последующие дни Вандрес говорил мало. Он без конца суетился, все переставлял что-то с места на место. Это отражалось на работе. Дакоста ничего не замечал или делал вид, что не замечает.
На следующей неделе в понедельник, в десять часов утра, Вандрес вдруг взял шляпу и отправился к одному из своих коллег на улицу Алезия. Они поговорили о том, о сем, потом Вандрес спросил:
— Почему забрали Вемера?
— О, — ответил другой, — разве вам непонятно?
Вандрес покраснел.
— Да, да, конечно… Но все-таки скажите.
Он не любил Вемера, мелкого агента по продаже карточек-извещений. Человек без возраста, вечно в засаленном костюме.
— Он не носил звезды и сделал подчистку в своем удостоверении.
— Его схватили фрицы? — спросил Вандрес.
— Что вы!
— Французы?
— Ну конечно. Надо сказать, у него была обширная клиентура. Теперь она, само собой понятно, кому-то достанется. Что вы хотите! Они кишели, как мухи, эти евреи. Я знаю, что и вы их не любите.
— Не люблю, — ответил Вандрес. — Но это ничего не значит. Все равно это скверно.
Он вернулся в пассаж Анфер. На бульваре Распай он еще раз остановился перед хорошо знакомой красной афишей с черной каймой — страшной афишей, на которой бросались в глаза имена десяти коммунистов и стольких же евреев, расстрелянных как заложники…
Дакоста стоял у кассы и набирал обращение, в котором шла речь о демонстрации в пользу пленных, возглавляемой Маршалом. Он немного дулся, так как по этому поводу они утром поссорились. Вандрес не торопясь снял шляпу, пальто и, засунув руки в карманы, подошел к Дакосте, раскачиваясь на своих коротких ножках. Он кашлянул.
— Послушай…
Дакоста поднял глаза, посмотрел на доброе, круглое лицо, отражавшее с трогательной непосредственностью волнение и неуверенность.
Улыбнулся и сказал:
— Ну что, уже? Надевать наручники?
У Вандреса перехватило дыхание. Он открыл рот, поднял руку, но не произнес ни слова. Дакоста спокойно продолжал работать.
— Ты думаешь, я не понимаю, что заваривается? Разве я не знал с первого же дня, до чего они докатятся? Это ты со своим Петеном…
— Оставь Петена в покое, — сказал Вандрес. — Он здесь ни при чем. Не его вина, если всякие сволочи…
— Не будем лишний раз ссориться из-за этого старого краба, — промолвил Дакоста. — Если я понял правильно, здешний воздух мне стал вреден?
— Боюсь, что так. Этот жирный боров Паарс — низкий подлец. Я сдуру отсоветовал тебе зарегистрироваться как еврею, и теперь…
— Успокойся, мне бы сейчас было не слаще. Запомни — все мы рано или поздно пройдем через это. Может быть, даже лучше, что беда пришла сейчас: позже могло быть еще хуже.
— Паарс хочет заполучить твое место для мальца, которого он сфабриковал своей машинистке и которого вовсе не собирается признавать. Он не знает, куда его пристроить. Кому нужен этакий выродок? Я отлично понял, что он решил заставить меня не добром, так силою сбыть ему по сходной цене наше дело, после того как я поседею, вколачивая ремесло в его тупоголового идиота. И все это потому, что я нарушил закон: оставил тебя на работе. Мы у него в руках.
— Ну, так что же будем делать? Закроем лавочку?
— Нет, — ответил Вандрес. — Если я закрою, Паарс заграбастает ее. Пока я жив, ему не видать типографии. Тебе надо бежать. Поработаю один сколько нужно. Твои вещи останутся здесь, будто ты просто вышел. Говорю тебе, старина: заведение достанется тебе и твоему сыну. Тут уж ни фрицы, ни евреи ничего не поделают.
Дакоста обнял его и поцеловал. Он сказал:
— Все же как досадно…
— Что именно?
— Что такой славный малый, как ты, так легко позволяет себя дурачить.
— Кому это я позволяю себя дурачить?
— Обманщикам, и в первую очередь — шефу-обманщику, которого я не хочу называть, чтобы не испортить эти прекрасные минуты, потому что они действительно прекрасны и, может быть, они последние. Ну, ладно, я все же закончу это обращение, а потом пойду собираться в дорогу.
Он направился к своей кассе. Вандрес сказал:
— Покажи-ка удостоверение.
— Какое?
— Личности.
Дакоста протянул ему свое удостоверение. Вандрес осмотрел его и сказал:
— Нужно другое. С этим у тебя будут неприятности, даже в свободной зоне.
Дакоста ждал. На губах его появилась улыбка, которую он старался сдержать.
— Терпеть не могу такие вещи, ненавижу, — проговорил Вандрес, — но все же мне придется сделать тебе другое удостоверение. Просто терпеть это не могу. Если бы не этот негодяй Паарс…
Он рылся в ящиках, отбирая нужный шрифт. Дакоста перестал сдерживаться и дал расцвести своей улыбке. Вандрес продолжал бормотать: «Черт знает, как это мерзко… В моем возрасте подделывать документы! Да еще во Франции, где наконец-то навели порядок… Черт знает что!» Его пухлые и ловкие пальцы быстро работали верстаткой.
Дакоста спросил:
— А печать?
— Черт возьми, правильно, нужна печать!
— Не беспокойся, — сказал Дакоста, — я знаю, где ее можно достать.
— Фальшивую?
— Ну да, фальшивую.
— Но тогда ты мог бы и удостоверение…
— Да, мог бы достать и удостоверение. Но мне приятнее, гораздо приятнее получить его из твоих рук.
Он продолжал улыбаться. Вандрес покраснел, пальцы его заколебались.
— Ты позаботишься о ребятишках? — внезапно спросил Дакоста. Он больше не улыбался. Глаза его потемнели.
Пальцы Вандреса снова принялись за работу.
— Конечно, ты же знаешь. Можешь спокойно ехать.
— «Спокойно»… Ведь они тоже евреи, как и мать. Я боюсь…
Вандрес бросил на него взгляд.
— Ну, знаешь ли!
— Ты уже один раз ошибся, — сказал Дакоста.
Вандрес довел строчку до конца, не говоря ни слова.
Его толстые губы зашевелились. Он пробормотал:
— «Ошибся, ошибся!» Надо же мне было нарваться на такого мерзавца, как эта свинья Паарс, вот ведь в чем беда. Башка у тебя работает? Женщина, дети! Можешь мне поверить и ехать с миром: пока Старик на месте…
— Пока он на месте, у меня душа неспокойна. Но ты позаботишься о них, верно? Ты ведь не допустишь, чтобы с ними случилось несчастье?
— Ты застанешь их здоровыми и румяными, даю тебе слово. А теперь уходи. Я принесу тебе удостоверение домой. Я не оставлю твою жену, пока ты не вернешься.
Дакоста смотрел на патрона, смотрел не отрываясь. Он водил пальцем по своим усикам. Едва заметный тик подергивал углы его губ. Правая рука чертила в воздухе, на уровне бедра, маленький замкнутый круг. Неотвратимость гибели чудилась в этом жесте. Вандрес понял его значение и немного побледнел. Дакосте все же удалось улыбнуться, Вандресу тоже.
— Ну ладно, — произнес наконец Дакоста. — Образуется.
Он повернулся и вышел.
Вандрес сел, уткнул в руки подбородок, короткие ноги его не доставали до полу.
II
Почему он решил искать поддержку у меня? Не знаю. Быть может, потому, что я всегда брал сторону Дакосты против него. Так или иначе, в это утро он позвонил именно ко мне. Его глаза меня поразили!
У Вандреса голубые глаза, невинные глаза голубого цвета. Но в это утро они были черными. Я не могу это объяснить. Приглядевшись, вы видели, что они голубые, как всегда, но казались они черными.
Он сказал без всякого предисловия:
— Я хочу печатать листовки.
Он сел, тяжело дыша. Руки его с силой сжимали колени.
— Вот так новость, — сказал я.
Он ответил необычным голосом:
— Да, новость.
Мне нужно было обдумать ответ, и, чтобы оттянуть его, я сказал:
— Хорошенькое дело! Такой заядлый петеновец! Кто говорил: «Петен — спаситель Франции!», «Маршал, мы с вами!», «Вперед за вождем!», «Францию — французам!»? Правильно ли я вас понял или мне изменил слух?
Он молчал. Он сидел спокойно, неподвижно, устремив на меня странный взгляд. Глаза его потемнели. Я принял решение.
— Листовки? — сказал я. — Хорошо, но вы знаете, чем вы рискуете?
— Да, — ответил он.
— Вы рискуете не только быть расстрелянным. Вас, например, могут пытать, чтобы вырвать у вас мое имя или чье-нибудь другое.
Он немного замялся и спросил:
— А что они делают?
Я небрежно развалился в кресле, скрестил руки и закинул ногу на ногу.
— Вам, например, втыкают раскаленные иглы под ногти или медленно расплющивают руку под прессом и еще многое другое в том же роде. Или вас допрашивают двое, трое суток непрерывно, без передышки, под лучами слепящего прожектора. Или же…
— Ладно, — оборвал он меня и задумался. — Я вообще-то неженка и не слишком храбрый. И все же, я думаю… — он вскинул глаза поверх двери, будто ища там что-то. — Да, конечно, прожектор в глаза в течение трех дней… — Он смешно чмокнул толстыми губами. — От этого можно почти ослепнуть, да?
— Думаю, что можно, — ответил я.
— А головная боль, черт их дери!
Я вспомнил, что он был подвержен головным болям, и понял, почему мысль о прожекторе его взволновала: боль эта была ему хорошо знакома. Я вспомнил также, что он боится холода, и сказал:
— Да, вот еще что: окунают в ледяную воду по нескольку часов подряд.
Он медленно повторил:
— В ледяную воду… — И с рассеянным видом покачал головой. Потом взглянул на меня и серьезно сказал: — Ну что ж, хорошо…
Я тихо спросил:
— Так как, идет?
Глаза его опять показались мне голубыми. Он ответил:
— Идет.
Я поднялся, глядя на него.
— Так что же случилось?
Он подскочил, как будто я хлестнул его по лицу. Он весь залился краской, сменившейся бледностью. Он смотрел на меня тем удивленным взглядом, который, говорят, появляется у смертельно раненных в сердце людей, прежде чем они рухнут на землю. Наконец он промолвил глухо, упершись глазами в пол:
— Они забрали их, и ребятишек и ее.
— Жену Дакосты?
Он утвердительно мотнул головой и поднял на меня глаза.
— Да, жену и детей Дакосты. Малышей — в одну сторону, мать — в другую. Она пыталась выброситься в окно. Ей помешали. А я…
Он стиснул руками колени. Глаза его впились в мои и казались черными, как чернила.
— Ах, болван! Жалкий болван! Я верил в этих бандитов. Ведь Дак предупреждал меня. Предупреждал… Я мог бы… я бы должен… Я…
Он встал и зашагал по комнате. Когда на него упал свет, я увидел, что он небрит — совершенно невероятная вещь. Он с силой, до красноты, тер шею. Вдоль носа одна за другой катились слезы, пропадая в пышных усах. Это было и трогательно и смешно.
— Я мог бы их переселить, взять к себе, поместить где-нибудь. Но я не допускал даже мысли. Будь проклято все! Да и как же можно было поверить такому?!
Он резко повернулся ко мне:
— Вы знаете, что он мне ответил?
— Кто?
Он поднял брови и пробормотал:
— Ах, да…
Он снова зашагал по комнате, остановился перед зеркалом, посмотрел на себя, на свою добрую заплаканную физиономию и разразился смехом. Это было нестерпимо.
— Сначала они навестили меня позавчера, нет, третьего дня. Что было! Все разбросали, растоптали. Зачем они явились? Ни за чем. Уничтожать — вот что им нужно.
— Кто? Немцы?
— Да что вы!.. Они сказали: «Хорош ветеран Вердена!» Я спросил этих молокососов: «А вы-то какое отношение имеете к Вердену?» Они рассердились: «Мы служим Маршалу!» — «Я тоже», — говорю я. «Непохоже, — отвечают. — Куда делся еврей? Очевидно, он недалеко, раз вещи здесь?» — «Ищите», — предлагаю я. Самый молодой, прыщавый, волосы ежиком, говорит: «Впрочем, наплевать. Не найдем его, заберем жену и ребят». Я засмеялся, я сказал: «Попробуйте!»
Он остановился и взглянул на меня. Его носик покраснел под очками.
— Да, я так и сказал: «Попробуйте!» — повторил он, глядя на меня. — Я даже смеялся, — с болью добавил он, и я услышал скрежет зубов. — Дело в том, что я хорошо знаком с Турнье — секретарем Ветеранов Вердена. Я хорошо знаком с Турнье, — повторил он глухим голосом и словно издеваясь над собой. Какие-то звуки, выражающие не то смех, не то гнев, срывались с его губ. — Я тут же помчался к нему с бумагами Дака — про Верден и все такое. Я рассказал ему все, с самого начала, и спросил: «Как же так, а? Такого солдата? Это уж переборщили! Я надеюсь, он в безопасности?» Турнье ответил с улыбкой: «Я все устрою, не беспокойся». Действительно, на следующий день ничего не произошло. А вчера…
Он остановился. Я глядел на его спину — широкую, добрую, немного сутулую спину. Рук я не видел, но догадывался по движению его локтей, что он сжимал и разжимал их. Он закинул голову, как это делают лошади (на его жирном, розовом затылке появился валик), и я услышал, как он сопит. Потом уронил голову и прислонился к письменному столу. Стоя спиной ко мне, он принялся со сдерживаемой яростью, с трудом подавляя рыдания, колотить своим небольшим кулаком по столу.
— Старая булочница… — начал он, но у него осекся голос и ему пришлось высморкаться. (Мы, люди, — странные животные: на сердце у меня кошки скребли, а я едва удержался от улыбки, глядя, как, сморкаясь, он раздувает свой маленький красный нос.) — Она барабанила в мою дверь в семь часов утра — представляете? Она повторяла: «Господин Вандрес! Господин Вандрес! Их уводят!» Я крикнул: «Кого?» Мне не нужен был ответ, я вскочил с постели. Было еще совсем темно. А мне ведь надо было одеться! — добавил он, как бы боясь, что я его за это упрекну.
Глаза его, метавшиеся по комнате, остановились на небольшом полотне Суверби — три женщины в античных одеждах, три спящие женщины. Чистые линии выражали такой покой, что он, казалось, соперничал с вечностью, успокаивал, как смерть. Вандрес смотрел на картину, вероятно не видя ее, и губы его дрожали под порыжевшими усами. Казалось, он не может определить — облегчение или страдание испытывает его измученное сердце при виде этой предельной — вне времени и пространства — безмятежности.
— Я, разумеется, опоздал, — сказал он. — Детей уже забрали и увезли бог весть куда. А мать… — Мне стало больно от его странного кашля, похожего на взрыв смеха, за которым слышатся рыдания и сдерживаемые крики. — …она выла, а они, чтобы она замолчала, били ее по лицу. Я прибежал, я стал кричать, но… — он поднял лицо и показал мне иссиня-черный синяк на подбородке, — я очнулся на тротуаре. Машины ушли. Прыщавый брюнетик глядел на меня, потешаясь. Он сказал: «Как видите, мы попробовали». Он добавил что-то по-немецки, и два фрица, которые были с ним, засмеялись. Потом они ушли, и люди помогли мне встать и повели в аптеку. Они ничего не говорили, никто ничего не говорил.
Он вдруг почувствовал себя таким утомленным, что должен был сесть. Он опустился на самый край одного из моих глубоких кресел, как будто не мог позволить себе по-настоящему отдохнуть.
— Я, конечно, побежал к Ветеранам Вердена. Разумеется, никого. Разумеется, Турнье нет. «Он уехал. Вас известят». Я сказал, что хочу видеть председателя. На меня посмотрели округлившимися глазами: «Председателя?» — «Да, председателя, председателя!» — исступленно кричал я. Я забыл, кто является председателем, серьезно, я забыл, что это Старик. Потом я вспомнил, но продолжал кричать, что хочу видеть любое ответственное лицо. Меня провели в какую-то комнату и заставили там ждать час или полчаса, я уж не помню. Мне хотелось все перебить вокруг себя. Наконец пришел какой-то тип, с церемонным и немного смущенным видом. Я вытащил все бумаги, пытался ему что-то доказать. Он сказал: «Да, я знаю, господин Турнье говорил мне, но… — он с огорченным видом развел руками, — ничего нельзя сделать». Я снова принялся кричать, он зашикал на меня и наконец достал какую-то бумагу. Я не сразу понял, в чем дело. Он объяснял мне, а я все не понимал.
«Вы же видите, что мы не можем ими заниматься», — говорил он, подчеркивая пальцем все одну и ту же фразу, слова которой никак не укладывались в моем сознании. «На основании вышеуказанного закона, члены Содружества, принадлежащие к еврейской национальности, исключаются из Содружества — с соблюдением полной законности. В результате чего они не смогут: 1) ссылаться на…» Наконец это дошло до меня, и я перевернул страницу, чтобы увидеть подпись. Подпись председателя. Она там стояла. Она стояла там!
Он крикнул изо всех сил:
— Стояла там! — И внезапно упавшим голосом добавил: — Ну вот! — Опять повторил: — Вот, — и поднял ко мне несчастное лицо с искривленным ртом. Он глядел на меня, словно я был самим Петеном. В последний раз бросив мне в лицо «вот!», он прижал кулаки к глазам, плечи его упали. Я отошел к окну, чтобы дать ему выплакаться.
Я находился в трудном положении. К черту осторожность! Но вместе с тем только благодаря самой неуклонной осторожности никто вокруг меня не был арестован и мне самому удалось удержаться. Надо было ему все объяснить, как бы неприятно это ни было. Я подождал, пока он немного успокоится и вытрет слезы, и сказал:
— Очень сожалею, старина, но дело не пойдет.
— Какое дело?
— С листовками. Вам нельзя их печатать. Вы сами понимаете, что вы погорели. Теперь они вам не дадут покоя. Это было бы опасно для вас, для меня, для нас всех.
Он взглянул на меня и встал. Я впервые видел у него такое выражение лица. Честное слово, я не узнавал моего Вандреса. Он спокойно сказал:
— Ну, ладно, я понял. Я пойду в другое место. К друзьям Дака.
На этот раз я не смог удержаться от улыбки:
— К друзьям Дака, Вандрес? К этим большевикам?
Он не улыбнулся, не засмеялся.
— Да, к этим большевикам. Я пойду к Конинку.
Улыбка сошла с моего лица. Я воскликнул:
— Нет!
— Почему? — спросил он уже с порога.
— Вернитесь, — сказал я. — Вы уже не сможете увидеть Конинка. Никого из них. Конинка забрали.
Молчание. Вандрес медленно спросил:
— Конинка забрали?
— Да, давно, уже больше трех месяцев.
— Трех месяцев… но Дакоста…
— Естественно, что он не сообщил вам об этом, — мягко сказал я, — вам в то время он не мог этого сказать.
Лицо его вытянулось. У него был невероятно несчастный вид. «Ах, — подумал я, — все равно. Нужно что-то для него найти, изобрести что-нибудь».
— Послушайте, — сказал я вслух, — перестаньте себя терзать. Я не забуду о вас. Идите домой и ждите. Я пришлю к вам кого-нибудь. Обещаю вам. Только не делайте глупостей.
«Действительно, — сказал я себе (как бы в извинение), — пусть уж лучше он будет под моим наблюдением».
В жизни много идей диктуется необходимостью и обстоятельствами. Я вскоре нашел то, что могло бы «подойти» Вандресу, не подвергая его большому риску: это были траурные извещения. Я поделился с друзьями, и мы вдоволь посмеялись над моей выдумкой, имевшей, кстати, ряд преимуществ. Она давала нам уверенность в том, что, действуя таким образом, мы сможем наладить распространение листовок. (Разве почтовая цензура в состоянии проверить каждое извещение, когда их ежедневно проходит десятки тысяч?) Кроме того, она давала возможность Вандресу в первые месяцы спокойно печатать листовки у себя, так как нужно было сначала их заготовить в достаточном количестве, а потом лишь начать распространять.
Мы сделали тридцать разных образцов. Наверху большими буквами печаталось имя, а вся соль находилась внизу — маленькими буквами. Эта работа нас очень веселила.
На протяжении последующих трех месяцев, как я и опасался, у Вандреса два раза произвели обыск. Ничего не нашли. А между тем там было несколько пакетов с извещениями — настоящими и… с нашим текстом. Но никому не пришла странная мысль их прочитать.
Через три месяца у нас были десятки тысяч листовок, напечатанных по изготовленным образцам. Мы уже могли приступить к их распространению, и я попросил Вандреса держаться в тени, пока мы будем этим заниматься. Я пообещал ему сразу же дать другую работу. Я был совершенно спокоен.
Лябиш, мой связной, каждый день приходил ко мне докладывать о работе нашей группы и обо всем, что ее касалось. Однажды среди доклада он вдруг сказал:
— Да! Ведь Вандрес…
— Что?
— Влип.
Сердце у меня сжалось. Я тотчас подумал о Паарсе.
— Донос? — спросил я.
— По всей вероятности, — ответил Лябиш, — но, кроме того, он, кажется, свалял дурака: пускался в разговоры с теми, кто приходил к нему за пакетами. Они мне сами рассказывали. И еще связался бог знает с кем. Позавчера у него был обыск — гестапо… Прямо дурак какой-то, ведь это уже третий раз, надо же было соблюдать осторожность… Мастерская его была полна листовок.
— Не наших? — воскликнул я с изумлением.
— Нет, не наших.
Нам удалось напасть на его след, хотя его три раза перебрасывали из одной тюрьмы в другую. Мне, разумеется, пришлось переменить квартиру: меня мало привлекали прожектор и ледяные ванны.
Но он не проговорился, хотя, как нам стало известно, его пытали. Ему удалось передать нам записку. «Успокойте Мудрого. (Это был я.) Они ничего из меня не выудили. Прожектор, очевидно, липа; я даже о нем не слышал. В ванне я, к счастью, сразу валюсь с катушек. Они сильно помяли мне пальцы на ногах, сейчас с них сходят ногти».
В течение семи месяцев он оставался во Френе. А потом — Германия…
Мы еще дважды имели о нем сведения — в сорок четвертом и в начале сорок пятого. В апреле товарищи видели его в последний раз в колонне, во время эвакуации лагеря. Худоба его была страшна, и он с трудом двигался.
С тех пор — ничего. Его бедное тело покоится, вероятно, в Германии, в какой-нибудь придорожной канаве.
Маленькую госпожу Дакоста удушили газом в Освенциме. О детях — никаких известий. Они, конечно, погибли.
Об их отце я ничего не знаю. Говорят, что его сцапали около Кассино. Меня очень страшит мысль увидеть его. Иногда мне даже хочется, чтобы он не вернулся. Я большой трус в некоторых вещах.
После ареста Вандреса его типография попала к старому печатнику, прожженному пьянице. Он работает со странным подмастерьем — подростком с огромной головой, диким и молчаливым, подверженным приступам ярости, которые пугают всю окрестность.
Паарс после освобождения страны от немцев был арестован и просидел трое суток. Но за его благонамеренность поручились вполне приличные люди. С конца сорок третьего года он отпускал значительные суммы некоторым организациям. Кроме того, он прекрасно осведомлен по всем вопросам, касающимся электролитической меди. Без него, говорят, было бы трудно обойтись. Он сейчас большая шишка в Отделе распределения и делает там погоду.
Август, 1945