ГЛАВА V
[Первая итальянская кампания]
Шерер, главнокомандующий итальянской армией, по своей неспособности и по допущенным им беспорядкам, уронил славу оружия и честь республики. Кавалерия его потеряла лошадей за недостатком фуража. Армия во всем претерпевала недостаток и не могла более удерживаться на морском генуэзском берегу. Чтобы вывести армию из такого бедственного положения, Директория, не имея ни денег, ни запасов, послала ей нового главнокомандующего. К счастью, этот новый главнокомандующий был Бонапарт: его гений заменил все.
Бонапарт отправился из Парижа двадцать первого марта 1796 года, сдав начальство над внутренней армией одному старому генералу, Гатри (Hatri). Весь план кампании был уже им придуман. Он решил проникнуть в Италию через долину, которая разделяет последние возвышенности Альп и Апеннин, и разорвать австро-сардинскую армию, принудив имперцев прикрывать Милан, а пьемонтцев свою столицу. В конце марта прибыл он в Ниццу. Главная квартира армии не оставляла этого города с самого начала кампании: Наполеон тотчас перенес ее в Альбенго. «Воины, — сказал он при первом смотре своих войск, — вы голы, вы голодны; казна нам много должна, да платить ей нечем. Терпение, мужество, которые вы обнаруживаете здесь, между этих скал, удивительны: но они не доставляют вам никакой славы. Я пришел вести вас на плодороднейшие в свете долины. Богатые области, большие города будут в нашей власти; на вашу долю богатства, честь, слава. Воины итальянской армии! Неужели в вас не достанет храбрости?»
Речь эта была принята с живейшим восторгом и пробудила надежды всего войска. Главнокомандующий воспользовался этим расположением своих воинов, чтобы пригрозить генуэзскому сенату, от которого потребовал свободного пропуска через Бокетту и ключи крепости Гави.
Восьмого апреля он писал Директории: «Я нашел здешнюю армию не только безо всего, но и вовсе без дисциплины. Недовольных было столько, что даже составилась рота Дофина, и роялистские песни везде распевались свободно…
Будьте уверены, что порядок и тишина будут восстановлены в армии… Когда вы получите это письмо, то мы уже, верно, встретимся с неприятелем». Все так и исполнилось.
Неприятельская армия находилась под начальством Болье, отличного офицера, который приобрел известность во время кампаний на севере. Узнав, что французские войска, которые до сих пор едва-едва могли держаться в оборонительном положении, внезапно перешли в наступательное и готовятся вторгнуться в пределы Италии, Болье поспешил оставить Милан и идти на помощь Генуе. Он стал у Нови, где поместил свою главную квартиру, разделил армию на три корпуса и издал прокламацию, которую Бонапарт переслал Директории, сказав, что станет отвечать на нее «на другой день после сражения».
Сражение это воспоследовало одиннадцатого апреля, под Монтенотте. Эта битва, ознаменовавшая открытие кампании, увенчала Наполеона той первой победой, со времени которой он считал свою родословную.
Новые сражения были для Бонапарта только случаями к новым успехам. Четырнадцатого апреля он одержал победу под Миллезимо, а шестнадцатого под Дего. Ответив таким образом на прокламацию Болье тремя победами в четыре дня, он сейчас же после сражения под Дего донес Директории об этих быстрых и славных подвигах, отдавая между тем полную справедливость другим генералам, состоявшим под его начальством: Жуберу, Массене, Ожеро, Менару, Лагарпу, Рампону, Лану и прочим.
«В этот день, — говорит он в своем донесении, — мы взяли от семи до девяти тысяч пленных, в числе которых одного генерал-лейтенанта, и двадцать или тридцать штаб-офицеров.
У неприятеля убито от двух до двух тысяч пятьсот человек.
Я не замедлю уведомить вас в самом скором времени о всех подробностях этого славного дела и не забуду назвать тех, которые в нем наиболее отличились».
Около этого времени генерал Колли, командующий правым флангом неприятельской армии, написал Бонапарту письмо, в котором требовал выдачи своего парламентера Мулена (Moulin), французского эмигранта, задержанного в Муреско, и в противном случае грозил отомстить за него на особе бригадного генерала Бартелеми, находившегося в плену у австрийцев. Вот ответ Бонапарта: «Ваше превосходительство, мы считаем эмигрантов наравне с отцеубийцами, которых не может защитить никакое звание. Назначение господина Мулена парламентером сделано против правил чести и несогласно с уважением, должным народу французскому. Вам известны законы войны, и я не могу поверить вашим угрозам насчет генерала Бартелеми. Но если, вопреки этим законам, вы позволите себе исполнить столь варварскую меру, то за это немедленно ответят все ваши пленные, находящиеся в моей власти; потому что я питаю к господам офицерам вашей нации все уважение, которого заслуживают храбрые воины». И Бонапарт грозил не попусту; в его власти было уже много пленных; он отвечал генералу Колли восемнадцатого апреля.
Следствием блистательных побед, впервые ознаменовавших имена Жубера, Массены и Ожеро, было то, что неприятельский арьергард, бывший под начальством.
Провера, отрезан и принужден положить оружие; а этим начато разъединение войск австрийских с пьемонтскими и открыты французской армии дороги на Милан и Турин.
Достигнув вершин Монтеземото, которые занял Ожеро в тот самый день, когда Серюрие принудил Колли оставить укрепленный лагерь близ Чевы, главнокомандующий указал оттуда своей армии на снежные вершины гор, отделяющих ее от Пьемонта, и сказал своим воинам: «Аннибал перешагнул через Альпы; а мы, — мы обойдем их».
Двадцать второго апреля одержана новая победа.
Танаро перейден, редут бикокский взят, Мондови со своими запасными магазинами в руках французов. Двадцать пятого занята крепость Кераско. В ней найдено несколько пушек и тотчас приступлено к улучшению ее укреплений. Здесь, двадцать восьмого числа, подписано перемирие.
За несколько дней перед этим, именно двадцать четвертого, Бонапарт отвечал так на письмо генерала Колли:
«Директория предоставила себе право вести переговоры о мире; поэтому должно, чтобы уполномоченные короля, вашего государя, отправились в Париж, или бы дожидались в Генуе уполномоченных со стороны французского правительства. Военное и нравственное положение обеих армий не допускает простых перемирий. Хотя я, лично, и полагаю, что французское правительство согласится на безобидные мирные условия с королем, вашим государем, но по одним моим частным соображениям никак не могу приостанавливать своих движений; есть, однако же, средство исполнить ваше желание, совершенно согласное с пользами вашего двора, и остановить пролитие крови напрасное и потому противное рассудку и законам войны; средство это состоит в том, чтобы из трех крепостей Кони, Александрии и Тор-тоны, сдать мне две, которые вам угодно…»
Кони и Тортона сданы войскам республики; крепость Чева тоже; перемирие заключено.
И все это совершено в течение одного месяца! С армией, совершено уже изнуренной, не получавшей подкреплений, терпевшей недостаток и в провианте, и в артиллерии, и в коннице. И чудо это было делом гения одного человека, который умел избирать помощников, достойных себя.
Неприятели были крайне удивлены. Французская армия, исполненная надежд на своего молодого предводителя, беспокоилась, однако же, о своей будущности, соображая слабость своих средств для предприятия столь затруднительного, как покорение Италии. Чтобы отвратить это опасное беспокойство и возбудить еще более энтузиазма в своих войсках, Наполеон издал в Кераско прокламацию:
«Воины! Вы в две недели одержали шесть побед; взяли двадцать одно знамя, пятьдесят пять пушек, несколько крепостей и овладели богатейшей частью Пьемонта; взяли пятнадцать тысяч пленных, убили и ранили более десяти тысяч человек. До сей поры вы сражались за голые скалы, ознаменованные вашими подвигами, но бесполезные отечеству. Вы сравнились славою с нашими армиями, что в Голландии и на Рейне. Претерпевая недостаток во всем, вы все сумели заменить собственно собою. Вы выигрывали сражения, не имея пушек, переправлялись через реки, не имея понтонов, делали большие переходы, не имея башмаков, стояли на бивуаках, не имея чарки вина, а часто и куска хлеба. Одни только вы способны были мужественно перенести все эти недостатки! Благодарное отечество будет вам отчасти обязано своим благоденствием; и если от вас, победителей Тулона, можно было ожидать подвигов бессмертной кампании 1793 года, то чего нельзя ожидать от вас теперь, после этих подвигов!
Две армии, которые перед этим дерзостно нападали на вас, бегут теперь в страхе; люди бессовестные, которые насмехались над вашим бедствием и радовались успехам ваших неприятелей, теперь трепещут в смущении. Но, воины! Не скрою от вас, что вы еще ничего не сделали, потому что многое остается еще неоконченным. Еще ни Турин, ни Милан не в вашей власти; останки победителей Тарквиния еще попираются ногами убийц Бассевиля! При начале кампании у вас во всем был недостаток; теперь вы всем снабжены. Магазины, отнятые у неприятеля, многочисленны; артиллерия, и полевая и осадная, прибыла к вам. Воины! Отечество вправе ожидать от вас многого. Удовлетворите ли вы его ожиданиям? Конечно, самые большие трудности и препятствия уже побеждены; но вам все еще остается в виду сражаться, брать города, переправляться через реки. Есть ли между нами малодушные? Есть ли между нами, кто бы пожелал возвратиться к вершинам Альп и Апеннин, чтобы хладнокровно переносить там обиды от неприятелей? Нет! В рядах победителей под Монтенотте, Миллезимо, Дего, Мондови не найдется людей столь слабых; все мы горим желанием прославить имя французов; все мы хотим мира славного, который бы вознаградил отечество за множество великих жертв, им принесенных. Друзья! Я обещаю вам победы, но с условием, которое вы должны поклясться исполнить: условие это, — чтобы вы уважали народы, вами покоряемые, и не осмеливались дозволять себе ни малейшего насилия с побежденными. Если вы нарушите это условие, то будете не что иное, как варвары, бичи народов, и отечество ваше не признает вас своими сынами. Ваши победы, мужество, успехи, кровь наших братьев, падших на брани, — все будет потеряно, все, даже честь и слава. Что касается меня и других генералов, пользующихся вашей доверенностью, то мы сочли бы за стыд предводительствовать воинами, которые бы не знали других прав, кроме прав сильного. Но, облеченный народной властью, сильный по закону и правосудию, я сумею заставить немногих злодеев уважать законы чести и человечества, которые они попирают. Я не потерплю, чтобы эти разбойники помрачали славу вашего имени, и прикажу привести в строгое исполнение постановления, изданные мной по этому предмету. Грабители будут расстреляны без всякого милосердия; некоторые из них уже и расстреляны. Я с удовольствием имел случай заметить, что хорошие солдаты хорошо исполняли свою обязанность.
Народы Италии! Французская армия идет к вам на помощь: народ французский друг всем народам; встретьте его армию с доверием. Ваша собственность, ваша религия и ваши обычаи будут уважены. Мы ведем войну как неприятели великодушные, и только против ваших притеснителей».
Такие слова обличали уже в Наполеоне не только великого полководца, но и искусного политика, который умеет употреблять кстати ловкую речь, согласную со своими видами. И речь эту, столь полную самоуверенности, он держал в десяти милях от Турина! Король сардинский встревожился, и переговоры пошли деятельнее; перемирие, о котором мы уже упомянули, заключено в Кераско; одним из его условий было то, что король сардинский немедленно откажется от коалиции и пошлет в Париж уполномоченного для окончательного заключения мира, что и было в точности исполнено. Король отправил в столицу Франции графа Ревеля, а Наполеон со своей стороны послал туда эскадронного начальника Мюрата с извещением о победах, ознаменовавших открытие кампании, и с письмом к Директории, в котором говорил: «Вы можете теперь предлагать королю сардинскому какие угодно условия мира… Если он не будет соглашаться, я беру Валенсию и иду на Турин; потом, когда разобью Болье, пошлю двенадцать тысяч человек на Рим…»
Народные представители по приезде Мюрата объявили в пятый раз в течение шести дней, что итальянская армия заслуживает благодарности отечества. Мир с Сардинией еще умножил общую радость: он был подписан 15 мая на условиях, самых выгодных для Франции.
Бонапарт, имея теперь дело с одними имперцами, рассуждал, продолжать ли ему занимать тессинскую линию или перейти на Адиж с той же смелой быстротой, которая способствовала ему овладеть в несколько дней лучшими областями Сардинского королевства. В Записках на острове Святой Елены он сам рассказывает, какие имел причины колебаться в избрании одного из этих планов. Первый из них, осторожный и благоразумный, не согласовался ни с положением республики, которая должна была стараться устрашить коалицию смелыми действиями, ни с желанием молодого главнокомандующего, которому и характер, и честолюбие внушали действовать с возможно большей смелостью; поэтому он решился двинуться вперед и написал Директории: «Завтра иду я на Болье; принужу его отступить за По и сам тотчас же переправлюсь через эту реку; овладею всею Ломбардиею и ранее чем через месяц надеюсь быть на тирольских горах, соединиться с рейнскою армией и вместе с ней внести войну в Баварию».
9 мая он писал к Карно:
«Наконец мы перешли По. Вторая кампания начата; Болье расстроен; он соображает свои действия довольно плохо и постоянно попадается в расстанавливаемые ему сети; быть может, он захочет дать сражение, потому что смел, только не смелостью человека гениального… Еще одна победа, и Италия наша… Потери неприятеля и теперь уже неисчислимы… Посылаю вам двадцать картин лучших художников, Корреджио и Микеланджело.
Я обязан вам особенной благодарностью за то внимание, которое оказываете жене моей; поручаю ее в ваше благорасположение; она добрая патриотка, и я без ума люблю ее».
И на другой день после отправления этого письма произошла битва, от которой Бонапарт ожидал овладения всей, Италией. Битва эта бессмертна под именем сражения при Лоди.
Победа при Лоди была предвестницей покорения Ломбардии. Пиццигитоне, Кремона и все важнейшие города миланской области заняты были французскими войсками.
Посреди неуюта бивака и оружейного грома Наполеон, обремененный военными и политическими заботами, не забывал, однако же, обращать внимания на художества и просил Директорию назначить и прислать к нему комиссию, составленную из художников, для собрания драгоценностей, которые судьба сражений предавала в его руки. Впоследствии все знали, как он отказался от огромных личных выгод, чтобы только сохранить одну из картин Корреджио, которой хотел обогатить Национальный музей.
И такое попечение Наполеон прилагал не об одних художественных предметах; все, что входит в круг умственной деятельности, литература и науки — все находило себе место в его обширном уме. Через пятнадцать дней после перехода за По, в промежуток времени между громом орудий под Лоди и лагерем под Мантуей, он нашел еще время написать из своей главной квартиры в Милане следующее примечательное письмо к знаменитому геометру Ориани:
«Науки, которые делают честь уму людей, и художества, которые украшают их жизнь и передают потомству память дел великих, должны, конечно, быть и почтены, и уважены. Все люди гениальные и всякий человек, стяжавший известность в литературе, должны быть братьями, в какой бы стране ни родились.
В Милане ученые люди не пользуются теми знаками уважения, которые бы следовало им оказывать. Удалившись в свои кабинеты, они уже считают себя счастливыми, если их оставляют в покое. Не так должно быть нынче. Я приглашаю всех ученых мужей соединиться и предлагать мне свои мысли о способах и нужных им средствах для придания наукам и художествам новой жизни, новой деятельности. Те из этих ученых, которые захотят переселиться во Францию, будут приняты тамошним правительством радушно и по достоинству. Французский народ более ценит приобретение одного ученого математика, одного славного живописца, одного человека известного по какой бы то ни было отрасли наук или художеств, чем приобретение самого богатого города.
Передайте же, гражданин, эти чувства и эти слова всем ученым мужам Миланской области.
Бонапарт»
Между тем Директория, предчувствуя, что власть ее перейдет в руки победителя под Монтенотте и Лоди, захотела как можно дальше отложить эту минуту и в этом намерении назначила было к нему помощника, генерала Келлермана. Бонапарт не мог ошибиться насчет видов Директории и высказал свое неудовольствие в письме к Карно, тому из ее членов, к которому он более, чем к другим, питал уважение. «Я думаю, — писал он, — что прислать ко мне Келлермана в Италию, значит хотеть все испортить. Я не могу охотно служить с таким человеком, который воображает, что он первый полководец во всей Европе; да притом я того мнения, что в одной армии один дурной главнокомандующий все же лучше, чем два хороших. Меры военные похожи на меры правительственные; и в тех, и в этих вся сила в умении различать сразу, что нужно, что нет».
Отправив это письмо, Наполеон продолжал действовать по своим соображениям и исполнять составленный уже им план. Мая 15, в тот день, когда в Париже подписывали мир, заключенный с Сардинией, он делал свой торжественный въезд в Милан.
Директория не осмелилась привести в действие свое намерение назначить Наполеону помощника. Келлерман был назначен генерал-губернатором областей, уступленных Франции Сардинией в силу последнего трактата, а Бонапарт нераздельно сохранил главное начальство над итальянской армией.
Первым его попечением было сосредоточить свои действия на Адиже и начать блокирование Мантуи. Французская армия состояла только из тридцати тысяч человек; но со всем тем отвага ее главнокомандующего тревожила венский совет, в котором тотчас же решено было отозвать Вурмзера с Рейна и отправить его в Италию с тридцатитысячным корпусом лучших войск.
Наполеон, со своей стороны, не мог скрывать от себя, что ежедневные битвы и болезни могли, наконец, довести его армию, уже столь ослабленную, до слишком большого неравенства в численной силе против имперских войск, и не переставал просить Директорию прислать ему подкрепление и того, чтобы рейнская армия, деятельно приняв наступательное положение, сделала сильную диверсию в пользу итальянской армии. «Я полагаю, что на Рейне дерутся, писал он Карно немного спустя после сражения при Лоди, — если перемирие продолжится, то итальянская армия будет подавлена; достоинству республики очень бы не мешало, чтобы ее три армии, соединившись, пошли подписывать мирный трактат в самое сердце Баварии или удивленной Австрии». И Наполеон имел тем более причин требовать содействия себе армий рейнской и самбр-и-м°зской, что при отправлении его из Парижа содействие это было формально ему обещано к половине апреля, а началось только в конце июня, в то время как Вурмзер, которого посредством более деятельной диверсии можно бы было удержать в Германии, привел уже в Италию подкрепления австрийцам, между тем как о подкреплениях, требуемых Наполеоном, не было еще и слуху; оттого что Директория, по невозможности или по недоброжелательству, оставалась невнимательной ко всем его настояниям.
Наполеон, поставленный таким образом в необходимость держаться с тридцатитысячным корпусом против армии почти стотысячной, начал искать в самом себе средств ослабить численную силу неприятеля. Ни гений, ни счастье не изменили ему. Он придумывает план маршей и контрмаршей, ложных атак и ложных отступлений, смелых маневров и быстрых движений, посредством которых надеется разъединить три неприятельских корпуса и потом, напав на каждый отдельно, порознь разбить их. Совершеннейший успех оправдывает соображения и надежду великого полководца, которому усердно содействуют и генералы, и солдаты его армии. Тем временем как Вурмзер полагает, что Наполеон перед Мантуей, тот снимает осаду этой крепости, переносится с быстротой молнии от берегов По на берега Адижа, от Киезы к Минчио, и спешит почти в одно и то же время навстречу разным неприятельским дивизиям, разбивает, рассеивает и уничтожает их в нескольких сражениях, которые названы кампанией пяти дней и происходили под Сало, Лонадо, Кастильоне и проч. Почти во всех этих битвах, гибельных для австрийцев, ими руководил Квознадович; но в сражении при Кастильоне, самом бедственном для неприятеля, разбит сам Вурмзер.
В донесении своем Директории от 19 термидора IV года (6 августа 1796), которое победитель писал на самом поле битвы, он говорит так:
«Двадцать тысяч человек свежего войска, присланные в подкрепление австрийской армии в Италии, чрезвычайно ее усилили, и было общее мнение, что австрийцы скоро будут в Милане…
Неприятель, идя от Тироля через Бресчиу и Адиж, окружал меня. Если французская армия была слишком слаба, чтобы устоять против соединенных неприятельских дивизий, то могла, однако, разбить их каждую порознь, а положение наше было посередине этих дивизий. Поэтому я мог, быстро отступив, окружить неприятельскую дивизию, пришедшую через Бресчиу, совершенно разбить или взять ее в плен и потом возвратиться на Минчио, атаковать Вурмзера и принудить его уйти обратно в Тироль; но для исполнения этого плана нужно было снять в двадцать четыре часа осаду Мантуи, которая готова была сдаться, немедленно перейти Минчио и не дать неприятелю времени окружить меня. Счастье способствовало удаче этого плана, и его последствиями были сражение под Дедзендзано, две битвы при Сало и битвы под Лонадо и Кастильоне…
Шестнадцатого числа, на утренней заре, мы сошлись с неприятелем: генерал Гюйо (Guieux), который командовал нашим левым флангом, должен был атаковать Сало; генерал Массена, стоявший в центре, должен был атаковать Лонадо; генерал Ожеро, командующий правым флангом, должен был вести атаку со стороны Кастильоне. Неприятель, вместо того чтобы принять положение оборонительное, сам напал на авангард Массены, находившийся в Лонадо; авангард этот окружен австрийцами, генерал Дижон взят в плен, и неприятели отбили у нас три орудия конной артиллерии. Тогда я немедленно приказал полубригадам восемнадцатой и тридцать второй построиться в густые батальонные колонны; и в то время как они старались пробиться сквозь неприятеля, он начал растягивать свою линию в намерении окружить и их. Этот маневр показался мне ручательством за наш успех. Массена выслал только нескольких застрельщиков на фланги неприятеля, чтобы задержать их движение, и первая колонна, добравшись до Лонадо, ударила по неприятелю; пятнадцатый драгунский полк кинулся на австрийских уланов и взял обратно наши пушки.
Неприятель расстроен в одну минуту. Он хотел ретироваться на Минио; я приказал моему адъютанту, Жюно, принять начальство над моей ротой колонновожатых, преследовать неприятеля и прежде его прийти к Дедзендзано. Жюно встретил бегущего полковника Бендера с частью его улан и напал на них; но, не желая бить их с тылу, он принял вправо и напал с фронта, ранил полковника, которого хотел взять в плен, но был сам окружен, сбит с лошади и поражен шестью сабельными ударами, которые, надеюсь, не будут смертельны.
Неприятель ретировался на Сало: но это селение было в наших руки и неприятельская дивизия, скитающаяся в горах, почти вся взята в плен. Тем временем Ожеро пошел на Кастильоне и овладел этой деревней; он вынужден был целый день сражаться против неприятеля, вдвое сильнейшего; артиллерия, пехота, кавалерия, все войска наши превосходно исполняли свою обязанность, и в этот достопамятный день нериятель совершенно разбит на всех пунктах. Он потерял в этот день двадцать орудий, от двух до трех тысяч человек убитыми и ранеными и четыре тысячи пленными, в числе которых три генерала.
Весь день семнадцатого числа Вурмзер занимался собранием остатков своей армии, присоединением к себе своих резервов, взятием из Мантуи всего, что мог оттуда взять, и построением своего войска в боевой порядок в долине между деревней Сканелло, к которой примкнул правым флангом, и Киезою, к которой прислонился левым.
Участь Италии все еще оставалась нерешенной.
Вурмзер собрал корпус в двадцать пять тысяч человек при многочисленной коннице и чувствовал, что может попытать счастья. Я, со своей стороны, приказал сосредоточиться всем моим войскам, а сам отправился в Лонадо, чтобы лично посмотреть, много ли могу отделить оттуда людей в помощь моим главным силам. Но каково же было мое удивление, когда я застал в Лонадо неприятельского парламентера, который принес начальнику нашего отряда, там расположенного, предложение сдаться, потому что отряд его окружен со всех сторон. И в самом деле, кавалерийские ведеты дали мне знать, что многие неприятельские колонны подходят уже к нашим аванпостам, и что дорога от Бресчии к Лонадо уже перерезана у моста Сан-Марко. Я тотчас понял, что эти неприятельские колонны не что иное, как остатки разбитой дивизии, которые соединились и ищут средств открыть себе свободный путь.
Обстоятельство было довольно затруднительное: в Лонадо было со мной всего около тысячи двухсот человек; я велел представить к себе парламентера, снять с него повязку, и сказал ему, что если его начальник имеет столько самонадеянности, что хочет взять в плен французского главнокомандующего, то пусть попробует; что он, как и все, должен знать, что я в Лонадо со всей моей армией; что все генералы и штаб-офицеры его дивизии будут отвечать за личную обиду, нанесенную мне предложением о сдаче; и объявил, что если через восемь минут вся их дивизия не положит ружья, то ни одному из них не будет сделано пощады.
Парламентер, встретив меня в Лонадо, казался очень удивленным, и через несколько минут неприятельская колонна положила оружие. Она состояла из четырех тысяч человек пехоты, двух орудий и пятидесяти конников, шла от Гавардо и искала спасения в бегстве; не найдя возможности пробиться поутру через Сало, она теперь пыталась было открыть себе дорогу через Лонадо.
Восемнадцатого числа, при восходе солнца, обе армии стояли друг против друга в боевом порядке; однако ж было уже шесть часов утра, а еще обе стороны находились в совершенном бездействии. Тогда я велел всем своим войскам произвести отступательное движение, чтобы привлечь на себя неприятеля, потому что генерал Серюрие, которого я ожидал с минуты на минуту, должен был прийти от Маркарио и таким образом обойти весь левый фланг Вурмзера.
Движение это отчасти удалось. Вурмзер, наблюдая за нами, стал растягиваться вправо.
Едва завидели мы голову дивизии генерала Серюрие, бывшую под командой генерала Фиорелла, который атаковал левое крыло неприятеля, как я и приказал генерал-адъютанту Вердиеру атаковать редут, построенный австрийцами посередине долины для поддержания своего левого фланга. В то же время адъютант мой, батальонный начальник Мармон, получил повеление обратить на этот пункт двадцать орудий конной артиллерии, чтобы одним их сосредоточенным огнем принудить неприятеля оставить редут. После сильной канонады, произведенной этими двадцатью орудиями, левое крыло неприятеля начало совершенное отступление. Ожеро напал на неприятельский центр, примкнувший к башне Сольферино; Массена атаковал правый фланг; генерал-адъютант Леклерк, с пятой полубригадой, пошел на помощь к полубригаде четвертой.
Вся кавалерия под командой генерала Бомона направилась на правое крыло Вурмзера для поддержания конной артиллерии и пехоты. Мы торжествовали на всех пунктах и на всех пунктах имели самые блестящие успехи.
Мы отбили у неприятеля восемнадцать орудий и сто двадцать амуничных ящиков: урон его простирается до двух тысяч человек как убитыми, так и взятыми в плен. Он разбит совершенно; но войска наши, утомленные битвой, не могли его преследовать далее как на расстояние трех миль. Генерал-адъютант Фронтен (Frontin) убит: он умер смертью храбрых.
Таким образом, в пять дней кончена и другая кампания. В эти пять дней Вурмзер потерял семьдесят полевых орудий, все амуничные ящики своей пехоты, от двенадцати до пятнадцати тысяч человек пленными, шесть тысяч убитыми и ранеными и почти всех солдат, прибывших с Рейна. Кроме того, большая часть его войска рассеяна, и мы в преследовании берем множество пленных. Все наши офицеры, нижние чины и генералы показали при этом затруднительном обстоятельстве великое мужество».
События столь удивительные возбудили в высочайшей степени энтузиазм тех итальянцев, которые принимали участие в французской революции, а люди, придерживавшиеся противной партии, упали духом, потому что имели неосторожность обнаружить свое удовольствие при прибытии Вурмзера и предварительно торжествовать вместе с имперцами будущее поражение французов и изгнание их из пределов полуострова. В числе этих неосторожных людей был кардинал Маттеи, архиепископ Феррарский. Он не только радовался прибытию австрийцев и временным неудачам французов, но еще вооружал против них свою паству. После сражения при Кастильоне Наполеон приказал его задержать и привести в Бресчиу. Итальянский архиепископ, обращенный на истинный путь неудачей своих предприятий и разбитием австрийцев, не побоялся унизиться перед победителем и просто сказал ему: согрешил!
Эта выходка и это наружное смирение удались ему. Наполеон удовольствовался тем, что приказал заточить его на три месяца в монастырь. Кардинал Маттеи был урожденный князь Римской империи и впоследствии полномочный посланник Папы на съезде в Толентино.
Однако же дух высшего духовенства далеко не выражал духа и расположения итальянской нации в отношении к Франции. В Пьемонте, Ломбардии и в легатствах революционная пропаганда находила многих последователей. Миланезцы в особенности отличались преданностью к французам, и главнокомандующий громко засвидетельствовал им за это свою благодарность. «Когда армия отступала, — писал он им, то некоторые приверженцы Австрии полагали, что она пропала безвозвратно; в ту пору вы сами не могли догадаться, что это отступление было только одна военная хитрость, и тем не менее показали ваше участие к французам; вы при этом случае обнаружили такое усердие и такой характер, которые приобрели вам уважение армии и приобретут покровительство французской республики.
Вы с каждым днем все делаетесь мужественнее, и придет время, когда со славой выйдете на поприще света. Примите же свидетельство моего совершенного удовольствия и изъявление искреннего желания народа французского видеть вас счастливыми».
Между тем политические действия не мешали Наполеону в его действиях военных. Едва освободясь от армии, посланной Австрией, чтобы выгнать французов из Италии, он снова приступил к осаде Мантуи, в которую Вурмзер успел кинуться с некоторым числом войска и съестных припасов не раньше, как в самый день взятия французами Леньяго (13 сентября) и после десятикратного поражения, именно: 6 августа под Пескиерой; 11 — у Короны; 24 под Борго-Форте и под Говернано; 3 сентября под Серравале; 4 близ Ровередо; 5 — под Трантом, который взят; 7 — под Коволо; 8 у Бассано, и 12 — под Черкой. На другой день по входе Вурмзера в Мантую остатки его армии были еще раз разбиты под Дуэ-Кастелли, а назавтра, 15 числа, Сен-Жоржская битва довершила окончательное поражение имперцев.
Однако же Вурмзер не был оставлен венским двором при столь затруднительных обстоятельствах. Император австрийский считал его опытнейшим и самым искусным из своих генералов, и знал притом, что Мантуя есть ключ его владений. В Вене сделаны новые усилия, чтобы поправить неудачи первой экспедиции и освободить и Вурмзера, и Мантую. Корпус свежих австрийских войск, около шестидесяти тысяч человек, под начальством фельдмаршала Альвинци отправлен в Италию.
При первом известии о движениях этой армии Наполеон был вынужден горько жаловаться на то, что, вопреки его настояниям, на Рейне не произведено необходимой диверсии, для осуществления которой рейнские войска республики имели достаточную силу. Он беспрестанно требовал себе подкрепления и не получал его. Несмотря на уверенность в себе и в своем войске, он счел нужным предуведомить Директорию, что опасается неблагоприятного оборота дел при окончании кампании, и таким образом постарался дать заметить французскому правительству всю вину перед победоносной итальянской армией.
«Я обязан вам отчетом о происшествиях с 21 нынешнего месяца. Если он будет не очень удовлетворителен, вы не поставите этого в вину армии: превосходство неприятеля в численной силе и наш урон в людях, самых храбрых, заставляют меня всего опасаться. Мы, может быть, близки к тому, чтобы потерять Италию. Ни одно из ожидаемых мною подкреплений не прибыло; восемьдесят третья полубригада не двигается с места; все пособия, назначенные от департаментов, задержаны в Лионе, и, большею частью, в Марселе. Воображают, что не беда задержать их дней восемь или десять; не думают о том, что тем временем здесь решается судьба Италии и всей Европы. Австрия не дремлет. Одна только деятельность нашего правительства при начале войны может дать понятие о теперешней деятельности венского кабинета. Нет дня, чтобы к неприятелю не прибывало по пяти тысяч человек свежего войска; между тем вот уже два месяца как мы очевидно нуждаемся в подкреплении, а к нам прислали только один батальон сорокового полка, батальон плохой и плохо приученный к огню, тогда как наши старые итальянские милиции бесполезно остаются в составе восьмой дивизии. Я делаю свое дело, армия исполняет свое: душа моя страждет, но совесть спокойна. Подкреплений! Пришлите мне подкреплений! Но уж перестаньте же шутить делом важным: нам нужны не обещания, а войска под ружьем. Вы пишете: «Отправляем шесть тысяч человек», а военный министр пришлет три тысячи, да пообещает шесть. Из этих трех тысяч к Милану прибудет всего полторы, и армия усилится не обещанными шестью, а только полутора тысячами действительно прибывших солдат…
Раненые составляют лучшую часть армии: все наши генералы, все старшие офицеры выбыли из фронта; те, которых вы присылаете на их место, все люди пустые; войска не имеют к ним доверенности. Итальянская армия, доведенная до горстки людей, совсем ослабла. Герои Лоди, Миллезимо, Кастильоне и Бассано или положили головы за отечество, или лежат в госпиталях; в полках осталась только слава дел минувших. Жубер, Ланн, Ланюс, Виктор, Мюрат, Шарло, Дюпюи, Рампон, Пижон, Менар, Шабран ранены; мы совсем заброшены в Италии. Общее мнение о моих военных силах было нам полезно, а в Париже печатают и кричат во всеуслышание, что у меня всего тридцать тысяч человек войска!
В эту войну я, правда, потерял мало людей; но все людей отличных, которых будет трудно заменить. Храбрые, которые еще остались, видят смерть неизбежную в беспрестанной борьбе против сил столь превосходных; быть может, что отважный Ожеро, бесстрашный Массена, Бертье уже близки к своему последнему часу; и тогда! что станется тогда со всем войском… Эта мысль удерживает мое стремление; я уже не смею вдаваться в опасности, которые навлекли бы неминуемое бедствие всей армии.
Через несколько дней мы попытаемся в последний раз: если счастье поблагоприятствует, овладеем Мантуей и с тем вместе Италией. Тогда, подкрепленный частью войск, которая занята теперь осадой, решусь на все. Если бы ко мне была прислана восемьдесят третья полубригада, три тысячи пятьсот испытанных воинов, я бы взял на себя полную ответственность. Случиться может, что через несколько дней мне мало уже будет и сорока тысяч человек».
Роковые предчувствия Бонапарта, которые, может быть, он высказывал сильнее, чем в самом деле чувствовал, не исполнились, и счастье не оставило французского оружия. Наполеону достаточно было нескольких дней, чтобы уничтожить все надежды коалиции на Альвинци и на численную силу своих войск. Трехдневное сражение, кончившееся знаменитой победой под Арколем, утвердило за французским войском то превосходство, против которого тщетно боролись старые генералы и старые солдаты австрийские. В сражении под Арколем случилось, что Наполеон, заметив минутное замешательство своих гренадеров под страшным огнем неприятельских батарей, расположенных на высотах, соскочил с лошади, схватил знамя, кинулся на аркольский мост, где лежали груды убитых, и вскричал: «Воины, разве вы уже не те храбрые, что дрались при Лоди? Вперед, за мной!» Так же поступил и Ожеро. Эти примеры мужества повлияли на исход сражения. Альвинци потерял в этом деле тридцать орудий, пять тысяч пленными и шесть тысяч убитыми; Давыдович ушел обратно в Тироль, а Вурмзер укрылся в Мантую.
Счастливый победитель выразил свое удовольствие и сердечную радость в письме к Жозефине, писанном из Вероны: «Наконец, обожаемая Жозефина, я возрождаюсь. Перед глазами у меня нет уже смерти, а слава и честь все еще живут в моем сердце. Неприятель разбит под Арколем. Завтра мы поправим глупость Вобуа, который оставил Риволи; через неделю Мантуя будет в наших руках, и я найду средство броситься в твои объятья и тысячекратно доказать тебе всю мою нежность. Лишь только будет малейшая возможность, приеду в Милан. Я немного устал. Получил письмо от Евгения и Гортензии: премилые дети. Дом мой весь в разброде, а как только соберу, то и пошлю к тебе.
Мы взяли у неприятеля пять тысяч пленных, а убили по крайней мере человек тысяч шесть. Прощай, обожаемая Жозефина; думай обо мне чаще. Если б ты перестала любить твоего Ахиллеса, или если б твое сердце несколько к нему охладело, то ты бы сделалась слишком несправедливой; но я уверен, что ты навсегда останешься моей нежной подругой, как я искренно любящим тебя другом. Одна разве смерть разорвет наши узы, связанные симпатией, любовью и взаимным чувством. Уведомь, что твоя беременность? Тысяча тебе нежнейших поцелуев».
В тот же самый день, то есть 29 брюмера (19 ноября), на другой день Аркольской битвы, победитель так писал Директории:
«Мы сочли нужным очистить селение Арколь и ожидали, что на утренней заре будем атакованы всей неприятельской армией, которая успела уже двинуть свой багаж и артиллерийские парки и податься назад, чтобы встретить нас.
На самом рассвете началось дело, одинаково живо на всех пунктах. Массена, стоявший на левом фланге, разбил неприятеля и гнал его до ворот Кальдеро. Генерал Роберт, бывший с шестьдесят пятой полубригадой в центре, опрокинул неприятеля в штыки и покрыл поле битвы его трупами. Я приказал генерал-адъютанту Виалю взять полубригаду и обойти весь левый фланг австрийцев; но местность представляла непреодолимые затруднения; тщетно мужественный Виаль кидается по шею в воду, он не в силах произвести достаточной диверсии. Ночью, с 26 на 27, я приказал навести мосты на каналах и болотах: генерал Ожеро со своей дивизией перешел по ним. В десять часов утра мы сошлись с неприятелем: генерал Роберт был в центре, Массена на левом, а Ожеро на правом фланге. Неприятель сильно устремился на наш центр, который принудил податься. Тогда я взял с левого крыла тридцать вторую полубригаду, приказал ей засесть в лесу, и в ту самую минуту, когда неприятель сильно теснил наш центр и готовился обогнуть наше правое крыло, генерал Гарданн вышел из этой засады, ударил неприятеля во фланг и жестоко поразил его. Левое крыло неприятелей упиралось в болота и по многочисленности составлявших его войск грозило нашему правому флангу; я дал приказание офицеру конных колонновожатых Геркюлю (Hercule) выбрать из своей роты двадцать пять надежных нижних чинов, идти вдоль Адижа в расстоянии полумили от его берегов, обойти болота, к которым примыкал неприятельский левый фланг, и, приказав трубачам трубить, ударить во весь карьер ему в тыл. Маневр этот удался превосходно: неприятельская пехота замялась; генерал Ожеро сумел воспользоваться этой минутой. Однако австрийцы, хотя отступали, но все еще держались, тогда небольшая колонна от восьми- до девятисот человек при четырех орудиях, посланная мной через Порто-Леньяно, чтобы занять позицию в тылу неприятеля, совершенно его расстроила. Генерал Массена, вновь занявший центр, пошел прямо к селению Арколь, овладел им и преследовал неприятеля до деревни Сан-Бонифацио; ночь помешала нам продолжать преследование…
Господа генералы и офицеры главного штаба показали беспримерное мужество и деятельность; из них убито человек двенадцать или пятнадцать; то была настоящая битва насмерть: не осталось ни одного из них, у которого бы мундир не был прострелен в нескольких местах».
Как бы то ни было, Альвинци решился сделать попытку поправить свое положение; он вместе с Проверен возвратился через тирольские ущелья, но счастье опять не поблагоприятствовало ему. Сражение при Риволи, битвы Сент-Жоржская и Фаворитская, в которых постоянно торжествовали французы, заставили Проверу сдаться в плен со всем своим войском почти на глазах Вурмзера, который и сам вскоре после того сдал Мантую.
В бюллетенях, писанных Наполеоном 28 и 29 нивоза V года (17 и 18 января 1797) из своей главной квартиры в Ровербелло, находятся следующие подробности:
«Двадцать четвертого числа неприятель неожиданно навел мост в Ангиари и переправил по нему свой авангард в миле от Порто-Леньяно; в то же время генерал Жуберт известил меня, что довольно значительная неприятельская колонна пробирается через Монтанью и грозит обойти его авангард в Короне. Разные признаки дали мне возможность угадать подлинные намерения неприятеля, и я уже не сомневался, что он рассчитывает атаковать своими главными силами мою риволийскую линию и таким образом дойти до Мантуи. Ночью отправил я большую часть дивизии генерала Массены, а сам поехал в Риволи, куда прибыл в два часа за полночь.
Тотчас же велев генералу Жуберту снова занять важную позицию при Сан-Марко, я обставил риволийскую платформу орудиями и все распорядил таким образом, чтобы с утренней зарей самому предпринять грозное нападение.
С рассветом наше правое крыло и левый неприятельский фланг встретились на высотах Сан-Марко: дело завязалось страшное и упорное…
Прошло три часа с тех пор как началась битва, а неприятель все еще не вводил в действие всех своих сил; неприятельская колонна, прошедшая вдоль берегов Адижа, под покровительством многочисленной артиллерии направляется прямо к риволийской платформе, чтобы овладеть ею и угрожать оттуда обойти наши центр и правый фланг. Я приказал кавалерийскому генералу Леклерку напасть немедленно на неприятеля, если он успеет овладеть платформой, а эскадронного командира Лассаля с пятьюдесятью драгунами послал стремительно ударить во фланг пехоты, которая нападала на наш центр. В то же мгновение генерал Жубер приказал нескольким батальонам спуститься с санмаркских высот и идти к риволийской платформе, на которую неприятель успел уже взойти; но, стесненный со всех сторон, он оставил здесь множество убитых, часть своей артиллерии и отошел на Адижскую долину. Почти в это же время неприятельская колонна, которая уже давно шла в обход, чтобы отрезать и совершенно пресечь наше отступление, показалась у нас в тылу и построилась в боевой порядок. Семьдесят пятая полубригада оставалась у меня в резерве; она не только удержала эту колонну, но еще напала на ее левый фланг, который было подался вперед, и тотчас принудила его отретироваться. В эту пору подоспела восемнадцатая полубригада, а генерал Рей обошел колонну, зашедшую к нам в тыл: тут я велел стрелять по неприятелю из нескольких двенадцатифунтовых орудий, повел атаку, и менее чем в четверть часа вся эта колонна, состоявшая более чем из четырех тысяч человек, была взята в плен.
Неприятель, разбитый на всех пунктах, был преследован по всем направлениям, и всю ночь к нам беспрестанно приводили пленных. Колонна австрийцев в полторы тысячи человек, которая в беспорядке спасалась через Гуарду, была остановлена пятьюдесятью солдатами восемнадцатой полубригады, которые, заметив неприятеля, отважно встретили его и велели немедленно положить оружие.
Австрийцы занимали еще Корону, но уже не могли быть для нас опасными. Нам следовало торопиться напасть на дивизию генерала Проверы, перешедшую 24 числа Адиж в Ангиари. Я велел генералу Виктору с храброй пятьдесят седьмой полубригадой подаваться вперед, а генералу Массене отступить, который с частью своей дивизии и прибыл 25 числа в Ровербелло.
Генералу Жуберу было оставлено повеление атаковать на рассвете неприятеля, если он будет столько смел, что захочет еще держаться в Короне.
Генерал Мюрат шел всю ночь с одной полубригадой легкой пехоты и к утру должен был появиться на монтебальдских высотах, повелевающих Короной. Неприятель после кратковременного сопротивления прогнан, и его войска, которые успели избежать вчерашнего поражения, взяты в плен. Кавалерия его спаслась не иначе, как бросившись вплавь через Адиж, где множество потонуло.
В двухдневное сражение при Риволи мы взяли у неприятеля тринадцать тысяч пленными и отбили девять пушек».
Остальная часть бюллетеня посвящена повествованию о битвах Сент-Жоржской, Ангиарской и Фаворитской. Во второй из них командир австрийского полка улан, наскочив на эскадрон двадцать девятого драгунского полка, закричал:
«Сдавайтесь!» Гражданин Дювивие остановил свой эскадрон и, выехав против налета, сказал ему: «Если ты храбр, так попробуй взять меня». И австрийский полк, и французский эскадрон остановились. Начальники их вступили в единоборство. Улан был ранен двумя сабельными ударами: тогда французы кинулись на австрийцев и принудили их сдаться.
«Двадцать седьмого числа, за час до рассвета, неприятель атаковал укрепленное местечко Фавориту, в то время как Вурмзер сделал вылазку и напал на осадную линию со стороны предместья Святого Антония. Генерал Виктор с пятьдесят седьмой полубригадой опрокинул все, что ему попалось, и Вурмзер был вынужден немедленно возвратиться в Мантую, оставив в этой вылазке множество своих убитыми и взятыми в плен. Тогда Серюрие велел выдвинуться вперед генералу Виктору с пятьдесят седьмой полубригадой, чтобы припереть Проверу к сент-жоржскому предместью и таким образом держать его в блокаде. Неприятельские ряды были в смятении и беспорядке: кавалерия, пехота, артиллерия все было перемешано; ничто не устояло против усилий пятьдесят седьмой полубригады: она отбила три пушки и жестоко поразила гусарский Гсрдендиев полк. В эту минуту почтенный генерал Провера предложил капитулировать; он понадеялся на наше великодушие и не ошибся. Мы приняли его предложение на условиях, о которых не премину вас уведомить. Трофеями нынешнего достопамятного дня были шесть тысяч пленных, в числе которых все волонтеры, прибывшие из Вены, и двадцать орудий.
Таким образом, наши войска за четыре дня выиграли две генеральные битвы и шесть сражений, взяли около двадцати пяти тысяч человек пленными, в том числе трех генералов, двенадцать или пятнадцать полковников, взяли двадцать знамен, шестьдесят орудий и убили или ранили по крайней мере шесть тысяч неприятелей».
Столько бедствий должны были приготовить и склонить Вурмзера к неизбежной капитуляции. Когда дело дошло до нее, он отправил генерала Кленау, своего старшего адъютанта, в главную квартиру Серюрие, расположенную в Ровербелло; но Серюрие не хотел ничего слушать без позволения главнокомандующего. Наполеону вздумалось инкогнито присутствовать при переговорах. Он приехал в Ровербелло, закутался в свой плащ и принялся писать. Между тем как Кленау и Серюрие вели переговоры, он отмечал свои условия на самих полях предложений Вурмзера и когда кончил, то, обращаясь к австрийскому генералу, который, вероятно, принимал его до тех пор за простого штабного писаря, сказал: «Если б у Вурмзера было только на восемнадцать или двадцать дней провианта, а он предложил бы о сдаче, так не стоил бы честной капитуляции. Вот мои условия, — промолвил он, отдавая бумаги Серюрие. — Заметьте особенно, что я оставляю ему личную свободу; это потому, что уважаю его заслуги и преклонные года и не хочу навлечь ему неприятностей от его домашних недоброжелателей. Если он завтра отворит нам ворота Мантуи, то условия, которые я написал здесь, будут сохранены; если же он промедлит две недели, месяц, два, то условия эти все-таки не изменятся. Пусть же не сдается до последнего куска хлеба. Я сейчас иду переправляться через По; иду на Рим. Теперь вы знаете мои намерения: подите, донесите о них вашему генералу».
Кленау, изумленный встречей с французским главнокомандующим и полный удивления и благодарности ко всему, что от него слышал, признался, что у Вурмзера осталось провианта только на трое суток. Престарелый фельдмаршал тронут был не менее своего адъютанта, узнав о происходившем в Ровербелло, и доказал искреннюю признательность свою к Наполеону тем, что предуведомил о сделанном тогда в Романьи заговоре отравить его. Впрочем, за отсутствием Наполеона, Мантуя сдана Серюрие (1 февраля 1797).
Через три дня после занятия Мантуи Бонапарт, недовольный Папой, направил одну колонну своих войск на Рим и 6 февраля 1797 года издал в главной своей квартире Болонье прокламацию, которая начиналась так:
«Французская армия вступает в папскую область; она будет покровительствовать религии и народу.
Французский солдат несет в одной руке штык, верное ручательство за победу, а другой предлагает мир, покровительство и безопасность… Горе тем, которые захотят навлечь на себя войну со всеми ее ужасами и месть армии, которая в течение шести месяцев взяла в плен сто тысяч человек, овладела четырьмястами орудиями, ста десятью знаменами и истребила пять неприятельских армий…»
Отпор со стороны Папы не мог быть возможным.
Пий VI, угрожаемый в своей столице, вынужден был отложить до времени употребление иных мер и поспешил заключить мир, который и был подписан 19 февраля на следующих условиях: 1) Его святейшество отказывается от всех своих притязаний на Авиньон и Венессенское графство; 2) Он на вечные времена уступает французской республике Болонью, Феррару и Романью; 3) Кроме того, он, по просьбе генерала Бонапарта, уступает также некоторые художественные предметы, как-то: Аполлона Бельведерского, картину Преображения работы Рафаэля и тому подобное; 4) Его святейшество возобновляет в Риме Французскую школу и платит, в виде военной контрибуции, тринадцать миллионов серебряной монетой или другими драгоценностями. К этому трактату Пий VI прибавил 22 февраля грамоту, в которой назвал Бонапарта возлюбленным сыном.
Между тем Австрия все еще продолжала военные действия. Эрцгерцог Карл послан в Италию и принял начальство над австрийскими войсками. Полагая, — что Наполеон занят теперь делами с Папой и отвлек к Риму значительную часть своих сил, он захотел воспользоваться его отсутствием, чтобы ускорить нападение, и принудил генерала Гюйо перейти обратно за Бренту. Но эрцгерцог вскоре увидел, что обманулся. Наполеон, который отрядил на Рим не больше четырех или пяти тысяч человек, вдруг очутился на Бренте и в начале марта занял под свою главную квартиру Бассано, откуда издал прокламацию, которой вот начало:
«Воины!
Взятием Мантуи окончилась кампания, которая стяжала вам права на вечную признательность отечества.
Вы остались победителями в четырнадцати генеральных битвах и семидесяти сражениях; вы взяли у неприятеля более ста тысяч человек пленных, пятьсот полевых и две тысячи тяжелых орудий и четыре понтонных экипажа.
Контрибуции, наложенные на земли, вами завоеванные, кормили и содержали всю армию и выплачивали ей жалованье во все продолжение кампании; сверх того, вы отослали еще тридцать миллионов в Министерство финансов для оказания помощи общественной кассе.
Вы обогатили парижский музей более тремястами художественных предметов, этими высокими произведениями древней и новой Италии, на собрание которых нужно было тридцать веков времени.
Вы завоевали для республики прекраснейшие страны Европы. Французский флаг впервые развевается на водах Адриатики, за двадцать четыре часа плавания до древней Македонии. Короли сардинский, неаполитанский, Папа и герцог Пармский отступили от коалиции; англичане оставили Ливорно, Геную, Корсику… Но еще не все совершили вы! Вам предстоят еще дела великие: на вас возлагает отечество свои лучшие надежды; вы не перестанете оправдывать их…
Теперь нам предстоит идти в Австрию…»
И действительно, Наполеон решился внести войну в пределы Австрийской империи. Намерением его было проникнуть туда через Каринтийскую дорогу и стать на Симмеринге. Он приказал Массене занять ущелья Озопо и Понтеба, и Массена, переправившись в горах за Пиаву и Тальяменто, разбил принца Карла (10 марта 1797), взял Фельтр, Кадор, Беллуно и множество пленных, в числе которых и французского эмигранта, генерала Люзиньяна. Сражение при Тальяменто, последовавшее 16 числа, довершило поражение войск эрцгерцога и вынудило его к отступлению на Муэру; при этом отступлении каждый день был ознаменован новой битвой, и все не в пользу австрийцев. 31 числа Наполеон был в Клагенфурте, столице Каринтии. Вступая в эту область, он также издал прокламацию, которой приглашал жителей смотреть на него не как на неприятеля, а как на покровителя.
Несмотря на свои успехи, Наполеон не переставал следить за действиями тайного врага своего, сената Венеции, и между прочим писал Дожу:
«Все владения светлейшей венецианской республики на материке покрыты войсками. Со всех сторон ваша чернь, вооруженная вами, вопит:
«Смерть французам!» Многие солдаты итальянской армии уже сделались ее жертвой…
Посылаю вам это письмо со старшим моим адъютантом. Война или мир? Если вы сейчас же не найдете средств рассеять вооруженные толпы и предать мне виновных в последних убийствах, то война объявлена…»
Седьмого апреля заключено перемирие в Юденбурге. С одной стороны, эрцгерцог Карл, видя неймаркенские ущелья и гудзмарскую позицию занятыми Массеною, не находил себя в состоянии действовать наступательно; а с другой — Бонапарт, который надеялся было на содействие себе самбр-и-м°зской армии, но получил известие, что армия эта еще не двигалась да и не двинется, не осмеливался перейти за Симмеринг, чтобы не очутиться с неприкрытыми флангами в середине германских владений. И поэтому-то, лишь только он был официально уведомлен Директорией о том, что ни рейнская, ни самбр-и-м°зская армии не произведут диверсии, от которой он ожидал столько выгод, как и поспешил написать к эрцгерцогу, предлагая ему разделить с ним славу умиротворения Европы и прекратить войну, обременительную и для Австрии, и для Франции. «Храбрые воины, — писал он к нему, — стоят в рядах, но желают мира. Мы уже довольно погубили людей и довольно нанесли ран человечеству… Вы, которые по рождению своему так близки к трону и стоите выше всех мелких страстей, управляющих иногда правительственными лицами, желаете ли вы решиться заслужить название благодетеля людей и истинного спасителя Германии?.. Что касается меня, ваше Высочество, то если предложение, теперь вам мною сделанное, может спасти жизнь хотя одного человека, я стану более гордиться этим, чем всякими успехами, которые бы мог иметь на поле битв».
Миролюбивое расположение, выраженное в этом письме, было с удовольствием принято в Вене, и император отправил к Бонапарту неаполитанского посланника Галло, следствием чего и было заключение юденбургского перемирия.
Наполеон воспользовался временем, свободным от военных занятий, чтобы возобновить жалобы свои Директории насчет бездействия других войск республики, тогда как итальянская армия, при столь незначительных способах, боролась почти со всеми силами Австрийской империи. Впрочем, мало заботясь о прошлом, в котором ему нечем было упрекнуть себя относительно своих военных распоряжений, Наполеон занимался более будущим и настоятельнее, чем когда-нибудь, требовал содействия себе генерала Моро, потому что надеялся этим способом или получить выгоднейшие мирные условия, или большую помощь в случае возобновления кампании. «Когда действительно желают войны, — писал он к Директории, — то ничто не может остановить ее; с незапамятных времен никакая река не бывала существенной преградой. Если Моро захочет перейти Рейн, так он его перейдет; если б он уже перешел его, так мы бы теперь были в состоянии предписывать какие хотим условия мира… Я перешел хребты Юлианских и Норикских Альп по снегу в три фута глубиной. Если б я имел в виду одно спокойствие моей армии и мои личные выгоды, то оставался бы по ту сторону Изонцы, а не бросился бы в Германию в намерении подать помощь рейнской армии и удержать неприятеля от наступательных действий… Если рейнские армии оставят меня одного, то я возвращусь в Италию, и пусть целая Европа судит об относительном поведении обеих армий».
Мирные переговоры начались в Леобене 26 жерминаля, и предварительные статьи были подписаны 29-го. Бонапарт, разговаривая с полномочными посланниками Австрии, сказал: «Сначала ваше правительство выслало против меня четыре армии без генерала, теперь прислало генерала без армии».
Между тем аристократия Венеции, действуя заодно с некоторыми частными лицами, восстановила простой народ на берегах Адриатики, и множество французов было перерезано в Вероне на самой неделе пасхи.
Бонапарт тотчас же поспешил на место печального происшествия и сказал прежнему своему товарищу Бурриенну, который теперь занимал при нем должность секретаря и сам едва не погиб во время смятения: «Будь спокоен, Венеции — конец!» Через несколько дней он написал Директории, что «единственное средство избавиться от смут есть уничтожение Венецианской республики».
Тщетно проведиторы Бресчии, Бергама и Кремоны старались произвести следствие таким образом, чтобы сложить вину на французов, представив их зачинщиками беспорядка, жертвой которого сами сделались: Бонапарт издал манифест, который звучал так:
«Главнокомандующий требует, чтобы французский министр, проживающий в Венеции, выехал оттуда немедленно, и приказывает всем агентам Венецианской республики, находящимся в Ломбардии и на материке венецианских владений, оставить их в двадцать четыре часа.
Приказывает всем господам дивизионным командирам считать венецианские войска за неприятельские и уничтожить гербы этой республики везде, где найдут их».
Приказ этот был в точности исполнен. Ужас овладел верховным советом Венеции. Он сложил с себя правительственную власть в руки народа, который вверил ее нарочно учрежденному начальству. 16 мая трехцветное знамя водружено генералом Бараге д'Илье (Baraguay d'Hilliers) на площади Святого Марка. Полная демократическая революция совершилась во всех владениях Венеции. Адвокат Дандоло, один из тех двух людей, о которых Наполеон отозвался, что одних только их и нашел истинно хорошими людьми во всей Италии, был, по доверенности к нему народа, назначен распорядителем при приведении в действие этого переворота. Лев святого Марка и Коринфские кони, которые впоследствии украшали триумфальную Карусельскую арку, перевезены в Париж.
Пока продолжались переговоры с Австрией, Бонапарт узнал, что генералы Гош и Моро перешли за Рейн. Между тем не более как за несколько дней перед этим Директория уведомляла его, что переход за Рейн не произойдет. Ясно было, что Директория опасалась его быстрых успехов, и что она в победителе Италии предугадывала будущего императора. Наполеон сам сознавался, бывши уже в заточении на острове Святой Елены, что и действительно со времени битвы под Лоди ему приходило на ум, что он может стать великим действующим лицом в политическом мире, и что «с той поры загорелась в нем первая искра властолюбия».
Директория, которая заметила эту искру и боялась, чтобы она не разгорелась в пожар и не охватила здания республики, наверху которого стояла сама, естественно, старалась из зависти не дать ей вспыхнуть. Она с неудовольствием видела, что общественная признательность сосредоточивается на одном человеке, и не хотела доставить ему случая еще отличиться. Наполеон разгадал Директорию, как Директория разгадала его, но это нисколько не помешало ему громко выражать свое неудовольствие и в письмах, и в разговорах. Но Директория тем более находилась в возможности скрывать настоящие причины своего поведения в отношении к Бонапарту, что он сам, когда еще был начальником внутренних войск, передал в ее руки план кампании, составленный им самим, в котором было сказано, что кампанию следует закончить, ступив на хребет симмерингских гор. Таким образом он сам положил себе преграду, за которую стремился теперь перешагнуть. И что ж мудреного, что теперешний великий полководец начал простирать виды свои обширнее, чем прежний едва известный генерал.
Бонапарт находился на острове Тальяменто в то время, как получил известие о переправе Моро через Рейн. «Никакие слова, — говорит Бурриенн, — не могут выразить душевного волнения Наполеона при чтении этих депеш… Досада его была так велика, что он с минуту думал было перейти на левый берег Тальяменто под каким бы то ни было предлогом…» Нет сомнения, что если бы Наполеон был уверен в содействии рейнской армии, то не выразил бы в письме своем к эрцгерцогу Карлу таких миролюбивых намерений. Мысль занять Вену, как занял Рим, конечно, льстила его самолюбию. Но на этот раз Директория не допустила его до исполнения честолюбивых замыслов.
Переговоры шли медленно. Главнокомандующий воспользовался временем перемирия, чтобы посетить Ломбардию и венецианские владения и учредить там правительство. На этот предмет ему были нужны надежные люди, и он тщетно старался найти их. «Боже мой, говорил он, — как редко попадаются люди! В Италии восемнадцать миллионов жителей, а я нашел в ней только двух человек, Дандоло и Мельци».
Наконец, раздосадованный препятствиями, которыми парижские интриганы беспрестанно затрудняли исполнение его намерений, и утомленный медленностью австрийских дипломатов, Бонапарт стал говорить, что хочет отказаться от руководства армией и удалиться от шума на отдых, в котором, уверял, что чувствует нужду. Это, конечно, было не что иное, как угроза, которую он вовсе не был расположен исполнить. Он не верил, чтобы при оказанных им заслугах, явно обнаруженном военном таланте и чрезвычайной известности республика могла обойтись без него. Ему по справедливости казалось, что слух, распущенный о намерении его выйти в отставку, будет такой политической новостью, которая взволнует народ против правительства, не умевшего, из неблагодарности и зависти, удержать в службе достойного главнокомандующего. Но все это не имело последствий. Бонапарт удовольствовался жалобами и тем, что день ото дня начал употреблять более и более высокомерный тон в своей официальной переписке. Он объявил, что «по стечению обстоятельств сами переговоры с австрийским императором входят в круг военных действий», и таким образом война и мир стали зависеть от его произвола, и даже судьба всей республики находилась в его руках; тогда Наполеон сделал вид, будто пресыщен славой, чтобы тем убедить своих почитателей, завистников и соперников в том, что одна только польза Франции, а не собственная, личная выгода руководит его поступками и заставляет быть столь деятельным. «Я пошел на Вену, говорит он в одном из своих писем, — приобретя уже столько славы, что мог бы ею довольствоваться, и оставил за собой прекрасные долины Италии так же, как в прошлую кампанию, когда искал продовольствия для своей армии, которую республика не имела чем кормить».
Внутренняя политика республики содействовала также низкой зависти Директории. Были люди, которые не могли не опасаться влияния полководца, пятьюдесятью выигранными сражениями спасшего республику, и которого известность, слава и само существование были тесно связаны с выгодами революционеров. Поборники законной королевской власти печатали и говорили про Наполеона все, что хотели. Директория, несмотря на всю ненависть к роялистам, не мешала им в этом; и так как во всякой партии между людьми достойными всегда найдутся люди низкие, то в журналах и газетах, в совете и клубах громко говорили, что венецианское правительство сделалось жертвой коварства французского главнокомандующего, который сам подготовил все эти убийства французских солдат и после отомстил за них так жестоко.
Наполеон, извещенный об этой клевете, писал к Директории: «После заключенных мною пяти мирных трактатов и побед моих над коалицией я имел право если не на гражданский триумф, то, по крайней мере, на спокойную жизнь и на покровительство первых сановников республики. Но вместо того я вижу себя гонимым, оклеветанным… Конечно, я имею право сетовать и жаловаться на первых сановников республики, дозволяющих поносить человека, который так возвеличил имя французов.
Повторяю вам, граждане директоры, мою просьбу об отставке. Я хочу быть спокоен… Вы поручили мне вести переговоры: я к ним не способен».
За несколько дней перед отправлением этого письма он так писал к Карно:
«Я получил ваше письмо, мой любезнейший директор, на риволийском поле битвы и с сожалением слышал все, что говорят обо мне. Всякий заставляет меня выражаться, глядя по своей страсти. Полагаю, вы довольно знаете меня и никак не вообразите, чтобы я мог быть под чьим бы то ни было влиянием; вы мне и моим семейникам всегда оказывали дружбу, и за это я всегда останусь вам искренне благодарным. Есть люди, для которых вражда сделалась потребностью, и которые, не будучи в состоянии вредить республике, стараются везде, где могут, сеять раздор. Что касается меня, то пусть они говорят, что хотят: им уже не достать до меня; уважение небольшого числа особ, подобных вам, уважение моих товарищей, иногда суд потомства и, более всего, чистота совести да благоденствие моего отечества — вот все, что единственно занимает меня».
Мы уже заметили, что просьбы Наполеона об отставке были вовсе не искренние. То же самое можно сказать и о той скромности, с которой он называл себя неспособным к ведению переговоров: об этом можно судить по одной черте его характера во время камно-формийских переговоров, о чем он сам рассказывал на острове Святой Елены.
«Кобенцель, — говаривал он, — был душой проектов и дипломатики венского кабинета. Он занимал места посланников при всех первостатейных державах Европы и долгое время находился при дворе императрицы Екатерины Великой. Надменный своей важностью и саном, он не сомневался в том, что достоинство его обращения и привычка к придворному обхождению легко дадут ему взять верх над генералом, воспитанным в стане революционеров; но он вскоре уверился в ошибочности своего суждения». Конференции шли чрезвычайно медленно. Кобенцель, по обычаю, оказался весьма ловким в искусстве откладывать дела в долгий ящик. Однако же французский главнокомандующий решился окончить разом. Последняя конференция проходила в жарких прениях; наконец Бонапарт сделал одно предложение: Кобенцель отказался. Тогда, вскочив со стула в некотором роде исступления, Наполеон вскричал: «А! Вы хотите войны? Хорошо! Война будет». И схватив со стола великолепный фарфоровый кабачок, высоко ценимый Кобенцелем, он треснул его о пол так, что только осколки полетели. «Смотрите, — вскричал он еще, — такая же участь ожидает и вашу империю не дальше как через три месяца; я вам это обещаю!» И он стремительно вышел из залы совещания. Кобенцель окаменел, рассказывал император; но г. Галло, его помощник, человек гораздо более сговорчивый, провожал французского генерала до самой кареты, стараясь его удержать, «он беспрестанно кланялся, — сказывал император, — и делал из себя такую смешную фигуру, что, несмотря на весь мой гнев, я не мог удержаться от внутреннего смеха».
Такой способ вести переговоры, казалось, оправдывал то, что Наполеон говорил про свою к ним неспособность, но, однако же, этот способ имел полный успех, которого и ожидал главнокомандующий. В этом случае грубость могла быть ловкостью и искусством. Надобно же было чем-нибудь кончить все эти проволочки. Наполеон, разбив великолепный кабачок, поступил очень сметливо, и на этот раз его наглость принесла Франции больше пользы, чем учтивая хитрость какого-нибудь старого дипломата. Даже можно сказать, что если он, при теперешнем обстоятельстве, переступил границы всякого приличия и всякой благопристойности, то сделал это для блага своей родины, поспешая с заключением мира.
Но покуда Наполеон, оставаясь в Италии, досадовал на нескончаемую медлительность дипломатических конференций, на бездействие, к которому принуждало его неблагорасположение Директории, и на клевету, чернившую его, существованию Директории стало угрожать большинство роялистов в обоих советах: восемнадцатое фруктидора приближалось.
Итальянская армия, которая под знаменем республики и под командой своего славного начальника одержала столько побед, должна была по необходимости обратить на себя внимание обеих партий, питать надежды одних и опасения других. Наполеон, на которого еще так недавно клеветали обе партии, вдруг сделался предметом их лести. Франсуа Дюкудрэ, один из ораторов, пользовавшихся наибольшим влиянием над приверженцами законной королевской власти, назвал Наполеона героем, говоря, что «он отличился теперь на дипломатическом поприще так же удачно, как успел в восемь месяцев стать наряду со всеми величайшими полководцами».
Но эти вынужденные похвалы не могли заглушить криков ненависти других роялистов. Обри, старинный враг Наполеона, поддерживаемый некоторыми товарищами, громко требовал, чтобы главнокомандующий был отрешен и арестован. Этого было уже довольно, чтобы заставить Наполеона пристать к стороне Директории; но он презирал ее и из всех ее членов уважал одного только человека, которого признавал заслуги и способности: то был Карно; но Карно также не хотел согласиться на конечное ниспровержение роялистов. Со всем тем размышления о прошлом и будущем сделали то, что Наполеон поддержал Барраса, которого презирал, а не Карно, к которому имел уважение.
Была минута, когда он почти решился идти на Париж с двадцатипятитысячным корпусом; и, наверное, исполнил бы это намерение, если б возможность успеха осталась в столице за роялистами. Но более всего побудила его поднять свой грозный меч за Директорию измена ей Пишегрю, все поступки которого обличились по случаю захваченных бумаг известного графа д'Антрег, арестованного в венецианских владениях, отпущенного на слово в Милан, откуда он бежал в Швейцарию и написал жесточайший пасквиль на Бонапарта, обращением которого с собою должен бы был хвалиться.
Негодование главнокомандующего возросло до высочайшей степени, и он вполне выразил его в адресе, посланном от имени итальянской армии. «Разве дорога в Париж, — говорил он от лица своего войскам — труднее дороги в Вену?.. Трепещите! От Адижа до Рейна и до Парижа один только шаг; трепещите! Мера ваших преступлений исполнилась, и воздаяние за них на острие наших штыков».
Для доставки этого адреса Наполеон избрал Ожеро, того из своих генералов, который по своей самостоятельности мог скорее всех других сделаться первым действующим лицом приближающейся развязки и заставить забыть о главнокомандующем. Что касается денег, которых требовал Бар-рас через своего секретаря Ботто, для успешного действия в известный день, то Наполеон удовольствовался одним обещанием, но не заплатил никогда. Впрочем, полагаясь на усердие и сметливость своего адъютанта Лавалетта, он послал его в Париж для доставки ему сведений обо всем ходе дел, чтобы самому быть в состоянии действовать сообразно с обстоятельствами.
С этого времени начинается связь Бонапарта с Дезе (Desaix). Дезе, находившийся при рейнской армии, следил издали за подвигами главнокомандующего итальянской армии, искренне удивлялся им и воспользовался Леобенским перемирием, чтобы взглянуть на великого полководца. Они встретились, поняли и полюбили друг друга. Раз, беседуя наедине, Наполеон хотел было рассказать Дезе о поступках Пишегрю, но Дезе отвечал: «Мы, на Рейне, знали об этом уже три месяца тому назад. В одном из фургонов, отбитых у генерала Кленглена (Klinglin), найдена вся переписка Пишегрю с врагами республики». — «Разве Моро не известил о том Директорию?» «Нет, не известил». — «В деле столь важном молчанье есть сообщничество». После происшествий 18 фруктидора, когда Пишегрю был наказан ссылкою, Моро показал также против него; по этому случаю Наполеон сказал: «Не доказывая на Пишегрю ранее, Моро изменял отечеству; доказывая на него теперь, он только бьет лежачего».
Между тем Директория, счастливо отделавшись от роялистов, возвратилась к своей прежней тайной и закоснелой зависти к Наполеону. Несмотря на то, что из множества полученных от него депеш, в которых он каждый раз настоятельно и усиленно требовал принятия решительных мер, и из которых ей было хорошо известно мнение главнокомандующего насчет 18 фруктидора, она распустила в Париже слух, который должен был дойти и до армии, что мнение Бонапарта насчет этих происшествий весьма сомнительно; и чтобы придать еще более весу такому подозрению, Директория поручила Ожеро уведомить циркуляром всех начальников дивизии о событиях 18 фруктидора, что, по правде, следовало сделать самому главнокомандующему. Узнав об этом, Наполеон поспешил высказать свое неудовольствие и негодование.
«Положительно можно сказать, — писал он Директории, — что правительство обходится со мною точно так же, как с Пишегрю после вендемьера IV года.
Прошу вас назначить кого-нибудь на мое место и дать мне отставку. Никакая земная власть не может меня заставить оставаться на службе после столь явного знака ужасной неблагодарности правительства, неблагодарности, которой я вовсе не ожидал. Здоровье мое, крайне расстроенное, требует отдыха и спокойствия…
С давних пор мне вверена большая власть. Я, при всяком случае, употреблял ее для блага отечества; тем хуже для тех, которые не верят добродетели и могут подозревать меня. Моя награда в собственной моей совести и в суде потомства…
Верьте, что в случае опасности я снова стану в первые ряды, чтоб защищать свободу и конституцию III года».
Директория, находя себя не в силах открыто бороться со знаменитым воином, продолжала притворяться и поспешила смягчить его неудовольствие объяснениями и извинениями.
Наполеону не так еще надоело быть главнокомандующим, как показывал, а потому он удовольствовался лестными для себя объяснениями и начал вести частную переписку с членами и министрами Директории о случайностях войны, условиях мира и важнейших вопросах общей политики. Он желал, чтобы по отклонении внешних и внутренних опасностей, грозивших республике, правительство приняло меры кротости и умеренности. «Судьбы Европы, — писал он к Франсуа де Невшато, — зависят от единства, благоразумия и силы правительства. Есть часть народа, которую должно победить хорошими правительственными мерами… Действуйте так, чтобы снова не погрузить нас в бурный поток революции».
В это время человек знаменитый, прославившийся еще со времени Конституционного собрания, и чья известность распространилась с той поры но деятельному участию, которое принимал он во всех правительственных изменениях, доведших Францию до теперешнего ее положения; в это время, говорю, Талейран, всегда скорый на поклонение восходящему солнцу, стал стараться сблизиться и войти в тесные сношения с Наполеоном. Он написал ему несколько писем о 18 фруктидоре и в каждом нарочно принимал тон поборника революции. Любопытно видеть, как Талейран, который впоследствии так деятельно содействовал новому возведению на отеческий престол двух ветвей Бурбонского дома, и последней политической приверженностью которого была, по крайней мере, по-видимому, ныне царствующая династия; любопытно видеть, как этот самый Талейран писал своему будущему императору, этому кумиру, перед которым он сначала преклонял колена: «Определено беспощадно наказывать смертью всякого, кто осмелится говорить в пользу королевской власти, конституций 93 года или орлеанской».
Наполеон принял предупредительность начальника партии, которую в ту пору называли конституционною и дипломатическою, как человек, имеющий в виду приготовить опоры и соревнователей тому великому честолюбию, которое владело им. Он чувствовал, что час его еще не настал, но знал, что он наступит, и старался привлечь к себе людей, чтобы располагать ими тогда, когда обстоятельства потребуют. Глядя на анархию, в которую впала Франция прежде и после 18 фруктидора, на неуважение к главным правительственным лицам, на безнравственность одних и на пошлость других, можно бы подумать, что Наполеон был слишком робок, не особенно полагался на влияние своего имени и на утомление партий и только откладывал исполнение своего замысла, который впоследствии привел в действие с таким блистательным успехом. Но он думал, что ему должно еще увеличить свою известность новыми славными деяниями и дать время массе народа заскучать под гнетом демократии. Возможно, что с этих пор он начал помышлять об экспедиции в Египет, как полагали многие, прочитав его прокламацию от 16 сентября 1797 к эскадре адмирала Брюэса (Brueix), в которой говорит: «Без вашего содействия нам невозможно пронести славу французского имени дальше какого-нибудь уголка Европы; с вами мы переплывем моря и водрузим знамя республики в далеких странах».
Для исполнения столь обширного замысла надобно было сначала умиротворить Европу. Австрия, чьи надежды, основанные на революции во Франции, были разрушены 18 фруктидором, не имела уже прежних причин откладывать заключение мира; но Директория, возгордившись победой, якобы одержанной над роялистами, не показывала миролюбивого расположения; однако же Бонапарт не разделял ее воинственных видов. Приближение зимы заставило его поспешить с заключением мира. «Нужно более месяца времени, чтобы рейнская армия успела оказать мне помощь, если еще она в состоянии оказать ее, — сказал он своему секретарю, — а через две недели выпадет снег, и дороги сделаются непроходимыми. Кончено, заключаю мир. Венеция поплатится за издержки войны и за границы на Рейне. А Директория и ораторы пусть себе говорят, что им угодно».
И мир был заключен в Кампо-Формио 26 вендемьера VI года (17 октября 1797). Первым его условием было освобождение олмюцких пленников: Лафайета, Латур-Мобура и Бюро де Пюси. Наполеон с жаром настаивал на этом условии, и справедливость требует сказать, что в этом случае он действовал по инструкции Директории.