Вся Франция, за исключением разве очень немногих буйных голов, усталая от преступлений революции, поспешила одобрить поступок Бонапарта; масса народа и все партии согласились с тем, что происшествие в Сен-Клу может иметь спасительное влияние на дела и прекратить совершенный беспорядок, в котором находилась Франция. Говоря об этом событии, Наполеон впоследствии сказал: «Всем лицам, принимавшим участие в этом достопамятном политическом перевороте, не следует оправдываться, если их станут обвинять в нем; им довольно будет сказать, по примеру известного римлянина: «Мы свидетельствуем, что спасли отечество; идите вместе с нами благодарить богов».

Когда Бонапарт явился с мечом в руках, чтобы заменить собственной мыслью и своей единственной волей законы и правительство, установленные народом, то это случилось потому, что и законы, и правительство республики были вовсе дурны. Революция повергла Францию в бездну зол, и концентрация власти в одних руках осталась единственной надеждой спасения государства. Народ доказал это, одобрив с восторгом поступок Наполеона; и теперь, после стольких его ошибок, народ все еще видит в нем великого человека.

Чтобы дать понятие о степени того беспорядка, в котором находилась Франция во время Директории, довольно будет сказать, что когда Наполеон похитил из рук ее власть и имел надобность послать курьера к командующему армией в Италии, то в государственном казначействе не нашлось денег на прогоны, а когда консул захотел узнать о состоянии армии, так вынужден был отправить по полкам нарочных чиновников для составления войскам списков, которых не было в военном министерстве. «По крайней мере, — говорил Бонапарт членам этого министерства, — у вас есть роспись жалованью, так мы по ней можем добраться до числа солдат». — «Да мы солдатам-то не платим жалованья», — отвечали они.

На самом первом заседании консулов Сиейес, который, полагаясь на свои лета и прежние политические действия, льстил себя надеждой быть президентом, спросил своих товарищей: «Кто ж у нас будет президентом?» — воображая, что они уступят ему эту честь. Но Роже Дюко живо ответил: «Разве вы не видите, что президент генерал Бонапарт?»

Сиейес напыщенный метафизикой, никак не воображал, чтобы молодой человек, воспитанный в лагере и который казался совершенно преданным одному военному искусству, стал оспаривать славу изобретения новых правительственных мер у старинного дипломата, про которого довольно справедливо говорили, что у него всегда про запас найдется в кармане конституция. И потому он, нисколько не сомневаясь, смело предложил товарищам плод своих ежедневных размышлений; но когда дошел до того параграфа, которым предполагалось учредить Великого Избирателя (grand-electeur), который бы жил в Версале, получал шесть миллионов жалованья и не имел бы никакой другой обязанности, кроме как назначать двух консулов, с утверждения их сенатом, а сенату предоставлялось право лишать достоинства не только этих двух консулов но и самого Великого Избирателя, то Бонапарт захохотал и, говоря его словами, «пошел рубить сплеча» метафизические нелепости своего товарища. Сиейес, столько же тщеславный, как и робкий, когда встречал твердое сопротивление, начал довольно плохо оправдывать свой план аналогией с королевской властью; но Бонапарт отвечал: «Вы принимаете тень за действительность, да и каким же это образом вы могли себе представить, чтобы какой-нибудь человек, мало-мальски талантливый и честный, согласился играть роль свиньи, откармливаемой на убой сколькими-то миллионами?»

С этой минуты между воином и метафизиком все было кончено. Они оба поняли, что им нельзя долго идти по одной дороге. Конституция VIII года обнародована. Она учреждала некоторое подобие народного представительства, разделенного между нескольких властей, то есть сената, судов и законодательного собрания, но между тем настоящее народное представительство было сосредоточено в консульском триумвирате или, лучше сказать, в одной особе первого консула.

Достигнув этого верховного звания, Бонапарт не замедлил избавиться от Сиейеса, который удовольствовался назначением себе пожизненной пенсии. Наполеон отослал также и Роже Дюко, который естественным образом попал в сенаторы, и назначил себе в новые товарищи Камбасереса и Лебрена.

Первые меры, принятые консулами, были: уничтожение закона об обеспечениях и закона о насильственном займе. Терпимость заменила преследования, храмы Божии отворены, эмигрантам всех эпох дозволено возвратиться в отечество, между прочими Карно, прямо из изгнания, занял место в Академии, и вслед за тем в министерстве.

В первые времена своего консульства Бонапарт, живя в Люксембурге, сохранил всю простоту своих привычек и вкусов, которыми был обязан воспитанию и которых нисколько не утратил во время лагерной жизни. Он вел себя чрезвычайно умеренно и, однако ж, уже предчувствовал, что скоро потучнеет. Теплые ванны, им употребляемые, имели, должно думать, влияние на это последнее обстоятельство. Что касается сна, то он употреблял на него семь часов в сутки, и настрого запрещал будить себя, разве будут получены какие-нибудь неприятные новости. Он говорил: «При добром известии нечего торопиться, а при дурном нельзя терять ни минуты».

Несмотря на немножко мещанскую жизнь, которую вел Наполеон в своем консульском дворце, он каждый день принимал, однако же, всех знаменитостей тогдашнего времени, и благородная, прекрасная жена его хозяйничала как нельзя лучше. В их-то обществе воскресла старинная французская вежливость, изгнанная республиканским ригоризмом.

Первый консул, по большей части погруженный в думы и размышления, редко принимал участие в приятных разговорах блестящего общества, которое начинало собираться в его доме. Однако же, когда на него находили веселые минуты, то очаровательность, живость и самое обилие его речи доказывали, что ему стоит только захотеть, чтоб быть любезным. Но это-то «захотеть» и случалось с ним очень-очень нечасто, так что особенно дамы справедливо могли жаловаться на его неразговорчивость.

Жесткий в обращении и вспыльчивый характером, Бонапарт скрывал под этой наружной оболочкой душу, доступную чувствительности и нежным ощущениям. Сколько был он мрачен и угрюм, неприветлив и вспыльчив, строг и непреклонен, когда предавался размышлениям о делах политических или выходил на сцену как человек государственный, столько же, напротив, был ласков, дружелюбен, добросердечен и нежен в своем семейном быту.

В доказательство мы приведем отрывок из письма его к брату своему Иосифу, писанного в третьем году республики: «В какое бы положение судьба ни поставила тебя, мой Друг, ты должен знать, что не имеешь друга ни привязаннее меня, ни более меня желающего тебе счастья… Жизнь один легкий, скоро проходящий сон. Если ты поедешь и будешь иметь причины думать, что отъезжаешь надолго!!! то пришли мне свой портрет. Мы столько лет провели вместе, были так тесно связаны друг с другом, что наши сердца стали одним сердцем, и ты лучше, чем кто другой, знаешь, как мое тебе предано; пишу эти строки и чувствую что-то такое, что редко чувствовал в своей жизни; я постигаю, как бы нам хотелось скорее быть вместе, и не могу продолжать этого письма…»

Летиция, мать Наполеона, имела привычку говорить про него, когда он уже стал императором: «Что бы император ни говорил, а все-таки он добрый человек». Бурриенн свидетельствует то же, хотя и говорит, что Наполеон показывал вид, будто не верит в существование дружбы, и утверждал, что никого не любит. Такое противоречие объясняется различием положений: человек государственный не должен иметь частных привязанностей, и в этом-то отношении Наполеон говорил, что никого не любит. Но вне политики природа и над ним брала власть. Во время итальянских кампаний, после одного жаркого сражения, Бонапарт в сопровождении своего главного штаба проезжал по полю битвы, покрытому ранеными и мертвыми; свита его, в упоении восторгом победы, не обращала внимания на плачевное зрелище и не удерживалась от изъявлений этого восторга. Вдруг главнокомандующий увидел собаку, которая выла, припав к трупу австрийского солдата, и остановился:

«Взгляните, господа, — сказал он, — вот собака, которая дает нам урок человеколюбия».

Мы уже сказали, что хотя новая конституция и вверила исполнительную власть трем консулам, но тем не менее все знали, что вся власть сосредоточена в руках одного первого консула. По словам Бурриенна, Камбасерес и Лебрен, при самом их возведении на степень консульского достоинства, более походили на ассистентов, чем на товарищей Бонапарта. Следовательно, Франция на самом деле приняла снова тот же образ монархического правления, от которого так безумно, так преступно отказалась; от республики сохранилось одно только имя. От первого консула все зависело и должно было зависеть, потому что этого требовало стечение тогдашних обстоятельств. Талейран это предчувствовал и, как ловкий ранний царедворец, сказал Бонапарту в самый первый раз, как вошел к нему в кабинет в звании министра иностранных дел:

«Вы, гражданин консул, доверили мне Министерство иностранных дел, и я оправдаю ваше доверие; но я считаю себя обязанным теперь же сказать вам, что не стану заниматься ни с кем, кроме вас. С моей стороны тут нет никакой пустой гордости, и я поступаю таким образом единственно для блага Франции. Для надлежащего управления ею и для единства действий вам следует быть первым консулом, и надобно, чтобы в руках первого консула было все, что прямо относится к политике, то есть Министерства внутренних дел и полиция для дел внутренних, мое министерство для внешних, и два великих средства исполнения намерений — военное и морское. И поэтому лучше всего, чтобы министры этих пяти департаментов занимались единственно с вами. Управление юстицией и финансами, конечно, соединено множеством нитей с политикой, но все-таки не так с нею связано. И если вы позволите сказать, то я полагал бы вверить второму консулу, очень искусному юриспруденту, высшую власть над юстицией; а третьему, весьма знающему в финансовой части, предоставить полное заведование ею. Это бы заняло, это бы забавляло их; а вы, генерал, имея в своем распоряжении все жизненные силы правительства, достигли бы исполнения вашего благородного намерения — восстановления Франции». Когда Талейран вышел, Наполеон сказал своему секретарю: «Знаете ли, Талейран прекрасный советник. Он человек очень-очень умный… и ловок. Мне и самому хочется сделать то, что он советует. Конечно, тот, кто идет один, ступает вернее. Лебрен честный человек, да у него в голове не политика, а сочинение книг; в Камбасересе осталось еще много кое-чего от революции. Мое правление должно быть совершенно новым правлением».

Между тем Бонапарт, опасаясь новой междоусобной войны в западных областях, написал к ним прокламацию, которой предостерегал беречься англичан. Эти предостережения не могли не удержать общего восстания по той простой причине, что их поддерживала шестидесягитысячная армия. Но поборники законной королевской власти, опираясь на правоту своего дела, все еще не клали оружия и были готовы возобновить борьбу. Они поняли, однако же, что время междоусобий прошло, и история благородных вандейцев кончилась по необходимости; от нее сохранилась только память геройских подвигов и неизменной верности!

Бонапарт, зная, что достоинство любит получать знаки отличия, поощряющие его усердие, раздал сто почетных сабель тем из солдат, которые наиболее отличились в сражениях; и это внимание к простым воинам было принято со всеобщим одобрением.

На благодарственное письмо, полученное по этому случаю от гренадерского сержанта по прозванию Он, Бонапарт отвечал: «Я получил письмо твое, мой храбрый товарищ, и мне известны все твои доблестные дела. Ты, после смерти храброго Бенезетта, остался самый храбрый гренадер во всей армии. Ты получил одну из почетных сабель, розданных мною отличным воинам, и все они соглашаются с тем, что ты более всех ее заслуживал.

Я очень желаю с тобою увидеться; военный министр посылает тебе повеление приехать в Париж».

Каковы бы ни были тайные побуждения, заставлявшие Наполеона принимать на себя такую личину искренности и простоты в обращении, но все же такого рода поступки, будь они и следствием расчетов властолюбия, лучше смотрятся, чем то, как он давал праздники в честь лиц, которые, будто бы, избавили его в Сен-Клу от опасностей, которым он вовсе и не подвергался. Впрочем, нет сомнения, что все действия Наполеона, имевшие целью привлечь к нему народное расположение, были направлены на исполнение его честолюбивых замыслов. Ученые и артисты получали разного рода поощрения; народная промышленность, убитая междоусобием, воскресла и развилась с силой, еще больше прежней. Основан Французский банк; мера и вес учреждены положительно; словом, Бонапарт, как верховный правитель государства, исполнял то, что замышлял сделать еще в бытность свою главнокомандующим армией, когда старался обогатить Национальный музей, входил в сношения с профессорами, назначал в свой штаб людей ученых и при случае подписывался «Член Академии наук».

Первый консул тем ревностнее заботился об успехах просвещения и их поощрении, что сам, в дни молодости, мечтал о знаменитости на ученом поприще и даже собирался превзойти Ньютона. «Когда я был молод, — говорит он, — то воображал сделаться изобретателем, Ньютоном». Жофруа Сент-Илер рассказывает, что Бонапарт однажды при нем сказал: «Военная служба стала моим ремеслом; но это случилось не по моей воле, а по стечению обстоятельств». В последние минуты своего пребывания в Каире, услышав слова Монжа: «Никому не сравниться с Ньютоном; открыть можно было только один мир, — другого нет!», Наполеон с жаром возразил: «Что слышу? один мир!.. А что же вы скажете о мире подробностей? Думал ли о нем кто-нибудь из вас? А я, я веровал в него с пятнадцатилетнего моего возраста… Кто наблюдал за притяжением и силами наименьших атомов, которые беспрестанно носятся вокруг нас?..»

Чрезвычайно занятый войною в Италии и в чаду ежедневных побед, Бонапарт оставался, однако же, верен своим наклонностям и делал все, что мог, на пользу наук и художеств.

В Павии беседовал он с физиологом Скарна. В 1801 имел переговоры с физиком Вольтою, которого осыпал почестями и подарками. В 1802 основал премию в шестьдесят тысяч франков для того, кто посредством опытов и открытий подвинет учение об электричестве и гальванизме на столько же, как подвинули его Франклин и Вольта.

Не одно попечение о водворении в республике внутреннего спокойствия исключительно занимало первого консула; он заботился также и о мире внешнем, которым ему очень хотелось ознаменовать начало своего высшего управления Францией. Поэтому он приказал Талейрану открыть переговоры с лондонским кабинетом, а 26 декабря 1799, в самые первые дни принятия консульства, так писал английскому королю:

«Бонапарт, первый консул республики, Е. В. Королю Великобритании и Ирландии.

Призванный желанием французского народа занять первое место в правительстве республики, я считаю пристойным, при самом моем вступлении в должность, прямо сообщить о том вашему величеству.

Неужели война, уже в течение восьми лет опустошающая все четыре части света, должна быть вечной? Неужели нет никакой возможности объясниться друг с другом?

Каким же образом две просвещеннейшие нации Европы, которые сильны и независимы, могут приносить в жертву пустым идеям о величии благо торговли, внутреннее благоденствие, счастье семейств? Каким же образом они не чувствуют, что мир есть первейшая из потребностей, так же, как и первейшая слава?

Эти чувства не могут быть чужды сердцу вашего величества, вам, царствующему над великим народом с единственной целью сделать его счастливым.

Вашему величеству благоугодно будет принять это письмо как знак искреннего моего желания усердно содействовать, во второй раз, заключению всеобщего мира без всяких промедлений, с полной доверчивостью и без тех форм, которые, быть может, нужны при переговорах между небольшими владениями, чтобы скрыть их обоюдную слабость, но в делах между сильными государствами не служат ни чему, и только проявляют намерение обмануть друг друга.

И Франция, и Англия, употребив во зло свои силы, могут еще долго поддерживать между собой войну на несчастье всех народов; но смею сказать, что участь всех просвещенных наций тесно связана с окончанием войны, объемлющей все части света.

Бонапарт».

Ясно, что Наполеон опасался для Франции враждебного отношения в одно время двух таких сильных держав, каковы Великобритания и Австрия; и потому начал переговоры и с лондонским, и с венским двором, чтобы склонить к себе или тот, или другой. Но английский король отвечал через лорда Гранвиля, что считает неуместным входить в непосредственную переписку с консулом, а венский двор отверг все его предложения.