Гудсон-Лов!.. При этом имени содрогаются сердца приверженцев Наполеона!.. Кейт и Кокбурн имели еще некоторое уважение к падшему герою, изъявили удивление к гению, принимали участие в величии погибшего императора французов; но они не так разумели данное им поручение, как понимали его английские министры… Кейт и Кокбурн думали, что обязаны только смотреть за героем Франции, оберегать его… Новый тюремщик иначе разумеет волю своих министров. Он даст почувствовать своим предместникам, чего от них требовали мщение и страх, и что они могут произвести за несколько лет при климате острова Святой Елены и при помощи такого человека, как Гудсон-Лов!
Новый губернатор вышел на берег острова Святой Елены 14 (2) апреля 1816 года. При первом свидании Наполеон почувствовал отвращение к нему. «Как он безобразен, сказал Наполеон, — фигура его просится на виселицу. Но не должно спешить с решительным приговором; может быть, недостатки лица выкупаются нравственными достоинствами; это очень возможно».
Первой мерой Гудсон-Лова было взять с особ, находившихся при императоре, подписки в том, что они добровольно остаются на острове Святой Елены и что они покорятся всем условиям, какие покажутся губернатору необходимыми для наблюдения за Наполеоном.
Гудсон-Лов представил потом императору разные сочинения, в которых его царствование и характер представлялись самыми ложными и черными красками; один из этих пасквилей был написан Прадтом и относился к посольству в Варшаве. Но шутки такого рода казались Гудсон-Лову самым невинным препровождением времени. Он призвал к себе всех слуг императора и поодиночке допрашивал их, точно ли они добровольно остаются на острове Святой Елены, как будто не верил в искренность подписок, ими данных. Такое требование губернатора очень оскорбило Наполеона; но он решился, наконец, снести его терпеливо. Окончив допросы, губернатор обратился к Монтолону и Лас-Казу и сказал им, что доволен и «донесет своему правительству, что подписки даны добровольно и без всякого принуждения». Потом принялся расхваливать местоположение и находил, что император и его свита напрасно жалуются; что им довольно хорошо. Когда ему заметили, что нет даже дерева, под которым можно было бы отдохнуть, что необходимо в таком знойном климате, он отвечал с досадой: «Деревья посадим!» и потом молча ушел.
Здоровье императора час от часу слабело. В конце апреля он был вынужден отказаться от тени свободы, которой до сих пор пользовался для прогулок и почти не выходил из комнаты. Губернатор сам явился к нему. Знаменитый больной принял его, сидя на диване в простом платье. С первых слов объявил он Гудсон-Лову, что хочет протестовать против конвенции 2 августа. Напомнив, что не хотел искать убежища в России или в Австрии и защищаться во Франции до последней крайности, чем мог бы добыть выгоднейшие условия, он прибавил: «Ваши поступки не доставят вам чести в истории! Впрочем, есть мстящее провидение; рано или поздно оно накажет вас. Немного пройдет времени, как ваши потомки, ваши законы заплатят за это преступление!.. Ваши министры своими инструкциями довольно ясно показали, что хотели только сбыть меня с рук! Зачем не назначили прямо смертной казни? И то, и другое было бы равно законно. Быстрый конец дела показал бы более энергии в них, чем медленная смерть, к которой меня присудили».
Губернатор защищался инструкциями, ему данными, в которых, между прочим, было приказано, сказывал он, английскому офицеру беспрестанно следовать но стонам Наполеона. «Если б вы это соблюдали, — отвечал Наполеон, — я никогда не вышел бы из комнаты». Гудсон-Лов объявил о скором прибытии корабля, на котором привезут деревянный дворец, мебель и разные хозяйственные принадлежности, что облегчит положение обитателей Лонгвуда. Но император обратил мало внимания на эти надежды и горько жаловался, что английское министерство лишает его всех утешений, книг и журналов и, что всего хуже, известий о супруге и сыне. «Что касается, — прибавил он, — мебели, квартиры, то мы оба с вами — солдаты; мы знаем всем этим вещам настоящую цену. Вы были на моей родине, может быть, заходили в мой дом; он не последний на острове; мне нечего краснеть за него, но вы видели, как он мал. Я был на троне, раздавал венцы, но не забыл прежнего моего положения: один диван, вот эта походная постель — и я доволен!»
Во время разговора губернатор несколько раз предлагал своего доктора Наполеону; уходя, он повторил предложение, но опять получил отказ. После его ухода Наполеон тотчас рассказал своим приближенным все, что происходило между ним и губернатором. По окончании рассказа, после минутного молчания, он прибавил: «Какое жалкое и зловещее лицо губернатора! За всю жизнь я нс встречал ничего подобного!.. Нельзя выпить чашки кофе, если такого человека оставят наедине со мной на одну минуту!.. Может быть, ко мне прислали человека, который хуже тюремщика!»
Не одни неприятности от врагов действовали на слабое здоровье Наполеона; некоторые домашние неустройства еще более терзали его душу и увеличивали скорбь, которая им овладела. Раздор поселился между приверженцами великого человека. Иногда между ними случались истории, которые не нравились императору и огорчали его. Он говорил им по этому случаю: «Старайтесь составлять одно семейство; вы последовали за мною, чтобы услаждать мои горести; неужели это чувство не может заставить вас жить в дружбе?» В другом случае, когда важный спор завязался между двумя особами, решившимися служить ему в несчастье. Наполеон весьма огорчился, услышав, что говорят о назначении условий поединка, и отнесся к ним со следующей трогательной речью:
«Зачем вы последовали за мной? Чтобы быть мне приятными? Так будьте братьями; иначе вы будете только беспокоить меня… Вы хотите доставить мне счастье? Будьте братьями; иначе вы будете для меня наказанием!
Вы говорите, что хотите драться, и еще на моих глазах, в моем присутствии! Разве вы забыли, что я должен быть одним предметом ваших забот? Разве вы нс помните, что за нами следят глаза иностранцев?.. Хочу, чтобы здесь каждый был проникнут моим духом… Хочу, чтобы здесь каждый был счастлив, чтобы он получал на свою долю как можно более из тех наслаждений, которые нам здесь дозволены… Даже хочу, чтобы вот этот маленький Эммануэль получал свою долю сполна».
Здоровье императора становилось с каждым днем слабее и требовало больших попечении; он захотел объясниться с доктором О'Мира и узнать, как он будет лечить и посещать его как медик английского правительства, прикомандированный к государственной тюрьме, или как врач, состоящий при его особе. Доктор отвечал с благородством и откровенностью, что он желает быть врачом Наполеона, и с этой минуты приобрел полное его доверие.
Губернатор, тщетно несколько раз приглашавший генерала Бонапарта к себе на обед, приехал в середине мая месяца в Лонгвуд сказать пленнику, что для него привезли деревянный дворец. Император принял его очень дурно; объявил ему, что не мог отказать адмиралу в совершенной доверенности, несмотря на некоторые мелкие неприятности, но наследник адмирала, по-видимому, вовсе не желает идти по следам предшественника. Сэр Гудсон, оскорбившись таким упреком, отвечал, что приехал не за уроками.
«Однако ж нельзя сказать, чтобы вы не имели в них нужды; вы сами говорили, что ваши инструкции гораздо строже приказаний, данных адмиралу. Приказывают ли вам сбыть меня с рук ядом или железом? Я жду всего от ваших министров: я готов, закалывайте жертву. Не знаю, каким образом дадите вы мне яд: но действовать железом вы уже нашли средство. Если вам вздумается, как вы уже угрожали мне, нарушить нрава моего дома, то я уверяю вас, что храбрый пятьдесят третий полк войдет в него не иначе, как по моему трупу».
Когда здоровье Наполеона начало поправляться, приверженцы его упросили, чтоб он принялся опять за обыкновенные свои прогулки верхом. Сначала он никак не соглашался, не желая прогуливаться в тесных пределах, для того назначенных, и «вертеться около самого себя: как в манеже». Однако наконец он уступил просьбам и, возвращаясь, проехал мимо английского лагеря. Солдаты бросили свои занятия и составили из себя фронт. «Какой европейский солдат, сказал он, не чувствует трепета при моем приближении?»
Гудсон-Лов, казалось, опасался, что Наполеон забудет, что должен жить пленником на острове Святой Елены, и ежедневно старался напомнить ему об этом каким-нибудь оскорблением, новыми обидами, грубостью. Он задерживал письма из Европы, хотя они получались незапечатанные и путями вовсе не подозрительными, под предлогом, что они нс были прочитаны статс-секретарем. Потом он захватил записку госпожи Бертран, потому что записка была написана без его дозволения, и официально запретил Наполеону и всем французам Лонгвуда общаться, письменно или словесно, с прочими жителями острова Святой Елены без предварительного его на то дозволения.
Между тем английское министерство превратило в закон решение 2 августа о содержании Наполеона на острове Святой Елены в качестве пленника. При втором чтении этого билля против него протестовал известный лорд Голланд, один из отличнейших государственных мужей Англии. При третьем чтении протестовал герцог Суссекский, брат принца-регента. Губернатор, получив парламентский акт по этому предмету, нашел новый случай беспокоить своего пленника. Обнародовав парламентский акт, он присоединил к нему свои собственные, весьма обидные замечания о расходах Наполеона; он утверждал, что при нем оставлено слишком много верных слуг, которых не могли отлучить от него никакими средствами.
Обеспокоиваемый, таким образом, ежедневно оскорблениями и разными мелочами, Наполеон не мог снести их, хотя хладнокровно сносил выстрелы и пальбу; он предался влиянию тоски и постоянно сидел в своей комнате. Иногда выходил он только к госпоже Монтолон, которая недавно разрешилась от бремени. У нее был сын лет семи или восьми; его звали Тристаном. Наполеон забавлялся, заставляя его читать басни. Мальчик признался ему, что работает не всякий день. «Разве ты не всякий день обедаешь?» спросил у него Наполеон. «Обедаю всякий день», — отвечал мальчик. «Ну! Так ты должен работать всякий день, потому что тот не должен обедать, кто не работает». — «Если так, — отвечал мальчик, я буду работать всякий день». — «Вот влияние желудка, сказал Наполеон, смеясь и лаская ребенка. — Голод, желудок заставляют людей действовать и трудиться».
Семейство Балкомб часто посещало Наполеона, и он оказывал к нему большое уважение и участие. Великий учитель искусства битв думал, что не стыдно ему, для своей славы и гения, играть в Бриаре в жмурки с девочками; и здесь, в Лонгвуде, он не боялся унизить блеск своего имени и достоинство своего характера продолжением этой невинной, общепринятой игры и даже принял на себя труд выучить одну из девиц Балкомб играть на бильярде.
Комиссары европейских держав прибыли на остров Святой Елены и желали представиться бывшему императору. Адмирал Малькольм, посетив Лонгвуд, сказал об этом Наполеону. Наполеон был очень доволен учтивым и добрым моряком, но не мог согласиться на желание комиссаров. «Адмирал, говорил он, вы и я, мы оба люди; я ссылаюсь на суд ваш. Мог ли император австрийский, дочь которого была моей женой по собственному его желанию, которому я два раза возвращал его столицу, который задерживает теперь мою жену и моего сына, может ли он прислать сюда ко мне комиссара, не написав ко мне ни строчки, не дав мне никакого известия о здоровье моего сына? Могу ли я принять его? О чем я буду говорить с ним? То же почти замечание могу сделать об императоре Александре. Он прежде был со мной дружен; я вел с ним войны политические, а не личные. Я все-таки человек, и не требую теперь другого титула. Разве кто-нибудь может не тронуться моими несчастьями? Поверьте, генерал, когда я не хочу принимать титул генерала, то не потому, что это меня пугает. Я отвергаю его единственно потому, что не могу сознаться, что я был императором; в этом случае я более защищаю честь других, чем свою собственную».
Адмирал доставил Наполеону газеты, в которых содержались известия о смерти императрицы австрийской и приговоры над несколькими генералами, осужденными по королевскому повелению от 24 июля. Камбринну оправдали, а Бертрана присудили к смертной казни. В это же время Наполеон получил письма от матери своей, от сестры своей Полины и от брата Люсьена.
Накануне своих именин Наполеон вздумал отправиться на охоту с ружьем; но не мог долго ходить пешком и был вынужден сесть на лошадь. Во время обеда, когда ему напомнили, что на следующий день будет 15 августа, он сказал с душевным волнением: «Завтра в Европе многие выпьют за здоровье живущих на острове Святой Елены! Некоторые желания, некоторые чувства переплывут и через океан!» На другой день он завтракал вместе со всеми верными своими слугами в обширной и великолепной палатке, которую велел раскинуть в саду, и целый день провел в их кругу.
Горькие упреки и досадное унижение, получаемые Гудсон-Ловом прямо от Наполеона, вынуждали губернатора к сильнейшей строгости и возбуждали в нем еще более ненависти к его пленнику. Гобгоз прислал императору свою историю Ста дней, с надписью золотыми буквами: Наполеону Великому!
Губернатор удержал книгу у себя и не доставил ее императору под предлогом, что автор дурно отзывается о министре Кастельри. Через несколько дней после этого неприличного поступка он явился к императору, нашел его в лонгвудском саду и старался оправдать себя, говоря, что если б его лучше знали, то, верно, судили не так строго. Такая дерзкая самонадеянность доставила ему новое обидное замечание Наполеона в присутствии самого адмирала Малкольма.
«Вы всегда командовали, — сказал ему Наполеон, бродягами и дезертирами корсиканскими, или разбойниками пьемонтскими и неаполитанскими. Я знаю имена всех английских генералов, которые чем-нибудь отличались, но о вас я не слыхал никогда ничего хорошего. Вы никогда не командовали честными людьми и даже не привыкли жить с ними». Гудсон-Лов отвечал, что вовсе не искал поручения; которое ему дали; Наполеон возразил ему:
«Никто не просит таких мест; правительства отдают их людям, которые себя обесчестили». Тогда губернатор начал защищаться возложенными на него обязанностями и прикрывал себя министерскими распоряжениями, от которых не смел уклоняться ни в коем случае. «Не думаю, сказал Наполеон с досадой, чтобы английское правительство решилось давать вам такие приказания, какие вы исполняете». Наконец Гудсон-Лов объявил, что английские министры весьма желают сократить издержки на Лонгвуд. «Не присылайте мне ничего на стол, если хотите, сказал император, — я стану обедать с храбрыми офицерами пятьдесят третьего полка; уверен, что каждый из них за счастье почтет дать место старому солдату. Вы сицилийский сбир, а не англичанин. Не приходите ко мне иначе, как с приказом о моей смерти: тогда я велю отворить для вас все двери!»
Гудсон-Лов, понимая, что стал предметом ненависти и отвращения для Наполеона и для всех французов, живших в Лонгвуде, старался вовлечь английских офицеров, находившихся на острове Елены, в то неприязненное положение, которое создал сам себе своими неприличными поступками с Наполеоном и прочими жителями Лонгвуда. С этой целью он распустил слух, что Наполеон не хочет принимать его единственно из ненависти, которую питает вообще к английскому народу, и что ненависть эта простирается даже на офицеров пятьдесят третьего полка, которых он тоже не хочет видеть. Слух этот дошел до императора. Он немедленно призвал к себе старшего офицера пятьдесят третьего полка, капитана Поплетена, и удостоверил ето, что никогда не говорил, не думал ничего похожего на рассказы Гудсон-Лова. «Я не старая баба, сказал он, люблю храбрых солдат, крещеных огнем, к какой бы они нации ни принадлежали».
Покрытый стыдом, тщетно старавшийся оправдаться, Гудсон-Лов решился на самые дерзкие оскорбления для оправдания своих несправедливых поступков. Он призвал к себе доктора О'Миру под предлогом, что хочет иметь достоверные сведения о состоянии здоровья Наполеона, а на самом деле хотел напасть на него в досаде на все то, что происходило между ними в последнее свидание. «Скажите генералу Бонапарту, — закричал он с гневом, что он должен более заботиться о своем поведении, потому что я буду вынужден еще более ограничить круг его действий и принять еще более стеснительные меры, если он станет продолжать действовать, как теперь действует». Потом он говорил, что Наполеон погубил миллионы людей, и наконец сказал: «Али-паша, как разбойник, почтеннее Бонапарта».
Впрочем, и император жалел, что так грубо обошелся с губернатором. «Более было бы достоинства, говорил он, высказать ему все с хладнокровием: тогда все это было бы еще сильнее». Доктор О'Мира успокоил его, уведомив, что Гудсон-Лов решил не появляться более в Лонгвуде.
Не довольствуясь словесным протестом, сильным и красноречивым, Наполеон захотел передать современникам и потомству мнение свое об английском министерстве и судьях своих, опираясь на нравственную силу, которую дают справедливость и гений и которую не может разрушить никакое политическое падение. С этой целью приказал он графу Монтолону доставить губернатору официальный акт, в котором излагал свои жалобы и претензии и порицание против английского министерства, выраженное сильно, умно и энергично.
Гудсон-Лов непрестанно напоминал об излишних издержках в Лонгвуде и о необходимости уменьшить их. Ежедневно делал он привязки к кухонным расходам, не боялся унизить должность свою самыми унизительными подробностями и спорил из-за бутылки вина или нескольких фунтов говядины. Однако же он предложил увеличить сумму на расходы императора и его свиты, но с условием, чтобы весь излишек проходил через его руки и чтобы он знал, на какие предметы тратятся добавочные деньги. Он грозил, что уменьшит издержки, если предложение его не будет принято; поэтому Лас-Каз написал в своем журнале: «Торгуются о нашем существовании. Император никак не захотел входить в прения такого рода и просил, чтобы ему ничего не сообщали об этом деле».
Между тем Гудсон-Лов привел свои угрозы в исполнение: издержки были сокращены, в Лонгвуде скоро дошло до того, что почувствовали недостаток в самых необходимых вещах. Однажды император, отобедав в своих комнатах, вышел к общему столу, за которым обедала его свита, и нашел, что ей почти нечего есть. С этой минуты он приказал ежемесячно продавать часть своей серебряной посуды для уплаты тех издержек, которые были уменьшены по приказанию Гудсон-Лова.
Довольно прискорбно было Наполеону продавать свою посуду на содержание верных своих слуг; но к этому прискорбию присоединилось еще другое обидное обстоятельство, изобретенное губернатором, желавшим непрерывно беспокоить своего пленника. Многие покупали, почти дрались, желая иметь вещи, принадлежавшие и служившие императору; соревнование доходило до того, что за одну тарелку давали сто гиней; губернатор вдруг отдал приказание, что серебро будет продаваться только тем лицам, которых он сам назначит. Император сам, со своей стороны, думал о средствах прекратить это соперничество покупателей и приказал снять с серебра все особенные знаки, показывавшие, что вещи принадлежали его дому. Сохранились только небольшие массивные орлы, которые красовались на каждом приборе.
Такие ежедневные неприятности быстро разрушали здоровье императора. Черты его лица так заметно изменились, что перемена беспокоила окружавших его; он стал очень похож на своего старшего брата. Страдания и истощение не мешали ему продолжать упражнения и труды умственные, предпринятые им с самого приезда на остров Святой Елены. Он продолжал учиться английскому у Лас-Каза и старательно занимался диктованием своим генералам, или Лас-Казу, или его сыну рассказов о своих походах и замечательнейших случаях жизни. В тот самый день, как Гудсон-Лов пытался вывести его из терпения распоряжениями о серебре, он диктовал генералу Гурго рассказ о битве при Маренго, а с Лас-Казом перечитал описание аркольского сражения, продиктованное прежде. «Сначала, — говорят в Memorial, — император заставлял кого-нибудь читать продиктованное по вечерам; но одна из присутствовавших дам заснула, и он прекратил этот обычай, сказав при этом:
Авторское самолюбие везде одинаково!»
После всех оскорблений и преследований против Наполеона, после всех уроков, полученных от падшего императора, Гудсон-Лов просил еще раз дозволения видеть его; но Наполеон остался непреклонным и решительно объявил, что никогда не хочет видеть его. Тогда губернатор прислал через доктора О'Миру, письмо, в котором объяснял, что никогда не имел намерения огорчить или оскорбить генерала Бонапарта, что давало ему право, как он писал, требовать от него «извинений в тех неумеренных выражениях, которые были произнесены в последнее их свидание». Гудсон-Лов требовал также извинений от генерала Бертрана за то, что генерал не остерегся в разговорах с ним в последний раз, как они виделись и спорили. «Наполеон, — говорит О'Мира, — презрительно улыбнулся при мысли, что его вынуждают извиняться перед Гудсон-Ловом».
Через два дня полковник Рид (Reade) приехал в Лонгвуд и просил дозволения представиться Наполеону. Он доставил ноту, в которой содержались новые распоряжения Гудсон-Лова. Полковник, явившись к Наполеону, прочел ему эту бумагу, писанную на английском языке, и удержал ее у себя, не оставив императору ни копии, ни перевода. Гудсон-Лов приказывал:
«Французы, желающие оставаться при генерале Бонапарте, подпишут особую бумагу, которая будет им сообщена, и согласятся подвергнуться всем запретам, какие могут быть предписаны для генерала Бонапарта, без всякого исключения в этом отношении. Те, кто откажется дать подписку, будут отосланы на мыс Доброй Надежды. Весь штат сокращается до четырех человек; остающиеся должны подлежать английским законам, как английские подданные, и особенно тем законам, которые изданы насчет генерала Бонапарта, и будут осуждены на смертную казнь за всякое содействие к его побегу. Кто из них позволит себе оскорбить кого-нибудь, или рассуждать, или не повиноваться губернатору или начальству своему, будет немедленно выслан на мыс Доброй Надежды, откуда ему не будет возможно возвратиться в Европу».
Доктор сообщил Наполеону это приказание в переводе. Наполеон долго рассуждал о незаконности такого распоряжения и наконец сказал: «Пускай лучше все уедут, чем при мне останется три или четыре человека в беспрерывном страхе, с опасностью, что их вывезут отсюда насилием; после этого распоряжения они находятся в полной и неограниченной власти губернатора. Пусть отошлет всех, меня окружающих, пусть расставит часовых у дверей и окон, пусть присылает мне хлеб и воду — мне все равно. Дух мой свободен. Душа моя так же независима, как была в то время, когда я предписывал законы Европе».
Однако этим не кончились запрещения, которыми Гудсон-Лов грозил падшему императору. Он объявил, основываясь на безграничной власти, данной ему на всем острове, что Наполеон не должен съезжать с большой дороги, ни входить ни в чей дом, ни даже разговаривать с людьми, которых он может встретить во время прогулки верхом или пешком. Вслед за тем было предписано, что все запрещения, положенные на генерала Бонапарта, равно относятся и к особам, составляющим его свиту.
Сначала в Лонгвуде не хотели верить такому увеличению строгостей, и без того уже чрезвычайно стеснительных. Доктору поручили объясниться с губернатором подробно и решительно. Гудсон-Лов дал всевозможные объяснения без промедления и ничуть не старался извинять своих стеснительных распоряжений. Он сильно занимался официальным протестом, переданным ему от графа Монтолона, и желал знать, послана ли эта оскорбительная для него бумага в Лондон и в другие столицы Европы, и ходят ли копии с нее по острову? О'Мира дал ему утвердительный ответ. Губернатор чрезвычайно встревожился.
Наполеон ожидал всего от Гудсон-Лова и даже сказал ему о своем предчувствии во время первых свиданий. Однако последняя мера рассердила его, потому что он никак не мог прежде придумать ее и приготовиться к ней. Он не верил, что английские министры могли дать такое приказание, хотя губернатор уверял О'Миру, что действует точно по инструкциям, получаемым из Лондона. «Я убежден, — говорил Наполеон, — что, кроме лорда Батурста, никто не мог предписать таких стеснительных и оскорбительных для меня распоряжений».
Губернатор приехал в Лонгвуд и объявил генералу Бертрану, что генералы, Лас-Каз и все служители будут немедленно высланы на мыс Доброй Надежды, потому что не хотят подписать декларации в том виде, в каком он требует.
Такое решение, которое немедленно было бы приведено в исполнение, произвело именно то действие, какого ожидал и желал губернатор. Люди, решившиеся ехать в дальние страны и разделять бедствия героя, которого они любили всей душой, должны были покориться силе, чтобы избежать разлуки, грозившей им по словам Гудсон-Лова. Тайком от Наполеона они пришли ночью к капитану Поплетону и там все подписали акт, составленный губернатором, кроме одного Сантини, который решительно объявил, что не подпишет никакой бумаги, где Наполеону не дают императорского титула.
Это новое доказательство преданности нимало не удивило Наполеона. «Они подписали бы дурак Наполеон, или все, что угодно, — сказал он, — только бы остаться со мною здесь, в нищете; а ведь они могли бы возвратиться в Европу и жить там в неге!» Впрочем, Наполеон соглашался с доктором О'Мирой, что ему смешно было бы носить и требовать императорский титул в настоящем своем положении, если бы английские министры не так настойчиво отнимали у него это достоинство. «Я был бы похож, — сказал он, — на одного из несчастных, заключенных в Бедлате, который воображает, что он король, лежа на соломе в цепях». Он заботился об этом титуле не из гордости, а из уважения к правам французского народа.
Неприязнь губернатора к Наполеону распространялась на всех французов, живших в Лонгвуде, но особенно не любил он Лас-Каза, в котором предвидел будущего историка всех своих действий и поступков. Скоро губернатор избавился от этого неприятного наблюдателя. Лас-Каз послал через своего слугу письмо для передачи Люсьену Бонапарту. Гудсон-Лова немедленно известили об этом; он торжествовал. Закон о высылке будет иметь немедленное действие над человеком, которого он не мог терпеть. В конце ноября 1816 года Лас-Каза взяли под стражу и посадили в тюрьму на острове Святой Елены. Гудсон-Лов, рассмотрев все его бумаги, сделал ему допрос и потом велел выслать его на мыс Доброй Надежды. Доктор О'Мира старался смягчить губернатора, указывая на слабое здоровье молодого Лас-Каза. «Что значит для политики смерть ребенка!» — отвечал Гудсон-Лов.
Наполеон хотел утешить Лас-Каза и писал к нему, когда он находился еще в тюрьме, но губернатор удержал письмо, которое дошло к Лас-Казу только после смерти Наполеона.