В этот серый ноябрьский день сумерки наступили рано, и дворец принца Адельсберга был уже освещен, когда, возвращаясь после непродолжительного отсутствия, он подъехал к крыльцу.
— Господин Роянов у себя? — входя в переднюю, спросил принц у подбежавшего лакея.
— Так точно, ваша светлость.
— Прикажите в девять часов подать экипаж; мы едем во дворец.
Эгон быстро взбежал вверх по лестнице и направился в комнаты своего друга, расположенные рядом с его собственными. На столе в гостиной горела лампа; Гартмут лежал на кушетке в позе, свидетельствующей об усталости и плохом настроении.
— Покоишься на лаврах? — смеясь спросил принц, подходя к нему. — Не могу упрекнуть тебя за это, ведь у тебя сегодня не было ни минуты покоя. Быть восходящей звездой на поэтическом олимпе —довольно утомительная роль, требующая крепких нервов. За честь сказать тебе несколько любезностей чуть не дерутся; у тебя был сегодня настоящий торжественный прием.
— А теперь нужно еще ехать ко двору, — сказал Гартмут усталым, равнодушным голосом.
— Непременно нужно; высокие и высочайшие особы, с моей всемилостивейшей тетушкой во главе, также желают поздравить поэта. Ты знаешь, тетушка считает себя чем-то вроде непризнанного гения и думает, что нашла в тебе родственную душу. Слава Богу! По крайней мере, теперь она не держит меня постоянно при себе и, может быть, забудет о своих несчастных матримониальных планах. Но ты, кажется, совершенно равнодушен к высочайшим любезностям, которые со вчерашнего дня буквально сыплются на тебя. Ты еле отвечаешь. Ты нездоров?
— Я устал. Мне хотелось бы спрятаться от всего этого шума в тихом Родеке.
— В Родеке? Там теперь, должно быть, довольно мило среди ноябрьского тумана и мокрого, обнаженного леса, — бррр! Настоящее жилище привидений!
— Все равно, меня буквально тянет в это мрачное уединение. Я поеду туда на несколько дней; надеюсь, ты ничего не имеешь против?
— Даже очень многое! Скажи, Бога ради, что это за фантазия? Теперь, когда весь город преклоняется перед автором «Ариваны», ты вздумал лишить его своего присутствия, бежать от поклонения и заживо похоронить себя в лесу, в доме, полном привидений. Тебя не поймут!
— Ну и пусть! Мне необходимы покой и уединение... Я поеду в Родек.
Молодой принц привык к бесцеремонному тону своего друга особенно тогда, когда на него что-то находило, и даже сам поощрял его в этом, но сегодняшний каприз показался ему чересчур странным.
— Кажется, наша всемилостивейшая права, — сказал он полушутя, полусердясь. — Вчера в театре она заметила: «Наш молодой поэт капризен, как все поэты». Я тоже так считаю. Что с тобой, Гартмут? Вчера и сегодня ты весь день сиял от счастья, и вдруг, после часа моего отсутствия, я нахожу тебя уже в припадке настоящего уныния. Не огорчили ли тебя газеты? Может быть, тебя обидела какая-нибудь злая, завистливая статья?
Он указал на письменный стол, на котором лежали развернутые вечерние газеты.
— Нет-нет! — поспешно возразил Роянов, но при этом отвернулся, так что его лицо оказалось в тени. — В газетах пока только предварительные отзывы, и все очень лестные. Ты знаешь, у меня иногда бывает такое настроение; оно является без всякой причины.
— Да, я это знаю, но теперь, когда счастье хлынуло на тебя со всех сторон, ему не следовало бы являться. У тебя совсем больной вид; вероятно, это от волнения, которое мы с тобой перенесли за последние недели. — И он озабоченно нагнулся к другу.
Роянов, как бы раскаиваясь в своем нелюбезном поведении, протянул ему руку.
— Прости, Эгон, потерпи немножко, это пройдет.
— Надеюсь, потому что сегодня вечером мой поэт непременно должен оказать мне честь. Но теперь я уйду, чтобы ты отдохнул, а ты вели никого не принимать; до отъезда еще целых три часа.
Принц ушел. Он не видел горькой усмешки, от которой дрогнули губы Гартмута, когда он говорил о «со всех сторон нахлынувшем счастье», а между тем это была правда. Ведь слава дает счастье, может быть, высочайшее в жизни, а сегодняшний день был лишь продолжением вчерашнего триумфа; но час тому назад среди этой чарующей мелодии неожиданно прозвучал резкий диссонанс.
Придя к себе, молодой поэт занялся газетами. В них еще не было подобных рецензий об «Ариване», но все единодушно признавали огромный успех драмы и сильное впечатление, произведенное ею на зрителей; всюду говорили о Гартмуте Роянове. Развернув последнюю газету, он вдруг наткнулся на другое имя и вздрогнул от изумления, смешанного с испугом. В заметке, бросившейся ему в глаза, говорилось, что последняя поездка прусского посланника в Берлин имела, очевидно, более серьезное значение, чем предполагали; на аудиенции, данной герцогом Вальмодену, шла речь о весьма важных вещах, а теперь ожидают приезда уполномоченного лица, одного из высших представителей прусской армии, с особым поручением к его высочеству. «Без сомнения, переговоры касаются военного ведомства; полковник Гартмут фон Фалькенрид должен прибыть на днях», — заканчивала свое сообщение газета.
Гартмут выронил газету. Сюда приедет его отец и, очевидно, Вальмоден ему все расскажет. Встреча была в высшей степени вероятна.
«Когда ты в будущем достигнешь славы, ступай к нему и спроси, посмеет ли он презирать тебя!» — шептала когда-то Салика своему сыну, когда он не решался нарушить честное слово. Сейчас начало этой славе уже было положено; имя Роянова украсилось лаврами поэта, заслонившими прошлое. Уверенность в этом выражал взгляд, с торжеством брошенный вчера Гартмутом в ложу посланника; однако теперь, когда речь шла о том, чтобы показаться на глаза отцу, храбрец дрожал: глаза отца — единственное во всем мире, чего он боялся.
Мало-помалу он пришел к решению уехать в Родек и вернуться лишь тогда, когда узнает из газет, что «уполномоченное лицо» уже уехало обратно. Но в то же время какое-то тайное, жгуче-тоскливое чувство удерживало его здесь. Может быть, именно теперь, когда так ярко загорелась звезда его поэтической славы, настал час примирения; может быть, Фалькенрид поймет, что поэтический талант сына мог развиваться только на свободе, и простит ему глупую мальчишескую выходку, хотя при таких взглядах на жизнь она, наверно, была для отца тяжелым ударом. Но ведь Гартмут все-таки его дитя, его единственный сын, которого он со страстной нежностью сжимал в своих объятиях в тот последний вечер в Бургсдорфе. При этом воспоминании в душе Роянова проснулась тоска по отцовской любви, по родине, по своем детстве, истом, невинном и счастливом, несмотря на внешнюю строгость.
Вдруг открылась дверь, и показался слуга с визитной карточкой на подносе; Роянов недовольно махнул рукой.
— Я ведь сказал вам, чтобы мне не мешали и что сегодня больше не принимаю!
— Я и отказал было этому господину, — ответил слуга, — о он просил хоть доложить о нем. Виллибальд фон Эшенгаген.
Гартмут приподнялся.
— Просите!.. Скорее!
Слуга вышел, ив следующую минуту появился Виллибальд, но нерешительно остановился у двери. Гартмут вскочил. Да, то были прежние знакомые черты, милое, открытое лицо, честные голубые глаза друга его юности, и, страстно вскрикнув: «Вилли! Мой добрый, милый Вилли! Это ты! Ты пришел ко мне?» — он порывисто бросился ему на грудь.
Эшенгаген, не имевший малейшего представления о том, как странно совпало его появление в эту минуту с нахлынувшими а Гартмута воспоминаниями, был ошеломлен таким приемом.
Он помнил, как командовал им Гартмут и демонстрировал перед ним свое умственное превосходство; он думал, что автор «Ариваны», которого так превозносили вчера, должен оказаться еще высокомернее, и вдруг встретил такую нежность.
— Так ты рад моему приходу, Гартмут? — спросил он, все еще немножко колеблясь. — А я побаивался, что тебе это будет неприятно.
— Неприятно увидеться с тобой после десяти лет разлуки? — с упреком воскликнул Гартмут.
Он усадил друга рядом с собой, начал расспрашивать его, рассказывал сам и был так искренне рад, что робость у Вилли прошла и вернулась прежняя доверчивость. Он объяснил, что всего третий день в городе и едет в Фюрстенштейн.
— Да, в самом деле, ведь ты жених! — перебил его Роянов. — Я еще в Родеке узнал, кого прочит себе в зятья фон Шонау, а также видел его дочь. От души поздравляю тебя!
Вилли принял поздравление с каким-то странным лицом и ответил вполголоса:
— Да... собственно говоря, это мама нашла мне невесту.
— Я так и думал, — засмеялся Гартмут. — Но, по крайней мере, ты по доброй воле согласился?
Вилли не ответил и продолжал усердно рассматривать ковер под ногами; вдруг он спросил:
— Гартмут, как ты это делаешь... когда пишешь стихи?
— Как я это делаю? — Гартмут с трудом подавил смех. — Это нелегко объяснить; я даже не знаю, сумею ли хорошенько растолковать тебе это.
— Да, мудреное занятие писать стихи! Я пробовал вчера вечером, когда вернулся из театра. Только никак не могу подобрать рифмы, и выходит совершенно не то, что у тебя; вообще дело как-то не клеится. Вот я и решил спросить у тебя, как ты это делаешь. Понимаешь, я не претендую на что-нибудь торжественное и романтическое, как твоя «Аривана», а так... я хочу сочинить совсем маленькое стихотворение.
— Конечно «ей»? — прибавил Гартмут.
— Да, ей, — глубоко вздохнув, подтвердил молодой помещик, но теперь его собеседник уже расхохотался совершенно открыто.
— Вилли, надо признаться, ты примерный сын! Конечно, бывает, что люди сватаются по приказанию папаши или мамаши, но ты еще и добросовестно влюбился в невесту, дарованную тебе дражайшей родительницей, и даже сочиняешь стихи в ее честь.
— Да вовсе не в ее честь! — Закричал Виллибальд с таким отчаянием, что Роянов озадаченно посмотрел на него; у него даже мелькнула мысль, что голова у его друга не совсем в порядке. Тот, вероятно, и сам почувствовал, что производит несколько странное впечатление, и начал объяснять, в чем дело, но сбивчиво и бессвязно. — Сегодня у меня была стычка с одним нахалом, который осмелился оскорбить фрейлейн Мариетту Фолькмар, певицу здешнего придворного театра, а я, понятно, этого никогда не потерплю. Я сбил его с ног и с удовольствием собью еще раз, если понадобится. То же самое я проделаю со всяким, кто слишком близко подойдет к ней.
Он вскочил с таким угрожающим видом, что Гартмут поспешно схватил его за руку и удержал на месте.
— Стой! У меня нет подобного намерения, меня ты еще можешь пощадить до поры до времени. Однако что за дела у тебя с Мариеттой Фолькмар, этой ходячей добродетелью нашей оперы? До сих пор она слыла недотрогой.
— Прошу тебя говорить об этой особе с большим уважением! Ну, одним словом, этот граф Вестербург вызвал меня на дуэль; я стреляюсь с ним и надеюсь проучить его так, чтобы он долго меня помнил.
— О, да ты делаешь большие успехи на любовном фронте! Всего два дня здесь и уже успел затеять ссору и получить вызов, стать рыцарем и защитником молодой певицы и драться за нее на дуэли! Ради Бога, Вилли, что скажет на это твоя мать?
— Это вопрос чести; моя мать тут ни при чем! Но мне нужен секундант, а я здесь никого не знаю. Дядя Герберт, разумеется, должен даже подозревать об этом, иначе он вмешается и обратится в полицию; вот я и решил пойти к тебе и спросить, не можешь ли ты мне в беде?
— Так вот почему ты пришел! — сказал Роянов с горьким разочарованием. — А я, было, думал, что тебя привела ко мне старая дружба. Впрочем, все равно, разумеется, я к твоим услугам, какое оружие выбрал твой противник?
— Пистолеты.
— Ну, с пистолетом ты умеешь обращаться; мы с тобой часто стреляли в цель в Бургсдорфе, и ты был тогда хорошим стрелком. Итак, завтра утром я отправлюсь к секунданту твоего противника и затем извещу тебя; только мне придется сделать о письменно; в дом господина Вальмодена я не пойду.
— Хорошо, так напиши вместо меня, — сказал Виллибальд. — Действуй по своему усмотрению, я заранее на все согласен, ведь я ровно ничего не смыслю в этом. Вот адрес секунданта, теперь я пойду, надо еще отдать кое-какие распоряжения... на всякий случай.
Он встал и, прощаясь, протянул другу руку, но тот не заметил этого и проговорил тихо и запинаясь:
— Еще одно, Вилли... Бургсдорф так близко от Берлина... верно, часто видишь... моего отца.
Этот вопрос привел Виллибальда в замешательство; в продолжение всей беседы он избегал упоминать имя Фалькенрида, и не знал о предстоящем приезде полковника.
— Нет, — не сразу ответил он, — мы почти никогда не видим его.
— Но ведь он по-прежнему бывает в Бургсдорфе?
— Нет, он стал большим нелюдимом. Но я случайно видел его в Берлине, когда ездил за дядей Вальмоденом.
— Как же он выглядит? Состарился за последние годы?
— Ты с трудом узнал бы его с седыми волосами.
— Седыми? — воскликнул Гартмут. — — Ему только пятьдесят два года! Или, может быть, он был болен?
— Насколько мне известно, нет. Он поседел неожиданно, за несколько месяцев... еще тогда, когда подавал в отставку.
Гартмут побледнел; его глаза с выражением испуга уставились на говорящего.
— Мой отец подавал в отставку... он, солдат до мозга костей? В каком году это было?
— До этого не дошло, — успокоил его Вилли, — ему не позволили выйти в отставку, только перевели в другой гарнизон, подальше. Теперь он уже три года служит в военном министерстве.
— Но он хотел выйти в отставку! В каком году?
— Да тогда... когда ты исчез. Он полагал, что его честь требует этого, и... право, Гартмут, тебе не следовало так огорчать отца, ведь это чуть не убило его.
Гартмут не отвечал, не оправдывался; он дышал тяжело и прерывисто.
— Лучше не будем говорить об этом, — сказал Виллибальд, — все равно ничего не поделаешь, ничего не изменишь. Ну, так ты все устроишь, и, значит, завтра утром я жду твоего письма. Спокойной ночи!
Гартмут, казалось, не слышал его слов и не заметил, как ушел Виллибальд; он продолжал стоять все на том же месте и смотреть в пол. Только через несколько минут он медленно поднял голову, провел рукой по лбу и прошептал:
— Он хотел выйти в отставку! Он полагал, что этого требовала его честь. Нет-нет, сейчас я не могу видеть его, еще не могу! Я уеду в Родек.
Всеми признанный поэт бежал, чтобы скрыться в уединении леса.