Наступило туманное утро холодного сентябрьского дня, свидетельствующего о том, что летнему раздолью настал конец. Моросил мелкий дождь, горы были окутаны густым туманом, а в саду замка ветер уже срывал первые начинающие желтеть листья.

Барон Равен сидел один в кабинете. Довольно большая комната со сводчатым потолком и глубокой нишей единственного широкого полукруглого окна производила далеко не отрадное впечатление. Дорогая деревянная обшивка стен, тяжелая резная дубовая мебель, ценные портьеры в тон мебели, старинный, черного мрамора камин – ничего светлого, яркого или блестящего. Письменный стол, заваленный бумагами, на полках книги по разнообразным отраслям знаний, карты, планы и рисунки, лежавшие на других столах, – все говорило о самых различных запросах и проблемах, ожидавших здесь своего решения. На всем лежал отпечаток серьезной и беспрерывной деятельности.

Обычно Равен много работал утром, сегодня же он сидел за письменным столом, опустив голову на руки и не обращая ни малейшего внимания на бесчисленные бумаги, лежавшие перед ним на столе. Лицо его было бледно, как после бессонной ночи, и выражение его – еще серьезнее обычного. По-видимому, он был так погружен в свои мрачные мысли, что не слышал, как дверь кабинета отворилась и слуга, которого он посылал на половину баронессы, вошел с докладом, что молодая баронесса сейчас пожалует. Через несколько минут вошла Габриэль. На ней было простое белое утреннее платье, но ни простота одежды, ни серый пасмурный свет осеннего дня не могли омрачить ее сияющую прелесть. Вчерашнее празднество не оставило на девушке ни малейшего следа усталости или вялости. Лицо ее светилось свежестью, а на щеках играл легкий румянец от волнения, так как она догадывалась, о чем именно предстояло разговаривать с опекуном. Казалось, что вместе с этой легкой, светлой фигурой в мрачную комнату проник яркий солнечный луч, и в ней сразу стало гораздо светлее.

По-видимому, и на барона появление девушки произвело такое же впечатление. Он встал и сделал несколько шагов ей навстречу, выражение его лица смягчилось, а голос звучал совсем не строго, когда он заговорил:

– Мне необходимо задать тебе несколько вопросов, Габриэль. Я еще вчера намекал тебе на это и ожидаю услышать от тебя полную правду.

Он пододвинул ей кресло и сам сел напротив. В том, как держала себя Габриэль, проглядывала самоуверенность, но никак не страх. Еще накануне вечером она ясно поняла, что на сей раз ей не удастся поставить на своем с помощью упрямства и нескольких слезинок, как это бывало, когда она имела дело с матерью, тем не менее она твердо решила открыто признаться в своей любви и энергично отстаивать ее. Романтическая сторона положения стояла для нее пока на первом плане, пересиливая тревогу перед надвигающейся катастрофой.

– Дело касается асессора Винтерфельда, – произнес барон. – Как я слышал от твоей матери, ты познакомилась с ним в Швейцарии. Он бывал у вас, и ты, вероятно, часто и запросто виделась с ним?

– Да, – несколько разочарованно ответила Габриэль, убедившись, что разговор пока не имеет в себе ничего ни романтического, ни драматического.

– А с твоего приезда в Р., – продолжал опекун самым спокойным тоном, – ты часто встречалась и разговаривала с ним?

– Только два раза: первый раз, когда он сделал визит нам с мамой, а второй – на вчерашнем празднике.

Барон облегченно вздохнул.

– По-видимому, молодой человек оказывает тебе внимание, переходящее за границы обыкновенного ухаживания, – продолжал он. – И ты, как видно, не только допускаешь, но и поощряешь это.

Габриэль подняла на него взор, не выражавший ни малейшей робости, а лишь упрямство, и спросила:

– А если бы и так?

– В таком случае теперь самое время положить конец этому ребячеству, – резко возразил Равен. – Ты сама должна понять, что дело ни в коем случае не может принять серьезный оборот.

Девушка с оскорбленным видом откинула назад головку. Наступил решительный момент, теперь необходимо было показать себя героиней и суметь внушить опекуну уважение к себе. Ведь он не имел ни малейшего представления о серьезности ее любви и смотрел на нее, как на мимолетное увлечение.

– Это вовсе не ребячество, – решительно возразила она. – Георг Винтерфельд любит меня.

Глаза барона сверкнули; он быстро поднялся с кресла, скрестил руки, как будто принуждая себя успокоиться, и голос его звучал глухо и грозно, когда он спросил:

– Он уже признался тебе в любви? Может быть, вчера, во время танцев?

– Он еще в Швейцарии сказал мне, что любит меня, – отрезала Габриэль.

– Так я и думал! – с едким сарказмом проговорил Равен. – Значит, между вами был разыгран настоящий роман, и все это на глазах твоей ничего не подозревающей матери? Впрочем, это похоже на нее… Меня, однако, не так легко провести, а если вы намереваетесь обмануть и меня, то должны внимательно следить за своими взглядами – вчера вечером они были слишком красноречивы. Я многое извиняю твоей юностью и неопытностью, Габриэль; нетрудно несколькими нежными фразами вскружить голову семнадцатилетней девушке, но эта романтическая игра в любовь слишком опасна, чтобы я мог позволить продолжать ее. Я напомню асессору Винтерфельду о той преграде, которая отделяет его от баронессы Гардер – племянницы его начальника, и напомню так, что он больше о ней не забудет. С сегодняшнего дня ты больше не увидишь его и не будешь говорить с ним, я запрещаю тебе это раз и навсегда.

Равен тщетно старался сохранить в своей речи прежний саркастический тон: скрывавшееся под ним сильнейшее раздражение прорывалось наружу. Габриэль, конечно, не замечала этого и слышала в его словах лишь беспощадную насмешку. Зная, насколько подобный брак оскорбит гордость ее опекуна, она приготовилась к его упрекам, к вспышке гнева, а вместо того он обращался с ней и Георгом, как с детьми, которых необходимо с надлежащей строгостью наказать за проступок. Он презрительно говорил о «ребячестве», о «нежных фразах», считая себя вправе простым запрещением разрушить счастье двух людей. Это было слишком! В сильнейшем негодовании девушка тоже поднялась с места и резко сказала:

– Ты не можешь сделать это, дядя Арно. У Георга есть на меня права, которые он, во всяком случае, будет отстаивать. Я дала ему слово и обещала свою руку, я – его невеста.

Она, ни минуты не колеблясь, объявила свое решение, ожидая взрыва гнева, но Равен не возразил ни слова; лицо его побледнело, а рука судорожным движением сжала спинку стула, возле которого он стоял, устремив на Габриэль какой-то странный взгляд. Она в смущении замолчала; то, что она теперь испытывала, был даже не страх, а скорее необъяснимая, тайная робость, которую вызывал этот взгляд и которую она тщетно старалась побороть. Это чувство походило на смутное предчувствие грозящей беды.

– Дело зашло дальше, чем я предполагал, – снова заговорил барон. – И ты сочла за лучшее скрыть это от матери и от меня?

– Мы боялись, что, заговорив о нашей любви, натолкнемся на отказ с вашей стороны, – тихо проговорила Габриэль.

– Так! Ну а как ты думаешь, что будет теперь?

– Не знаю, но я решилась во что бы то ни стало принадлежать Георгу, потому что люблю его.

Гневным движением оттолкнул Равен в сторону стоявший перед ним стул, совсем близко подошел к девушке и чуть не крикнул:

– И это ты осмеливаешься говорить мне? Ты смела без моего ведома и согласия дать слово, хотя прекрасно знала, что я никогда не соглашусь на этот брак, и теперь открыто идешь против меня? Ты рассчитываешь на доброту и снисходительность, которые я до сих пор выказывал в отношении тебя? Но с сегодняшнего дня со всем этим покончено. Не вызывай меня на борьбу, Габриэль, – тебе придется жестоко раскаяться.

У меня есть средства сломить упорство упрямого ребенка, и я беспощадно воспользуюсь ими и в отношении тебя, и в отношении Винтерфельда. Он должен будет отдать мне отчет в «романе», которым хотел одурачить тебя за спиной твоих близких, чтобы выманить у тебя обещание, не имеющее, впрочем, ни малейшего значения, поскольку ты еще не вправе располагать собой. Он рассчитывает на руку моей наследницы, чтобы с ее помощью достичь влияния и богатства, однако может жестоко ошибиться. Я один имею право решать вопрос о твоей будущности, находящейся всецело в моих руках. От меня одного зависит устроить тебе блестящее положение в свете, но за это я требую полнейшего повиновения. О таком браке не может быть и речи ни при каких обстоятельствах. Я отказываю в своем согласии, и тебе остается лишь подчиниться моей воле!

При этой вспышке гнева Габриэль отступила на шаг, но не сдалась. Она не испугалась ни повелительного тона, ни грозного взгляда и с неожиданной энергией воскликнула:

– У тебя нет надо мной никаких прав, кроме права опекуна, но и оно прекращается с моим совершеннолетием! Моя будущность и положение в свете – дело Георга, и, какими бы они ни были, я приму их из его рук. С его любовью не связано никакого расчета. Георг…

– Георг, все Георг! – гневно топнул ногой барон. – Я запрещаю тебе называть так этого Винтерфельда в моем присутствии. Повторяю, ты не будешь его женой…

Сверкнув глазами, девушка гордо выпрямилась; она была скорее возмущена, чем испугана такой неудержимой запальчивостью.

– Дядя Арно, ты бесконечно несправедлив, ты… – начала она и вдруг замолчала: их взоры встретились, и страстное, жгучее пламя взгляда опекуна обожгло ее.

В этом взоре не было ни ненависти, ни гнева – в нем выражалась мучительная скорбь, безумное горе. Габриэль невольно прижала руки к груди, где, казалось, вся кровь прилила в эту минуту к сердцу, на миг у нее захватило дыхание, и она перестала осознавать, что делается вокруг нее, затем в ее душе точно сверкнула ослепительная молния, с неумолимой ясностью осветившая истину. Она побледнела как полотно и схватилась за спинку стула, ища опоры.

Это движение заставило барона опомниться. Он заметил бледность племянницы и приписал ее страху перед его резкостью. Этот человек, привыкший к строгому самообладанию, может быть, в первый раз в жизни вышел из себя. Он опомнился и употребил все усилия, чтобы побороть охватившее его волнение. Несколько минут длилось томительное молчание, одинаково тягостное для обоих. Равен подошел к окну и, прижавшись лбом к стеклу, смотрел на тонувший в тумане ландшафт. Габриэль не двигалась с места.

– Я испугал тебя своей несдержанностью, – заговорил наконец барон, не оборачиваясь. – О таких вещах надо говорить спокойно, а мы оба теперь в неподходящем настроении. Завтра… или позднее… а теперь оставь меня одного, Габриэль!

Она повиновалась и молча направилась к двери, но здесь приостановилась. Как вчера во время танцев, так и теперь она, не видя его, почувствовала на себе его взгляд и, как тогда, повиновалась таинственной силе, заставившей ее встретить этот взгляд. Равен действительно отвернулся от окна и следил за ней глазами.

– Еще одно условие, – беззвучно проговорил он, уже вполне овладев собой. – Ни слова, ни строки ему. Я сам поговорю с ним.

Задумчиво вернулась Габриэль на половину матери. Баронесса, привыкшая вставать очень поздно, только что окончила свой утренний туалет. Выйдя в столовую к завтраку, она заметила отсутствие дочери, обыкновенно уже ожидавшей ее, и только собиралась обратиться с расспросами к слуге, как в комнату вошла сама Габриэль.

– Где ты пропадала, дитя? – воскликнула мать. – Я не допускаю мысли, что в такую погоду тебе вздумалось пойти гулять. И на что ты похожа? Отчего ты так бледна и расстроена? Что случилось?

– Ничего, – ответила девушка необычно глухим голосом.

– Тебе, наверное, нездоровится, – сказала баронесса, озабоченно взглянув на дочь. – Вчера ты была еще очень разгорячена танцами, когда мы проходили по холодному коридору. Выпей немного горячего чаю, это будет тебе полезно.

– Благодарю, мама! Я лучше уйду к себе и прилягу. Скажи дяде, что мне нездоровится, пусть он сегодня обойдется без моего общества. Я не могу остаться. – И она вышла из комнаты.

Баронесса очень удивилась, она так же не привыкла к странной замкнутости дочери, как и к бледности ее всегда цветущего личика. Вскоре слуга барона доложил, что его превосходительство просит извинить, если он не пожалует к завтраку. Баронесса покачала головой, но природа отказала ей в способности сопоставлять факты, поэтому ей и в голову не пришло искать во всем, что делалось вокруг нее, какую-нибудь внутреннюю связь. Она предоставила событиям идти своим чередом и молча уселась одна за стол.

В канцелярии тщетно ожидали появления начальника. Сегодня он не выходил из своего кабинета и приказал отдать важнейшие дела на рассмотрение советнику Мозеру. Советник, которому все-таки пришлось доложить начальнику о не терпящих отлагательства делах, вернулся из кабинета с очень серьезным лицом и заявил, что его превосходительство сегодня крайне немилостивы. Действительно, барон выслушал его доклад с большим нетерпением и очевидной рассеянностью и слишком скоро отпустил советника. Мозер, всегда делавший вид, будто знает гораздо больше остальных служащих, намекнул на то, что получены важные официальные депеши. Чиновники начали перешептываться и строить всевозможные предположения.

Вскоре к губернатору позвали асессора Винтерфельда. В этом не было ничего необыкновенного, так как он должен был явиться к нему в тот самый день с докладом. Поэтому молодой человек без всякого дурного предчувствия, думая исключительно о своем докладе, спокойно вошел в кабинет начальника и, приведя в порядок бумаги, стал ожидать приказания приступить к докладу.

– Отложите это, – сказал Равен, – сегодня доклад не состоится. Мне необходимо поговорить с вами о другом.

Георг с удивлением взглянул на него и только теперь заметил, до какой степени изменилась манера барона держать себя. Несколько надменное спокойствие, с каким он обыкновенно обращался к своим подчиненным, на этот раз уступило место ледяной холодности. Он стоял, опершись о письменный стол, и, смерив взглядом стоящего перед ним молодого человека, хотел, казалось, разглядеть каждую его черту. В этом взгляде и во всей фигуре барона выражалась нескрываемая неприязнь.

Увидев это, Георг сразу понял значение слов, сначала показавшихся ему загадочными. Он догадался, что «немилость его превосходительства» относилась исключительно к нему, и понял причину этой немилости. Давно ожидаемая катастрофа наконец разразилась.

– Сегодня утром у меня был разговор с находящейся под моей опекой баронессой Гардер, – начал барон, – причем было упомянуто ваше имя. От вас не требуется никаких объяснений. Я знаю, что произошло, и хочу только спросить вас, каким образом удалось вам довести девушку до непростительного пренебрежения искренностью и уважением, с какими она должна относиться к своим близким.

Георг потупил взор: чувство чести подсказывало ему, что упрек был вполне заслужен им.

– Может быть, я был не прав, умалчивая до сих пор о случившемся, – ответил он. – Моим единственным извинением служит мое положение, еще не позволяющее мне открыто сделать предложение.

– В самом деле? А я думаю, что чувство, которое мешает вам сделать предложение, должно было бы помешать вам и объясняться в любви.

– Совершенно верно, ваше превосходительство, если бы объяснение явилось преднамеренным. Но этого не было – признание вырвалось у меня неожиданно, и лишь тогда, когда оно было высказано и принято, заговорил рассудок, и я должен был признаться себе, что не обладаю пока ничем, что оправдало бы мое предложение в глазах баронессы.

– Хорошо еще, что вы сами признались себе, а то я был бы поставлен в печальную необходимость объяснить вам это. Если даже моя племянница и обещала вам что-нибудь, то такое обещание, разумеется, не может иметь никакого значения, так как дано без согласия матери или моего; было бы просто-напросто смешно, если бы вы вздумали связывать с ним какие-либо надежды. Я сожалею, что моя племянница оказалась способной на подобное безрассудство, но вы, вероятно, и сами не думаете, что я стану серьезно считаться с этим.

От презрительного тона губернатора лицо Георга покрылось ярким румянцем.

– Не знаю, – взволнованно ответил он, – заслуживает ли насмешки или презрения серьезная, чистая привязанность, не допускающая ни одной недостойной мысли и свято чтущая ту, которая пробудила ее. Я до сих пор хранил ее в тайне и побуждал фрейлейн Гардер делать то же только потому, что отлично знал, сколько понадобится времени и труда с моей стороны, чтобы устранить все препятствия; в то же время я понимал, что будут приложены все усилия, чтобы разлучить нас. Это – моя единственная вина, заслуживающая, может быть, и упрека и порицания, но кто знает, что значит любить, тот не осудит меня слишком строго. Я вовсе не ожидал, что на нашу обоюдную склонность можно смотреть как на романтический бред.

– За что же иное прикажете принять ее? – с угрозой спросил барон. – Я думаю, вы имеете полное основание быть мне благодарным за то, что смотрю на дело именно с такой точки зрения, ибо только на этом основании к вашему поступку можно отнестись более или менее снисходительно. Если бы я полагал, что вы и Габриэль серьезно думаете о браке, то…

Он не докончил начатой фразы, но его взгляд досказал остальное в очень неблагоприятном для асессора смысле.

– Неужели вы, ваше превосходительство, предпочли бы, чтобы мы любили друг друга, не думая о том, что когда-нибудь соединимся браком? – спокойно спросил Георг.

– Вы забываетесь! – вспылил барон. – Не на мою племянницу, а на вас одного падает вся вина этой тайной помолвки. Девушка еще не в состоянии взвесить все ее значение и все разделяющие вас обстоятельства, но вы – можете, и потому я требую от вас отчета. Вы один из самых молодых моих чиновников, без имени и положения, без средств и видов на будущее. По какому праву осмеливаетесь вы посягать на руку баронессы Гардер, привыкшей к блестящему положению и принадлежащей к совершенно другому общественному кругу, нежели вы?

– По тому же праву, которым воспользовался барон фон Равен, когда при подобных же обстоятельствах просил руки дочери министра, ставшей впоследствии его супругой, – решительно ответил Георг, – по праву будущего.

Равен закусил губу:

– Вы, кажется, видите в моей карьере естественный прообраз своей собственной? С вашей стороны несколько смело так бесцеремонно ставить себя на одну доску со мной. К тому же ваше сравнение не из удачных. Я уже принадлежал к интимному кружку министра гораздо раньше, чем сделался его сыном. Я знал, что он одобрял мои планы, и получил его согласие на брак прежде, чем объяснился с его дочерью. В подобных обстоятельствах это – единственный честный путь. Заметьте это себе!

– Ваше превосходительство поступили, конечно, гораздо корректнее и разумнее меня, но я люблю Габриэль.

Взор Равена с диким гневом устремился на смельчака, отважившегося напомнить ему, что его собственная помолвка была лишь делом расчета.

– Я попросил бы вас в моем присутствии говорить исключительно о баронессе Гардер, – сказал он. – Что же касается бескорыстия вашей любви, то неужели вам не было известно, что мою племянницу все считают моей единственной наследницей?

– Нет! Но я полагаю, что если подобное решение и существует, то оно будет изменено, как только баронесса вступит в брак без согласия опекуна.

– Ваше предположение совершенно верно, и вы настолько эгоистичны, что не задумываетесь отнять у существа, которое вы, как говорите, любите, все, что обеспечивают ей ее происхождение и родственные связи. Вы хотите заставить ее вести с вами жизнь, полную лишений? Самоотверженная любовь, нечего сказать! К счастью, Габриэль Гардер не так создана, чтобы согласиться на эту идиллию самоотречения, а я уже сам позабочусь о том, чтобы она не сделалась жертвой юношеского легкомыслия.

Георг молчал. Барон коснулся самого больного места – он часто сам чувствовал то, что барон выразил словами: Габриэль не была создана для «идиллии самоотречения».

– Кончим разговор, – сказал Равен, гордо выпрямляясь. – Я ни под каким видом не даю племяннице права решать вопрос о своей будущности без моего согласия и не допускаю осуществления желаний и надежд, которые для меня не существуют. Вы знаете, что права опекуна так же неограниченны, как права отца, и должны будете подчиниться этому. Я рассчитываю на ваше чувство чести и надеюсь, что вы не станете продолжать за моей спиной отношения, которые могут только повредить доброй славе девушки, как уже повредили ее добрым отношениям в семье. Вы должны дать мне слово не стараться тайно искать сближения, которое я открыто запрещаю.

– Да, если мне будет разрешено еще раз повидаться с баронессой Гардер и поговорить с нею, хотя бы в присутствии ее матери.

– Нет!

– В таком случае я не могу дать требуемое слово.

– Подумайте о том, против кого вы восстаете! – предупредил барон, и в его голосе звучала недвусмысленная угроза.

Ясные глаза Георга бесстрашно встретили грозный взор начальника. Оба смерили друг друга взглядом, как два противника, пробующие свои силы перед схваткой. Вся фигура молодого человека выражала решимость и спокойствие, старший собеседник едва сдерживал волнение.

– Я восстаю только против жестокого и несправедливого приговора, – сказал Георг, отвечая на последние слова барона. – Ваше превосходительство имеет право разлучить нас, и нам приходится подчиниться необходимости, против которой мы оба бессильны. Но жестоко и несправедливо отказывать нам в разговоре, который, может быть, будет последним на многие годы. Я не знаю, каким образом будут стараться повлиять на фрейлейн Гардер, как объяснят ей мое насильственное удаление из этого дома. Но я должен по крайней мере сказать ей, что не отказываюсь от ее руки и приложу все усилия, чтобы заслужить эту руку. И я это сделаю устно или письменно, с согласия или без согласия вашего превосходительства!

Георг поклонился и вышел, не ожидая, чтобы начальник отпустил его.

Равен бросился в кресло. Разговор принял совершенно неожиданный для него оборот. До сих пор он знал Винтерфельда только по службе и смотрел на него, как на талантливого чиновника, но не считал его выдающейся личностью. Сегодня в первый раз оказались лицом к лицу не подчиненный с начальником, а мужчина с мужчиной, и барон пришел к заключению, что под этой спокойной скромностью, за этим ясным челом таится энергия, не уступающая его собственной. Он привык справляться со всяким сопротивлением одной силой своей властной личности, но здесь напрасно призывал на помощь и эту нравственную силу, и преимущество своего служебного положения – ему не удалось ни запугать, ни унизить противника, и он вынужден был признать его равным себе во всех отношениях. Габриэль отдала свою любовь не недостойному человеку, и этот факт заставлял глубоко страдать барона. Многое дал бы он за то, чтобы считать себя вправе смотреть на эту любовь, как на простое ребячество, и иметь полное основание разлучить молодых людей. Теперь у него оставался лишь один жалкий предлог: большая разница в имущественном и общественном положении, но он сам некогда доказал, как легко разрушить подобную преграду, имея сильную волю и запас энергии, хотя им и руководили совершенно иные побудительные причины.

Лучшее преимущество молодости – горячая, страстная любовь, не делающая различия между возможным и невозможным, – до сих пор не было знакомо Равену. Ради честолюбия он отказался от мечты о любви и о счастье в то время, когда имел на них право; теперь же, в осеннюю пору его жизни, его посетили эти светлые грезы, окружая обманчивым ласковым сиянием, и овладевали всеми его помыслами, пока внезапно не пробуждался от них к холодной действительности. Молодость влекло к молодости, а стареющий человек оставался одиноким в апогее власти и успеха, от которых он в эту минуту, может быть, охотно отказался, лишь бы вернуть молодость…