Весна миновала, и лето наступило во всем своем жгучем великолепии. В Оденсберге уже начали готовиться к свадьбе, назначенной на конец августа. После обряда бракосочетания предполагался большой праздник, на который в дом Дернбурга должны были собраться гости со всей округи, а сразу после свадьбы молодая чета должна была отправиться в свадебное путешествие на юг.

Служащие и рабочие оденсбергских заводов тоже были намерены принять участие в празднестве – они хотели принести свои поздравления патрону по поводу брака его единственного сына и наследника. Директор возглавлял образованный с этой целью комитет по подготовке грандиозного торжества, и все ревностно выполняли его поручения.

Но точно какая-то туча омрачила дом и семью Дернбурга. Сам Дернбург был расстроен разными событиями. Предстоящие выборы в рейхстаг взволновали даже его Оденсберг, и он слишком хорошо знал, что здесь не обходится без наущений и подстрекательств; открыто никто не агитировал – он слишком крепко держал в руках вожжи, но он не мог воспрепятствовать тайной, а потому и опасной деятельности социал-демократической партии, шаг за шагом проникавшей в среду рабочих его заводов, на которые до сих пор он мог полностью положиться.

Кроме того, здоровье Эриха снова внушало Дернбургу серьезные опасения. Он почти отказался от мечты посвятить сына в дело, которое ждало его в будущем; молодой человек постоянно прихварывал, по-прежнему должен был тщательно беречь свое здоровье, а о регулярных занятиях не было и речи. Сюда присоединилось еще сватовство Вильденроде и открытое признание Майи в любви, которое было принято Дернбургом с величайшим изумлением и почти с досадой.

Объяснившись с девушкой, барон попросил ее руки у отца, но встретил энергичное сопротивление. Несмотря на расположение к нему Дернбурга, он совершенно не был похож на человека, за которого тот хотел бы выдать свою дочь, а мысль, что шестнадцатилетняя девочка станет женой человека, который по возрасту мог бы быть ей отцом, не укладывалась в голове старика так же, как взаимность, которую встретила любовь Оскара со стороны Майи. Правда, просьбы его любимицы привели к тому, что он перестал настаивать на сиюминутном отказе, но ничто не могло заставить его сразу же дать свое согласие, он решительно заявил, что его дочь еще слишком молода, что она должна подождать, испытать себя, а года через два можно будет опять завести об этом речь.

Ждать! Это было невозможное слово для человека, которому приходилось считать минуты. А между тем в настоящее время ему не оставалось ничего другого, потому что Майю устранили от его влияния. Дернбург, отказывая ему в руке дочери, намекнул на то, что его ежедневные встречи с девушкой и жизнь в одном доме с ней будут неудобны. Но оставить Оденсберг теперь значило наверняка проиграть игру, надо было бдительно следить за всем, чтобы встретить опасность, грозовой тучей нависшую над головой барона со времени разговора с Рунеком; кроме того, надо было оставаться возле сестры, чтобы быть уверенным, что она сдержит вырванное у нее обещание. Вследствие этого Вильденроде не пожелал понять намек Дернбурга и остался; тогда Дернбург со свойственной ему энергией тотчас отослал дочь к своим знакомым погостить. Она должна была вернуться только к свадьбе брата.

Эгберт Рунек приехал из Радефельда с обычным докладом патрону. Он имел обыкновение заходить только в кабинет Дернбурга и, окончив дело, тут же удаляться; казалось, он стал совсем чужим семье Дернбурга. Но сегодня он сначала зашел к Эриху; тот был радостно изумлен его визитом, но не мог не встретить его упреком:

– Наконец-то ты показался! Я уже думал было, что ты совсем забыл меня и что мы все вообще попали к тебе в немилость; только отцу еще удается лицезреть тебя.

– Ты знаешь, как я занят! Мои работы…

– Ну да, как же! Твои работы вечно служат для тебя предлогом. Однако иди же сюда, поговорим! Я так рад, что могу с тобой пообщаться.

Эрих усадил друга на диван рядом с собой, стал расспрашивать, рассказывать, но говорил почти один; Рунек был поразительно молчалив и лишь изредка механически отвечал, как будто его голова была занята совершенно не тем. Но когда Эрих заговорил о предстоящей свадьбе, он стал внимательнее.

– Мы уедем в день венчания, сразу после обеда, – со счастливой улыбкой сказал Эрих. – Несколько недель я думаю провести с женой в Швейцарии, а потом мы полетим на юг. Ты не знаешь, что я испытываю, произнося это слово! Это холодное северное небо, эти мрачные горы, вся здешняя жизнь и работа – все это таким тяжелым гнетом ложится на мою душу! Я не могу здесь полностью выздороветь, Гагенбах того же мнения и предлагает, чтобы я на всю зиму остался в Италии. К сожалению, отец не хочет об этом и слышать, придется вступить с ним в борьбу, чтобы настоять на своем.

– Ты опять чувствуешь себя хуже? – спросил Эгберт, глаза которого со странно пытливым выражением не отрывались от лица Эриха.

– О, это пустяки! – беззаботно ответил тот. – Доктор до смешного пуглив. Он надавал мне всевозможных наставлений и хочет даже ограничить празднества в день свадьбы, потому что они будто бы могут взволновать меня. Он смотрит на меня как на тяжелобольного, которому любое возбуждение может причинить смерть.

Рунек тяжело и мрачно смотрел на своего собеседника, в его взгляде и голосе выражалось нечто вроде подавленной борьбы.

– Так доктор боится последствий волнения? Правда, у тебя кровь шла горлом…

– Господи, ведь это было два года тому назад и давно уже прошло, – нетерпеливо перебил его Эрих. – Просто мне вреден воздух Оденсберга. Цецилия тоже не может привыкнуть к здешней жизни. Она создана для радости и солнечного света; здесь же, где все основано на труде и обязанностях, где строгие глаза моего отца постоянно следят за ней, она не в состоянии существовать. Если бы ты знал, что произошло с моей жизнерадостной Цили! Какой бледной и молчаливой она стала в последние недели, как изменилась до неузнаваемости! Иной раз я боюсь, что тут кроется совсем другая причина. Если она раскаивается в том, что дала мне слово, если… Ах, мне всюду что-то чудится!

– Полно, Эрих, прошу тебя! – успокоительным тоном заметил Рунек. – Ты волнуешься без всякой причины.

– Нет, нет! Я вижу, я чувствую, что Цецилия что-то скрывает от меня. Третьего дня она выдала себя. Я говорил о нашем свадебном путешествии по Италии, как вдруг у нее вырвалось: «Да, уедем, Эрих, куда хочешь, только подальше, подальше отсюда! Я не вынесу этого больше!» Чего она не вынесет? Она не захотела отвечать мне на этот вопрос, но ее восклицание было похоже на крик отчаяния.

Дернбург взволнованно вскочил. Эгберт тоже встал и, как бы случайно выйдя из полосы яркого солнечного света, падавшего через окно, остановился в тени.

– Ты, конечно, очень любишь свою невесту? – медленно спросил он.

– Люблю ли я ее! – глаза Эриха заблестели мечтательной нежностью. – Ты никогда не любил, Эгберт, иначе не задавал бы такого вопроса. Если бы Цецилия отказала мне, когда я просил ее руки, может быть, я и перенес бы этот удар; но если бы потерял ее теперь, это было бы моей смертью!

Эгберт молча стоял, полуотвернувшись, и на его лице все еще отражалась глухая, мучительная борьба, но, услышав последние слова, он поднял голову, подошел к другу и, положив руку ему на плечо, дрожащими губами, но твердо произнес:

– Ты не потеряешь ее, Эрих! Ты будешь жить и будешь счастлив.

– Ты уверен в этом? – спросил Эрих, с удивлением глядя на него. – Ты говоришь так, будто властен над жизнью и смертью.

– Считай мои слова пророчеством, которое исполнится. Ну, мне пора, я пришел проститься, потому что со всеми делами в Радефельде справился раньше чем предполагал.

– Тем лучше, ты вернешься в Оденсберг, и, я надеюсь, мы будем часто видеться.

– Едва ли. У меня другие планы, которые не позволяют оставаться в Оденсберге. Я хочу сегодня поговорить об этом с твоим отцом.

– Вот беспокойный человек! Вечно стремится вперед, к чему-то новому без отдыха и перерыва! Не успел закончить одну работу, как в твоей голове роятся новые проекты. Что там ты еще придумал?

– Будет лучше, если тебе расскажет об этом твой отец, теперь ты не в таком настроении, чтобы слушать. Итак, прощай, Эрих!

Рунек протянул другу руку, с трудом сдерживая волнение, Эрих непринужденно пожал ее.

– Но мы еще не прощаемся окончательно, не правда ли? Ты ведь еще вернешься пока в Радефельд?

– Разумеется, но я уеду оттуда, может быть, на днях, и как знать, где я раскину свою палатку, когда ты вернешься весной из Италии.

– В таком случае мы увидимся еще на моей свадьбе. Я не отпущу тебя, пока ты не дашь мне этого обещания. Я не хочу, чтобы тебя не было со мной в такой день, ты приедешь во что бы то ни стало! А теперь я отпущу тебя, потому что вижу, у тебя опять под ногами земля горит… До свидания!

– Хорошо… прощай, Эрих! – Рунек почти судорожно пожал руку другу детства, быстро повернулся и вышел из комнаты, как будто боясь, чтобы его не удержали. В коридоре он остановился и с глубоким вздохом прошептал: – Он прав, это было бы его смертью. Нет, Эрих, ты не умрешь из-за меня! Этого я не могу взять на свою совесть.

Дернбург находился в кабинете и озабоченно слушал сидевшего против него доктора Гагенбаха. Вильденроде тоже был здесь; скрестив руки на груди, он стоял, прислонившись к косяку окна, не вмешиваясь в разговор, но следя за ним с напряженным вниманием.

– Вы преувеличиваете опасность, – сказал доктор успокоительным тоном, – Эрих страдает только от климата нашей суровой весны. Ему следовало дольше оставаться на юге и еще остановиться где-нибудь по пути для постепенной адаптации к нашим условиям; перемена климата оказала на него вредное воздействие. Ему необходимо вернуться на время в Италию, и я только что говорил с ним о том, где он проведет зиму. Он предпочитает Рим в угоду жене; я же настаиваю на Сорренто или Палермо.

Лицо Дернбурга еще больше омрачилось.

– Вы считаете крайне необходимым, чтобы Эрих всю зиму провел в Италии? – спросил он. – Я надеялся, что он с женой вернется к Рождеству.

– Нет, это значило бы снова поставить под удар все, чего мы достигли прошлой зимой.

– Чего же мы достигли? Частичного выздоровления, причем уже через несколько месяцев его здоровье опять стало ухудшаться! Будьте откровенны, доктор, вы считаете, что мой сын вообще не в состоянии переносить наш климат? Считаете ли вы возможным, чтобы Эрих подолгу жил в Оденсберге, чтобы он мог работать вместе со мной и в будущем стал моим преемником, как я надеялся, когда он вполне здоровым с виду вернулся весной?

Глаза Дернбурга с напряженным беспокойством следили за губами доктора, а Вильденроде даже вышел из оконной ниши, где до сих пор стоял. Гагенбах колебался, казалось, ему тяжело было отвечать. Наконец он серьезно произнес:

– Нет, уж если вы хотите знать правду, продолжительное пребывание на юге – обязательное условие жизни для вашего сына. Летом он может на несколько месяцев приезжать в Оденсберг, но зимы в наших горах он не вынесет, так же точно, как не вынесет и напряжения сил, которого требует ведение дел. Это мое твердое убеждение.

Вильденроде невольно поднял брови; Дернбург молчал и только подпер голову рукой, но было видно, как тяжело поразил его приговор доктора, хотя он, вероятно, ожидал его.

– В таком случае придется проститься с планами, которые я так долго лелеял, – сказал он наконец. – Я все-таки надеялся… Как бы там ни было, Эрих – мой единственный сын, и я уберегу его, хотя бы при этом мне пришлось отказаться от сокровеннейшей мечты. Пусть он найдет себе уютный уголок где-нибудь на юге и ограничит свою деятельность его благоустройством. Это я могу для него сделать. Благодарю за откровенность, доктор. Как ни горька истина, надо с ней мириться. Мы еще поговорим об этом.

Гагенбах простился и вышел. Несколько минут в комнате царило молчание, наконец Вильденроде тихо произнес:

– Неужели этот приговор был для вас сюрпризом? Для меня нет, я уже давно боялся чего-нибудь подобного. Если отъезд необходим для выздоровления Эриха, то, мне кажется, вам обоим будет легче пережить разлуку.

– Эриху это понравится! Он всегда питал страх к положению, которое должен был занять, его пугала эта беспрерывная работа, которую он должен был возглавить, ответственность, которую он должен был на себя взять; ему будет гораздо приятнее сидеть на берегу голубого моря и мечтать о своей вилле; он будет очень рад, узнав, что ничто больше не прервет его мечтательного покоя, а я останусь здесь один-одинешенек с перспективой передать когда-нибудь Оденсберг, плод трудов всей моей жизни, в чужие руки. Это горько!

– Разве это в самом деле неизбежно? Ведь у вас есть еще дочь, которая может дать вам второго сына, но вы все еще отказываете ее избраннику в сыновних правах.

– Оставьте это! Не теперь…

– Именно теперь, именно в эту минуту я желал бы поговорить с вами! – возразил барон. – Я не ожидал и не заслужил такого отношения, с каким вы встретили мое предложение. Вы почти упрекнули меня, как будто, делая его, я совершил неблаговидный поступок.

– Вы его совершили, вы не должны были говорить о любви шестнадцатилетней девочке, не заручившись согласием отца. Если юноше простительно поддаться минутному увлечению, то человеку ваших лет это непростительно.

– Эта минута позволила мне изведать высшее счастье в моей жизни! – пылко воскликнул Оскар. – Она дала мне уверенность, что и Майя любит меня! Майя при вас повторила это признание, мы оба надеялись на благословение отца, а вместо этого нас осудили на бесконечное ожидание. Вы отправили Майю из Оденсберга, лишив себя ее близости только для того, чтобы отнять ее у меня.

– А что же я должен был сделать? После вашего преждевременного объяснения невозможно было позволить ей ежедневно, совершенно свободно видеться с вами, раз я не согласился на немедленную помолвку.

– Так сделайте это теперь! Сердце Майи принадлежит мне, а я люблю ее безгранично. Вы вынуждены отпустить сына в далекие края, позвольте же мне заменить его! Я полюбил ваш Оденсберг и отдал ему все силы человека, который устал вести бесцельную жизнь и желает начать новую. Неужели вы откажете мне только потому, что между мной и моей молоденькой невестой двадцать лет разницы?

В тоне барона слышалась горячая, убедительная просьба. Он не мог бы выбрать для разговора лучшего времени, чем сейчас, когда старик, хмуро сидевший перед ним, пережил крушение всех надежд, возлагаемых им на сына; надежда на человека, которого он прочил в помощники своему слабому, лишенному самостоятельности наследнику, тоже обманула его; этот план рухнул в ту минуту, когда Дернбург узнал, что сердце Майи уже не свободно. Ему не пришлось бы расстаться с любимой дочерью, если бы она стала женой Вильденроде, а последний со своей сильной, энергичной натурой заменил бы ему то, что он потерял в сыне.

– Это серьезное и важное по своим последствиям решение, – сказал Дернбург. – Если вы действительно решили полностью изменить свой образ жизни, то помните, обязанности, которые вас ждут, нелегки; может быть, они потому только и прельщают вас, что совершенно новы и незнакомы вам. Вы не привыкли к постоянному труду…

– Но я привыкну, – перебил Вильденроде. – Вы часто в шутку называли меня своим ассистентом, будьте же теперь моим настоящим учителем и наставником. Вам не придется стыдиться своего ученика. Я убедился наконец, что надо работать и созидать, чтобы быть счастливым, и я буду работать. Исполните же наконец мою просьбу! Вы позволили Эриху быть счастливым, неужели вы откажете в счастье Майе?

– Поживем – увидим! Через три недели свадьба Эриха, Майя вернется в Оденсберг и…

– Тогда я могу просить руки моей невесты! – бурно воскликнул Оскар. – О, благодарю вас, мы оба благодарим нашего строгого, но такого доброго отца!

Легкая улыбка осветила лицо Дернбурга, хотя он и не выразил согласия, но и не отверг благодарности.

– Однако довольно об этом, Оскар, – сказал он, впервые называя его так фамильярно. – Иначе кто знает, чего вы добьетесь от меня своей бурной настойчивостью, а у меня есть еще дело; сейчас должен явиться Эгберт, он приедет сегодня с докладом из Радефельда.

Сияющее выражение на лице Вильденроде погасло, и он заметил вскользь с деланым равнодушием:

– Господина Рунека теперь, вероятно, просто осаждают: ведь в его партии царит такая суета, что дым стоит коромыслом.

– Да, – спокойно ответил Дернбург, – господа социалисты храбрятся и петушатся донельзя; кажется, они собираются даже впервые выставить собственного кандидата на выборах.

– Это правда. А вы знаете, кого они наметили?

– Нет, но полагаю, что Ландсфельда, который при всяком удобном случае разыгрывает роль вождя. Впрочем, он не больше как агитатор, для рейхстага он не годится, а партия социалистов обычно знает своих членов от и до. Но ведь здесь все дело в том, чтобы попробовать свои силы, серьезно оспаривать у меня кандидатуру социалисты не собираются.

– Вы полагаете? Может быть, у господина Рунека имеются более точные сведения на этот счет.

Дернбург нетерпеливо пожал плечами.

– Разумеется, Эгберту придется теперь принять окончательное решение, он знает это не хуже меня. Если он будет заодно со своей партией, то есть в данном случае против меня, то между нами все будет кончено.

– Он уже решил, – холодно сказал Вильденроде. – Вы не знаете имени вашего соперника, а я знаю – его зовут Эгберт Рунек.

Дернбург вздрогнул как от удара, а потом заявил коротко и твердо:

– Это неправда!

– Извините, я узнал это из самых верных источников.

– Это неправда, говорю я вам! Вас обманули, этого не может быть.

– Едва ли. Впрочем, скоро мы все узнаем, так как вы ждете Рунека к себе.

Дернбург в сильном волнении заходил по комнате, но сколько ни размышлял, полученное известие казалось ему столь же неправдоподобным, как и в первую минуту.

– Вздор! На такое Эгберт не пойдет, он знает, что ему придется выступить против меня, бороться со мной.

– Не думаете ли вы, что это испугает его? – насмешливо спросил Оскар. – Во всяком случае, господин Рунек стоит выше таких устарелых предрассудков, как благодарность и привязанность, и кто знает, в самом ли деле на его избрание так мало надежды? Он столько месяцев жил в Радефельде, свободный от всякого надзора, имея в своем распоряжении несколько сот рабочих; без сомнения, он заручился их голосами, а каждый из них найдет ему десять-двадцать приверженцев среди своих оденсбергских товарищей. Он не терял времени даром. И этого человека вы осыпали благодеяниями! Он обязан вам воспитанием и образованием, всем, что у него есть, вы дали ему место, возбудившее зависть всех ваших подчиненных, а он воспользовался им для того, чтобы втихомолку подкопаться под вас и сокрушить здесь, в Оденсберге, голосами ваших же рабочих.

– Вы считаете это возможным? – резко спросил Дернбург. – Об этом, я полагаю, нам нечего беспокоиться.

– Дай Бог, но довольно уже и одной попытки. До этой минуты Рунек предпочитал хранить благоразумное молчание, хотя ему уже несколько месяцев назад было известно, в чем дело. Откроет ли это наконец ваши глаза, или вы все еще верите своему любимцу.

– Да, впрочем, Эгберт скажет мне все сам.

– Скажет, только не добровольно! Это будет тяжелая минута и для вас; я вижу, что одно предположение уже волнует вас, а между тем…

– Уйдите, Оскар, – мрачно перебил его Дернбург, – Эгберт может войти каждую минуту, а я хочу говорить с ним наедине, что бы ни вышло из этого разговора.

Он протянул барону руку и тот ушел; его глаза горели гордым, страстным торжеством, наконец-то он ступил на почву, на которой хотел стать полновластным хозяином, когда теперешний повелитель Оденсберга закроет глаза! Эрих добровольно уступал ему поле битвы, уезжая с женой в Италию; теперь горячие мечты барона о богатстве и власти могли осуществиться, а рядом с ними расцветало чудное, неизведанное им счастье! Еще немного – и горячо желанная цель будет достигнута.

Вильденроде вышел в переднюю, в ту же минуту противоположная дверь открылась, и он очутился лицом к лицу с Рунеком. Он невольно сделал шаг назад, инженер тоже остановился; он видел, что барон хочет пройти в дверь, но продолжал стоять на пороге, как будто намереваясь загородить ему путь.

– Вы желаете что-нибудь сказать мне, господин Рунек? – резко спросил барон.

– В настоящую минуту – нет, – холодно возразил Эгберт, – позднее – может быть.

– Еще вопрос, найдется ли у меня тогда время и охота вас слушать.

– Я полагаю, у вас найдется время!

Их взгляды встретились, глаза одного сверкали дикой, смертельной ненавистью, глаза другого были полны мрачной угрозы.

– В ожидании этого я покорнейше попрошу вас дать мне дорогу, вы видите, я хочу выйти, – высокомерно произнес Оскар.

Рунек медленно посторонился, Вильденроде прошел мимо него с насмешливой, торжествующей улыбкой. Его не пугала больше опасность, до сих пор темной грозовой тучей висевшая над его головой; если бы его противник и заговорил теперь, его не стали бы слушать, «тяжелая минута», наступившая там, в кабинете, должна была уничтожить его врага.

Войдя в кабинет, Рунек застал патрона за письменным столом; в поклоне, которым Дернбург ответил на приветствие молодого человека, не было ничего особенного, но когда тот вынул портфель и стал открывать его, он сказал:

– Оставь, это ты можешь сделать после, я хочу поговорить с тобой о более важных вещах.

– Я попросил бы у вас сначала несколько минут внимания, – возразил Рунек, вынимая из портфеля бумаги. – Работы в Радефельде почти окончены, через Бухберг проложен туннель, и вся масса воды, находящаяся в почве, направлена к Оденсбергу. Вот планы и чертежи. Остается только соединить водопроводную трубу с заводами, а это сумеет всякий, когда я оставлю свое место.

– Оставишь? Что это значит? Ты не окончишь работ?

– Нет, я пришел просить отставки.

Рунек избегал смотреть на патрона. Дернбург ничем не выразил своего удивления, он откинулся на спинку кресла и скрестил руки.

– Вот как! Разумеется, ты сам знаешь, что тебе следует делать, но я надеялся, что ты хоть доведешь до конца порученные тебе работы. Прежде ты не имел привычки делать что-нибудь наполовину.

– Именно поэтому я и ухожу; меня призывает другой долг, и я обязан повиноваться.

– И он не позволяет тебе оставаться здесь?

– Да.

– Ты имеешь в виду предстоящие выборы? – сказал Дернбург с ледяным спокойствием. – Ходят слухи, что социалисты хотят на этот раз выставить собственного кандидата, и ты, надо полагать, решил голосовать за него. В таком случае мне понятно, почему ты требуешь отставки. Положение, которое ты занимал в Радефельде, и твои отношения со мной и моей семьей несовместимы с твоими поступками. Так долой их! Не будем скрывать, что здесь все дело только в борьбе со мной.

Эгберт стоял молча и опустив глаза. Очевидно, ему трудно было признаться, но вдруг он решительно выпрямился.

– Господин Дернбург, я должен открыть вам одно обстоятельство: кандидат, которого намерена проводить наша партия, – я.

– Неужели ты снисходишь до милости лично сообщить мне об этом? – медленно спросил Дернбург. – Я не надеялся на это. Сюрприз, который ты намерен был сделать мне, несомненно, вышел бы гораздо эффектнее, если бы я узнал имя кандидата из газет.

– Вы уже знали? – воскликнул Эгберт.

– Да, знал и желаю тебе успеха. Тебя нельзя упрекнуть в робости, и для своих двадцати восьми лет ты достаточно нахально добиваешься чести, которой я счел себя достойным, только когда мог опереться на долгую трудовую жизнь. Ты только что встал со школьной скамьи и уже хочешь, чтобы тебя подняли на щит как народного трибуна.

Лицо Рунека то краснело, то бледнело.

– Я боялся, что вы именно так все воспримете, и это еще более затрудняет положение, в которое против моей воли поставило меня решение моей партии. Я боролся до последней минуты, но в конце концов меня…

– Вынудили, не правда ли? Понятно, ты – жертва своих убеждений! Я так и знал, что ты станешь прикрываться этим! Не трудись напрасно, я знаю, в чем дело!

– Я неспособен на ложь и думаю, вы должны бы знать это, – мрачно сказал Эгберт.

Дернбург встал и подошел к нему вплотную.

– Зачем ты вернулся в Оденсберг, если знал, что наши убеждения непримиримы? Ты не нуждался в месте, которое я предложил тебе, перед тобой был открыт весь мир. Впрочем, что я спрашиваю! Тебе надо было подготовить все для борьбы со мной, расшатать почву под моими ногами, сначала предать меня в моих же владениях, а потом разбить наголову!

– Нет, этого я не делал! Когда я приехал сюда, никто не думал о возможности моего избрания; всего месяц тому назад возник этот план, и только на днях он окончательно утвержден, несмотря на мое сопротивление. Я не мог говорить раньше, это была тайна партии.

– Разумеется! Что же, расчет верен. Ни Ландсфельд, ни кто другой не имел бы ни малейших шансов на успех в борьбе со мной, попытка вытеснить меня неминуемо потерпела бы фиаско. Ты же сын рабочего, вырос среди моих рабочих, вышел из их среды, все они гордятся тобой; если ты внушишь им, что я не кто иной, как тиран, который все эти годы угнетал их, высасывал из них последние соки, если пообещаешь им наступление золотого века, это подействует; тебе рабочие, может быть, и поверят. Если человек, который был почти членом моей семьи, возглавит их, чтобы начать борьбу со мной, то уж, верно, их дело правое; они готовы будут головы свои прозакладывать, что это так.

Почти те же слова молодой инженер слышал несколько месяцев тому назад из уст Ландсфельда, он опустил глаза перед проницательным взглядом Дернбурга.

А тот, выпрямившись во весь рост, продолжал:

– Но до этого еще не дошло! Еще посмотрим, забыли ли мои рабочие, что я тридцать лет работал с ними и для них, всегда заботясь об их благе, посмотрим, так ли легко разорвать союз, укреплявшийся в продолжение целой человеческой жизни. Попробуй! Если кому это и может удаться, то только тебе. Ты мой ученик и, вероятно, знаешь, как победить старого учителя.

Эгберт был бледен как мертвец, на его лице отражалась буря, происходившая в его душе. Он медленно поднял глаза.

– Вы осуждаете меня, а сами на моем месте, вероятно, поступили бы точно так же. Я достаточно часто слышал от вас, что дисциплина – первый, важнейший закон для всякого большого предприятия; я подчинился этому железному закону, должен был подчиниться. Чего мне это стоило, знаю лишь я один.

– Я требую повиновения от моих людей, – холодно сказал Дернбург, – но не принуждаю их становиться изменниками.

Эгберт вздрогнул.

– Господин Дернбург, я многое могу стерпеть от вас, особенно в эту минуту, но этого слова… этого слова я не вынесу!

– Что делать, вынесешь! Чем ты занимался в Радефельде?

– Тем, в чем могу отчитаться перед вами и самим собой.

– В таком случае ты плохо исполнил свою обязанность, и тебя заставят искупить свою вину. Впрочем, к чему ворошить прошлое? Речь о настоящем. Итак, ты кандидат своей партии и принял оказанную честь?

– Да… так как это – решение партии. Я должен был покориться.

– Должен! – повторил Дернбург с горькой насмешкой. – В твоем лексиконе появилось слово «должен»! Прежде ты почти не знал его, прежде ты только «хотел». Меня ты счел тираном потому, что я беспрекословно не принял твоих идей относительно облагодетельствования народа, ты оттолкнул мою руку, которая хотела направлять тебя, требовал свободы, а теперь добровольно подчинился игу, которое закует в цепи все твои помыслы и желания, вынудит тебя порвать со всем, что тебе близко, заставит унизиться до роли изменника. Не горячись, Эгберт, это правда! Ты не должен был возвращаться в Оденсберг, если знал, что может наступить час, подобный настоящему; ты не должен был оставаться, когда узнал, что тебя хотят столкнуть со мной, но ты вернулся, ты остался, потому что тебе приказали. Называй это как хочешь, а я называю это изменой. Теперь иди, мы закончили.

Дернбург отвернулся, но Эгберт порывистым движением приблизился к нему.

– Не прогоняйте меня! Я не могу так расстаться с вами. Вы ведь были мне отцом!

В этом душевном порыве прорвались долго сдерживаемая мука и горе, но донельзя раздраженный старик не видел этого или не хотел видеть, он отступил назад, и во всем его облике почувствовалось ледяное отчуждение.

– И сын поднимает руку на отца? Да, я с удовольствием назвал бы тебя сыном, тебя, предпочтительно перед всеми другими! Ты мог бы стать хозяином в Оденсберге. Посмотрим, как отплатят тебе твои друзья за чудовищную жертву, которую ты им приносишь. Теперь все кончено, иди!

Эгберт молчал и медленно повернулся к выходу, с порога он бросил последний тяжелый взгляд назад и… дверь за ним закрылась.

Дернбург тяжело опустился в кресло и закрыл рукой глаза. Из всех испытаний, обрушившихся на него сегодня, это было самым тяжелым. В Эгберте он любил молодую, могучую силу, которая так напоминала его собственную и которую он хотел удержать за собой на всю оставшуюся жизнь; теперь ему казалось, будто с уходом этого молодого человека он навеки утратил лучшую часть самого себя.

Рунек мрачно шел через передний зал. Он так спешил, точно под его ногами горела земля. Было видно, как дорого обошелся ему этот час, когда он разорвал связь со всем, что ему было дорого. «Ты мог бы стать хозяином в Оденсберге!» – одна эта фраза уже определяла размеры жертвы, которую он принес, и кому принес! Он уже давно не испытывал того радостного воодушевления, которое не знает сомнения и не задает вопросов; но он не располагал свободой действий как в былое время, не имел больше права хотеть; он должен был поступать так, а не иначе.

Вдруг рядом зашуршало шелковое платье, и Рунек увидел перед собой баронессу Вильденроде. Он хотел с церемонным поклоном пройти мимо, но Цецилия тихо произнесла:

– Господин Рунек! Я должна поговорить с вами.

– Со мной?

Эгберт думал, что ослышался, но баронесса повторила тем же тоном:

– С вами… и наедине. Прошу вас!

– Как прикажете!

Цецилия пошла вперед, и он последовал за ней в гостиную. Там никого не было. Баронесса подошла к камину, как бы желая избежать солнечного света, яркой полосой врывавшегося в окно. Прошло несколько минут, прежде чем она заговорила. Рунек тоже молчал, его взгляд медленно скользил по ее лицу, которое теперь казалось совсем другим. Веселая невеста странно изменилась. Вместо неотразимо привлекательного создания, все существо которого дышало задорным весельем и избытком энергии, перед Эгбертом стояла бледная, дрожащая девушка с опущенными глазами, с горьким выражением в уголках рта. Она тщетно искала слова, но никак не находила их.

– Я хотела написать вам, господин Рунек, – наконец начала Цецилия, – но услышала, что вы здесь, и решила переговорить с вами лично. Нам нужно объясниться. Я должна напомнить вам о нашей встрече на Альбенштейне. Вероятно, вы так же, как и я, не забыли слов и угроз, которые тогда бросили мне в лицо; они были неясны для меня тогда и остаются неясными и теперь, но с тех пор я знаю, что вы непримиримый враг моего брата и меня.

– Ваш – нет, баронесса, – перебил Рунек. – Я жестоко заблуждался и сразу понял это, я просил у вас прощения, но, правда, не получил его. Мои слова и угрозы относились к другому.

– Но этот другой – мой брат, и удар, который обрушится на него, поразит и меня. Если вы когда-нибудь встретитесь с ним, как встретились тогда со мной, то исход будет ужасный, кровавый. Я много недель дрожала при мысли об этом, а теперь не могу больше, я хочу знать… что вы намерены делать.

– Ваш брат знает о нашей встрече на Альбенштейне?

– Да.

Рунек не стал больше спрашивать, да и незачем было узнавать, что сказал Вильденроде, смущенный, растерянный взгляд Цецилии говорил достаточно ясно, и он решил избавить ее от тягостных расспросов.

– Успокойтесь, – серьезно сказал он. – Встречи, которой вы боитесь, не будет, потому что я завтра же покидаю Радефельд и окрестности Оденсберга, а так как вы с Эрихом уедете на юг, то у вашего брата не будет больше никаких оснований оставаться здесь после вашего бракосочетания; его отъезд избавит меня от необходимости относиться к нему враждебно. От вас же мне не нужно защищать Оденсберг и дом Дернбурга; теперь я знаю это.

Рунек не подозревал, как тяжело было Цецилии слушать его. Она знала о грандиозных планах Оскара, знала, что ее свадьба будет только способствовать осуществлению его собственной цели, что его брачный союз с Майей будет рано или поздно заключен и сделает его хозяином в Оденсберге; но она молчала, зная, что не права, молчала, чтобы опять не навлечь несчастье, которое ей только что удалось устранить.

В большой комнате наступила могильная тишина, в этот миг расставания секунды и минуты бежали с пугающей быстротой! Вдруг Эгберт сделал несколько шагов к Цецилии и заговорил с дрожью в голосе:

– Своими беспощадными обвинениями я допустил по отношению к вам вопиющую несправедливость, которую вы не можете простить мне. Я не мог предполагать, что вы были в полном неведении. Согласны ли вы все-таки выслушать мою последнюю просьбу, предостережение?

Девушка утвердительно кивнула.

– Ваш брак вырвет вас из прежней обстановки и освободит от угнетения брата, освободитесь же и от его влияния! Не давайте ему распоряжаться вашей жизнью; его вмешательство принесет вам несчастье и гибель. То, что я раньше только подозревал, теперь знаю точно. Дорога барона идет по краю пропасти.

Цецилия вздрогнула. Она вспомнила о мрачной угрозе, которой Оскар заставил ее остаться в Оденсберге, и в ее воображении всплыл образ мертвого отца.

– Не продолжайте! – Она с усилием овладела собой. – Вы говорите о моем брате.

– Да, о вашем брате, – выразительно повторил Рунек, – и вы не возражаете мне, следовательно, вы знаете…

– Я ничего не знаю, не хочу ничего знать! О, Господи! Сжальтесь же надо мной! – Цецилия обеими руками закрыла лицо и покачнулась.

Эгберт мгновенно оказался рядом и поддержал ее, как и тогда на Альбенштейне, ее голова с бледным лицом и закрытыми глазами лежала на его плече.

– Цецилия!

В этом единственном слове, сорвавшемся с губ Эгберта, слышалась пылкая страсть; большие темные глаза Цецилии медленно открылись и встретились с его глазами, одну секунду – целую вечность – они смотрели друг другу в глаза.

Громкие звонкие удары часов возвестили полдень. Эгберт опустил руки и отступил.

– Сделайте Эриха счастливым! – глухо произнес он. – Прощайте, Цецилия!

Через секунду его уже не было в комнате, а Цецилия, прижимаясь пылающим лбом к холодному мрамору камина, плакала, ей казалось, что ее сердце разрывается на части.