Больше двух лет прошло с той бурной ночи, когда на оденсбергских заводах свирепствовал пожар, но эта буря и пожар, грозившие все уничтожить, стали источником новой жизни и деятельности.
Тяжелые события мало-помалу начали забываться, хотя долго еще было заметно их влияние. На следующий день после пожара был найден труп барона Вильденроде. Его геройский поступок всюду вызывал удивление и восторг; только Дернбург, Эгберт и немногие, посвященные в тайну, знали, что этой жертвой барон искупил бесчестную, запятнанную жизнь, для всех же других память барона, останки которого покоились под шумящими елями оденсбергского парка, была чиста и непорочна.
По всеобщему убеждению причиной пожара был поджог, но доказательств найдено не было, да их и не хотели искать. Фальнер, на которого падало подозрение, уехал из Германии, чтобы избежать суда, грозившего ему за нападение на Рунека. Так как последние события и без того уже обратили на себя внимание общества, то замешанные в них лица не пожелали еще больше выставлять себя напоказ судебному расследованию. В этом вопросе Дернбург был одинакового мнения со своими противниками и сделал все от него зависящее, чтобы предать прошлое забвению; он не хотел возмущать только что установившийся в Оденсберге мир, возбуждая в рабочих горькие воспоминания.
Еще не оправившись от раны, Рунек послал руководителю партии заявление, что отказывается от звания депутата. Даже без тяжелой раны, препятствовавшей ему в течение нескольких месяцев заниматься какой-либо серьезной деятельностью, такой шаг с его стороны был неизбежен; связь между ним и его бывшими товарищами уже давно была лишь формальной, теперь же она окончательно прервалась. Исход новых выборов нетрудно было предсказать: только один человек мог оспаривать звание депутата у хозяина Оденсберга, а теперь этот человек добровольно устранился. Эбергард Дернбург был избран подавляющим большинством голосов; на этот раз Оденсберг подал голоса за него, примирение состоялось.
После выздоровления Эгберт уехал из Оденсберга и долго не появлялся. Он, так же как и Дернбург, чувствовал, что будущее, на которое они оба надеялись, нельзя было поспешно соединять с прошлым, надо было дать время закрыться внутренним ранам. Рунек долго путешествовал и целый год прожил в Америке; там он закончил образование, начатое еще в Англии. Наконец он вернулся в Оденсберг, обретя долгожданное счастье. Недолго пробыв женихом, он обвенчался с Цецилией, свадьба была самая скромная.
В господском доме царило веселое, праздничное оживление, ожидали молодую чету, возвращавшуюся после свадебного путешествия. Леони Гагенбах, продолжавшая и после замужества поддерживать близкие отношения с домом Дернбурга, заканчивала приготовления к встрече. Из болезненной, нервной, отцветающей девушки вышла веселая и привлекательная женщина; доктор и в качестве супруга не потерял авторитета врача – он полностью отучил жену от ненавистных нервов.
Леони уже закончила свои дела, когда вошел ее муж. И на него брак оказал благотворное влияние; он выглядел довольным, его речь и манеры изменились, видно было, что он серьезно захотел «стать человеком».
– Я зашел только на минутку, чтобы сказать тебе, Леони, что мне надо еще сходить к одному больному, но это не займет много времени, и к приезду гостей я обязательно буду здесь.
– Они ведь приедут только к двум, – заметила Леони. – Но еще один вопрос, милый Гуго, ты подумал о деле Дагоберта?
Доктор сердито нахмурился.
– Тут нечего думать! Сохрани меня Бог, послать мальчишке триста марок, которые, по его словам, ему так необходимы. Пусть обходится тем, что я раз и навсегда назначил ему.
– Но ведь эта сумма не такая уж большая, и вообще тебе нечего жаловаться на Дагоберта – работает он прилежно, пишет нам регулярно…
– И воспевает тебя в стихах и в прозе тоже прилежно, – закончил Гагенбах. – Положим, к такому глупому малому ни один разумный человек ревновать не станет, хотя он, узнав о нашей помолвке, и осмелился написать мне, что я изменнически нанес смертельный удар его сердцу. Впрочем, этот удар нисколько не мешает ему при каждом удобном случае прятаться за спину своей тетушки, когда он желает получить что-либо от меня, изменника, а она, тетушка, к сожалению, всегда на его стороне. Но в данном случае и это не поможет, Дагоберт не получит денег, и хватит об этом!
Леони не противоречила, она только снисходительно улыбнулась и переменила тему разговора.
– Сегодня мы будем в самом тесном семейном кругу, – заметила она, – приглашен только граф Экардштейн.
– Надеюсь, это означает, что у нас в доме скоро опять появится невеста и что вскоре в замок Экардштейн войдет молодая графиня?
Леони с сомнением покачала головой.
– Ну, до этого, кажется, еще далеко. Дернбург желает этого несомненно, но Майя все еще не решается, кто знает, каков будет ее ответ, если граф вздумает объясниться.
– Но не может же она вечно грустить о женихе! Ведь она была тогда еще почти ребенком.
– И все-таки его смерть чуть не стоила ей жизни.
– Да, ужасное было время! – со вздохом сказал Гагенбах. – С одной стороны, Эгберт, находившийся между жизнью и смертью, с другой – Майя, также собравшаяся умереть, а между ними Цецилия, преспокойно объявившая мне однажды, когда Рунеку было плохо, что если мне не удастся спасти ее Эгберта, то и она не желает жить. Невеселое время пережили мы женихом и невестой! Слава богу, что брак лучше. Однако пора! Я еще зайду домой, нет ли у тебя какого поручения?
– Одно, маленькое, ты ведь посылаешь кучера на станцию, так пусть он захватит на почту письмо с деньгами.
– С какими деньгами? – подозрительно спросил доктор.
– С тремястами марками для Дагоберта. Я уже приготовила письмо – оно лежит на твоем столе; тебе остается только дать деньги, милый Гуго.
– Леони, что это тебе вздумалось? Я ведь сказал тебе и повторяю, что…
Но повторить ему не удалось, потому что жена перебила его.
– Я знаю, Гуго! Ты представляешься суровым, а на деле ты сама доброта. Ведь ты давно решил послать бедному мальчику деньги…
– И не думал! – в ярости крикнул доктор.
– Нет, думал! – ответила Леони так решительно, что протестовать было совершенно невозможно. – Ты просто боишься подорвать свой авторитет и в этом, конечно, прав, как и всегда. Поэтому-то я и избавила тебя от необходимости писать Дагоберту; я сделала это единственно ради тебя, ты сам это видишь, милый Гуго.
«Милый Гуго» уже многое научился видеть за время своей супружеской жизни. Он никогда не слышал противоречия, и все делалось исключительно по его воле, – жена ежедневно повторяла ему это, да и сам он почти всегда был того же мнения, но в Оденсберге думали иначе и утверждали, что всем в доме заправляет докторша. Как бы то ни было, а письмо с тремястами марками было отослано… через час.
В гостиной у окна сидела Майя, у ее ног лежал Пук, который стал более спокойным, правда, с ним не играли как прежде; конечно, его молодая хозяйка ласкала его, но веселые игры с ним прекратились уже два года назад. Вообще она не была больше «маленькой Майей», ребячески прелестным существом, резвым, смеющимся, с лучезарными глазками. Ребенок превратился в тихую, серьезную девушку; ее карие глаза были омрачены глубокой тенью, указывавшей на горе, с которым она все еще не могла справиться.
Вокруг было тихо. Майя задумчиво глядела в окно на светлый летний день. В комнату вошел отец. Его волосы стали совсем белыми, но в остальном он был прежним.
– Ты смотришь, не видно ли экипажа? – спросил он.
– Нет, папа, еще рано, Эгберт и Цецилия будут не раньше чем через час, но так как все приготовления к их встрече уже окончены, то…
– Тем лучше, значит, у нас остается час исключительно для нашего гостя: приехал Экардштейн; он в моем кабинете.
– Да? Почему же он не пришел с тобой?
– Потому что нашел необходимым послать меня вперед в качестве парламентера. У нас с ним был длинный и серьезный разговор, должен ли я сообщить тебе его содержание или ты догадываешься?
Майя встала. Она побледнела и с мольбой взглянула на отца.
– Папа, ты не мог бы избавить меня от этого?
– Нет, дитя мое, – серьезно сказал Дернбург. – Виктор на этот раз хочет добиться ответа, и ты должна будешь выслушать его. Он просил моего заступничества, и я обещал, потому что должен загладить свою вину перед ним: он еще три года назад домогался твоей руки, хотя до открытого предложения дело не дошло; я увидел в просьбе бедняка-офицера лишь расчет и дал ему очень горько почувствовать это, но он доказал, что его любовь – настоящая, и я очень охотно отдал бы в его руки счастье моей Майи.
– Я хотела бы остаться с тобой, папа, – ответила девушка, почти со страхом прильнув к его груди. – Разве ты не хочешь, чтобы я осталась с тобой?
– Дитя мое, мы ведь не расстанемся, если ты станешь женой Виктора. Тебе известно, что заставило его до сих пор избегать Экардштейна; получив твое согласие, он сразу выйдет в отставку и займется имением. Тогда мы будем вместе, ведь Экардштейн так близко.
– Я не могу! – горячо воскликнула Майя. – Оскар приковал меня к себе – живой и мертвый. Я много раз с болью в сердце переживала умоляющий взгляд Виктора, но я не смела понять его немую просьбу. Я не могу быть счастливой с другим!
– Немногим судьба предназначила быть счастливыми, – серьезно возразил Дернбург, – но обязанность делать счастливыми других, если это зависит от нас, лежит на всех нас. Виктор знает все, что было, он не требует от тебя той страстной любви, связывавшей тебя с Оскаром; может быть, он даже и не понял бы ее, но ты необходима ему для счастья, и его честное, искреннее чувство, разумеется, стоит того, чтобы ты ради него постаралась прогнать свои воспоминания. Ты вполне свободна, Майя, подумай только об одном: желающий жить должен жить для других.
Девушка ничего не ответила, и две тяжелые слезы медленно выкатились из-под ее ресниц, речь отца оказала свое действие.
– Что же мне сказать графу? – спросил Дернбург.
Майя прижала обе руки к груди, опустила голову и едва слышно ответила:
– Скажи… что я его жду.
Отец обнял ее и сказал с глубоким волнением:
– Это хорошо, моя бедняжка, моя мужественная девочка!
Пять минут спустя граф вошел в комнату. Он почти не изменился внешне, только его лицо стало серьезнее и мужественнее. Впрочем, в настоящую минуту во всем его облике чувствовались волнение и тревога.
– Ваш папа сказал мне, что я найду вас одну, Майя, – заговорил он. – Я хотел бы сказать вам очень много, но не знаю, пожелаете ли вы выслушать меня.
Майя стояла потупившись; по ее лицу начал разливаться легкий румянец. Она утвердительно кивнула головой.
По-видимому, граф ждал иного знака одобрения; в его голосе послышался легкий оттенок горечи.
– Мне нелегко было обратиться со своей просьбой и выражением своих желаний сначала к другому человеку, хоть это и был ваш отец, но вы всегда так сторонились меня, Майя, так мало подавали мне надежды, что я не посмел прямо вам задать вопрос, от которого зависит счастье всей моей жизни. Я чувствую, что нуждаюсь в заступнике.
– Я не хотела огорчать вас, Виктор, право, нет. – Майя протянула ему руку прежним детски-доверчивым жестом.
– А между тем вы причинили мне немало горя своим постоянным молчаливым протестом, – сказал Виктор с укоризной. – С того часа, когда я нашел в тесном домике «гнома», с того мгновения, когда из-под серого капюшона появилось милое личико моей подруги детства, я знал, в чем мое счастье! Могу я наконец высказаться? Майя, я люблю тебя больше всего на свете, я не могу без тебя жить!
Такие же слова девушка слышала когда-то из уст другого человека, но сейчас они не показались ей пламенным излиянием любви, а выражали только теплое сердечное чувство, и Майя не была бы женщиной, если бы осталась равнодушной к такой постоянной, искренней любви.
– Если ты хочешь этого, Виктор, то… я согласна! – тихо сказала она. – Я всегда любила тебя, с самого детства.
Виктор с радостным восклицанием прижал ее к груди.
Помолвка, о которой сразу сообщили отцу, разумеется, так заняла всех обитателей дома, что все забыли об экипаже, который теперь показался на вершине лесистого холма. Дорога шла сначала по возвышенности, а потом спускалась в долину; внизу, среди зеленых гор, раскинулся Оденсберг. Прокатные цехи уже давно снова были отстроены, а к прежним постройкам присоседились новые. Дернбургские заводы развивались и расширялись с каждым годом.
Цецилия в простом сером дорожном туалете, перегнувшись через дверцу открытого экипажа, смотрела вниз, где из-за деревьев парка виднелся господский дом. Теперь красота ее расцвела полностью, она удивительно похорошела. Но человек, сидевший рядом с ней, очень изменился. Это был прежний Рунек, полный силы и энергии, готовый, казалось, посостязаться с целым миром, но в его серых глазах появилось другое выражение: в них было что-то ясное, светлое, и нетрудно было догадаться о причине такой перемены.
– Вот наша родина, Цецилия! – сказал Рунек, указывая на дом. – Но ты так не любила Оденсберг… Сможешь ли ты жить здесь?
– Когда ты рядом? И ты еще спрашиваешь? – с легким упреком возразила молодая женщина.
– Да, со мной, с неотесанным Эгбертом, у которого даже не всегда будет время для тебя из-за работы. Во время нашего свадебного путешествия я принадлежал тебе одной, мы могли мечтать, но теперь меня ждет работа с ее обязанностями и заботами, и это довольно-таки часто будет отвлекать меня. Поймешь ли ты это, Цецилия? До сих пор ты была очень далека от всего этого.
– Конечно, я должна буду еще учиться разделять с тобой заботы и обязанности. Ты научишь меня этому, Эгберт? А разве ты умеешь мечтать? Где ты этому научился?
Взгляд Эгберта скользнул по лесистым горам и остановился на одинокой скале, на вершине которой в ясных лучах солнца сверкал крест Альбенштейна.
– Там, наверху, – тихо сказал он, – когда вокруг нас шумел лес, а из долины доносился колокольный звон. Это было тяжелое время для тебя, моя дорогая. Мне пришлось безжалостно лишить тебя твоего невинного счастья, разбить вдребезги чудный мир, в котором ты жила до той поры, и показать тебе пропасть, над которой ты стояла.
– Не хули то время, – прижимаясь к нему, сказала Цецилия, – я тогда проснулась и научилась видеть и думать. Знаешь, Эгберт, тогда я все время вспоминала сказание о разрыв-траве, заставляющей скалу выдать скрытое в ее недрах сокровище. Ты тогда так сурово и грубо выкрикнул: «В недрах земли пусто и мертво! Сокровищ больше не существует!», а между тем…
– Сам превратился в кладоискателя! – закончил Эгберт, наклоняясь и заглядывая в темные, влажно блестевшие глаза жены. – Ты права, тогда я завоевал тебя.
Несколько часов спустя Цецилия разговаривала в гостиной с Майей и графом Виктором, а Дернбург с Рунеком вышли на террасу.
– Ты приехал вовремя, Эгберт, – сказал он. – Директору с его плохим здоровьем не по плечу его обязанности; он хотел выйти в отставку еще несколько месяцев назад, но я уговорил его остаться до того времени, пока ты не заменишь его и не возьмешь на себя управление заводами. Я очень рад также и тому, что в доме опять будет Цецилия, потому что Майя недолго останется со мной: Виктор уже поговаривает о свадьбе, он совсем опьянен счастьем.
– Зато Майя не проявляет особенной радости. Она охотно дала согласие?
– Нет, не охотно, но добровольно. Раз слово дано, она постепенно справится с болью, которую ей причинила любовь и смерть Оскара, теперь между ней и воспоминанием о нем стоит долг, и она пересилит себя.
– А граф Виктор поможет ей в этом.
– В этом я убежден. Он далеко не такая сложная натура, как… – Дернбург бросил искоса взгляд на своего приемного сына, – как другой, известный нам человек, которого, собственно, я прочил в мужья Майе, но который, к сожалению, всегда шел своей дорогой и следовал лишь убеждениям, засевшим в его упрямой голове, так же поступил он и в любви.
– До сих пор ты мало видел радости от своего сына, – сказал Эгберт, борясь с волнением. – Ему пришлось даже вступить с тобой в открытую борьбу, но, поверь мне, отец, я больше всех страдал от этого, а теперь все мои силы принадлежат тебе и твоему Оденсбергу.
– Мы употребим их в дело. Я уже чувствую подчас свою старость, кто знает, надолго ли хватит моих сил. До тех пор ты будешь возле меня, и, я думаю, общими усилиями мы найдем возможность преодолеть разделяющие нас с тобой разногласия. Мы уже говорили об этом, когда ты вернулся из Америки.
Глаза Эгберта открыто и смело встретились с глазами Дернбурга.
– Да, и я счел своим долгом сказать тебе всю правду, когда ты выразил желание передать мне управление заводами. Я навсегда порвал с социал-демократической партией, но не с великой правдой, лежащей в основе этого движения; ей я не изменю, ее я буду отстаивать, за нее буду бороться всю жизнь.
– Я знаю это, – ответил Дернбург, протягивая ему руку, – но и я кое-чему научился в те тяжелые дни. Я уже не прежний упрямец, считающий, что могу один противостоять новому времени. Правда, я не могу с распростертыми объятиями встретить это новое время, ведь я всю жизнь отстаивал свою точку зрения и не могу изменить самому себе, но я привлеку себе на помощь молодую, свежую силу. Когда я передам Оденсберг полностью в твои руки, ты, Эгберт, начнешь здесь новую эпоху, я не стану тебе мешать. А пока пусть каждый из нас будет свободен!