— Договорились, — говорю я. Что до вопроса, почему, ответ простой: потому что я болван.

Тип берет мою сумку и идет к машине электрической походочкой Боба Хоскинса — подергиваясь, словно на пружинах. Я — за ним, немало озадаченный тем, что делаю: ладно, я только что выбросил пятнадцать миллионов, но стоит ли пытаться сэкономить пять тысяч, рискуя оказаться в лапах бандита? Или все-таки мои подозрения на его счет — чистой воды паранойя?

Еще не сойдя с тротуара, я ищу взглядом первого частника, того, настоящего, в надежде, что он состроит какую-нибудь гримасу, подтверждая мои дурные предчувствия, или, что еще лучше, вмешается, дабы положить конец недобросовестной конкуренции; но тот уже обрабатывает пожилую парочку и даже не смотрит в мою сторону.

Машина, к которой мы направились, припаркована во втором ряду, напротив бокового входа в вокзал и перекрывает проезд ночному трамваю, водитель которого сигналит что есть сил. Это дорогой внедорожник, лишнее доказательство, что данный субъект не занимается левым извозом. “Дайхатсу Фероза”, никогда о таком не слышал. Фары горят, поворотники мигают, двигатель работает. Небрежно отмахнувшись от водителя трамвая, тип запрыгивает внутрь, швыряет мою сумку, открывает мне дверцу. Потом, поскольку у этой “Дайхатсу Ферозы” всего две двери, неуверенно, наощупь, как если бы впервые видел эту машину, ищет рычаг, чтобы опустить переднее сидение; я тем временем успеваю разглядеть свисающий под рулем пучок проводов, что говорит само за себя.

Трамвай продолжает трезвонить, мужчина машет рукой: катись, мол, к черту, я уповаю на то, что водитель трамвая сейчас выскочит, завяжется потасовка и именно ему достанется предназначенный мне удар ножом, я же тем временем успею схватить свою сумку и поминай, как звали. Вместо этого я водворяю мир на проезжей части: сажусь спереди. По крайней мере, успокаиваю я себя, так у меня есть шанс: при первой же возможности я выпрыгну из машины; сядь я сзади, я бы отрезал себе путь к отступлению. Мое поведение трудно объяснить, но тут надо учесть, что я действую и, главное, думаю так, как если бы то, чего я опасаюсь, уже произошло: мне ничто не мешает вылезти из машины и отправиться восвояси, но я сам не знаю почему рассуждаю так, как если бы мои дурные предчувствия уже сбылись, и я попал в переделку, из которой надо выпутываться. По какой такой дурацкой причине я впал в панику и чувствую себя загнанным в угол, ведь именно в таком состоянии обычно совершаешь самые нелепые и рискованные поступки: от ужаса мозги выключаются, ты почему-то чувствуешь себя защищенным, тебе кажется, будто ты неуязвим и находишься в полной безопасности, и чувство это настолько сильное при всей своей очевидной обманчивости, что делаешь как раз то, что совсем делать не должен (фазаны, например, спасаясь от лесного пожара, кидаются прямо в огонь; Станлио, за которым гонится убийца, надевает на голову ведро, считая, что нашел надежное убежище), или вообще бездействуешь и просто подчиняешься своей участи, лелея абсурдную надежду, что все как-нибудь да устроится.

Сажусь, стало быть, в машину, на переднее сидение, он трогает, машина рывком берет с места, как бывает — это всем известно — на новом автомобиле, когда еще не приспособился к сцеплению. Угнал, надо полагать, недавно. И пока он встраивается в левый ряд, чтобы повернуть на улицу Кавура, я пытаюсь привести мысли в порядок и разработать хоть какой-то план действий. Первое, нащупываю ручку дверцы: в незнакомой машине ее вовек не отыщешь (как, впрочем, и рычаг, регулирующий наклон сидения); нахожу и уже не отпускаю. Второе, мысленно прокручиваю путь до дома; цель — определить ту крайнюю точку, после которой мне ни за что нельзя оставаться в этой машине. Точка — это Колизей, я должен выбраться из машины до Колизея. Третье, намечаю сценарий. На первом красном сигнале светофора скажу: “Я выйду здесь”, положу пятнадцать тысяч на приборный щиток (это в том случае — который я, несмотря ни на что считаю возможным, — что дело исключительно в моей паранойе, в своего рода затянувшемся шоке после потери пятнадцати миллионов, а водитель, которому так не повезло с внешностью, — всего лишь примерный отец семейства, вынужденный из-за тяжелого материального положения идти против мафии “леваков”, чтобы заработать какую ни есть копейку) и спокойно выйду из машины. Четвертое: надо достать свободной — левой — рукой из бумажника пятнадцать тысяч, не снимая правой с ручки двери. Пятое: не забыть про сумку, черт ее побери, потому что я про нее уже забыл. Это важно, в ней — ноутбук.

Тем временем мы добрались до площади Санта Мария Маджоре: красный свет. С тех пор, как мы тронулись, я ни разу не взглянул на водителя, но когда мы встаем на перекрестке и я с некоторым облегчением вижу справа у тротуара патрульную машину и полицейских, прислонившихся к капоту, то чувствую, что он пристально на меня смотрит: я инстинктивно поворачиваюсь к нему. Он действительно смотрит на меня и улыбается; улыбается также, как когда посылал подальше водителя трезвонившего трамвая и когда предстал передо мной в очереди на такси, словом, улыбается, можно сказать, как всегда, потому что на самом деле я его только улыбающимся и видел. И несмотря на то, что на его немолодом лице явственно читаются следы трудного детства, которые уже произвели на меня сильное впечатление, нельзя утверждать, что в его улыбке таится угроза: улыбается человек, и все тут. Вопрос в другом: сейчас, когда он сидит за рулем машины, из-под ремня его брюк выглядывает рукоятка пистолета. Да, это рукоятка пистолета, ошибки быть не может. И при этом он говорит, говорит то, что меньше всего на свете я ожидал от него услышать:

— Что ж, наконец-то малыш Франческо выучился кататься на велосипеде.

Зеленый свет.

Не помня себя, пулей вылетаю из машины. Не могу описать свое состояние, могу сказать одно: состояние невменяемого. Чудом уворачиваюсь от проносящейся мимо “Веспы” и в три прыжка оказываюсь на тротуаре. Внедорожник тормозит посреди перекрестка, машины бешено сигналят, а я молюсь только о том, чтобы он не выстрелил в меня раньше, чем я успею добежать до полицейских. Потом пускай стреляет, но не раньше. Он и не стреляет, а срывается с места на полном газу, так что слышен визг покрышек.

Я ничего не соображал, выскакивая из машины, плохо соображаю и теперь, когда что-то несу полицейским. Я возбужден донельзя, меня, должно быть, трудно понять, но ведь и рассказать о том, что случилось, не так просто, а времени растолковать всё спокойно и по порядку, нет. Полицейские, впрочем, двое парней и девушка, — ребята сообразительные, и когда до них что-то доходит, они не подвергают сомнению мои слова, что, с учетом обстоятельств, довольно удивительно. Говоря их языком, они принимают к сведению, что неизвестное лицо, вооруженное огнестрельным оружием, выдав себя за промышляющего незаконным извозом водителя и заманив меня в автомобиль класса “внедорожник”, предположительно находящийся в угоне, угрожал моей семье и, в частности, моему сыну, демонстрируя осведомленность в сведениях сугубо личного характера, а также совершило хищение моего багажа, состоящего из ноутбука и другого принадлежащего мне имущества, воспользовавшись тем, что я покинул автомобиль с целью заявить о случившемся. Вдобавок девушка разрешает мне позвонить домой со своего телефона, но когда слышит, что я с упорством маньяка твержу жене, чтобы она никому и ни под каким предлогом не открывала дверь, пока я не приеду, отбирает телефон и, представившись, просит мою жену не беспокоиться, обещая, что они незамедлительно доставят меня домой.

Все десять минут, пока мы едем к дому, я не перестаю думать об Анне, о том, как посреди ночи её разбудил этот звонок. Что она могла подумать? Что сделала? Насколько сильно испугалась? И чего испугалась, если ни женщина- полицейский, ни я ни словом не обмолвились, в чем кроется опасность. Однако если меня всерьез восприняли полицейские, то про Анну и говорить не приходится: она уж точно воспримет меня всерьез, и это в каком-то смысле даже неплохо, поскольку у меня, в самой глубине сознания все же шевелится какое-то сомнение. И пока я, едва влетев в дом и ничего еще толком не объяснив, кричу Анне, что надо бежать, немедленно, сегодня же ночью, меня не отпускает подозрение, что вся эта паника возникла на пустом месте и что меня осенила своими легкими крылами мифомания. Уж слишком это похоже на “Неприкасаемых” [11]“Неприкасаемые” (1987) — американский гангстерский фильм, реж. Брайян Де Пальма.
с Кевином Костнером — когда бандиты угрожают похитить его дочку. Кидаю вещи в чемодан и думаю: может, я схожу с ума? Ведь бывает же, что человек сбрендит ни с того, ни с сего, может, и со мной происходит то же самое? Когда это станет заметным? Что для этого я должен еще сотворить? С одной стороны приятно сознавать, что ты трудился не впустую, стараясь стать человеком мужественным, на которого всегда можно положиться, но с другой, чувствуешь на себе жуткую тяжесть ответственности. Отец всегда, из принципа, ставил под сомнение все, что бы я ни утверждал, и я мог бы свыкнуться с тем, что доверять мне нельзя, но тут я обнаруживаю, что сойди я, предположим, с ума, некому будет защитить меня от самого себя, потому что все мне свято верят, даже когда я веду себя как городской сумасшедший, и это открытие меня окончательно доканывает. Но раздумывать над этим некогда, надо бежать, сломя голову, не медля ни минуты…

Лишь пока мы мчимся по пустынной Аврелиевой дороге, направляясь к родителям моей жены в Виареджо, и я размышляю о случившемся на холодную голову, все мало-помалу становится на свои места: то, что я услышал, было столь неожиданным, что выбило меня из колеи. Я рассказываю Анне обо всем с самого начала, спокойно, и удерживаюсь от искушения как-то отредактировать фразу, которую произнес этот тип. Я пытался всем внушить, что нашему сыну угрожает опасность, а теперь мне начинает казаться, что сами по себе его слова никакой угрозы в себе не содержали, и у меня возникает желание как-то подкрепить свои подозрения, например, он мог бы сказать: “Конечно, сейчас, когда малыш Франческо наконец выучился кататься на велосипеде, было бы жаль, если бы с ним что-то случилось”. Я-то понимаю, что разницы никакой, но для Анны, быть может, разница есть. К счастью, я говорю ей правду и убеждаюсь, что не было повода врать, поскольку и ей этого хватило, чтобы не на шутку переполошиться. Так что избавившись от опасения быть принятым за паникера, я начинаю беспокоиться, не переборщил ли я, и пытаюсь приуменьшить значение того, что случилось.

Конечно, говорю я ей, не исключено, что я, возможно, преувеличиваю, и опасность не столь велика, чтобы улепетывать, как будто на нас градом сыплются бомбы. Может, это вообще какое-то чудовищное недоразумение, откуда мне, черт побери, знать? Но разве я могу рисковать? Я нормальный, мирный человек, говорю, детский писатель, уже двадцать лет как никому не давал по физиономии; я готов иметь дело с самыми сложными проблемами, но пистолеты, торчащие из-за пояса, и намеки в мафиозном стиле насчет моего сына — это все же перебор. Ведь правда, Анна, мы должны бежать?

Анна, надо сказать, держит удар куда лучше, чем можно было ожидать. Она все схватывает на лету и реагирует на происходящее в точности, как я, что сильно облегчает дело. Да, она обеспокоена, но в панику не впадает, более того, помогает мне нащупать хоть какую-то логику во всей этой истории — а что еще мы можем сделать? — и пока в эту лунную июньскую ночь мы едем на север по тирренскому взморью, она вместе со мной без спешки и истерики ищет в нашей жизни темные пятна. Где они? — задаемся мы вопросом. Пусть не видно явной причины угрожать нам, но раз это произошло, значит, где-то этот мрак есть. Только бы понять, где.

Начнем с меня. Уверен ли я, что не знаю этого человека и никогда раньше его не видел? Да, совершенно уверен. Уверен ли в том, что видел у него пистолет? Да, Анна, это был пистолет. Может быть, я кому-то крупно насолил? Не было такого. Может, политика? Нет, с течением времени я отходил от политики все больше и больше, и теперь лишь принимаю участие в работе Ассоциации по защите детства, что Анне хорошо известно, поскольку собрания Ассоциации иногда проводятся у нас в доме. Ничего особенного: отслеживаем телепередачи, комиксы, рекламу, иногда выступаем с протестами в прессе, раз в год устраиваем съезд. Конечно, порой мы кому-то наступаем на ногу, но, честно говоря, не думаю, чтобы эта деятельность могла затронуть интересы преступного мира. И, кроме того, мы вот уже два месяца, как вообще ничего не делаем.

Переходим к ней, но ее жизнь настолько на виду, что никаких вопросов не вызывает. Занимается переводами, домом, нашим Франческино, и все. Наверно, какие-нибудь секреты у нее есть, не возьмусь отрицать, хотя, ей-богу, в голове не укладывается, что какой-нибудь факт ее биографии может обернуться бандитом на угнанном джипе.

— Позавчера я обошлась не слишком любезно с коммивояжером из Фоллетто, — шутит она. — Приставал с ножом к горлу, чтобы я купила у него пылесос.

Тем не менее, как ни крути, я вынужден задать ей глупейший вопрос, который она мне, кстати, не задала: Анна, у тебя есть любовник? У меня никого нет, добавляю торопливо, нет, и никогда не было, а у тебя? Только говори правду, это важно: в жизни допускаешь много ошибок, можно даже переспать с каким-нибудь сукиным сыном, который потом, получив отставку, напускает на тебя головореза. У тебя есть или было что-то Анна? И в то время, как задаю этот вопрос, сам себе говорю: представь, что старушка ответит тебе “да”; может, это вообще никак не связано с этой историей, может, ее парень — отличный человек и во всех отношениях лучше меня, но представь, что будет, если сейчас вдруг выяснится, что у нее действительно кто-то есть. Нет, никогда не следует задавать подобных вопросов. Никогда.

Анна отвечает без малейших колебаний и не возмущаясь, что я осмелился предположить такое. Нет, говорит она, слава Богу. Что же тогда? Кто может что-то иметь против нас и почему? Странно, но чем больше мы запутываемся, тем заметнее успокаиваемся, ибо если несомненно, что над нами нависла угроза, то также несомненно и то, что в нашей жизни все ясно, чисто и честно. Мы знакомы с юности и по-прежнему любим друг друга; наш сын сопит на заднем сидении, утонув в своих детских простодушных снах, и никакой джип нас не преследует. Кто может что-то иметь против нас и почему? Этот вопрос мы повторяем столько раз за время поездки, что начинает казаться, будто мы наделяем его чарами тибетской мантры, умиротворяющей, благой, изгоняющей зло если не из жизни, то, по крайней мере, из наших голов. Кто? Почему? Кто? Почему?

Въезжаем во Виареджо, когда уже начинает светать. Заявиться в этот час в дом ее родителей неловко, поэтому мы едем в гостиницу. В “Эксцельсиор”, черт побери, назло всем врагам. Большая комната с видом на море, огромная двуспальная кровать и отдельная постель за перегородкой, совершенно ненужная, потому что нам сегодня хочется спать, обнявшись с нашим малышом, с нашим Франческино. Вот только Франческино, проспавший всю дорогу, проснулся, пришел в восторг от вида незнакомых мраморов и лепнины и теперь неутомимо требует все новых объяснений, которые увлекают нас в пестрый хоровод лжи, в чудесный мир простых и понятных причин и следствий, где никто никому не угрожает и где не надо бежать ночью, подобно крысам: в тот мир, в котором мы жили еще пять часов назад и в который теперь, как в сказку, могут поверить только дети.

Затем, в разгар наших объяснений, Франческино засыпает. Мгновенно, как за ним водится: еще секунду назад он спрашивал “почему?”, а сейчас уже спит, как сурок. После нескончаемых разговоров наступает мягкая, ласкающая тишина, в пробивающемся сквозь шторы свете проступает во всех деталях обстановка нашего роскошного номера — в таком я отродясь не думал оказаться: туалетный столик, эстамп в раме, шкаф внушительных размеров с обитыми тканью створками. Анна тоже засыпает, а я, хотя и смертельно устал от этого длинного, трудного, фантастического дня, еще какое-то время бодрствую. Смотрю на малыша, на его спокойное личико с такими недолговечно детскими чертами, и спрашиваю себя, сумею ли я быть на высоте положения, сумею ли защитить его. Что бы ни угрожало, справиться с этим будет не просто, потому что происходит это не там, где я чувствую себя хозяином положения, но я обязан выстоять. Он же выстоял, выиграл свою великую битву: после множества неудач, особенно обидных и непонятных для него с его ловкостью и умением все схватывать на лету, после самого настоящего кризиса личности, потери веры в себя, психологической блокировки и прочего, ему все же удалось самостоятельно научиться ездить на двухколесном велосипеде (“наконец удалось”, сказал тип в пиджаке и рубашке с короткими рукавами). Франческино сообщил нам об этом в тот день, когда моего отца отвезли в больницу, три недели назад, и устроил показательное выступление на площадке перед нашим домом. Он крутил педалями, любо-дорого смотреть. Мы рассказали об этом моему умирающему отцу, который всегда твердил, что блокировку можно снять, что для этого нужна лишь методичность и сила воли, и только все, на мой взгляд, портил, ну, да Бог с этим. После его смерти только мы с Анной знали, что Франческино выбрался из своего тупика, да еще его дружок с первого этажа, Лука, — они с ним гоняли каждый день во дворе. Черт побери, мы об этом никому не говорили: Франческино хотел всех летом удивить.