Ты, сынок, часто просишь меня рассказать что-нибудь из моего детства. Из моего такого далекого, почти совсем забытого детства. Думаешь, я помню это свое детство? Ох, сынок мой, коротка человеческая память! Дошкольного детства я вообще не помню, только какая-то скала у моря и плеск волн – мы ездили с родителями на море, когда мне было года три. А школьное детство – это только ряд тусклых утр, когда бредешь в школу, где серо, как в ведре уборщицы. А потом сиденье дома – а я ох как много сидел дома один. Или какое-то пустое гулянье с друзьями между плечистыми многоэтажками. Впрочем, один период в моем детстве был особым. Тогда-то и случилось со мной то, о чем непременно стоит тебе рассказать, только это слишком невероятная и странная история. Однако, пожалуй, лишь об этой истории я и вспоминаю, когда думаю о своем далеком, смутном и загадочном детстве, о том детстве, о котором просишь ты меня рассказать, мой мальчик.

Что же тогда случилось? Длилось все не больше полугода, а пожалуй, и меньше, так – несколько месяцев. Мама моя тогда много работала, писала диссертацию и почти всегда пропадала в библиотеке. Кроме того, она была корреспондентом в газете и время от времени уезжала на два-три дня в командировки. А папа мой должен был уехать по работе на целый год куда-то очень далеко, чуть ли не в другую страну. И к нам приехала тетя Лиза. Маленькая, худая, с короткой стрижкой. Она была папиной троюродной сестрой и жила в Ленинграде. Уж не знаю, что у нее случилось, – но почему-то в родном городе ей негде было жить, и папа позвал ее к нам быть чем-то вроде няни. Как я теперь понимаю, она была очень несчастным и необычным существом. Лет ей было пятьдесят или даже больше. Она в свое время была чем-то сильно напугана, и в ее глазах так и остался этот страх и еще упорство. Словно она с этим своим страхом упорно и постоянно боролась. Она много кашляла, очень любила стихи и часто их читала себе под нос. А еще у нее была старая, засаленная тетрадка, где меленьким крючковатым почерком было записано множество стихотворений поэтов, которых в те времена найти было очень трудно. Ведь многих авторов не публиковали. Она умела красиво рисовать тушью, а еще акварелью, но лучше всего мелками. Кроме того, она ужасно много ела каких-то редких, крохотных и ужасно вкусных карамелек, всегда пахла этими карамельками и чуть не каждый день давала мне их целую пригоршню (они были старые, со стертыми картинками на фантиках, тетя Лиза привезла их целый мешок из Ленинграда). Мой папа был борцом за здоровый образ жизни и считал сахар белым врагом человечества. Он в первый же день запретил тете Лизе давать мне эти карамельки, но она все равно старалась незаметно засунуть мне в карман с десяток конфет. Мама говорила, что тете Лизе пришлось пережить очень трудные времена, и от слишком тяжелой жизни она стала курить, а потом бросила, но ей все равно очень хотелось курить, и, чтобы не курить, она сосала карамельки. Я, конечно, не мог понять, почему от тяжелой жизни курят и почему карамельки помогают, но, конечно, быстро полюбил тетю Лизу и с ее кашлем, и стихами, и смехом, и какой-то энергичной смелостью, и с этим вот карамельками. Из всех стихов, которые часто декламировала тетя Лиза, когда расхаживала по комнате, вернувшись с балкона, где любила подолгу стоять, смотреть на город и сосать свои конфетки, мне больше всего запомнилось стихотворение:

Из дома вышел человек С дубинкой и мешком И в дальний путь, И в дальний путь Отправился пешком.

Дальше там говорилось о том, что он шел и шел, а потом попал в темный лес и пропал. А заканчивались стихи такими словами:

Но если как-нибудь его Случится встретить вам, Тогда скорей, Тогда скорей, Скорей скажите нам.

Тетя Лиза как-то очень весело и бодро прочитывала это стихотвореньице, но почему-то на последних строках голос ее всегда вздрагивал и глаза наполнялись слезами.

– А что же – кто-нибудь нашел этого человека? – спрашивал я.

– Еще нет, – отвечала тетя Лиза.

– А кому надо сказать, если найдешь?

– Нам. – И тетя Лиза усаживалась на диванчик и тянула меня за руку, заставляя сесть с ней рядом.

– Кому нам? – конечно спрашивал я.

– Мне, а я передам поэту, который это написал, – отвечала тетя Лиза.

– А что это за поэт?

– Хармс, – отвечала тетя Лиза.

– Хармс, – смеялся я, – смешное имя, Хармс.

– Да, он был смешной, – говорила тетя Лиза, – но и грустный, – прибавляла она, помолчав.

– Был? Он что, умер? – спрашивал я.

– Умер, но я ему все равно передам, ему это очень важно.

– Не понимаю, – пугался я, – ведь если человек умер, его уже нет.

– Не говори так, Сережа. – И тетя Лиза шлепала меня по носу сложенной бумагой. – Люди никуда не исчезают. Они после смерти живут, только по-другому.

– Нет, не живут, – спорил я.

– Живут, дурачок, – говорила тетя Лиза и шла на балкон, чтобы опять смотреть на город и сосать карамельки, а потом кашлять и расхаживать по комнате, бормоча то ли стихи, то ли еще что-то.

А я все сидел на диване и думал о человеке, который ушел с дубинкой и мешком из дома и зачем-то пошел в темный лес и пропал. Мне было жалко его и жалко этого смешного Хармса, который от того и был не только смешной, но и грустный, что этот человек ушел и пропал. И еще Хармс грустный, потому что умер, умер, но не исчез. Где-то есть. И просит, чтоб ему этого человека отыскали, который ушел. Наверное, он друг его, ему без него грустно, и даже то, что он умер, этот Хармс, все равно не помогло ему избавиться от грусти по своему другу. Мне это было знакомо. Ведь у меня был хороший друг на даче, ох и здорово мы с ним играли в солдатиков и в летчиков, каждое утро друг к другу бежали. А в предыдущем году, когда в начале лета я к забору того домика, где жил мой друг, подошел, то там какая-то девчонка с косичками качалась на качелях и толстый дядя пил что-то из бутылки за летним уличным столиком. Оказалось, мама моего друга не смогла снять домик на это лето. И они не приехали. Вот уж я скучал тогда! Вот и Хармс скучает, ушел друг этот, ушел, да еще в темный лес. А взял-то с собой всего ничего – мешок и дубинку. А что в мешке? Буханка хлеба, документы, соленое мясо да еще свитер – теплый толстый свитер из собачьей шерсти. Ведь ушел-то он зимой, но в оттепель. Было около нуля, и птички по-весеннему стали уже чирикать, но впереди еще было ползимы, и он знал, что будут морозы, и непременно взял этот свой любимый толстый свитер. А еще там у него была книжка, маленькая, старенькая и очень зачитанная. Такая, как и у тети Лизы, – у нее кроме тетрадки со стихами была еще эта книжечка. Она ее часто, быстро бормоча, читала, читала, когда никого не было. Я только видел случайно, когда вбегал без спросу в ее крошечную комнатушку рядом с кухней. Раньше это была кладовка, заваленная старыми велосипедами, ящиками с журналами и шубами. Но к ее приезду всю эту рухлядь свезли на дачу, и крошечная кладовка оказалась вполне пригодной для жилья комнатой.

Да, так вот, вышел этот человек с мешком, а там хлеб, свитер, документы да эта книжечка. Больше ничего. У тети Лизы тоже было не больше. Она приехала к нам из Ленинграда только с одной сумкой из коричневой кожи – сумка старая, с морщинами и потертостями. Она пахла, конечно, карамельками, ведь половину сумки занимал мешок с конфетами, а еще там было что-то из одежды, тетрадка и старая книжка. А документы у тети Лизы были все в кармане пальтишка. Она приехала в сентябре, почти совсем в начале, но было очень холодно, градусов семь. Приехала она за три дня до папиного отъезда. Мы вместе тогда ходили на большой вокзал провожать папу, папа с огромным чемоданом еле втиснулся в вагон, потом мы увидели его за стеклом. Он смешно сплющил нос о стекло, а мы махали. На перроне тетя Лиза все порывалась сунуть папе свои карамельки, но тот брезгливо отталкивал ее руку, а мама от этого морщилась и недовольно поглядывала на тетю Лизу. Вообще, как я теперь понимаю, мама не очень-то с тетей Лизой ладила. Она относилась к тете Лизе с раздражением, просто терпела ее до поры до времени. Да, к сожалению, это «до поры» наступило довольно скоро. Но до этого грустного дня тети-Лизиного отъезда произошло то самое, о чем мне хотелось тебе, мой мальчик, все-таки в этот раз рассказать. Хотя, может быть, это не так уж интересно и к тому же маловероятно.

Все началось в новогоднюю ночь, когда мама, как всегда, ушла в гости к своим друзьям, а я остался с тетей Лизой, которая долго сидела со мной, читала мне сказку – страшную и очень интересную сказку про холодное сердце, а потом поздравила меня с Новым годом, налила лимонада, дала шоколадных конфет. Потом позвонил папа из Красноярска и сказал, что привезет мне чучело настоящего ястреба. Потом мы сидели с тетей Лизой в комнате, погасили свет и смотрели на праздничное небо над Москвой. И я снова вспомнил о том человеке и о Хармсе, который по нему скучал. А этот человек ушел из дома зимой, утром, хоть и мороза не было, а все-таки уходить из дома зимой надолго не очень-то приятно. У него был мешок и еще дубинка. Что за дубинка? Может, Хармс немножко не так сказал – не дубинка, а дорожный посох. Ведь когда человек уходит из родного дома в долгое странствие, ему необходим дорожный посох, прочный и легкий посох. С таким вот посохом и ушел человек.

– Тетя Лиза, – сказал я почему-то шепотом, – мне все-таки ужасно хочется найти этого человека. Ведь Хармс просил.

– Просил, – отозвалась тетя Лиза. – Еще как просил.

– Но как мне это сделать, тетя Лиза?

– Как? Надо подумать. – И тетя Лиза села за стол и включила настольную лампу.

Праздничная ночь за окном пропала, вместо нее стали видны стол и склоненная голова тети Лизы там, за стеклом. Сначала она поскрипывала пером, которым пользовалась, когда рисовала тушью, потом взяла краски. Я долго глядел на нее, на ее отражение в стекле. Думал о человеке с мешком и дорожным посохом, думал о маме там, в гостях, представлял ее смеющейся, и мне было чуть-чуть обидно. И неожиданно заснул. Заснул и не заметил, как тетя Лиза перенесла меня в постель, как под самое утро пришла мама. Не заметил и то, как пришел Дед Мороз и положил под елку подарки.

С каким замиранием сердца я проснулся наутро и пошел чистить зубы, причем краем глаза, сдерживая дыхание, посматривал туда, под елку. Да, там было несколько свертков. И самый большой – мне. И вот я уже шуршал бумагой, стоя на коленках под ароматной елкой, – и вдруг, вместо неведомой и неожиданной игрушки, увидел четыре массивные книжки. Это был толковый словарь русского языка. «Тебе уже десять лет, – писал на открытке Дед Мороз, – и ты любишь читать, любишь наш прекрасный русский язык, такому мальчику – настоящий взрослый подарок». Странное дело, ведь мне дарили много хороших игрушек на все новые года, но я не помню ни одной, а вот эти тяжелые зеленые книги толкового словаря помню прекрасно. И прекрасно помню комок слез в горле, глухую прохладную обиду в груди. Потом мы с мамой и тетей Лизой пили чай с тортом «Сказка» – я его очень любил. Я никак своего огорчения не выказал, а тетя Лиза потом подарила мне красный пластмассовый меч в ножнах – и это было настоящее утешение, а еще самодельную книжечку, в четыре странички. На первом развороте был нарисован уютный домик со светящимся окном, вокруг снег, небо в точечках звезд и с тонким месяцем, а от дома идет тропинка, и по ней топает человек с мешком и дорожным посохом. А на втором развороте – тот же человек вступал уже в темный лес, где за каждым деревом маячили волки или даже разбойники. И конечно, там написан был тот любимый тети-Лизин стишок. А еще на обратной стороне последнего листа был нарисован Хармс. Он сидел грустно на лавочке и смотрел куда-то вдаль, туда, куда уходила пустая улица с одним только трамвайчиком и несколькими лужами на булыжниковой мостовой. А над улочкой нависал балкон с лепниной, который подпирала мускулистая кариатида. Я сразу понял, что это именно Хармс сидит на лавке, ведь он был немножко смешной – с длинным носом, в коротком пальтишке, совсем почти таком, как у тети Лизы, и всклокоченными волосами. Он был смешной и все-таки грустный. Он, конечно, ждал того человека, который ушел, ждал своего друга, который пропал в темном лесу, и надежды дождаться его было очень мало. Я тогда почти не обратил внимания на эту книжку. С меня довольно было тех четырех зеленых томов, которые предательски вылезли из-под красивой подарочной бумаги. Сунул ее куда-то между тетрадками и все. А ведь она на самом деле была прекрасной книжкой, чуть ли не самой лучшей книжкой на свете. Я очень жалею, что этой книжки я не могу показать тебе, мой мальчик. Ее нет у меня, она исчезла, а почему – может быть, узнаешь потом.

Как всегда, быстро летели каникулы, я то гулял с одноклассниками – катался с ними с ледяной горки к пруду, играл в хоккей на том же пруду или выкапывал в глубоком снегу таинственные ходы, где так здорово лазить, с ужасом ощущая, как за шиворот забирается комок ледяного снега. То сидел дома с тетей Лизой, она часто усаживалась на диван рядом со мной и рассказывала мне что-то о старых временах, когда по улицам стучали копытами лошади, а из труб городских домов поднимался дым, читала стихи и просто сидела за столиком и что-то выводила тушью. А я смотрел на нее, и было мне как-то очень хорошо рядом с ней. Мама немножко была недовольна, что я так полюбил тетю Лизу. Ей становилось обидно, что это не с ней я сижу рядышком на диване, с таким упоением слушая стихи и сказки. Но что делать, ведь у нее было очень много работы и к тому же – диссертация. Но все-таки мама дня через три после Нового года съездила со мной в Лужники покататься на коньках. Мама хорошо умела кататься. У нее была такая изящная белая шубка, она весело мчалась на коньках, взявши меня за руку, смеялась и была очень молодая, словно и не мама мне, а старшая сестра. Потом она купила мне в буфете апельсиновый сок и ореховое кольцо. А когда я все съел, мы пошли к метро по липовой аллее и я подбирал крохотные липовые орешки, разгрызал их и с удовольствием обнаруживал малюсенькие чуть сладковатые съедобные ядрышки внутри.

И все-таки чаще всего мамы дома не было. Она даже несколько раз ночевала на работе, ведь у нее были совершенно неотложные опыты. В один из тихих каникулярных дней мама в очередной раз осталась на ночь в своем институте, а тетя Лиза засиделась со мной вечером допоздна, читала мне книжку про дядю Тома, который был негр и хотел спастись от рабовладельцев. Я все никак не хотел ложиться спать, просил ее читать дальше, а время было позднее. Тетя Лиза наконец остановилась, вскинула на меня свои темные, немного испуганные и в то же время решительные глаза и сказала:

– А ты не забыл про того человека?

– Какого? – испуганно спросил я.

– Значит, забыл. А ведь Хармс ищет его и ждет. И нет никого, кто поможет Хармсу. – Тетя Лиза нервно поднялась с дивана и пошла на балкон.

Дохнуло морозом из распахнувшейся двери, а потом тетя Лиза долго стояла на морозе, словно не могла надышаться. А я сначала глядел в окно на десятки горящих окон противоположного дома, а потом вскочил с дивана и стал искать тот тети-Лизин подарок, маленькую книжку. Я перерыл все тетрадки, но ее нигде не было. Наконец она вывалилась из-под учебника по природоведению. И я сел на пол около стола и принялся ее внимательно рассматривать.

– Из дома вышел человек С дубинкой и мешком, –

читал я, и от уютного заснеженного домика сквозь сумрак вилась чуть заметная дорожка, а по ней шел человек с дорожным посохом и грубым холщовым мешком за плечами. Небо в крохотных иголочках звезд глядело на него немножко грустно и торжественно. А он шел и шел, не оглядываясь, хотя уходил надолго, и в доме он наверняка оставил самых родных людей, но надо было идти, иначе нельзя.

– И вот однажды на заре Вошел он в темный лес, –

перевернул я страницу и стал вглядываться в густой дремучий лес, в который смело и внешне спокойно вступал человек. Мне хотелось сказать ему: «Постой, не ходи ты в этот лес, лучше вернись домой, ведь пропадешь, исчезнешь, и родные твои останутся без тебя, и Хармс, который сидит тут недалеко, на следующей странице, будет очень и очень расстроен. Ему будет плохо без тебя, он станет ждать, искать тебя. Он станет просить у каждого:

– Но если как-нибудь его Случится встретить вам, Тогда скорей, Тогда скорей, –

но человек не слушал меня, а упрямо и решительно вступал в темный лес. Я глядел ему вслед и забывал обо всем: и о маме, которая ставит сейчас таинственные опыты над белыми крысами с розовыми хвостами, и о тете Лизе, которая все стояла на балконе и просто смотрела на дремлющий город, дышала чуть влажноватым воздухом январской оттепели.

Что произошло потом, я никогда не мог ни вспомнить, ни понять. То ли я задремал и, опрокинув голову назад, стукнулся об угол секретера, то ли что-то внутри меня разладилось само по себе, но я перестал видеть комнату, стол, секретер, по моему телу пробежал озноб, я дернулся, и мое лицо обожгло прикосновение к твердому снежному насту. Я лежал лицом вниз на снегу, как был – в домашней одежде. Ничего не понимая, я вскочил на ноги. Оглядевшись, я увидел себя на поляне. Меня обступал темный лес, мне стало страшно, что-то внутри меня так и похолодело. Что мне было делать? Чтобы не умереть от холода, надо было идти. В сумерках я различил тропинку. Она была проложена сквозь темный лес, и я пошел по ней все вперед и вперед.

Холод пронизывал меня, и хотя сильного мороза не было, но так, в рубашке, домашних тапках, далеко не уйдешь. Мной стало овладевать отчаяние. Сил становилось все меньше. Наконец я не выдержал и просто плюхнулся в снег: будь что будет. Тут послышались шаги. Я взглянул туда, откуда пришел сам: по тропинке топал небольшого роста человек с длинным дорожным посохом и холщовым мешком за плечами, шел он решительно и быстро, а завидев меня, заторопился еще больше, подбежал, сел на корточки:

– Мальчонка! Что с тобой? Почему не одет? Ах ты птенчик! – затараторил человек чуть хрипловатым и высоким голосом, напомнившем мне слегка голос тети Лизы. – Возьми мой тулуп, – и он укутал меня в свой теплый овечий полушубок.

– А вы? – принялся лепетать я.

– А что я? У меня есть толстый свитер из собачьей шерсти, здесь – в мешке, мне будет достаточно. И так, знаешь, как жарко, ведь я спешу, ой спешу. Ну, пойдем со мной.

– Так вы спешите, я вам помешаю. Не возитесь со мной.

– Как не возиться, что ж, бросить тебя здесь, нет, сынок, так не пойдет. Не знаю, откуда ты и чей, но, видно, судьба нам вместе путь совершать.

– А вы куда?

– В Ленинград. Сейчас через лес пройдем, там станция. Поезд там всего три минуты стоит. Минут через двадцать будет. Так что давай без разговоров. Побежали.

И я вскочил на ноги и бросился за человеком. Он взял меня за руку, но потом остановился и окинул меня заботливым взглядом.

– Да ты что ж – в тапках! – воскликнул он. – Тогда иди ко мне на руки. Или лучше садись на шею, а ноги суй ко мне за пазуху. Так и пойдем.

И мы так и пошли. Я ехал у него на шее, как когда-то в далеком детстве, года три мне было – папа брал меня на руки и я, гордо выпрямившись, покачивался, как махараджа, у него шее. Только с тех пор уже прошло целых семь лет, и я уже и позабыл, как это было. Человек шел не спеша – все-таки у него была тяжелая ноша. А лес тянулся и тянулся, он был такой густой и темный. Не было ему конца и края. Тропинка свернула направо, в конце концов мы оказались на развилке.

– Тьфу ты, куда идти? – задумался человек, но потом решительно пошел левее.

Миновало не меньше четверти часа, а человек все шел. Ему было тяжело, а мне становилось стыдно. Я время от времени пытался сказать, что пойду сам, но он только бурчал что-то неопределенное и шел дальше. А иногда принимался напевать песенку, смешную детскую песенку про сорок четырех чижей, которые жили в какой-то квартире. Наконец где-то в отдалении засвистело, загудело, пронизывая сумерки раннего утра.

– Ах ты, это ж по езд! – воскликнул человек. – Совсем не в той стороне, где я думал. Заблудился я, дурак. Эхма.

И он опустился на снег.

– Что ж нам с тобой делать, мальчик? Тебя, кстати, как зовут?

– Меня – Сережа. А вас?

– А меня, меня, – замялся он почему-то, – да считай, что никак и не зовут. Я просто – человек, вот мешок у меня, палка. Человек я – человек с мешком и палкой.

– Странно, – отозвался я.

– А что ж тут странного – человек я и есть, че-ло-век. Ну да не в этом дело. Следующий поезд только завтра утром. А домой идти нельзя. Там мне появляться теперь опасно.

– А почему?

– Не скажу.

– А зачем вам в Ленинград?

– Вот любопытный, – друг там у меня в Ленинграде. Он одинокий. Болеет. Я ему должен меду отвезти, еще сушеных трав. Я все лето собирал. Вот полный мешок.

Он снял со спины мешок, и я увидел, что это очень большой, полный мешок. Там был не только свитер из собачьей шерсти и буханка хлеба, но еще и куча пакетиков с травами, и стеклянные банки, и мука, и что-то вроде какой-то крупы.

Мы оба уселись на этот мешок. Человек начинал подрагивать. Мне стало стыдно, что я в его полушубке.

– Возьмите, вам холодно.

– Не дури, – оборвал он меня. – Сиди себе, помалкивай.

А я и так молчал. Говорить было тяжело и не хотелось. Молчал и человек. Стало довольно светло.

– Ладно, пойдем, – дернул меня человек, я снова взобрался нему на спину, а он повесил где-то сбоку мешок, взял свою палку, и мы пошли. Тропинка вилась все дальше и дальше. Мы шли и шли. Короткий зимний день быстро клонился к закату. Хотелось есть и пить.

– Кстати, сегодня сочельник Рождества, – вдруг сказал человек.

– Чего? – удивился я. Слова эти были мне непонятны. О Рождестве, может, я что-нибудь и слышал, но что такое сочельник и приблизительно не знал.

– Чего, чего! Сочельник, говорю, Рождества. Святая ночь наступает.

– Святая? – как-то глупо отозвался я.

Человек остановился. Некоторое время помолчал, словно прислушиваясь. Потом решительно свернул направо, и вскоре в вечерних сумерках лес расступился, и мы увидели небольшую избушку.

– А вот и сторожка! – радостно воскликнул человек.

Старая щелястая дверь была не заперта, еще не до конца остывшая печка согревала низкую комнату. Человек бросил в топку несколько поленьев, огонек весело затрещал за чугунной дверкой. Я с удовольствием отогревал окоченевшие руки и наблюдал, как человек ставит вариться припасенную им крупу.

– Не пропадем, – бормотал он, потирая ладони.

А я глядел на человека, на избушку, тепло блаженно разливалось по телу, и я старался не думать о странном положении, в которое неведомо как попал. Где-то за печкой человек отыскал толстую стеариновую свечу, зажег ее и поставил на середину стола.

– Тебе, Господи, рождшемуся ныне в Вифлееме, ставим эту свечу, – проговорил он отчетливо.

Слова эти врезались в мою память, хотя ни корявое для моего слуха слово «рождшемуся», ни странное «в Вифлееме» я себе растолковать тогда не мог. Он застыл перед огоньком свечи в молчании, словно смотрел куда-то вдаль, словно видел кого-то. В избушке стало очень тихо и тепло. И я почувствовал в своем сердце какой-то радостный мир, такого радостного мира я никогда до того не ощущал в своей душе, где все было немножко колючим и сухим. Мы оба застыли в тишине таинственного вечера. И вдруг – бум, бум – кто-то протопал к двери, распахнул ее. В избушку ворвался снег, холод, грубые голоса.

– Кого тут принесло?

– Ага, мужик и пацан с ним!

– Ну, дела.

Самый старший чернобородый держал в руках винтовку, он толкнул моего спутника в спину, тот упал на корточки, попытался подняться, но его снова толкнули. Я вжался в стену, с ужасом понимая, что это бандиты, те самые разбойники, которые, конечно, ждали человека в темном лесу. Это их потайное жилище, и живыми они нас не оставят, ведь мы можем выдать их. Бывает, что в минуту смертельной опасности человек перестает что-либо ощущать. Нет ни страха, ни отчаяния, всякие чувства уходят, душа замирает и ждет – я в то мгновение ничего не чувствовал, понимая только, что нужно действовать. В избе была еще одна маленькая комнатка, куда вела совсем крохотная дверь. Единственное, что пришло мне в голову, это прорваться к ней. Я схватил человека за руку, дернул что есть силы, он сумел-таки подняться. Потом я бросился в сторону к низкой дверке. Два бандита рванулись за нами, но я успел открыть дверку в соседнюю комнату, впихнул туда застывшего в каком-то шоке человека, а потом шагнул туда сам с невероятной надеждой, что за дверью спасение.

Когда я открыл зажмуренные зачем-то глаза, то как-то очень спокойно, словно так и должно было быть, увидел коридорчик нашей тесной прихожей с зеркалом посередине. Слева ютилась вешалка с куртками, справа старая тумбочка с облезлыми стенками. Я растерянно оглянулся: человек топтался на пороге, как-то нерешительно оглядывая прихожую.

– Заходите, – раздался веселый голос тети Лизы, – я вас давно поджидаю, милый человек.

– Лиза, – выдохнул человек с мешком.

– С Рождеством тебя. Как я рада, что ты вернулся! – И тетя Лиза уткнулась своей стриженой головой в его толстый свитер из собачьей шерсти.

А человек, так и не сняв мешка, гладил тетю Лизу по голове. Я видел, что по его небольшой бородке скатилась тихая слеза.

– Ну, пойдем, пойдем, я приготовила уже угощение, – сказала тетя Лиза, а потом вдруг повернулась ко мне и обняла меня крепко-крепко, как никогда не обнимала. – Какой ты молодчина! – сказала она громким шепотом.

И мы все вошли в комнату. На елке откуда-то появились свечи, самые настоящие свечи с маленькими серебряными крокодильчиками, с помощью которых их можно было приделать к ветке. На столе поблескивало вино в бокалах, лежали апельсины, какой-то очень белый сыр, румяные крохотные булочки.

– А мне, Лиза, надо в Ленинград. Я везу мед и травы для нашего друга.

– Мне тоже надо, только вот Сережу жалко оставлять. Я его так полюбила. А ведь без него мы бы с тобой и не встретились. Он молодец. Но надо ехать. Поезд завтра утром, в шесть. Билеты я уже купила.

Мы долго сидели тогда до самого позднего вечера или даже до половины ночи. Я слушал их разговоры, они пели песни, человек читал стихи. Читала стихи и тетя Лиза. А потом я прикорнул на плече у тети Лизы и опять не заметил, как уснул.

Во сне я увидел ту самую поляну, где стояла сторожка. Дверь сторожки отворилась. Из нее один за другим стали выходить тихие светлые люди в белых одеждах с красивыми лицами, не женскими и не мужскими. Они шли медленно и мирно. Они окружали поляну, они пели. Они поднимались в воздух, и становилось почему-то тепло, и я сам вместе с ними поднимался куда-то, и тетя Лиза и тот человек тоже были рядом со мной, но они стали какими-то совсем другими – строгими и величественными, и одежда на них изменилась, стала светлой и длинной и совсем из другого времени. И я сам стал другой. Мы поднимались все выше и выше. Над заснеженным лесом, над большой многоэтажной Москвой. Светлые мирные люди летели с нами. И небо было все в иголочках звезд, но эти иголочки становились все больше и теплее и словно бы начинали оживать, лучиться, петь, превращаться в теплые ясные окошки самых уютных и радостных в мире домов, но я вдруг почуял необыкновенную тяжесть внутри. Будто бы где-то в груди – гири. Они тянули меня вниз. Они грозили раздавить меня.

– Нет, тебе еще рано, – вдруг сказал чей-то голос.

И я проснулся. Проснулся в собственной постели.

– Спи, спи, еще рано, – ласково зажурчал мамин голос. Она искала что-то возле моей постели. – Прости, я тебя разбудила, просто мне срочно нужно найти одну вещь.

– А где тетя Лиза? – почему-то вдруг встрепенулся я.

– Ты знаешь, родной мой, ей пришлось спешно уехать, один ее друг, очень близкий друг, сильно заболел, так сильно, что может даже умереть. И она поехала к нему. Он ведь очень одинокий, этот ее друг. Она одна только и есть, кто может за ним ухаживать. Она уехала на поезде в шесть часов утра.

– А с ней кто-то поехал вместе? – спросил я.

– Да, – удивленно вскинула на меня мама свои большие красивые глаза, – она тебе что говорила об этом? Какой-то человек за ней заехал. Даже не представился. В жуткую рань. Одет как-то дико. В каком-то деревенском тулупе, с грязным мешком и палкой сучковатой, прямо с дубинкой какой-то. С ним она и уехала. Все-таки странная женщина, – нахмурилась мама и замолчала.

– Странно, – только и сказал я и отвернулся, уткнувшись носом в подушку.

Я очень плакал тогда, только маме я не хотел показывать, что плачу. Но мама потом сказала, что купила торт «Сказку». Но я не слушал. А когда мама ушла, я оделся и, запустив руку в карман штанов, нащупал там целую кучу тети-Лизиных карамелек. Я сосал их все утро не переставая, сосал с каким-то теплым комком в горле, и от них мне становилось легче, и хотя, конечно, было все равно грустно, но в то же время и светло. А потом я с тал искать книжку. Ту самую книжку про человека, который вышел из дома. Вышел с дубинкой, а лучше сказать, с дорожным посохом и мешком, и шел все вперед и вперед, и вошел в темный лес, вошел и пропал. Но книжка тоже пропала. Как будто тетя Лиза забрала ее с собой. Но зачем она ей понадобилась? Вряд ли она могла забрать ее. Правда, я все равно прекрасно помнил эту книжку. И стихи, и рисунки. Если бы я умел рисовать, я легко заново нарисовал бы и такой же домик, и тропинку, и небо в иголочках звезд, и грустного Хармса, который сидел на обратной стороне книжки, сидел на лавке и глядел в даль пустой улицы с булыжниковой мостовой и старым трамвайчиком, застывшим на повороте, а еще с фонарем, таким красивым старинным фонарем под тяжелым балконом с лепниной. Кстати, тетю Лизу я больше не видел. Мама на мои вопросы о ней только пожимала плечами и кивала на папу, а папа неопределенно хмыкал и ссылался на страшную занятость.

Но что бы там с нею ни было, я думаю, тетя Лиза, конечно, встретилась с Хармсом и человека того привела к нему на ту самую улицу с булыжниковой мостовой. И Хармс сразу же вскочил с лавки и бросился к ним. И они ужасно радовались, и пошли по улице вместе к спящему трамвайчику, и сели в него, и внутри трамвайчика зажегся свет, и они поехали, и при этом смеялись, и пили лимонад, и уехали куда-то далеко-далеко, в такие места, каких и око ничье не видело, и не слышал никто о них, и представить себе те места никому не удавалось. И они ждут нас там, мой сынок, очень ждут. Так что бери свой мешок и дубинку, а лучше сказать, дорожный посох и пошли!