Прошло еще два года, и наконец учеба моя в ВИИЯ завершилась. Оценки по всем предметам были очень высокие, и преподаватели сочли возможным порекомендовать меня в институтскую аспирантуру. Да вот отдел кадров в науку мне допуска не дал. Шел тысяча девятьсот сорок восьмой год, кампания по борьбе с космополитизмом набирала силу, а у меня мама еврейка. Да и отец хоть и Вершинин, а половинка.

По сим причинам получил я назначение в город-герой Севастополь, где мне предстояло служить военным переводчиком в радиоотряде. Покидать Москву, родных и друзей ох как не хотелось, однако приказы не обсуждаются. Собрал я свои немудреные пожитки и… угодил по «скорой» в Центральный военный госпиталь с острейшим приступом грыжи. А наутро уже лежал на операционном столе. Сама операция вроде бы прошла успешно, но на второй день температура поднялась до сорока. С каждым часом мне становилось все хуже — я то терял сознание, то ненадолго приходил в себя.

В одно вовсе не прекрасное утро я очнулся после очередного обморока, открыл глаза… и решил, что начался предсмертный бред. Возле моей кровати стояли отец и недавняя наша преподавательница Елизавета Зиновьевна Маркова-Пешкова.

Тут мне придется вернуться на два года назад, чтобы рассказать об этой женщине с удивительной судьбой.

Когда нам, курсантам, на третьем курсе объявили, что разговорный итальянский будет у нас вести Маркова-Пешкова, мы сразу подумали — а не родственница ли она Алексея Максимовича Горького? А если родственница, то, верно, древняя старуха. Первое наше предположение хоть и косвенно, но подтвердилось, а вот второе оказалось с точностью до наоборот.

В класс вошла стройная, молодая, очень красивая женщина с прекрасным матовым лицом и пухлыми, чувственными губами. Она сразу предупредила нашу группу, что говорить с нами будет только по-итальянски. Новшество сие пришлось нам крепко не по вкусу. Но после нескольких уроков сугубо на языке Данте и Боккаччо выяснилось, что синьора Маркова-Пешкова родилась и провела свою юность в Италии и русским языком владеет неважно. Оттого-то и предпочитает вести занятия на родном и привычном итальянском. Постепенно мы с этим смирились, тем более что Елизавета Зиновьевна вовсе не требовала от нас особого прилежания. К тому же уроки она вела живо и отличалась редким обаянием.

Однажды, на большой перемене, она сильно закашлялась. Немного отдышавшись, она тихим таким голоском объяснила, что у нее дико болит горло и, похоже, началась ангина. Тут я возьми и брякни, что моя мать — врач-отоларинголог и, верно, сможет ей помочь.

Тем же вечером Елизавета Зиновьевна явилась в нашу шумную коммунальную квартиру в Настасьинском переулке. Вошла в комнату, царственно села в кресло у камина и с первой минуты повела себя так, словно с моей матерью знакома давным-давно. К немалому моему удивлению, мама, воспитанная в пуританском духе, обычно сдержанная и даже замкнутая, быстро подружилась с Лизочкой, как вскоре стала ее звать. Кокетливая, переменчивая, лишенная каких-либо предрассудков в сфере любовной, Лизочка была полной противоположностью моей матери с ее чрезмерным даже ригоризмом. Месяца через три они стали прямо-таки закадычными подругами — водой не разольешь. Само собой, частица от этой дружбы досталась и мне.

Жила Лиза Пешкова вместе с двумя сыновьями, десяти и семи лет, в трехэтажном кирпичном доме прямо во дворе нашего института. Как-то раз она пригласила меня к себе домой на день рождения младшего сына Алеши. Честно говоря, я испытывал некоторую неловкость — все-таки она преподаватель, а я — студент. Однако и отказываться было неудобно. Словом, купил я торт и пошел к «Лизочке» в гости.

Обстановка в ее двухкомнатной квартире была бедненькая — старый шкаф, потертый диван, разнокалиберные стулья. Но на ночном столике из красного дерева лежало кольцо с бриллиантом. Как я догадался, несмотря на мою весьма малую «ювелирную» опытность, оно было очень дорогим. Поразило меня, однако, не это, а портрет пожилого, благообразного мужчины с густой бородой и усами. Был он в ермолке, что недвусмысленно говорило о его иудейском происхождении.

— Кто это? — вырвалось у меня.

— Мой дедушка, Михаил Израилевич Свердлов.

Я невольно вздрогнул.

— Да, да, отец Якова Михайловича Свердлова и его старшего брата Зиновия, моего отца, — спокойно добавила Лиза.

Я растерянно молчал, переводя взгляд с портрета на саму хозяйку квартиры. Никаких семейных черт я в ней, право же, не находил — разве что глаза миндалевидные.

«Но откуда тогда эта фамилия Пешкова?»

Легко разгадав мои мысли, Елизавета Зиновьевна пояснила:

— Моего отца усыновил Горький. Ну а то, что его настоящая фамилия была Пешков, ты, наверно, из учебников все-таки знаешь. — И она лукаво улыбнулась, обнажив верхний ряд сплошь золотых зубов.

— Какие у вас красивые зубы! — воскликнул я, пытаясь за этим дурацким комплиментом скрыть свое смятение.

— Если только нижние, — с прежней невозмутимостью пояснила она. — Верхние мне в 38-м при допросе выбили.

Здесь уж меня и вовсе прошиб холодный пот.

«Угораздило меня прийти сюда, — с тоской подумал я. — И потом, ведь знал же ты, болван, что верхние-то зубы у нее золотые. Ничего не скажешь — комплиментщик!» В полном замешательстве я невольно сел на диван.

— Я еще дешево отделалась, — продолжила свой рассказ Лиза. — Эти подлые энкаведешники могли и все до единого зуба выбить и в придачу еще и руки-ноги поломать. Поленились, видно.

За такие откровения в те недобрые времена рассказчику полагалось не меньше десяти лет лагерей, да и слушатель свои лет пять за недоносительство уж точно бы схлопотал.

«Веселенькое, однако, положеньице». А Лизочка как ни в чем не бывало продолжала рассказывать о себе и своей семье. Тогда-то я и узнал, что ее дед жил, как и Горький, в Нижнем Новгороде, где имел свою граверную мастерскую. Там он и познакомился с Горьким, который однажды заказал ему визитные карточки. Со временем он стал частым гостем в доме великого писателя и нередко приводил туда обоих сыновей, младшего, не по годам серьезного и начитанного Якова, и шустрого, непоседливого Зиновия. Не прошло и года, как Зиновий, который пришелся Горькому по душе неистощимой веселостью и редкой артистичностью, сделался своим человеком в доме писателя. Горький и посоветовал Зиновию Свердлову поступить в школу-студию МХТ. Увы, Зиновию как еврею жить в Москве не разрешалось. Впрочем, этот весьма честолюбивый юноша не был обременен всякими там предрассудками. Он задумал креститься, а Горький это его решение одобрил. Он даже предложил Зиновию стать его крестным отцом и дать ему свою фамилию. Так Золомон Свердлов, приняв православие, мигом превратился в Зиновия Александровича Пешкова и уехал в Москву, где и поступил в театральную студию.

Но теперь ему предстояло отслужить в царской армии, чего он по идейным соображениям делать не хотел. Не долго думая, он эмигрировал из России в Канаду, но не нашел там ни надежного пристанища, ни работы. Не мудрено, что через три года он перекочевал в Италию, на остров Капри, к своему крестному отцу. А там Горький вскоре сделал его своим секретарем и переводчиком.

Остроумный, находчивый, неутомимый танцор и запевала, этот невысокий, узкоплечий молодой человек со временем стал душой общества в русской колонии на Капри. Зиновия Пешкова, как и многих интеллигентов в первом поколении, всегда тянуло к дамам из аристократических семей. Женился же он в 1910 году неожиданно для всех на молоденькой дочери казачьего офицера, крупной, статной девице с приятным округлым лицом и белоснежной россыпью зубов. Звали ее Лидия Петровна Бураго. Красотой и здоровьем Бог ее не обидел, а вот на ум, похоже, поскупился. Возможно, еще и оттого ее семейная жизнь с Зиновием Пешковым не заладилась, и через пять лет они расстались.

Едва началась первая мировая война, как Зиновий уехал во Францию, где вступил в Иностранный легион и вскоре из православия перешел в католичество. Ну а Лидия Бураго с четырехлетней дочкой Лизой осталась на Капри.

Горький, в общем-то к людям снисходительный, отзывался о молодой жене своего крестного сына не слишком лестно. Екатерине Павловне Пешковой он писал в Москву: «Поздравление твое передал. Зиновий тронут, кланяется. Сказать что-либо о его жене трудно. Девица высокого роста, не дурно сложена, много смеется, не очень интеллигентна, видимо…»

И Зиновию и Лидии нравилось жить на широкую ногу, хорошо одеваться и вкусно поесть. Увы, это и оказалось тем немногим, что их объединяло. После развода Лидии Бураго пришлось на Капри нелегко, хоть бывший муж регулярно присылал из Франции деньги ей и дочке.

Пришлось Лидии искать работу, и она перебралась в Рим, где у нее были друзья, готовые ей помочь.

Наверно, от родных Лиза Пешкова унаследовала любовь к изысканно-экстравагантной одежде и к вечерам в лучших ресторанах. Воздыхателей у молодой, красивой, быстрой на шутку и незлой розыгрыш девушки было пруд пруди. Будоражило их ум и фантазию и ее экзотическое происхождение — русская девушка, владевшая итальянским куда лучше, чем русским, да и по внешности типичная итальянка.

Елизавету Пешкову, как некогда ее отца, неотразимо влекло к людям высшего света, к славе и блеску салонов. Замуж она, однако, вышла за скромного второго секретаря советского посольства в Риме, где сама Лиза работала переводчицей. Муж ее, Иван Марков, милый молодой человек, не слишком начитанный и не обладавший светским лоском, при близком знакомстве подкупал своей честностью, искренностью, бескорыстием. Он отнюдь не был занудой и домоседом, тоже любил потанцевать, отужинать в ресторане и легко сходился даже с чопорными, надменными князьями и графами. Для советских дипломатов того времени, до предела зажатых, словно бы замороженных, это было большой редкостью.

Семейная жизнь двадцатитрехлетней Лизы Пешковой и двадцативосьмилетнего Ивана Маркова складывалась воистину счастливо.

Нет, ни сам Иван Марков, ни моя бывшая преподавательница Елизавета Маркова-Пешкова вовсе не были ангелами во плоти. Случилось с Лизой однажды и такое. В 1937 году, уже став советской гражданкой, она вместе с мужем, Иваном Марковым, пошла как-то в Риме в ночное кафе. И надо же было ей встретить там своего отца, Зиновия Пешкова, невозвращенца в Союз, офицера французского легиона. Весь вечер она сидела, повернувшись к нему спиной, пока отец, оказавшийся за соседним столиком, не встал первым в ярости бешеной и не ушел из кафе.

Но потом Елизавета всю жизнь стыдилась своего трусливого поступка. В ней, вообще, причудливым образом сочетались наглость и скромность, цинизм и наивность, надменность и подкупающая простота. Однако матерью и женой она была нежной и заботливой, что в семейной жизни, верно, главное.

В 1935 году Лизочка подарила мужу первенца-сына, а в конце 1937 года Ивана Маркова вместе с семьей вызвали в Москву, где его ждало повышение по службе.

Новый, 1938 год они встретили уже в московской квартире. Собралось много гостей, стол блистал обилием еды, итальянского вина и, разумеется, русской водки. Пели, беззлобно подшучивали друг над другом и над «высоким начальством» — товарищем Марковым. Правда, сам Ваня был мрачен и на поздравления друзей отвечал вымученной улыбкой, вспоминала спустя годы Елизавета Зиновьевна. Он словно предчувствовал, что Новый год принесет ему больше бед, чем радостей.

Реальность превзошла все его невеселые ожидания. Третьего апреля того же 1938 года Ивана Маркова арестовали, а спустя два месяца, после закрытого процесса-фарса, расстреляли как агента итальянской разведки ОВРА.

В конце апреля арестовали и саму Елизавету Зиновьевну как жену врага народа. Следователь предложил ей написать донос на мужа, этого двурушника и ренегата. Она всем сердцем осуждает его подрывную деятельность, навсегда от него отказывается и просит изменить ее фамилию Маркова-Пешкова на Пешкову. В случае ее согласия приговор гласил бы: «За потерю политической бдительности» — и был бы сильно смягчен. К чести этой мужественной женщины, она от мужа не отреклась и донос не подписала. За что ей и выбили на допросах половину зубов, а затем отправили на долгих десять лет в лагерь.

Не знаю, спасет ли красота мир, как писал Достоевский, но вот Елизавете Зиновьевне ее красота, женское обаяние и душевная теплота жизнь спасли дважды.

В нее влюбился, и вовсе не без взаимности, начальник лагеря. Влюбился столь безоглядно, что отважился на неслыханный по тем временам поступок. Уже через три года пребывания Лизы в лагере он отправил ее на поселение, а затем и вовсе добился ее освобождения.

Произошло это маленькое чудо сразу после войны, когда дальновидный палач Лаврентий Берия уговорил Сталина выпустить из лагерей и тюрем несколько тысяч из миллионов узников Гулага. Таким манером он собирался задобрить недавних своих союзников по антигитлеровской коалиции. В число немногих счастливцев стараниями начальника лагеря попала и Елизавета Зиновьевна. Больше того, он «выправил» ей чистый паспорт с правом вернуться в Москву. Только вот к кому ехать, если ее никто не ждет и квартира московская давно конфискована? Да еще на руках у нее двое ребят — второй сын родился после ее ареста, уже в лагере.

И тут судьба вновь ее пригрела. Московские друзья устроили ей встречу с генералом Николаем Николаевичем Биязи.

До войны он был советским военным атташе в Риме и хорошо знал своего коллегу Ивана Маркова, мужа Лизы. Сам Биязи, получивший в молодости отменное образование, обладал широким кругозором и немалым опыта. Он прекрасно знал итальянский и греческий языки и дружил с генералом Игнатьевым, потомственным русским аристократом. Оба они не верили ни одному слову официальной пропаганды. Кто-кто, а уж начальник нашего ВИИЯ генерал Биязи прекрасно знал истинную цену всем этим показательным процессам над врагами народа.

И все же он вряд ли решился бы принять на работу в закрытый военный институт жену расстрелянного органами безопасности итальянского «шпиона» — слишком велик был риск. К счастью, наш генерал, осколок прежней русской интеллигенции, обладая добрым сердцем, проникся к Елизавете Зиновьевне живейшей симпатией. И опять Лизочка разделила целиком нежные чувства своего нового покровителя.

Любовь к молодой, неотразимо обаятельной женщине взяла верх над спасительным страхом. Можно смело сказать, что Николай Николаевич Биязи оказался человеком чести и рыцарской отваги. Своей властью он назначил Елизавету Зиновьевну преподавателем итальянского и французского языков. Но и это еще не все — одновременно он выделил ей двухкомнатную квартиру. Таким вот образом мы и получили в 1945 году новую «училку», меньше всего похожую на непреклонно-суровую воспитательницу молодежи.

К несчастью, в своем стремлении по возможности облегчить жизнь Елизавете Зиновьевне наш генерал перестарался — в начале сорок восьмого года он порекомендовал ее еще и на работу в ТАСС. В отделе кадров единственного официального агентства печати и лживых новостей, на Лизино горе, сидели люди сверхбдительные. Они-то и докопались до «преступного» прошлого недавней ссыльной Марковой-Пешковой.

По этой самой причине, когда я, лежа на госпитальной койке, с трудом открыл глаза, то увидел стоявшую у моего изголовья Лизу. Она не таясь плакала, а мой отец гладил ее по плечу и ласково уговаривал:

— Ну зачем вы так, милая, может, все еще обойдется.

Тут уж я окончательно пришел в себя и подумал: «И впрямь, чего это она плачет, ведь я еще не умер. Авось как-нибудь выживу». Слабым голосом поздоровался с Лизочкой и сказал ей:

— Спасибо, что навестила, — мы к тому времени перешли на «ты», — но как ты узнала про мою болезнь и про госпиталь?

— Зашла к Маше, и она мне сказала. Но я не думала, что тебе так плохо. — Вздохнула, платком утерла слезы. — Ты с Кобуловым часто видишься? — вдруг спросила она.

— Неделю назад, еще до госпиталя, на футбол вместе ходили, а что?

И Лизочка рассказала, что накануне ее вызвали в районное отделение милиции. Велели захватить с собой паспорт, объяснив — для перерегистрации. Отправилась она туда безо всякой боязни, милиция ведь не органы безопасности. Встретили ее вежливо, взяли «серпастый молоткастый» и минут через десять вернули. С одним, правда, небольшим дополнением: «минус сто» — и уточнительной записью: без права проживания во всех районных и областных центрах страны. Ну, а «минус сто» означало — Марковой-Пешковой запрещалось селиться в любом городке, расположенном ближе чем в ста километрах от Москвы. Из самой столицы ей приказано было убраться в течение двух суток.

Да, но при чем здесь Кобулов? Такой вопрос мог бы задать лишь тот, кто не жил в те далекие годы в Стране Советов. В Союзе же почти каждый знал, что генерал Богдан Кобулов — заместитель министра грозной государственной безопасности. А его сын Виктор Кобулов, слушатель ВИИЯ, изучал итальянский язык в параллельной со мной группе. Елизавета Зиновьевна, которую лагерная жизнь многому научила, ублажала Кобулова как могла.

Особым рвением в учебе он не отличался — предпочитал посидеть в ресторане за вином и острыми восточными блюдами. Ничего — не зря же Елизавета Зиновьевна заранее разучивала с ним не только контрольные работы, но и текущие домашние задания. Кутила и картежник, Виктор к концу учебы знал итальянский чуть лучше, чем я неведомый мне турецкий. Разумеется, это не помешало ему получить на выпускном экзамене вполне приличную оценку. Иными словами, своей преподавательнице Марковой-Пешковой он был обязан дипломом целиком и полностью. Ну а дальше его ждала блестящая карьера.

Ясное дело, первым, к кому прямо из милиции помчалась Лиза, был Виктор Кобулов, ее недавний студент.

Принял он свою благодетельницу сухо, а когда узнал о цели визита, просто выставил за дверь. Он, мол, всякими там паспортными делами никогда не занимался и не занимается.

Нас же с Виктором связывала общая любовь к московскому «Динамо». Оба мы были ярыми футбольными болельщиками и порой вместе отправлялись на стадион «Динамо» поддержать свою команду ревом и воплями вроде: «Вася (Карцев), давай, жми!»

Конечно, Лиза прибежала не столько меня проведать, сколько упросить встретиться с Кобуловым-младшим. Может, я все-таки уговорю его вступиться за свою учительницу-репетитора перед суровыми органами. Наивная женщина. Да Виктор и за родную мать вряд ли пошел бы просить, попади она в немилость к МГБ! И потом, я при всем желании не мог даже позвонить Виктору — с каждым часом мне становилось все хуже.

Так, вся в слезах, Лиза ушла из госпиталя, чтобы назавтра с двумя детьми навсегда покинуть Москву. А я тем же вечером вновь очутился на операционном столе. Вторую операцию мне делал опытнейший хирург генерал Березкин. Уже через месяц, удачно заштопанный и подлеченный, я был дома. А еще две недели спустя покатил на поезде к месту новой службы, в город-герой Севастополь.

Лиза Маркова-Пешкова поехала на Кубань, в небольшую станицу к своей давней подруге.

Нет, поистине моя бывшая преподавательница родилась в сорочке. Месяц спустя в эту кубанскую станицу заглянул к матери в гости директор одного из лучших санаториев Сочи. Дальше все развивалось по давней схеме «директор увидел Лизу»… и через пять дней она уже работала кастеляншей в сочинском санатории. Словно по мановению волшебной палочки у нее вновь появился чистый паспорт, без страшного «минус сто».

Что же до Кобулова-младшего, то впереди его ждали весьма тяжкие испытания. Когда его отца в 1953 году вместе с другими приспешниками Берии приговорили к расстрелу, самого Виктора мгновенно уволили из армии. Здесь ему впервые в жизни пришлось-таки познакомиться с паспортными делами. Он сразу сменил фамилию отца на фамилию матери и удрал подальше от Москвы. Виктор отлично знал, что, вопреки мудрому изречению вождя народов Сталина, сын за отца отвечает, да еще как. А потому он поспешил уехать в самую глухомань и там на время затеряться. И это ему вполне удалась.

Сама же Елизавета Зиновьевна Маркова-Пешкова умерла в приморском Сочи в 1990 году. Было ей тогда семьдесят семь — возраст вполне почтенный. Но при ее великой жизненной силе, отменном здоровье и удачливости она вполне могла бы прожить, верно, и все девяносто, если бы не Гулаг. Да будет ей сочинская земля пухом!