Не так скоро, как собирался, но все же лечу на попутном вертолете в хозяйство, где служит мой первый афганский знакомый — майор Николай Иванович Мамыкин. Над аэродромом — низкие опасные облака. Вертолетчики прошмыгнули, но самолеты, в том числе почтовик из Союза, летят транзитом, мимо.

Поселился на этот раз не в палатке, а в приаэродромном бункере, в сырой комнатке с глухими бетонными стенами и дверью, выходящей на импровизированный асфальтовый плац. По плацу с утра до вечера маршируют в куртках и комбинезонах, строем и поодиночке неправдоподобно высокие, словно в удлиненном кадре телевизора, люди — наши воздушные десантники. Мамыкин, естественно, тоже десантник, замполит подразделения.

Вечером ездили с ним к афганским зенитчикам, к ужину вернуться не успели, пошли по расположению искать тыловика — уж он-то в любое время накормит. Если не считать отвоеванного у аэродромщиков бункера, все прочее в лагере напоминало другие палаточные гарнизоны. Разве что не татакал движок (снабжение энергией здесь централизованное), и среди этой непривычной тишины особенно громкой показалась донесшаяся вдруг разноголосица баянов. Было время вечерней прогулки, роты вышли каждая со своей музыкой.

— Архаровцы, Змеи Горынычи! — патетически воскликнул Мамыкин. — В Союзе от баяна, как от черта, открещивались, хотя он и положен по довольствию. А здесь под него чуть ли не строевой подготовкой занимаются!

Но интонация замполита была горделивой: играли и пели солдаты очень прилично, разве что репертуар был не совсем воздушно-десантный.

Майора Вячеслава Жукова встретили на переходе от аккумуляторной к временному складу имущества. Но уже стемнело, и разглядел я его только в бункере: одного примерно возраста с Мамыкиным — чуток за тридцать, слегка ссутулившийся от усталости и недосыпания, русый, голубоглазый. Жуков сел на кровать, снял фуражку, стало видно, что глаза воспалены от бессонницы.

— Ужином обеспечу, но сначала приглашаю в баню. Вечером для соседей раскочегарил, еще, кажется, не остыла.

Нам исключительно повезло: вода в Афганистане очень ценится и расходуется экономно, поэтому походные палаточные бани работают не сутками, а минутами.

Под крышей двухсекционной палатки висел густой пар, сквозь который нельзя было увидеть даже пальцы собственной вытянутой руки. Еле видимыми струйками сочилась из душа вода — теплая, горячая! Голые авиаторы (те самые соседи) проклинали погоду и возносили хвалу Жукову.

И было за что его превозносить. Если и ходишь не по асфальту, и ездишь не в метро, и твое рабочее место — не столик в конторе, даже не цех большого завода, а горные склоны, глинистые долины, окопы сторожевого охранения, тесные танковые башни и десантные отделения боевых машин пехоты, — тогда каждой клеткой кожи ощущаешь, как это прекрасно: пар, мыло, вода…

Потом до трех часов ночи ужинали, разговаривали и даже пели. Собралось человек пять, среди них капитан Владимир Манюта — парень под метр девяносто ростом, за восемьдесят килограммов весом, недавний командир роты, а сейчас заместитель командира батальона. Днем, когда мы с ним хотели проскочить на уазике к дальним постам и Мамыкин собрался послать с нами охрану, Владимир широким жестом остановил его: «Послушайте, автомат плюс мое личное присутствие — это с избытком». Родившуюся в прошлом году дочку назвал Викторией. Знакомясь, представился: «Капитан Владимир Манюта. Десантник». Своих солдат называет богатырями: за глаза — с горделивой серьезностью, в глаза — не без доли иронии: «Богатырь Дубков, перестаньте чесаться. Какой-то вы сегодня расхристанный… Моя помощь нужна?»

Тогда же на ужине познакомился еще с одним капитаном, жаль, не записал фамилии. Именно он в полночь принес гитару, честно предупредив. «Играть не умею, только учусь. Но две песни знаю почти до конца». Тоже проявил десантный характер: сбивался, путался, начинал сначала, но к трем часам ночи допел все же обе свои песни.

Ровно в три Мамыкин поднялся, взял автомат и фонарик, и мы шагнули в темноту. Водитель уазика рядовой Алеша Моисеев включил было фары, но Мамыкин жестко приказал:

— Выключи.

Ехали в непроглядной тьме. Сначала по разбитой колее, потом, срезая угол, по глубокому целинному снегу — здесь, в этой поднятой почти на две тысячи метров над уровнем моря долине, зимой вдоволь снега и холода.

Фигуры в белых маскхалатах вынырнули из темноты внезапно. Шофер еще не успел притормозить, как в распахнувшиеся дверцы хлынул морозный воздух, нацелились вороненые стволы автоматов. Мамыкин одобрительно хмыкнул, назвал пароль, внимательно выслушал отзыв, тронул водителя за плечо:

— Поезжай дальше.

— Куда дальше? — обиделся вдруг Алеша. — Я же ничего не вижу.

— Вот и поезжай, как учили: смело вперед!

Возле окопов сторожевого охранения вышли из уазика, спрыгнули вниз. Было холодно и очень темно. За бруствером тускло мерцало снежное поле, вернее — те его несколько метров, которые не тонули во мраке. Мамыкин вполголоса говорил с командиром охранения старшим лейтенантом Сергеем Музычиным, я прилег в ближнюю ячейку рядом с одетым в маскхалат пулеметчиком. Тот дружелюбно подвинулся, освобождая удобное место.

Несколько минут лежим молча. Настороженно смотрю в темноту. Чувство такое, будто взгляд метр за метром продавливает пространство. Вот уже различаю вдали смутные очертания какой-то стены, башенки на ее углу, низких домов. Шепотом спрашиваю пулеметчика: не кажется ли?

— Да разве не видно? — изумляется он. — Кишлак там…

Музычин разрешает ненадолго зайти на пункт обогрева, где есть свет и я могу записать фамилию своего собеседника.

Пункт обогрева — завешенный брезентом угол окопа. Горит свеча, тлеют в печурке багровые угли, в углублении земляной стены стоят пустые кружки и зеленый термос с чаем, пол застелен брезентом, есть даже скамья — доска на двух кирпичах.

Достаю блокнот, знакомимся. Рядовой Сергей Базанов, в армии служит второй год. Сергей греет возле печки руки, на вопросы отвечает откровенно, но скороговоркой. Спрашиваю о службе в Союзе и здесь. Без колебаний: здесь намного труднее, но зато интереснее. Получается едва ли не самое короткое мое афганское интервью. Базанов торопливо надевает двухпалые рукавицы, смотрит в сторону выхода:

— Бугорок один странный приметил, раньше его вроде не было, надо понаблюдать…

Пока я жил в этом приаэродромном лагере, произошел один связанный с почтой эпизод. Эпизод, пожалуй, рядовой, довольно типичный для военной лагерной жизни. Из-за этой типичности мне и захотелось вглядеться в него пристальней, как бы со стороны.

Почтовика из Союза не было уже третий день. Солдаты и офицеры даже перестали смотреть на небо: кроме белой мути над головой и едва различимых горных седловин по сторонам, ничего в вышине не просматривалось. На первых порах, правда, вслушивались: выйдет из палатки человек и замрет, прищурив глава. Потом безнадежно махнет рукой и поспешит на очередное построение. Летит почтовик или сидит на аэродроме, пусть он даже сквозь землю провалился, служба-то продолжается!

Бытовые трудности первых дней пребывания в незнакомых доселе местах понемногу утряслись. На пустыре за аэродромом встали ровные ряды палаток, задымили печные железные трубы, захлопотали повара у походных кухонь, машины-водовозки доставляли по утрам очищенную, профильтрованную воду, и скоро на вкопанном у штабной палатки столбе появился долгожданный зеленый ящик с прорезью. Полевая почта сделала то, что порою не под силу самому толковому лектору и даже иному приказу, — подняла настроение. Разве случайно именно в тот день, когда водрузили почтовый ящик, на вечерней прогулке впервые прозвучала разученная одним из подразделений звонкая строевая песня: «То ли дело под шатрами в поле лагерем стоять!»

А вот теперь погода вдруг испортилась, и прославившийся пунктуальностью своих рейсов почтовый самолет третий день сидит где-то весьма далеко.

Майор Николай Иванович Мамыкин не досадовал, понимал, что летчики не виноваты. Напротив, дай им «добро» на взлет — так рискнут и при нулевой видимости. Бодрую песню про шатры в поле Мамыкин тоже знал. Да и вообще считал, что, выбравши офицерскую службу, по домашнему уюту не плачут. А все же с каждым днем сильнее хочется хоть на часок завернуть под гарнизонные крыши, повидать сынишку, жену. Волнуются, наверное. Но здесь, в Афганистане, пока еще беспокойно. Все радости — письма из дома…

Мамыкин шел но палаточной улице, обходя весенние, черные от угольной пыли, радужные от пятен солярки лужи. На асфальтовой дороге отделение отрабатывало приемы с оружием. Видимо, учитывая погодные и почтовые трудности, занятием руководил великоватый для масштаба отделения начальник — заместитель командира батальона капитан Владимир Манюта. Покосившись на Мамыкина, капитан с прежней властностью, хотя и без особого воодушевления в голосе, продолжил привычный армейский речитатив:

— К оружию! Отставить. К оружию!..

Не только голос, но и могучая фигура подчеркивали его властность. Служебное рвение в Манюте заложено, похоже, с первых дней сознательной жизни, но в будни, без прыжков, марш-бросков и прочих десантных испытаний, маскируется самоиронией. Беззаботно счастливым за последнее время Мамыкин видел Владимира только дважды: тем вечером, когда лихо прибыли сюда, и в день, когда десантники под его началом устраивали для соседей и почетных гостей показательное занятие. Было это неподалеку от нынешнего импровизированного плаца — вон видна и трибуна, сколоченная умельцами для гостей. Мамыкин вкруговую перешел к трибуне, поднялся на ступени. Да, здесь «воевали», только площадка подраскисла, блестит лужами… Десантная элементарщина — безоружный на вооруженного, бой одного против двоих, троих, четверых — выглядела тогда неплохо.

Мамыкин почувствовал, что, вспоминая, невольно улыбается. А ведь и правда хорошо было: солнце светило, почтовик ежедневно прилетал… Зря вспомнил о почтовике, опять в душе зашевелилась вина перед женой, сыном. Да и беспокойство тоже: мужчине без семьи все-таки легче, чем семье без мужчины. Помрачнев, сошел с трибуны, ступив сапогами прямо в размокшую грязь. До совещания замполитов оставалось полчаса, решил зайти в мастерскую, где подпитывались аккумуляторы транспортных машин: что-то не ладилось там с вытяжной вентиляцией.

На истоптанном асфальте уже вышагивало новое подразделение. Четкости в ударах ног и равнении шеренг было хоть отбавляй, но энтузиазма по-прежнему не наблюдалось.

В аккумуляторной жалоб не было, зато спросили о почтовике.

— Витаете тут в своих кислотных облаках, вентиляцию себе толком наладить не можете, а от меня требуете, чтобы небо провентилировал, Змеи Горынычи, — закончил любимой присказкой Мамыкин.

Аккумуляторщики улыбнулись, но тоже без особого воодушевления, хотя знали, что «Змея Горыныча» майор употребляет обычно в знак расположения и симпатии, нерадивый солдат от него этой дружеской фамильярности не дождется.

— Чем смогу — помогу. Но и у вас возможности есть. Не будете их использовать — накажу. И без всяких эмоций.

Это была другая ходовая присказка Мамыкина. Однако сейчас он употребил ее, пожалуй, не в переносном, а, скорее всего, в прямом смысле: дескать, накажу, не волнуясь, не проявляя жалостливых чувств.

Возле штабной палатки Мамыкина окликнул майор Жуков:

— Николай Иванович, о почтовике ничего не слыхать?

— Вячеслав Евгеньевич, я об этом чертовом самолете уже думать не хочу. Без всяких эмоций. Невозможно работать. Куда ни зайду — почтовик да почтовик. Нас зачем сюда доставили, почту поджидать?

— Думаю, не только за этим. Но у тебя такой расстроенный вид, будто уже знаешь, что метеорологи в скором времени ни окошка, ни форточки не обещают.

— Быть того не может. Давай к ним сходим.

— Зачем ходить, когда только что звонил? Не обнадеживают. Если появится, мол, просвет, то известим. Давай лучше поговорим о том, что ты увидел строгим взглядом политработника в одном из вверенных мне подразделений. Факт твоего визита в аккумуляторную мне уже известен. Согласен, Николай Иванович, аккумуляторы заряжать надо, но не за счет здоровья людей — оно всего дороже.

— У меня через двадцать минут совещание, Вячеслав Евгеньевич.

— И у меня тоже. На воздухе пока погуляем, заодно и вопросы решим.

Шли двое молодых, в общем-то, людей, внешне выглядевших почти мальчишками. Правда, Жуков более плотен, чуть заметно сутулится, и, когда снимает фуражку, видно, что светлые тонкие волосы возле висков слегка поредели. Но не бывать ему солидным, пока с годами не выцветет открытая, доверчивая синева глаз. Мамыкин пониже, строен, жилист. Совсем без напряжения держится прямо, будто только что вернулся с плаца, где день-деньской отрабатывал строевую стойку. Правда, чуть больше обычного сутулится сейчас Жуков, и покраснело от горных ветров, проявив под тонкой кожей сетку кровеносных сосудов, лицо Мамыкина…

А почтовик все же прилетел. После ужина. Но Мамыкин его проспал. Весь день держался, хотя предыдущей ночью прикорнул всего часа на три. К вечеру, однако, почувствовал, что пружина может перекрутиться. Тем более что в эту ночь запланировал проверку караульной службы.

В дощатой комнатке политработников, где только потому умещались четыре кровати, что поставлены были в два яруса, попыхивала самодельная экономичная печь-труба на солярке. Температура была в самый раз, но, если бы даже в комнате пошел снег, Мамыкин бы не оторвался от письма. Сидел в майке, в трусах. Читал торопясь, пропуская слова и целые предложения — по смыслу. Сын нормально… Никто не болен… Соскучились… У Жуковой, Славиной жены, молоко пропало. Стоп, почему? «Слух прошел, что вы там… Жена очень волнуется за Славу. Да и состояние у нее после тех родов сам знаешь какое. Вчера была у нее, она тоже писала письмо, но сказала: не хочет Славу волновать. Ты тоже ему ничего не говори, у вас и без наших бед забот много».

Теперь можно было перечитать письмо спокойно, без волнения и спешки, радуясь относительному благополучию родного семейства. Но не шла из головы мысль о Жукове. Три месяца уже сыну, а он и не видел его почти, зато переживал с каждым днем все сильнее, будто что-то предчувствовал. Понятно, не пропадет малыш: женщины в гарнизоне дружные, помогут молодой матери. А все же очень жаль Вячеслава, и без того у него нелегкая судьба.

О детстве Жуков вспоминал неохотно. Сказал однажды про детдом где-то в Эстонии. Сообщил, что восьмилетку заканчивал в интернате. После работал каменщиком-монтажником, жил в строительном общежитии. Веселел, вспоминая знакомство с будущей своей женой: прознал как-то, что в вечерней школе учится симпатичная девушка, заявился прямо в класс, попал на урок математики. Вызвался решать уравнение и решил. А когда учитель спросил: «Вы новенький?» — думал-думал, как объяснить ситуацию, и в конце концов брякнул: «Нет, я погреться зашел…» Так и остался в вечерней школе, закончил ее, а на той девушке со временем женился.

— Я, в общем-то, человек не слишком честолюбивый, — признался однажды Жуков. — Но самолюбивый. Какой смысл дожидаться наказания, когда можно сделать порученное задание в полную силу?

Мамыкин знал, что основа здорового самолюбия Жукова — любовь к своему делу. Не случайно же с приходом Вячеслава в подразделение не было ни единого перебоя в тыловом обеспечении. Возможное ли дело — даже во время полевых учений сухие пайки оставались нетронутыми, успевали готовить десанту горячее. И какой ценой достаются эти блага, Мамыкин тоже знал, сам Жуков порой питался всухомятку, спал урывками, рисковал жизнью на горных дорогах…

Мамыкин вдруг ткнул кулаком подушку, быстро оделся. Затягивая ремень, увидел на табуретке матерчатый сверток, прочитал свою фамилию — еще и посылка. «Ну, чего опять придумала жена… Только бы сладостей не напихала…»

Распоров шов, вытряс на стол пироги, оставил записку соседям по комнате, чтобы не церемонились, сунул похудевший и вдруг булькнувший пакет в карман куртки, вышел на улицу.

…Майор Вячеслав Жуков добрался к почтовому самолету, когда еще гудели моторы и крутились винты, подсвеченные красными огнями рулежной полосы. Вместе с почтой самолет доставил и кое-какое имущество, его нужно было принять, проверить, распределить. Водитель Жукова рядовой Юра Гальбович отыскал-таки в мешке адресованное майору письмо, но тот, поблагодарив, сунул конверт в нагрудный карман и словно бы забыл о нем, не распечатал даже в кабине, когда ехали по бетонным плитам обратно к лагерю. Только спустя полчаса Жуков, закончив дела, влетел в свою маленькую, сплошь — от пола до потолка — бетонную, без окон комнатку, сдернул на ходу портупею, расстегнул верхние пуговицы серо-зеленой десантной куртки, торопливо разорвал конверт. Скользнул глазами по строчкам, перевернул лист, взглянул на дату и только после этого расслабленно опустился на грубый некрашеный табурет. «…А жена Коли Мамыкина приболела, но ты ему ничего не говори: она об этом просила. За нас не волнуйся, у нас все нормально. Целуем…»

Жуков перечитал письмо, встал, открыл дверь на улицу. Было время вечерней прогулки. Дружно гремели сапогами невидимые во тьме роты, звучали строевые и не совсем строевые песни. Неплохо заканчивался очередной день полевой жизни, удачный день — даже почтовик прилетел. Вот только письмо он привез не очень веселое: плохо у друга в семье. И ведь ничем не поможешь — даже утешением. Конечно, Мамыкин не такой человек, которого утешают. Сильный парень, сам свою судьбу делает и откровенничать про личные дела не любит.

Для самого Жукова Мамыкин более чем друг — почти крестный отец сына. Три месяца назад, когда рожала жена, Николай дежурил в гарнизоне. Родовые схватки у жены начались в субботнюю полночь, но военная санитарная машина встала на полпути — подвел двигатель. Тогда Мамыкин высадил из единственной дежурной машины проверяющего, помчался на квартиру Жукова, успел…

И вот теперь у самого Николая дома беда, но нечем помочь ему, даже сообщать жена запретила.

Вечерняя прогулка закончилась. Солдаты, толкаясь, подшучивая, ныряли в низкие брезентовые тамбуры палаток, откуда на мгновение вырывался луч света, выхватывая из темноты очередную могучую фигуру. Скоро лагерь уснет, настороженнее будут спрашивать часовые у проходящих пароль.

Жуков отошел от двери, снова сел на табуретку, почти машинально застегнул на куртке пуговицы. «Ну, приболела. Чем же Коля ей отсюда может помочь? Пусть считает, что дома порядок… Однако на службе говорим правду, а тут получается — от плохих вестей оберегаю».

Вячеслав невесело усмехнулся, встал, потянул со стола портупею. В дверях едва не столкнулся с Мамыкиным.

— Вячеслав Евгеньевич, тут такое дело… Ну, в общем, посылку жена подкинула, а я не ужинал, да и ты, наверно, тоже. Так что доставай кружки да и чайничек на всякий случай поставь. Попутно разговор есть. Правда, не очень веселый…

— А я к тебе собрался идти и, похоже, по такому же поводу. Письмо?

— Письмо, — неторопливо выкладывая на стол сверток, ответил Мамыкин. Вскинул голову, тихо спросил: — Жена или сын?

— Жена.

— Что-нибудь серьезное или простуда?

— Не знаю, попробуй сам прочесть между строчек, — сказал Жуков, протягивая конверт. — У моих-то что?

— Молоко пропало. Да, в общем, тоже сам читай.

Несколько минут офицеры сидели молча — читали.

— Вячеслав Евгеньевич, — прервал ставшую тягостной паузу Мамыкин. — Думаю, тебе надо слетать в гарнизон. Нет, не только ради жены, — быстро добавил он, заметив удивленный взгляд Жукова. — Надо же выбивать оборудование для аккумуляторной. Подойдем утром к командиру, он наверняка согласится.

— Заманчиво. Но это любой мой прапорщик сделает, так что не полечу. А вот тебе бы пора: тушь кончается, краски, бумага. Ты за эти вещи ответственный, тебе и лететь.

— Самолично за всем не налетаешься, — поколебавшись, ответил Мамыкин.

Ужинать офицеры не стали. Мамыкин вызвал шофера и уехал проверять посты. Жуков пошел к походной кухне, где что-то не ладилось с топкой. Спать оба легли под утро.

Всю следующую неделю почтовик летал регулярно.