XV
ЛУИ. 1905 год
Согласно одной из легенд она отомстила за смерть сына, заколов женщину, которая его убила. Говорят также, что многие мужчины погибли из-за Мата Хари, что ради нее они дрались на дуэли…
Где трагедия и где комедия? Что причина, а что следствие? Где правда, а где вымысел?
Попробуем добраться до истины.
Мы всегда боялись, что Григорий покончит с собой. Еще до того, как познакомились с Герши. И все-таки после встречи с ней опасения наши значительно усилились. Впервые мы отправились в морг искать труп Григория на следующий день после того, как Герши нагишом позировала для Гийоне. Она опоздала в кафе, в котором мы всегда проводили время и на этот раз должны были в нем встретиться.
Да, это уже происходило «всегда». Некоторые дружеские связи, подобно любовным, имеют свои особенности, когда чувствуешь, что ты не просто встретил, а обрел друзей. Хотя с Герши мы были знакомы всего четыре дня, но уже считали ее своим старинным другом, с которым связывало нас далекое прошлое. Вот так.
Мишелю показалось, будто он видел, как в плаще с капюшоном она поворачивала с улицы Кафас. Я провел пальцем по запотевшему стеклу и сквозь мелкий дождь посмотрел на бульвар.
— Не она, — заключил я. — Герши дождя не боится.
— Она боится слез, — заметил Григорий. — Она никогда не плачет. Ты заметил? Давайте заставим ее расплакаться.
Талла заревела.
— Для чего тебе нужны наши слезы? — всхлипывая, спросила она.
— Прости же нас ты, Талла.
За то, что ты рыдала.
И бодрствовать устала, —
продекламировал Хайме, доставая из кармана грязный платок.
— Ненавижу вас всех, — заявила Талла, на что мы хором ответили:
— Пока не за что.
Герши все-таки появилась. На волосах ее сверкали капельки дождя, локоны прилипли к щекам. В то время только продавщицы, а не светские дамы ходили без головных уборов. Но в первый же вечер после того, как мы сказали, что у нее безобразная шляпа, Герши ее выбросила. И с тех пор никогда не надевала головного убора в дождь.
Мишель сдвинул свой берет набекрень. Это означало, что у него хорошее настроение. Герши готова была наброситься на него за то, что он не предупредил ее, какая натура нужна художнику. Но когда у Мишеля берет сдвинут таким образом, ему это как с гуся вода. Лицо его, обычно бесстрастное, сияло, как блин на сковородке, глаза округлились.
— Eh b'en, — произнес он, растягивая слоги. — Как дела?
— Я буду изображена на театральной афише музыкального театра, — с важным видом заявила Герши. — В костюме.
— Ах ты, моя миленькая, — проговорила Талла, положив одну руку на колени Мишеля, а вторую — Хайме. — Я так и знала. Не зря нынче утром поставила тебе свечку в церкви Сен Этьен дю Мон.
— За Герши, — пророкотал, словно из пулемета, Хайме. — А не ей. Ставят свечку только святым. Когда же ты научишься говорить правильно? За пять лет так и не усвоила грамматику, — продолжал он, не выпуская изо рта сигарету. Мы могли понять его французский только потому, что хорошо знали Хайме. — Кроме того, к чему Господу или Пречистой Деве стараться, чтобы какая-то буддистка позировала подонку художнику? Только потому, что их просила об этом польская putain? Что за глупости! — Выросший в нищете в Бургосе, под сенью великолепнейшего и богатейшего собора, Хайме возмущался церковной роскошью.
Талла убрала руку с его колена, и я поспешно воскликнул:
— Не надо плакать! Конечно, вера абсурдна. Потому она и называется верой.
— Замолчи и дай сказать Герши, — оборвал меня Григорий. — Ты мне надоел.
— Григорий, миленький, дружочек мой, — проговорила Герши. — Я все расскажу тебе и больше никому.
— Должно быть, он славный малый, этот Гийоне, и пишет он отвратительно, — заявил Григорий, насупив густые брови.
— Несмышленыш, — возразил я. — Все обстоит наоборот. Пишет от отлично, по он слишком поздно родился. Поэтому и ведет себя отвратительно, желая снять проклятие со своего старомодного и превосходного академического таланта. Он подбивал к тебе клинья?
— У вас отвратительный склад ума, — ответила Герши. — Подозрительный, мерзкий.
— Ole! — произнес Хайме. — Вы посмотрите, как сверкают у этого ребенка глазки.
— Твой гнев, — вмешался Мишель, редко обращавшийся к женщинам на «ты», хотя с остальными из нас, разумеется, был фамильярен. — Твой гнев великолепен. Я научу тебя фехтовать.
— Неужели? Научи, пожалуйста, — захлопала в ладоши Герши.
— Ты же не учишь женщин фехтовать. Сам говорил, — надула губы Талла.
— А мы переоденем нашу Герши в мужской костюм, — учтивым тоном возразил Мишель. Все, даже Григорий, рассмеялись.
Герши с юмором рассказала, как прошел у нее день.
— Потом в шеренгу выстроились трое внуков Гийоне, как две капли воды похожих друг на друга. И вытаращили глаза. — Герши показала, как они это сделали. — Потом один из них произнес: «Дедушка, можно эта дама останется с нами?» Гийоне сказал, что я приду на другой день. «Нет, — заявил разбойник. — Мне эта дама нужна сию же минуту».
— Действительно, разбойник, — произнес Хайме, вытирая глаза.
— К этому времени юбка мадам Гийоне, которую она выкрасила шпинатным соком в ярко-зеленый цвет, стала сползать у меня с ног. Так я и стояла, развратная Мессалина, облитая шпинатным соком и окруженная целым выводком детей. Можете себе представить?
— Что подумали бы твои индийские жрецы? — сказала Талла, упершись кулаками в толстые бедра.
— Подумали бы, что жизнь на Западе абсурдна, — ответила Герши, тотчас ставшая серьезной. — Что из моего искусства делают посмешище. Но вы увидите. Мои наставники и я — мы восторжествуем. Я буду танцевать, и весь Париж будет покорен таинственным Востоком.
В душе я посмеялся над ней.
Расщедрившись, в тот вечер я пригласил всех поужинать в ресторан, и после этого, чуть подвыпившие, мы отправились гулять по городу. Григорий и Мишель, сплетя руки, несли Герши, а мы с Хайме взяли под руки Таллу. Всех, кто попадался нам навстречу, Хайме приглашал посмотреть, как танцует леди Мак-Леод, но его французского, да еще в подпитии, никто не мог понять. Вечер кончился в мастерской Мишеля, на дверях которой висела табличка:
«М. ЭШЕГАРРЕ,
учитель фехтования М-м Кипа,
классический балет»
Неслышно, как кошка, Мишель шел впереди. Он зажег допотопные газовые рожки, и свет их отражался в высоких, до пола, зеркалах, отчего большое, как амбар, помещение, казалось еще просторнее. Неуверенно ступая по скользкому натертому полу, мы остановились в центре комнаты.
— Ole, — крикнул Хайме, но голос его замер, как эхо призрака.
— Все кончается отчаянием, — произнесла Талла. — Сейчас я умру. — Она легла на пол и сложила на груди свои короткие руки. — Кто-нибудь, принесите мне лилии.
Перешагнув через нее, я подошел к роялю. Удивившись тому, что он настроен, я принялся импровизировать. Хайме и Григорий сняли защитные маски и нагрудники и спросили у Мишеля, где он хранит шпаги. Поднявшись с пола, Талла стала канючить: «Дай и мне! Ну дай!»
Мишель и Герши стояли посередине, глядя друг другу в глаза. Это было состязание. Кто уступит первым? Мишель глазом не моргнул, ни одна жилка его плечистой, с узкими бедрами, фигуры, не дрогнула. Герши опустила глаза, признавая себя побежденной:
— Это оттого, что ты не думаешь. Ты умеешь отключать мышление. Баск!! Иди паси своих овец!
Он наклонился и прокусил Герши мочку уха. Хайме и Григорий, лица которых были скрыты масками, приблизились к ним, а я в это время вносил своей музыкой диссонанс. Мы боялись потерять Герши. Если она не выберет себе никого из нас, мы останемся вместе, если остановится на ком-то одном, все будет кончено. Герши мне как-то сказала, что если бы мы соединились в одном человеке, у которого была бы фигура Мишеля, лицо Григория, но чуть постарше, и такие потребности, как у Хайме и у меня, то она бы любила нас, вернее, этого человека вечно.
— Давайте споем, — озабоченно сказала Талла, а Герши добавила: — Сыграй что-нибудь, Луи.
— Если хочешь танцевать…
— Нет, петь, — запротестовала Герши. — Не стану же я танцевать для вас. Ведь вы моя семья.
Я играл, в это время все сидели на полу, прислонясь к стене. Положив голову на плечо Мишеля, Талла плакала. Немного погодя Герши привлекла голову Хайме к себе на колени и начала гладить его жесткие каштановые волосы, а он в это время выстукивал ладонью по паркету какой-то замысловатый ритм. Григорий сидел один, обхватив руками колени.
Хайме прошептал Герши, что Григорий наверняка покончит с собой, и спросил, пойдет ли она с ним в морг, когда это случится.
— От тоски никто не умирает, — отчетливо проговорила Герши. — Люди только говорят об этом, а не делают.
Григорий, словно ужаленный, вскочил на ноги и в сердцах что-то сказал по-русски, а потом несколько раз произнес: «Нет, нет, нет…» Герши протянула к нему руки, а он закрыл ладонями лицо и выбежал из студии. Мы услышали, как заскрежетал огромный ключ, оставленный Мишелем в замочной скважине, а когда подошли к двери, то убедились, что она заперта. Мишель сердито заявил, что нам теперь не выбраться.
Всю ночь мы спорили. Хайме стал убеждать нас, что русские все делают под впечатлением минуты и могут как решиться на роковой шаг, так и воздержаться от него. В отличие от испанцев смерть у них не в почете. Я заявил, что у евреев не принято кончать жизнь самоубийством. И без того хватает людей, готовых их убить. Это нация уцелевших. По словам Мишеля, социалистов и пацифистов нетрудно вывести из душевного равновесия, потому что скоро начнется война и они об этом знают. Большинство предаст свои принципы и под бой барабанов пойдет убивать собственных товарищей. Талла и Герши сидели, сцепившись руками, и не участвовали в беседе. Глаза у Таллы были сухими.
Повалившись на пол, все уснули. В десять утра пришла мадам Кипа со своим ключом, и мы выползли наружу, уступив место маленьким девочкам, которые стали снимать уличную обувь.
Приземистое здание морга находилось на восточном конце острова Иль де ля Ситэ. Я убедил Герши выйти вместе со мной у собора Парижской Богоматери. На спутнице моей были синий костюм, широкая, с перьями, шляпа и кружевное жабо, которое она беспрестанно теребила. По ее словам, Гийоне бранился за то, что она такая непоседливая.
— Вчера ты была такая спокойная, просто прелесть. Я даже рекомендовал тебя Гюставу Ассиру, сказал, что у меня есть идеальная модель, — заявил он. — А сегодня ты хуже пуделя.
Когда Герши объяснила, в чем дело, художник быстро отпустил ее.
— Я был слишком беден, чтобы нанимать натурщиц, — признался Гийоне, — поэтому каждый день ходил в морг. В ту пору мне нравилось писать безобразные предметы. Я заявлял, что они для меня существуют реально. Но потом мне надоело смотреть на пожилых женщин, только что выловленных со дна Сены. Grotesques! Начальство прикрыло лавочку, теперь приходится объяснять, зачем тебе это нужно.
В морг мы с Герши пошли одни. Мы могли назваться родственниками покойного.
Я затащил Герши в собор, куда вошли следом за молодыми и их близкими через центральный вход, который обычно заперт. Церковный сторож скатывал ковровую дорожку следом за невестой и ее отцом. Мы не успели встать на нее и шли сзади. От огромных дверей к залитому светом алтарю перспектива сужалась и человеческие беды казались не столь значительными. Повторяя движения, которым был обучен в детстве, я опустил пальцы в кропильницу и перекрестился. Герши, с виноватым выражением на лице, последовала моему примеру.
Подведя ее к северному приделу, я обратил ее лицо к круглому окну.
— А теперь опустись на колени и помолись за Григория, — сказал я.
Когда мы вышли из собора, она показалась более спокойной. Подняв глаза, увидела единственный шпиль. Тонкий и изящный, он напоминал стройную фигурку мальчугана.
У служителей морга был тот неуютно-безразличный вид, какой напускают на себя все чиновники, снимая его с себя вместе с формой. Молодой человек с рыжеватыми волосами и желтыми зубами задал нам несколько вопросов и витиеватым почерком заполнил анкету. Когда уходили или входили его коллеги, он переставал писать, здороваясь с каждым за руку и осведомляясь о его самочувствии.
— Все в порядке, — произнес он наконец, разглядывая свою подпись с таким видом, словно это произведение искусства. Я протянул руку за документом, но он одернул меня. Взяв одну печать, потом вторую, он прижал их к вытертой штемпельной подушке, а затем приложил к тонкой бумаге. Затем извлек синий лист с марками и, оглядев их, снова убрал в ящик. Достав другой лист, именно тот, который был нужен ему, с величайшей тщательностью отделил его от остальных. Герши аж застонала.
Казалось, чиновник только этого и ждал.
— Терпение, мадам, — произнес он. — Мертвецы могут и подождать. — Затем быстро завершил операцию, взял у меня деньги и вручил пропуск.
— Подожди, я взгляну.
— Нет, — возразила Герши. — Если он там, я должна увидеть его.
Мы увидели скрюченного старика с аккуратно подстриженной эспаньолкой, лежавшего на мраморном столе под струей воды. Вздувшуюся женщину, мужчину, худого как скелет, с огромной головой и раной в черепе, словно пробор, разделявшей волосы. Мы шли дальше, задерживая дыхание, чтобы не чувствовать запах формалина. Шли, продолжая поиск похожего на фавна юноши с короткими черными волосами и ступнями с крутым подъемом. Герши передвигалась, почти не сгибая в коленях ног, но показала, что нервничает, лишь тогда, когда я, при виде жуткого зрелища, взял ее под руку. Словно обжегшись, она отдернула от себя живую плоть.
— Нашли кого-нибудь? — спросил сторож, когда мы протянули ему пропуск. — Нет? В следующий раз повезет.
Мы долго сидели на скамейке возле реки. Высыпавшие на набережную парижане праздновали первый день весенней погоды и, задрав носы, вдыхали влажный воздух. Мимо проплыл битком набитый bateau-omnibus. Даже нищие, казалось, готовы были запеть.
— Если я когда-нибудь совершу самоубийство, — произнес я, когда пришел в себя, — это произойдет оттого, что зацвели каштаны. Не быть счастливым весной в Париже считается преступлением.
— Все равно жить надо, — заметила Герши, — в конце концов человек и так умирает.
Мы ходили в морг четыре дня подряд. Несколько трупов стали нашими старыми знакомыми. Герши была очень спокойна и говорила, что с работой в качестве натурщицы у Гийоне вполне справляется. По вечерам изгнанники встречались как обычно. Стул Григория был придвинут к столу. Анри, официант, поинтересовался, что с ним, но мы ответили, что не знаем. Мишель справился о нем на последнем месте работы и у домохозяина, но тот равнодушно проговорил:
— Юноша? Ничего о нем не известно.
Все мы начали злиться на Григория.
— Окаянный бесенок, — возмутился я. — Сначала запер нас, а потом загулял. Развлекается, а мы тут все с ног сбились.
— Больше не пойдем, — твердо заявил я Герши, направляясь в морг. — Мы ведем себя глупо, воспринимая этого сопляка всерьез.
Григорий стоял спиной к реке, похожий на силуэт дерева, залитый солнцем. Чтобы привлечь внимание, он поднял руку и направился в нашу сторону. Я начал бранить его, но вдруг увидел, что он весь в синяках и кровоподтеках.
— Меня не пустили туда, — едва слышно проговорил юноша, приблизившись к нам на достаточное расстояние, — хотя я убеждал служителей, что я труп. Рад, что застал вас. Пожалуйста… — Он попытался улыбнуться распухшими губами. Замелькали руки Герши. — Ангел мой, — прошептал Григорий. — Верь мне…
— Я тебе верю, — также шепотом проговорила Герши.
Шли мы медленно, поскольку Григорий хромал. Наконец поймав извозчика, мы помогли юноше подняться на высокую подножку. Я подставил руку Герши, которая села рядом, и сообщил извозчику адрес своей квартиры на бульваре Ричарда Уоллеса. Я вез их на свою квартиру, куда никогда раньше не приглашал к себе товарищей по изгнанию. Жилище было составным элементом моей личной жизни, и я не желал допускать туда никого. Но к этим двоим я относился как к своим детям, и для них я был «папа Луи».
— В Нейи я не поеду, — заявил кучер. — Это по ту сторону Булонского леса. Слишком далеко.
Забравшись на облучок, я произнес:
— Трогай. Мальчишка болен.
Отпустив тормоз, кучер скомандовал лошади:
— Поехали, Мари-Жанна. Пятнадцать франков.
— Грабитель, — ответил я. Рысцой просеменив мимо ратуши, лошадь свернула на улицу Риволи.
— Сколько шуму, — сказала мне на ухо Герши.
Родившись и выросши в Париже, я редко обращал внимание на шум, но теперь прислушался. Цокот копыт по булыжной мостовой и брусчатке; велосипедные звонки; треск моторов и гудки клаксонов; выкрики уличных торговцев, похожие на клики птиц; звон пожарных карет; свистки полицейских. Слышались голоса извозчиков, то и дело затевавших перебранку и отпускавших крепкие словечки с таким видом, словно исполняют арии из опер. Кучера гордились своим l'abondance du vocabulaire injurieux.
Григорий держался за железный поручень, а Герши разглядывала покупателей, толпившихся у лавок, потом завсегдатаев кафе, сидевших за столиками по обеим сторонам Елисейских полей. Когда мы проезжали мимо Большого и Малого дворцов, она принялась крутить головой, разглядывая здания.
— Розовое с серым, серо-голубое, серо-зеленое, пурпурное с серым, — бубнила она. — Очень красиво, правда?
Услышав, как я отпираю дверь, навстречу мне поспешила Мари. Лицо у нее было багровое, она на ходу завязывала тесемки своего фартука.
— Горячую ванну не хочешь принять? — спросил я у Григория.
— Больше всего на свете, плутократ, — проквакал Григорий, держась за горло. — Но когда начнется революция, я повешу тебя на трубе.
— А после него — меня, — проговорила Герши. Приняв изящную позу, она поглаживала подлокотники стула, разглядывала висевшие на стенах гобелены и старинный ковер фабрики в Шайо, хрустальную люстру и окно, из которого виден был газон и кусты у стены. За стеной возвышались деревья Булонского леса.
В ожидании обеда (подгонять Мари было бессмысленно) я поинтересовался у Григория, где его так разукрасили.
— Разве ты не был боевиком-роялистом? — спросил он.
— Был, — ответил я. — В молодости.
— Ты бил людей?
— Нет. Рука не поднималась.
— Почему? Почему ты стал роялистом?
— «Король и родина», — пожал я плечами. — Запечатанные конверты, оставленные у консьержки. «Прочти и уничтожь» и прочие атрибуты. Заговоры. За то, что едва не затеял потасовку, я даже просидел ночь в камере и попал в официальный бюллетень.
— Чтобы доказать, что настоящий мужчина, — заметил Григорий. Я вздрогнул, словно от удара. — Спой мне их песню.
— Дружище…
— Спой мне ее!
— Спой ему! — приказала Герши, гладя легкими, как пушинка, пальцами руку Григория.
Чувствуя себя идиотом, я запел:
Да здравствуют камелоты, сторонники короля!
Долгой жизни им, крепких рук!
Презреть закон — что может быть слаще.
Долгой жизни им, крепких рук!
Да здравствует король, к черту республиканцев,
Да здравствует король, на виселицу грязную свинью!
Когда свинью вздернут на соседний фонарь,
Весь Париж будет танцевать…
— А остальное забыл. Поют по-разному. Какая-то чушь собачья.
— Благодарю, — насмешливо проговорил Григорий. Один глаз у него распух и гноился. — Хотел убедиться, что не зря старался. Выходит, не зря. Я сломал одному роялисту-камелоту нос, и мы с ним оба попали в одну и ту же больницу. Мне это занятие понравилось. Я поставил его на место.
— А кто это — грязная свинья? — спросила Герши, сжимая Григорию пальцы.
— Французская Республика, — ответили мы одновременно.
— Надо достать жавелевой воды для Григория, — заметила Герши. — На нем живого места нет.
— Я еврей и революционер, — заявил Григорий. — Я предпочитаю, чтобы меня били. А вел себя как казак и фараон. Вы покормите эту скотину, то есть меня?
На обед были поданы фаршированные томаты с гарниром, дичь под коньяком на вертеле, жаркое с картофелем, луком и зеленым горошком. Мари с наслаждением наблюдала, как мы расправляемся с приготовленными ею блюдами.
— Молодой человек попал в аварию? — произнесла она, скосив глаза на Григория.
— Это переодетый принц, — ответила Герши с набитым ртом. — Только никому не говорите об этом.
— Ни за что, — заверила Мари и сделала реверанс.
— Наполни мой стакан, — сказал Григорий и, поворачивая бокал, стал наблюдать, как отражается свет в хрустале. — Надо насладиться этим бургундским, пока не успели совершить на меня покушение.
— Аххх, — в экстазе воскликнула Мари.
— Ты тоже инкогнито, — проронил Григорий, протягивая свой бокал Герши. — Ты невинная маленькая девочка.
Не в ту ли ночь Герши танцевала у меня в гостиной в нижней юбке и сорочке, обрезанной так, чтобы обнажился живот, повязав на бедра один шарф и намотав на голову другой, наподобие тюрбана? Вполне возможно. У меня до сих пор сохранились записки, которые я нацарапал на своем секретере эпохи Людовика XV. Я написал: «Марре…» и «мадам Блан». Марре был антрепренером, а мадам Блан — костюмершей. Мне надо было знать свой штат. Эта девица, черт бы ее побрал, не умела танцевать, но, видит Бог, в ней было нечто такое, за что зрители были готовы платить свои деньги. Это произошло в тот вечер или после него.
Григорий лег спать с примочкой на глазу, которую приложила ему Мари. Я помог раздеть его, а Герши обработала антисептиком раны на руке. При виде израненного юношеского тела я пришел в ужас. Нет, ни за какие коврижки я не вступлю в ряды тех, для которых любовь к ближнему — пустой звук.
Пока он спал, мы с Герши сидели у камина. В моей элегантной, но холостяцкой квартире была лишь одна кровать. Под утро, расположившись на диване, я получил от этой полуженщины — полудевушки свои крохи радости, устроившись у нее между ляжками. Я не могу проникнуть в женщину. В ее преддверии меня покидают и воля, и мужская сила. Когда я был мальчиком, одна гулящая женщина заставила меня разглядывать все ее прелести («Ты отсюда вылез, сюда и полезай», — пошутила она), тем самым положив конец развитию во мне мужского начала. Впоследствии женщинам удавалось доставлять мне наслаждение тем или иным способом, но Герши не предпринимала в отношении меня ничего; она позволяла делать мне все, что мне заблагорассудится, и ничего не требовала взамен. Вот что я имел в виду, когда заявлял, что был ее любовником. Я попросту хвастался. Думаю, она пожалела меня, и больше я никогда не разрешал ей этого делать.
Я обрадовался, когда между нами установились отношения, какие возникают между отцом и дочерью, а не полулюбовниками. Взяв на себя заботу об устройстве ее карьеры как танцовщицы, я убедился, что взвалил на себя тяжелую ношу. Герши стала моей жизнью, если не inamorata.
Григорий, защищавший свою бедность и гордыню, никогда не оставался ни у меня, ни у нее больше, чем на одну ночь. Он вел кочевой образ жизни, ночуя на матрасе где-нибудь в коридоре или на раскладушке в мансарде без окон и зарабатывая на жизнь трудом, но всегда оказывался рядом, когда был нужен Герши, встречал ее из поездок, играл с ней, когда у нее появлялось такое желание. Он был ее верным псом, и она из суеверия не прогоняла его. Вот почему оба были яростно преданы друг другу.
Несколько лет Григорий помогал Мишелю в его студии, получая за это сущие пустяки. Вот почему он оказался свидетелем скандала, который произошел после того, как Валлон fils ворвался в класс в то время, когда Валлон-старший брал урок фехтования.
А ведь Валлоны действительно готовы были драться между собой на дуэли из-за Мата Хари. Более того, они назначили дуэль на рассвете того дня, когда в Гранд-Палэ должна была открыться автомобильная выставка. Поскольку Габриэль Валлон первым из жителей Лиона обзавелся автомобилем и все еще называл свой мотор «тюф-тюф», можно было судить о том, насколько серьезно он отнесся к предстоящей пробе сил. Как истинные джентльмены, вернее, превосходные их копии, они не сообщили о стычке своей даме сердца. За них это сделал Григорий.
Самое забавное, вызов был брошен в фехтовальном классе Мишеля Эшегарре. До чего же все так тесно переплетено — и смешное, и трагическое. Возможно, у судьбы развито чувство юмора. Моя дорогая Герши пообещала прекратить les affaires Vallons. После сцены, возникшей вслед за той злополучной репетицией, она поняла, что такого рода развлечения, такое веселое времяпрепровождение недостойно Мата Хари l'artiste. Она решила расстаться с обоими, чтобы никого не обидеть. Ей взбрело в голову сообщить Роже, что она любит Габриэля, а Габриэлю, что любит Роже, чтобы тем или иным образом отказаться от одного и от другого. Тогда никакого ущерба семейным узам нанесено не будет, решила она. Однако, поняв, что папаша обставил его, Роже отреагировал неожиданно.
Габриэль еще ничего не знал, когда сын набросился на него с упреками, но ответил в том же духе. Мишель благоразумно убрал подальше шпаги, но папа, Габриэль Валлон, стал мало-помалу брать верх. Ему помогли возраст, родительский авторитет и солидность. В этом-то и заключалась его ошибка. Уверенный в себе, снисходительный, он первым взял себя в руки.
«Итак. Э-э-э. Однако…» — начал он и попытался взмахнуть фалдами, забыв, что одет для урока фехтования. Тогда он принялся поглаживать свое брюшко — такой же формы, как и у сына, но побольше.
Роже был вне себя. Он сознавал: если родитель утвердит свой авторитет в эту минуту, на нем самом можно поставить крест.
— Моя мать изменила тебе за девять месяцев до моего рождения, — завопил он. — Ты мне не отец!
Оба были вне себя. Надувшись, как индюк, Габриэль протянул руки к горлу сына. Когда тот был маленький, он никогда не бил его. Расправа у него была одна: он приподнимал мальчугана над полом и тряс его, как щенка. Он называл это «вытряхнуть дурь». Мне об этом было известно со слов Герши.
В двадцать три года в ответ на подобное обращение Роже вырвался из рук родителя и дал ему пощечину.
Я полагаю, что виной всему было его окружение. А также Париж и их страстное желание владеть такой роскошной женщиной, как Мата Хари, чтобы потягаться с господами наподобие дю Мана. Приехавший на моторе Габриэль подергал себя за бесформенный нос и попросил Мишеля стать его секундантом.
— Оружие — пистолеты. Дуэль состоится на рассвете, — заявил он, изображая из себя этакого светского человека, и удалился в сторону артистической уборной. Но выход получился неудачным: он попал в чулан, где Мишель хранил всякую всячину. Григорий расхохотался.
— Черт бы вас побрал, — произнес Мишель. — Вы, идиоты, еще дырок друг в друге понаделаете.
Роже, побледневший как полотно, но решивший отныне и впредь не уступать родителю, отозвался: «Tant pis» — и попросил Мишеля найти секунданта и ему.
— Искать кого-нибудь из моих друзей нет времени, — объяснил он с несколько подавленным видом. Пожав плечами, Мишель согласился.
Когда Григорий сообщил нам о предстоящей дуэли, мы с Герши решили выяснить, где должна осуществиться эта немыслимая затея.
— Надо найти какой-то выход, — проговорила Герши. — Иначе они убьют друг друга. Ничего смешного тут нет!
Я был того же мнения. Когда буржуа начинают играть в дворян, они становятся упрямыми и обидчивыми. Перестав ухмыляться, я направился к Мишелю, чтобы выведать у него необходимые сведения.
Вы когда-нибудь пытались переговорить баска? И не вздумайте. Они умеют «молчать» громче, чем представители любой другой нации. Если у вас есть какой-то секрет, доверьте его баску, так надежнее.
Один мой знакомый журналист в ответ на мою просьбу сообщить о дуэлях, о которых он писал в последнее время, принялся рыться в своих досье. Оказалось, что произошла всего одна дуэль. Состоялась она в лесу Шантильи, километрах в сорока к северу от. Парижа. Мы с Герши наняли автомобиль с шофером и отправились туда за два часа до рассвета. Пока наш водитель возился под деревом с проколотой покрышкой, дуэлянты проехали мимо нас. Мы дважды попытались остановить их, размахивая флагами, но Габриэль умчался, обдав нас выхлопными газами, а Роже — клубами пыли. Ни тот ни другой нас не заметили.
Когда мы нашли поляну, я произнес: «Слишком поздно» — и взял Герши за руку. Но она, подхватив юбки, бросилась словно газель к просеке, где два глупца стояли лицом к лицу, засучив рукава и подняв пистолеты. Доктор, Мишель и еще один круглолицый подонок с Юго-Запада, подобранный на роль второго секунданта, находились слишком далеко, чтобы перехватить ее. В тот самый момент, когда прогремел гулкий, как из пушки, выстрел, разорвавший свежий предрассветный воздух, она оказалась на линии огня. И рухнула наземь.
Никогда я не любил так, ни прежде, ни потом, мою девочку, с невинной душой, чистой, как белоснежный батистовый платок в ее кармашке. Мою Герши, которая была такой опрятной и по-домашнему простой. Я почему-то вспомнил, как она сама стирала панталоны и чулки, взяв тазик в каком-нибудь пансионе городка, в который мы приезжали на гастроли, как после представления стряпала нам на спиртовке немудреную еду. Вспомнил ее восторг при посещении магазинов, в которых продавались предметы, способные порадовать маленьких девочек, как она отправляла посылки мадемуазель Бэнде-Луизе Мак-Леод, как приколола над своей постелью записку, на которой детской рукой было нацарапано: «Бэнда». Вспомнил ее алчность, ее счастливые летние дни в обществе Валлонов, которые испортили в ней Мата Хари, великолепную танцовщицу… Моя jeune fille hollandaise была мне очень дорога в это мгновение.
Мы кинулись к ней. Два баска-секунданта, врач, оба дуэлянта и я принялись галдеть над ее распростертым телом. Глаза у нее были закрыты, темные ресницы оттеняли округлые щеки. Доктор с деловым видом растолкал нас и спустя минуту заявил, что она жива и здорова. Даже не потеряла сознание. «Я перепугалась, а потом решила отдохнуть», — призналась она мне.
Когда она приподнялась, то спросила: «Где я?»
Откинув голову назад, Мишель издал дикий, продолжительный вопль, который оборвался на высокой ноте и исчез в небе. Испуганно хлопая крыльями, взвились две птицы и улетели поскорее прочь. Этим леденящим кровь воплем, irrintzina, баски приводили в смятение даже таких отважных воинов, как мавры и римляне, которым так и не удалось вторгнуться в Страну Басков. От этого дикого крика я пришел в себя. В это мгновение я услышал слова Роже: «Папа?» «Сынок», — ответил Габриэль. И оба торопливо зашагали прочь, крутя одинаково округлыми задами. Ни разу не оглянувшись, они подняли с травы свои сюртуки, отряхнули и стали надевать, помогая друг другу. Больше мы их не видели.
Мишель подобрал с земли пистолеты, и вся компания втиснулась в нанятый мною автомобиль, причем Мишель посадил Герши на колени. Возвращались мы в полном молчании.
История эта, правда, в искаженном виде, попала в воскресные газеты. К счастью, все имена, кроме Мата Хари, были перепутаны. Тот факт, что из-за нее дрались на дуэли, придал особую пикантность ее гастролям в «Олимпии», где она танцевала исключительно хорошо. Но вершин совершенства она достигла после смерти Григория.
Ужиная вместе с нами в Сочельник 1905 года, Григорий попросил:
— Когда у меня заноет душа, принесите мне виноград из оранжереи.
Появившись на горизонте Мата Хари маленьким грозовым облачком, Григорий стал ей помехой.
Странное дело, но он теперь походил на Герши. Так же двигался (правда, сохраняя при этом всю свою мужественность), с тем же неуловимым вызывающим изяществом — казалось, кости его жили сами по себе, наслаждаясь прикосновением к ним плоти. Был так же смугл и темноволос, интонация его напоминала рисунок ее речи. Многие принимали его за брата Герши, а его грубая одежда и угрюмость лишь подчеркивали какую-то элегантность, воспитанную в нем тысячелетней еврейской культурой. В те дни во многих семьях, независимо от их социального положения, были свои «черные овцы», которые облачались так, словно готовясь к грядущим революционным событиям, поэтому на одежду никто не обращал внимания. В театральных кругах, у нее дома к Григорию относились с известной долей терпимости, и вскоре он стал всеобщим любимцем. Он как бы представлял собой оборотную сторону медали, ее тень.
Моя девочка блистала. В ней не осталось и следа jeune fille hollandaise. La petite saison начался рано, и, хотя Герши не производила такого фурора, как весной, она по-прежнему была неотъемлемой частью того мира наслаждений, которым предавался весь Париж.
Мата Хари выучила несколько стихотворений, которые я перевел для нее, и украшала свою речь восточными оборотами. Все у нее шло хорошо. Она стала своего рода коньком для мадам Крейцер, которая вела рубрику в «Книге», и для художника Гиньяра. Ее находили «своеобразной». Интеллектуалы обнаруживали в ней глубину мышления, и люди светские довольно кивали головами.
Не думаю, что в это время у нее были какие-то любовные связи. Вздохи, шепот, бесконечные разговоры могли до бесконечности отодвигать минуту блаженства. Мы так редко бывали одни, что не всегда успевали заметить, с нами ли Григорий. Отыскав его среди гостей, Герши прикасалась к его мягким волосам, брала за руку, но, по существу, почти не обращала на него внимания.
Однажды он занялся чтением, причем читал запоем, находя в этом занятии такое же удовольствие, какое находит в своем зелье наркоман. Подолгу пропадая у книжных развалов на набережной Сены, он часто опаздывал на работу. Все, что Григорий получал, он тратил на толстенные тома с загнутыми уголками страниц, которые читал, укрепив их над раковиной, когда мыл посуду. По его словам, в книгах он искал философский смысл жизни. Его уволили за халатность. Потом он задолжал домохозяину, и тот прогнал его.
Я приютил юношу у себя и стал давать ему деньги на карманные расходы. Протестовать Григорий не стал, словно бы не замечая, где он живет и откуда у него берутся средства на покупку книг. Когда я виделся с ним, он обычно был в диком восторге от очередного открытия, сделанного им в процессе сумбурного чтения сочинений Платона, Ницше, Лас-Це, Канта, Фомы Аквинского, Упанишадов и еще Бог знает каких авторов и каких книг. Когда я изъявлял желание послушать его, он повторял наизусть целые абзацы из очередного «гениального» произведения, которыми он забивал себе голову. Но каждый всплеск восторга неизменно сменялся самым черным унынием.
Но мы, по крайней мере, знали, что он жив и здоров, что Мари нежно заботится о нем, что он накормлен и напоен. Совесть наша была спокойна, такой расклад меня устраивал, поскольку почти все вечера я пропадал в студии в королевских апартаментах Герши, где спал на раскладушке. Мы были заняты по горло.
В последний раз, когда я виделся с Григорием, он был очень спокоен и мил, и я решил, что он наконец-то вышел победителем из борьбы противоречивых идей — борьбы, иссушившей его настолько, что он превратился в тень.
— Отец мой погиб во время восстания, а мать — потому что родилась еврейкой, — сказал он. — Я сирота, и я одинок, но все-таки мир этот прекрасен и бессмыслен.
Потом весело рассмеялся и поцеловал меня в обе щеки. Я опешил.
— Это тебе, а это для Герши. — Он крепко обхватил себя обеими руками. — Как хорошо ходить босиком! Я отправляюсь в Индию, Луи. Там я научусь сидеть на гвоздях, сложив ноги по-турецки, и очищать свой ум от всяких мыслей. Потому что все, ты слышишь, все правильно. А может, наоборот, неправильно. Мне нужно это выяснить.
— А как ты туда доберешься?
— Пешком. Когда мне было одиннадцать, я пришел сюда пешком из Москвы.
Сунув ему в карман денег, я сказал:
— Это тебе на дорогу домой.
Бродяжничать ему было не впервой.
Мы могли бы так и не узнать, что он мертв, если бы сторож морга, полицейский и репортер из «La Vie Illustrée» не сопоставили известные им факты. Я опознал его труп. На нежной шее я увидел ожог от веревки. Я распорядился кремировать тело и предать пепел земле, прежде чем сообщить о случившемся Герши.
Никогда мне еще не доводилось видеть ее такой неподвижной, словно гипсовая статуя или каменный Будда.
— Ты тут ни при чем, — убеждал ее я. — Ты к этому не имеешь никакого отношения.
— Я знаю, — проронила она, разлепив словно изваянные резцом губы.
Потом она ушла из дома. Увидел я ее лишь вечером следующего дня. Она пришла в театр с таким видом, словно ничего не произошло. Старый швейцар спросил ее о чем-то незначащем, и Герши, наклонившись к нему, громко сказала:
— Как чувствует себя мой голубчик?
Актеры и рабочие сцены успели прочитать в «La Vie Illustrée» о том, что какой-то мужчина (корреспондент прозрачно намекнул, что это был принц, живший инкогнито) покончил с собой из-за несчастной любви к Мата Хари, и оттого относились к ней с некоторым трепетом. Держалась она так, будто ничего не случилось, и никто у нее ничего не спросил, но в тот вечер она выступала…
У испанцев есть особое слово — duende. Оно обозначает борьбу с самим собой, в процессе которой артист творит чудеса. В такие минуты изобразительное искусство может приблизиться к творчеству. Зрители были поражены: каждый из них в тот вечер по-своему умирал вместе с обнаженной Мата Хари, умиравшей перед статуей Шивы.