#img_2.jpeg

ОТХОД

И вот в один прекрасный день, поднявшись на борт, ты наконец обретаешь уверенность, что путешествие состоится. Этой уверенности не было у меня, когда я бродил по коридорам Управления тралового флота, заглядывал в кабинеты, толкался у дверей отдела кадров. Я испытывал неловкость и чувство неприкаянности, знакомое всем газетчикам: люди заняты делом, а ты ходишь рядом.

— Реф мне нужен. — Костистые капитанские пальцы выбивают дробь на плоскости стола. — Куда я без него!

Инспектор отдела кадров пожимает плечами: нет у него рефрижераторных механиков.

Тут немного некстати возникаю я. Капитан рассеянно слушает, машет рукой:

— Возьмем на фабрику.

— Да что он там увидит, на фабрике-то, — говорит инспектор. — Ему ведь писать надо, глядеть… — Он, похоже, рад уйти от надоевшего разговора.

— Наглядится. Поставим в руль… А что? Не пробовал? Не велика мудрость — научишься. Переход долгий. — Капитан тяжело смотрит на инспектора. — Ну, так что?

Кадровик вздрагивает, нервно поводит шеей и морщится, как от зубной боли.

Странное дело: чем больше я беседовал с разными начальниками, тем дальше, как мне казалось, отодвигалось мое путешествие, и мотивы его, такие убедительные вначале, теперь таковыми уже не выглядели. Вот об этом я и думал вечерами в деревянном домишке моего приятеля на берегу Соломбалки.

Соломбала — окраина Архангельска, старинная корабельная слобода, где и сейчас можно набрать команду, и где каждый встречный — штурман или судовой механик.

Под окнами домика растут ольха и молодые березки. Рядом мостик, возле него пивной ларек, пену сдувают прямо в воду. На воде катера с женскими названиями. Их целая флотилия, этих катеров. Улицы говорят о море, о Севере — Таймырская, Новоземельская, Краснофлотская. Молодежь вечерами толчется на танцевальной веранде, старики сидят на лавочках, курят, смотрят на воду, бабы на мостках полощут белье.

Слава богу, эти томительные вечера позади. Траулер уже на рейде, и сейчас от борта отойдет последний катер с провожающими. Рыбацкие жены растерянно глядят на мужей и все говорят, говорят какие-то слова. Последние, прощальные…

Круглолицая девчонка с румянцем на пухлых щеках провожает в море впервые. Она поддалась настроению мужа, болтает и хохочет вместе с ним. Внезапно лицо ее вытягивается: до нее доходит смысл всей этой суеты.

— Ну, ну… — грубовато говорит парень. — Не надо.

— Да я ничего, Юра. Я не пла-а-ачу…

Рядом другая. Она держит ребенка за руку, смотрит на мужа, торопливо шепчет:

— Тут на берегу сказывали: утром отойдете. Может, правда? Ты узнай, Валя.

— Да нет, — отвечает муж. — Все уже. Слышь, все. — Он долго молчит и потом добавляет виновато: — Теперь опять на полгода.

На сваленных в кучу тралах сидят двое парней. Они смолят сигареты и с улыбкой наблюдают за провожающими. Эти уже справились с волнением, уже пережили свою отходную тоску.

Солнце медленно садится. Металлически отсвечивает вода. Сейчас катер заберет инспектора из портнадзора, и мы тронемся.

Неожиданно на носу катера, где нет никаких ограждений, появляется молодая женщина.

— Позовите, пожалуйста, старшего механика. — Она нервно теребит перчатку. — Прошу вас, позовите стармеха.

— Пошли уже, — отвечают ей.

Скоро из чрева машины вылазит стармех. Он идет вдоль борта в робе, с ветошью в руках.

— Слава, — кричит она ему и машет рукой. — Слава, я забыла ключи у тебя в каюте.

Ключи принесены. Стармех молча смотрит на жену. А у нее руки прижаты к груди, в лице мольба и смятение. «Понимаю, понимаю, — говорит ее взгляд, — мы уже простились. Знаю: долгие проводы — лишние слезы. Да вот, ключи…»

Она что-то хочет сказать, но губы у нее дергаются, и она закрывает лицо руками. Стармех глядит на жену и трет переносицу. Они сейчас одни, и он не слышит чужих криков, смеха, плача.

Катер отрабатывает назад, щегольски разворачивается и дает долгий хриплый гудок, от которого обрывается сердце.

— Ну, дед, — говорит кто-то молодым и веселым голосом, — запускай дизеля.

Последние слова сказаны, дизели запущены, и наш траулер (бортовой номер 381, название — «Монголия»), забрав команду, промысловое снаряжение, топливо и пресную воду, снимается с якоря и в теплом сумраке трогается вниз по Двине.

ДОРОГА НА ОКЕАН

С левого борта черные стены сланцевых берегов — Норвегия, последняя земля, какую нам суждено видеть за промысловые месяцы.

В столовой полутемно: часть иллюминаторов задраена. За стеклами тяжелое грязное небо и мутное море в длинных шлейфах пены. Ребята подстриглись наголо, а многие даже побрили свои черепа. Когда они наклоняются над тарелками, столовая начинает походить на трапезную буддийского монастыря.

На судне задумываешься о времени. Это тем более удивительно, что здесь, в хорошо налаженной смене отдыха и вахт, как будто ничего и не происходит. Отстоял я свое в руле, почитал, подремал, выпил чаю и вернулся на мостик. С палубы, с сырого порывистого ветра, опять в мир светящихся индикаторов, щелкающих и хрипящих приборов. Здесь все по-прежнему: постукивает штурвал, вахтенный штурман склонился над картой… Пока я читал, дремал, пил чай, все так же вращался гребной вал, и лаг все так же отсчитывал за кормой мили. И тогда вспоминаешь, что мы уже несколько дней в пути и за стенами рубки Норвежское море.

На мостике появляется капитан. Он в отутюженных брюках и пижаме с пояском, тщательно выбрит, в руке сигарета.

— Ну и понаписали вы вавилонов, — добродушно говорит он, глянув на ленту курсографа.

— Учимся, — отвечает штурман.

— Добро… Только на берег не ходите.

Капитан прижимается лбом к стеклу, взгляд его бежит за горизонт и застывает. Два рейса подряд. Еще четыре месяца в море. За стоянку он почти не был дома. Пропало лето.

Пока я наблюдаю за капитаном, судно уходит с курса. Картушка компаса быстро вращается, я ничего не могу с ней поделать. Траулер валится вправо.

— Эй, аккуратней! — Капитан резко поворачивается ко мне. — Этак мы поперек будем ходить.

БЕССМЕРТНОЕ МОРЕ

Серенький рассвет. По судовой трансляции голос вахтенного штурмана:

— Доброе утро, товарищи моряки! Московское время семь часов. Час назад прошли Нордкап. Температура наружного воздуха плюс девять. — И после паузы короткое: — Подъем!

Мое путешествие началось задолго до того, как я поднялся на борт «Монголии». Представьте пыльный деревянный городок, бедное впечатлениями детство, представьте захолустного мечтателя, чьей жизнью были книги: индейцы, далекие острова и, разумеется, море. Дальше — юность, зрелость и то, что взрослые называют жизнью. Но за ней, за этой жизнью, за делами и заботами, несмолкаемый, неясный, но настойчивый голос — шум моря прочитанных когда-то книг. Кто хлебнул в детстве этой отравы, редко от нее вылечивается.

Я засобирался.

— В жизни нынешнего моряка, — говорили мне на прощание знакомые, — нет прежней исключительности и той близости с морем, об исчезновении которой горюют неисправимые мечтатели. Традиционный морской быт исчез. Машины и электричество встали между человеком и стихией, лишили море его романтических привилегий. Море сегодня лишь водный путь, огромный цех. Берегись, ты разочаруешься.

Грешным делом, мне и самому приходило это в голову, и я не уставал подготавливать себя к суровой обыденности промысла. Но в том-то и дело, что при ближайшем рассмотрении обыденность эта оказалась другой, она была освещена иным светом и иное говорила.

Вот я захожу в судовую лавочку, спрашиваю зубную пасту и сигареты. Через открытую дверь кладовой видны привычные земные вещи — мешки, ящики, банки с фруктовыми соками. Я жду, стоя спиной к океану. Соленый ветер перебивает складские запахи, стучит под палубой машина, и вдоль борта с шипением летит отброшенная форштевнем волна… И в первые дни, и после, до самого конца рейса, несмотря на усталость и растущую тоску по дому, я редко забывал, что рядом со мной океан. Вот как писалось об этом в книгах нашей юности:

«Бессмертное море сохраняет в вас ощущение его прошлого, память обо всех подвигах, которые были совершены человеческой мудростью и отвагой среди его беспокойных волн».

ВЕТЕР ОТКРЫТОГО МОРЯ

Чайка догоняет судно и зависает над кормой — крылья расправлены, лапы прижаты, она делает только легкие движения головой. Птица долго висит неподвижно, или почти неподвижно, потом — взмах крыла, и она косо летит к воде.

После ужина барометр начал стремительно падать. Быстро темнело. Когда я поднялся в рулевую рубку, она уже ходила ходуном — то из стороны в сторону, то как-то неуклюже, боком… Стекла были в крупной ряби дождя. В рубке хрипели и верещали приборы, ныл репитер гирокомпаса, а за стенами скребся ветер. Он не просто пел, выл, гудел, как все нормальные ветры, а скреб, шарил по стенам, искал щели, ломился в закрытую дверь. Казалось, он имеет вес и плотность.

Океан за стеклами рубки дымился. Ветер расстилал полотнища пены на мутной его поверхности, срывал гребни волн и швырял их на судно. Потоки воды струились по стеклам. Воздух был насыщен солью, в нем остро чувствовалась какая-то не знакомая мне доселе свежесть — йодистая, электрическая.

Время от времени океан свирепо толкал судно. Рубка срывалась вниз, в темень, и дымный горизонт исчезал. Потом рубка взлетала вверх, зависала на гребне волны, медленно скользила вбок, валилась, падала: правый ее борт летел в пучину, а левый — описывал широкую дугу в небе.

Через час в океане уже ничего нельзя было различить — ни неба, ни воды. Только иногда по курсу вдруг возникала гора, она росла, приближалась и, наконец, обрушивалась на траулер. Я хватался за пульт управления. Бешено вертелась картушка компаса. В рубке было темно, светились лишь индикаторы приборов. Ветер выл за стенами, жаловался, стонал, рыдал, колотил в дверь, затихал на миг, потом опять толчки, вой…

Мы бежали в кромешной тьме где-то южнее Исландии. Нас прихватили последние весенние штормы.

«На море темном не вздумай держать корабля в это время», — советовал старина Гесиод.

НА МОСТИКЕ. ДОКТОР И ВТОРОЙ ШТУРМАН

Штиль. Высокое чистое небо. Солнце. Наш судовой врач Лев Аркадьевич Документов сегодня впервые вышел на палубу: его «бьет море». Вид у доктора после недельного заточения и изнурительной борьбы с недомоганиями диковатый — волосы торчком, мутные с краснотцой глаза. Мне он напоминает сумасшедшего-дьячка.

— Расстрига-доктор, — презрительно цедит штурман. — Сейчас докладывал капитану: разлил спирт во время шторма.

— А капитан?

— Кэп прищурился. Ты что с ним делал, спрашивает, со спиртом? Пробовал, отвечает док, лечился.

— Как же теперь?

— Да никак. Думаешь, кэп весь спирт доверил лекарю? Нет. Он знает эту публику.

Вот Лев Аркадьевич прогулялся по палубе, полюбовался пейзажем, поднимается на мостик. Он здоровается с нами, разглядывает приборы, подходит к открытому окну.

— Отсюда, оказывается, все видно, — говорит он с радостным изумлением.

Штурман ухмыляется уголком рта.

— По два часа стоите?

— По четыре, — нехотя отвечает штурман. Он зевает, хлопает ладонью по губам, передергивает плечами.

— Ну да все равно. Работа у вас не пыльная: смотри себе в окошко. Только вот стульев нет.

Штурман хочет что-то сказать, но вместо этого машет рукой. Очень медленно тянется вахта.

— Так ведь вас, штурманов-то, четверо, — продолжает доктор. — Да капитан, — говорит он, все более воодушевляясь.

— Прибавь сюда еще механика-наладчика, — бросает штурман.

Он такой, Иван Шабордин — невозмутимый, насмешливо-снисходительный, немного ленивый. Кажется, его единственная забота — создать себе на мостике максимум удобств. Заступая на вахту, он первым делом выключает все, что можно, убавляет громкость рации или укутывает ее ватником, закрывает окна. Все сделал, огляделся. Вроде порядок: тихо, тепло, уютно. Штурман достает леденец.

Ну ладно, сейчас переход, рулевое управление на автомате, океан пустой. Но и потом, когда начались горячие промысловые деньки, и позже, когда рыба разбежалась, и мы принялись гоняться за ней, Иван Шабордин оставался прежним: те же неторопливые движения, тот же ровный голос, те же ленивые интонации, те же леденцы. Впрочем, эта его любовь к комфорту и лень (лучше сказать — неспешность) очень смахивали на игру. Я замечал раньше, что такое подчеркнутое равнодушие, как бы даже небрежение к делу, всегда бывало следствием опыта, проявлением свободы, которую этот опыт даровал. Вот четвертый штурман, мальчишка, так тот ведь минуты не сидит на месте, мечется от локатора к приборам: «Сколько на румбе?» — и в штурманскую, к карте. И так всю вахту.

Шабордин пятнадцать лет плавал на угольщиках в Баренцевом море, а нынче седьмой раз идет в Атлантику. Я донимаю его расспросами, но от этих расспросов больше устаю сам. Не то чтобы штурман был букой, отчаянным молчуном, но уж больно коротко он рассказывал. Никудышный он рассказчик. Или гениальный. Как вам угодно.

— Помню, прошли Фареры. Ветер — в зубы, волна выше сельсовета. Не приведи господь!

И все. Больше ни слова.

— А зимой? — спрашиваю.

— Зимой не сахар. Ловили раз на Медвежке. Минус двадцать семь. Приходилось окалываться.

Это уж я сам должен восстанавливать картину зимнего промысла, когда дико кренится палуба и волна пушечно бьет в борт, валит с ног и несет моряка по палубе; когда у вахты белеют пальцы, а рыбины, словно деревянные, и судно все пляшет на волне, а лица у рыбаков горят, точно они сидели перед раскаленной печью (о чем они и мечтают); а тут после пустых дней наконец пошла рыба, и все на палубе, только «дед» в машине и капитан на мостике, а после вахты все валятся в постель как убитые, и у новичков гудят спины и пальцы не разгибаются…

— Ну, а дальше, — спрашиваю, — дальше?

— Что дальше?

— Страшное же дело, — говорю, — ночь, декабрь, лед. Опасно ведь.

— А как же. Помню, кто-то уже пикал: крен семьдесят градусов.

Это он про SOS пикал.

ПЕРВЫЙ ТРАЛ

Прямо по курсу, где-то совсем рядом, банка. На экране локатора все чаще появляются яркие всплески — суда.

— Теперь смотри, — говорит капитан вахтенному штурману. — Их сейчас будет как гороху.

Утром, когда туман рассеется, мы увидим этот «горох» — старые, с причудливо расписанными трубами португальские и испанские траулеры, маленькие и нарядные, похожие на игрушки, канадские корабли, мурманские, калининградские морозильные траулеры.

О приближении промысла говорит эфир, наполненный щелканьем и свистом раций.

— «Чехов», добрый вечер! Как рыбалка? Какими глубинками ходите?

— Ничего, удим помаленьку. Подняли пять тонн. Окушок. Мелкий, правда… Надо спускаться южнее.

— Алло, 24-й! Это вы лежите в дрейфе в норд-остовом конце траления? Ответьте 317-му.

— Нет, 317-й, мы у вас на траверзе. Это вроде иностранец валяется. Мы тоже не могли его дозваться.

Мы идем в холодном сыром тумане, в котором вязнет гудок и бесследно исчезают суда. Вот и пропали два корабля, всю вахту сопровождавшие нас.

— Палубной команде выйти на спуск трала!

Подано питание на лебедку, включены на корме прожекторы, и с ходу, все дальше зарываясь в туман и припадая на волнах, которые сечет дождь, мы спускаем за борт свой первый трал.

Так начинается промысел. И сразу замечаешь смену ритмов: уже не бег и мерные удары винта, а ход, медленный, натужный, потому что за кормой у нас больше тысячи метров «веревок», как рыбаки называют трал. И будят теперь тебя где-то среди ночи, в самый сладкий час сна. Надо привыкать. Отныне наши сны и бдения подчинены промысловому расписанию. Торопливо пью чай в полупустом салоне и поднимаюсь в кормовую рубку. Ночью горизонт кажется неправдоподобно высоким. Его, собственно, нет, и лишь по чужим огням можно судить, где кончается небо и начинается океан. Когда наш траулер проваливается на волне, огни дальних кораблей взлетают в небо. Они ходят в вышине далеко над нами, словно самые крупные звезды.

Ноет лебедка, выбирая ваера. В свете прожекторов видно, как летит над сырыми досками палубы водяная пыль, как кипит вода вокруг трала. Вот он появился в узкой прорези кормы. Завизжали, загрохотали, дробно застучали по слипу бобинцы — полые металлические шары, и скоро с шипением и шорохом вполз на палубу трал. Под пение моторов он полез вверх, повис на грузовой стреле. Тралмейстер взмахнул ножом у основания ловушки, и на палубу живым потоком вылилась рыба. Наш первый улов: золотисто-алые окуни, матово отсвечивающая треска, ржавые блины ершей, пестрые зубатки со старушечьими мордами, тугие слитки скумбрий. Рыба трепещет, извивается, раздувает жабры, исступленно колотит хвостом по палубе и наконец затихает.

Трал снова за борт.

Так начинается промысел — бесконечная череда спусков-подъемов.

К ВОПРОСУ О ПЕРЕБЕЖКАХ

Через сутки подъемы уже не превышали полутора тонн.

— Какие же это к дьяволу подъемы, — мрачно говорит капитан. — Так мы и на ягодный кисель не заработаем.

Хотя группа рассеялась и часть кораблей спустилась южнее на шестьдесят миль, капитан не решается уйти.

— Видишь, — говорит он вахтенному штурману, — португальцы упорно пасутся на норде. Надо там пошарить.

Капитан не любит бегать. Он выжидает. И действительно, очень скоро рыба на южном склоне банки скисает. Прошел косяк налима — и нет его. Капитан оказался прав. Он снова ждет. Однако капитанские помощники не разделяют такой стратегии. Они сторонники решительных действий.

— Промысловая выдержка — конечно, прекрасная вещь, — рассуждает старпом, — но это палка о двух концах. Допустим, захватил кто-то вспышку рыбы, сделал одно-два траления — и конец. Побежал в другой район. Рыба и там кончилась. Ясное дело, проиграл. А я, дескать, лучше подожду. Только где гарантия? Но ведь есть капитаны, которые успевают хватать рыбу: вовремя приходят и вовремя уходят. А мы со своей выдержкой можем и вовсе без плана остаться.

Старпому возразить трудно. Но даже я понимаю, какое это нешуточное дело — решиться на перебежку. Чтобы получить оптимальное решение, надо учесть время года, течения, температурный режим, дальность перехода, породу рыбы, перспективность нового района и т. д. Много входных данных, как сказали бы кибернетики.

Проходит несколько сереньких дней: тонна, полторы тонны… Хорошая, крупная треска, но маловато. Капитан выжидает. И однажды утром — пять тонн, потом — семь, потом десять. Пошла рыба. Капитан приосанивается.

Но уже следующим утром на борт приходит пустой трал.

В рубке появляется первый помощник.

— Что будем делать, капитан?

— Ловить рыбу.

— Где?

— Везде.

Капитан склоняется над приборами. Показаний нет. Экран пустой. Пустые подъемы.

Мы снимаемся и идем к острову. Сутки перехода. Целые сутки.

Кто-то бреется, кто-то штопает фартук, кто-то стирает робу. За ужином все сидят гладко выбритые, в свежих рубашках. Потом кино. В десятый раз крутят «Операцию „Ы“». На экране лихая бабуся и Шурик безжалостно расправляются с отвратительными тунеядцами.

Ленивые приготовления ко сну. Это непривычно, потому что ты уже научился беречь каждую минуту отдыха. Не спеша раздеваешься, болтаешь, лежа в постели, листаешь журнал… Вдруг все это обрывается командой по радио:

— Палубной команде приготовиться к спуску трала.

ФЕДЯ УЛЫБИН ИЗ РЫБЦЕХА

Это высокий белокурый парень с мелкими чертами лица и с детской простодушной улыбкой. В столовой он неизменно появляется со своим другом из траловой команды Геннадием Верещагиным. Улыбин одет кое-как: выгоревшая ковбойка, мятые брюки, на ногах колодки из пенопласта. Зато Верещагин всегда выбрит, влажные после умывания волосы аккуратно расчесаны на косой пробор, поплиновая сорочка выглажена.

В начале рейса я попросил капитана, если это возможно, не особенно распространяться о моей особе: журналист и все такое. Я полагал, что так будет лучше для всех. Люди, обнаружив, что они стали объектом чьего-то профессионального интереса, почти всегда перестают держаться естественно. Я, конечно, не выдавал себя за другого, когда спрашивали — рассказывал о себе, но старался больше расспрашивать сам. Верещагин сразу почувствовал во мне чужого, случайного на судне человека. До конца рейса я не мог преодолеть полосу отчуждения, которую он установил. Правда, Верещагин вообще был сдержан, он не повышал голоса даже за игрой в домино. Улыбин же во время игры делался совсем мальчишкой, по-ребячьи радовался, если их с Верещагиным не могли «высадить», громко стучал костями, кричал: «Кончай голым! Дай ему сопливого. Встать!» Когда он совсем заходился, Верещагин поднимал глаза, и под его холодным взглядом Федя мгновенно сникал. Воспитанник детдома, Улыбин не знал ни отцовской воли, ни гнева старших. Все, от чего мы в детстве старались поскорее освободиться, он переживал с запозданием, и авторитет Верещагина его нисколько не тяготил.

— Начинал я на бортовых тральцах, — рассказывает Федя. — Вышли зимой. В Баренцевом все шторма, шторма… Лед, волна, темень. Да, да… Вот вроде утро, вроде день или вечер, а все одно — ночь. У меня от этой ночи даже зубы болели.

С Федей легко. Он открыт, чистосердечен, не стесняется говорить о своих страхах, не старается выгородить себя, приукрасить. Остальные моряки как будто не замечают море, они не говорят о нем вовсе или говорят с напускной бравадой, а Федя рассказывает с откровенным восхищением, но и с опаской.

— В первый раз меня крепко поколотило на переходе. Думал, уж больше не пойду… Вахту кончишь, а на корму и не пройти. Штормит и штормит. Разложишь где-нибудь ватник и прикорнешь на нем. Так и спишь не раздеваясь. Сменился однажды с вахты. Вроде потише стало. Ребята говорят: сбегай, Федя, за чаем. Взял чайник — и на камбуз. Нос высунул: волна. Переждал — и дальше. Сделал два шага, а она, волна-то, собака, откуда-то выскочит и понесла. Колотит меня, бьет. Не помню, куда и чайник делся. Ничего не помню. Прибило меня к сетевой. Лежу. Знаешь, обидно так стало. Потом ничего, оклемался. — Федя перевел дух, помолчал, и полушепотом, как самую большую тайну, сообщает мне: — Отпуск возьму, поеду с Геной. Он на Волге живет, звал меня с собой… Поеду. Гена парень серьезный, непьющий.

РЫБАЦКАЯ РЕСПУБЛИКА

После полуночи туман рассеялся. На небе полная луна, мы правим на ее золотистую дорожку. Мягкий, пахучий юго-западный ветер. Вокруг много огней — целый город. Дальние корабли похожи на горки остывающих углей. Черный океан раскачивает траулеры. «Монголия» переваливается с борта на борт. По стенам рубки ходят лунные тени.

С левого борта проскальзывает траулер. Он весь в огнях и напоминает сейчас прогулочный теплоход.

Теплая тихая ночь в океане, с огнями, с дрожащей дорожкой лунного света, с ласковым ветром, влетающим в открытые окна рубки. На горизонте молочно-белый шлейф тумана. Часа через три все снова потонет в «молоке», словно и не было этой удивительной ночи.

В группе судов ходит траулер без локатора: сел преобразователь. Его трогательно опекают.

— 24-й, у вас справа по курсу в двух кабельтовых пароход. Он идет с тралом.

— Понял вас. Благодарю.

Туман тяжелый, плотный, воды не видно.

— Рыбаки, — зовет 24-й, — я скоро закончу выбирать трал и сразу же лягу на зюйд-вест. Вы скажите мне, как я буду выглядеть.

Ему говорят, что он будет выглядеть хорошо: впереди чистая вода, а слева, далеко, три судна следуют друг за другом.

— «Шевченко», я 24-й. Собираюсь ставить трал. Я вам не помешаю?

— Нет, работайте спокойно. Вы сейчас позади моего траверза.

Так его и водят в тумане, наставляют, подсказывают, оберегают. Вот он поднял трал.

— Как улов, 24-й?

— Под завязку! — весело кричит капитан этого недужного траулера.

Рядом с нами ползают в «молоке» полсотни судов. Мы видим их только на экране локатора и находим друг друга по голосам. Я уже легко узнаю сочный баритон второго штурмана с «Лагуны», скороговорку капитана «Добровольска», певучие интонации старпома с «Витебска». Эфир плотно заселен. Шумит рыбацкая республика.

— Спасибо, «Лесков», спасибо. Мы пришлем за почтой катер. Есть, говорите, посылки? Ну, добро. Кому посылки, тот уже радуется.

«Лесков» зовет «Чехова», потом в разговор встревает «Шевченко». «Писатели» беседуют о длине вееров, глубинах, курсах.

— Понятно, мешок вы сменили. Ну, а стальные топенанты будете ставить?

— «Добровольск», «Кайра» на приеме.

— Здравствуй, Григорьич! Рад слышать твой интересный голос. Что подняли?

— Плоховато, Юра. Всякой твари по паре. Сорная рыба. А ты где работаешь? В пятнадцатом квадрате?

— Нет, мы туда и не вострились. Я выбираю веревки и буду ставить трал от буя на норд-вест на глубинах сто двадцать-сто пятьдесят метров. А ты как ходишь?

— Да куда вытолкают. Я в самом центре группы. У нас здесь базар.

Ласковый такой голос:

— Николаич, у вас нет дрожжей? Может, подкинете? Надоели пресные лепешки, да и повар наш извелся.

— Найдем дрожжей.

— Может, Николаич, у вас и табачок лишний есть?

— Рады помочь, да нечем. Ты ведь помнишь, в прошлый раз было в обрез, но мы с вами поделились. А теперь — ничего. Осталось совсем немного сигарет.

— Понял. Не будем про сигареты. Помолчим о них.

Представляю, как мается сейчас в рубке какой-то курильщик. Щелкает, наверное, пальцами и морщится от досады.

Эх, достать бы из полной пачки сигарету, размять ее, зажечь, глубоко затянуться…

— 23-й, какие у вас показания?

— Жиденькие. Прибор пишет, но такие дистрофические столбики.

— У нас та же картина — только линия развертки. Голая палка, словно ее столяр строгал.

— «Чехов», вам нужны овощи? Давайте заявку. Сейчас мы раздадим остатки продовольствия и пойдем в порт.

Где-то вдалеке:

— Так у тебя, Олег, в семье пополнение?

— Да, пацан растет. Третий месяц ему.

Счастливый отец смеется. Сына он еще не видел.

— 201-й, как будем расходиться? Дистанция меняется, а пеленг на вас остается прежним.

Спокойный голос, в котором слышна откровенная ирония:

— Значит, суточный подъем сорок тонн? Прекрасно. А вы же брали по две тонны… Что-то я не пойму.

В ответ смущенный голос вахтенного штурмана:

— Я не знаю. Спрошу у капитана.

— «Топаз», вы опасно ходите. Я не могу отвернуть: слева у меня «малыш» и два иностранца.

Внезапно наступившая тишина и одинокий голос:

— Петрович, где ты? Я по тебе соскучился.

Здесь возник конфликт.

— 36-й, вы нам скомкали все траление. Нельзя так бесцеремонно врываться в группу. Надо знать, как ходить и куда ходить.

— Спасибо за рекомендации. Но мы в этом деле не новички. Да и показания наши расходятся. Мы у вас справа по курсу и спокойно разойдемся правыми бортами.

Эти ворошат приятные воспоминания.

— А ты как отдохнул?

— Хорошо отдохнул. Были с женой на Украине. Покатались. Все время в разъездах.

— Вам что, ваша жизнь молодая.

Мрачный баритон:

— Может, про молодую жизнь поговорите на другом канале.

Собеседники прощаются, и в эфир вылетает горячая скороговорка:

— Два БМРТ! Кто сейчас ставит трал на зюйд-ост от буя, ответьте 231-му.

У этих свои дела.

— Слон: Дмитрий три — Харитон семь.

И так двадцать четыре часа в сутки. К радио быстро привыкаешь. Возникает даже иллюзия непосредственного общения. Кажется, собрались мы все в одной комнате и беседуем.

ЛОВИТЬ РЫБУ

Мы поднимаемся в рубку отдохнувшие, бодрые, полные надежд. Я сменяю рулевого, Шабордин принимает дела у своего напарника..

— Ничего, — говорит тот вяло. — Обшарили все румбы. Ничего.

Начинаем шарить мы. Штурман не отходит от фиш-лупы, хотя плохо верит ей и называет все поисковые приборы «горшками». Вдруг лицо его светлеет.

— Показания, — шепчет он, — показаньица… Вот та-а-акие плюшки у грунта.

Кажется, мы набрели на косяк. Капитан волнуется:

— Раньше налим всегда так выглядел.

Люди, измученные ожиданием, собираются на мостике. Здесь и технолог, и радионавигатор, и даже доктор. Ждут. Тралмейстер хлопочет на палубе. Корма ныряет в космах тумана. Скоро в темном провале слипа показывается трал. Ни одного хвоста! Рыба, видимо, приподнята над грунтом и взять ее невозможно. Опять ничего. Уже в который раз. И кажется, ничего больше не будет. Никогда.

Мы снова спускаем трал. А что еще делать?

Капитан стоит у открытого окна. Длинное сухое лицо с выгоревшими бровями, зубы плотно сжаты, брови сдвинуты к переносице — совершенно страдальческое лицо. Он похож сейчас на крестьянина, замученного недоимками.

— Какая глубина?

— Сто семьдесят.

— Выйдете на двести и ложитесь на ост. Я пойду проглочу чаю.

Через четверть часа он снова появляется в рубке.

— Сколько у нас на курсе?

— Девяносто.

— Возьми десять вправо.

Капитан сидит в окружении самописцев и полыхающих зеленым огнем экранов, попыхивает сигаретой и как заклинание повторяет все те же, осточертевшие мне команды: «Десять влево. Пять вправо. Еще вправо возьми. Доворачивай, доворачивай. Так держать».

А тут еще туман, густой, сырой, теплый — прямо баня. В радиусе трех миль полсотни кораблей. Локаторы молотят круглые сутки. Они раскалились, хоть блины на них пеки.

— В таком молоке с ума можно сойти, — говорит штурман. Он трет усталые глаза, веки его воспалены. — Насмотришься в эти дырки (жест в сторону приборов), будешь как слепой котенок.

Он снова приникает к тубусу локатора и вдруг начинает ругаться:

— Куда он прет? Тоже мне джигит!

Штурман хватает микрофон.

— «Витебск», это вы пересекаете наш курс в трех кабельтовых? Вы же нас утопите! Возьмите вправо и разойдемся левыми бортами.

Пока мы расходимся с «Витебском», на курсе оказывается еще одно судно. Этого мы не можем дозваться: иностранец. Он быстро приближается, входит в мертвую зону локатора, и мы теряем его из виду. Звенит машинный телеграф. Сбавляем ход. Иностранец выныривает из тумана.

— Право руля!

Я перекладываю руль. Чужой траулер проскальзывает у нас с левого борта. Мы успеваем только заметить надпись на черном борту «Santa Amalia», высокую, в ржавых потеках рубку, ряды красно-белых бочек на корме и смуглые лица моряков. Они прямо висят на борту.

— У-у, — цедит штурман сквозь зубы, — испортил песню, дурак. Сломал все траление.

В рубке появляется радист.

— Надо подписать заявку, капитан. «Уржум» сейчас уходит…

Капитан пробегает бумагу глазами.

— Зачем столько чеснока? Двадцать девять долларов — это дорого. Да и луку надо меньше. А свеклы почему-то всего мешок.

— Так решил шеф-повар.

— А борщ он из чего собирается варить, ваш шеф?

Капитан стоит посреди рубки, задумавшись, рассеянно поглаживая компас. В сумерках черты его лица обостряются, он выглядит сейчас плоскогрудым, еще более высоким и худым, чем обычно, и совсем старым.

Радист уходит.

— Пора уже, — капитан поворачивается к штурману. — Давай потрясем мешок.

Поднимаем. Трясем. Радоваться нечему — полтонны. Немного скумбрии, немного камбалы, остальное — скаты и акулы.

Наступает утро. Лица у всех серые. Досада, горечь табака во рту и такая усталость, словно мы ворочали каменья.

Тралмейстер смотрит на полупустой мешок.

— Э, — говорит он с ленивой злостью, — разве это рыбалка. Так, чешуя…

И я уже не верю, что в океане есть рыба. Но все начинается сначала: трал летит за борт.

Вот уже какую ночь подряд я вижу чей-то СРТ. Он пересекает в тумане наш курс, и мы никак не можем его докричаться. А еще думается, то ли во сне, то ли наяву, сразу после пробуждения: хорошо, если бы ловилась треска, крупная и ровная, и были бы у нас филейные машины, и мы ежедневно выпускали бы по пять тонн филе.

ТИХИЙ ШТУРМАН

Впервые я увидел его за день до отхода. В ожидании катера он задумчиво бродил по причалу, поглядывая на рейд, где стояла «Монголия».

На нем был новенький китель со всеми знаками отличия и форменная фуражка, налезавшая на глаза. Небольшого роста, худенький, он держался с подчеркнутым достоинством. Или старался так держаться. Но все равно что-то мальчишеское было в его хрупкой фигуре, в выражении серо-голубых глаз, в робкой стыдливой улыбке. Что-то мальчишеское и вместе с тем глубоко серьезное, какая-то недетская озабоченность. Время от времени он приподнимал козырек фуражки, а затем снова утопал в ней. В руках он держал кипу перевязанных бечевкой лоций и рулон навигационных карт — предмет постоянных забот третьего штурмана.

Собираясь в Атлантику, я, конечно, меньше всего надеялся увидеть бородатых детин с трубками в зубах, просоленных океанскими штормами. Но Вася Черемухин, наш третий штурман, меня поразил. Очень уж он не вязался с моими представлениями о рыбаках: двигался неторопливо, говорил мягким ровным тоном и был вежлив, как библиотекарь.

Ночью на траверзе Исландии, где нас прихватывает десятибалльный шторм, Вася заступает на вахту. Он появляется в рубке в тот момент, когда она, дико накренившись, вдруг взлетает к небу.

— Ого, — с тихим удивлением произносит штурман и хватается за колонку управления. Я не слышу привычных чертыханий. Вася мягко улыбается.

— Возьми на волну, — говорит он. — Пусть ребята поспят.

Вот эта мягкая улыбка — обычная его реакция на свои и чужие промахи, на брюзжание капитана и подначки друзей.

В рубку перед сном заглядывает радист. Он в майке, потягивается, чешет грудь, зевает.

— Что, Василий, опять ночью будешь гудеть?

Вася тихо улыбается. Да, он опять будет гудеть: «Простите за беспокойство».

— Принести тебе ваты для ушей? — ласково спрашивает он радиста.

Третий штурман ровен и невозмутим во всех ситуациях — свидетельство раннего опыта. Он не вышел из комсомольского возраста, но плавает уже десять лет. Обычная, впрочем, судьба. Скупое на радости послевоенное детство. Деревня. Ежедневные походы в школу: восемь километров туда, восемь — обратно. Рыбопромышленный техникум. Ночами подрабатывал а портовом складе, разливал по бочкам жиры. Зато утром он мог принести в общежитие бутылку подсолнечного масла. Ребята жарили картошку. Он и сейчас помнит, как это было вкусно. После техникума, уже со штурманским дипломом на руках, Вася Черемухин два года плавал матросом — зарабатывал плавательный ценз.

Ходил на зверобойных шхунах, бил тюленей. Теперь третий штурман на большом морозильном траулере.

Он одинаково уверенно чувствует себя и в рубке, и на палубе. Шкерочным ножом Вася орудует как виртуоз. На него приятно смотреть, когда он стоит за рыбоделом. Я сказал ему об этом.

Он смутился:

— Да ну, пустяки…

Позже я узнал, что, еще плавая матросом на посольных траулерах, Черемухин шкерил по семнадцать рыбин в минуту. Больше всех в Архангельском траловом флоте.

После вахты он читает на английском языке лоцию африканского побережья, готовится к сессии в высшей мореходке.

Вася Черемухин — представитель нового поколения штурманов.

Эти ребята образованы и владеют электронной аппаратурой с такой же легкостью, как и шкерочным ножом. Они чувствуют себя в океане хозяевами, потому что знают стихию и свои корабли. Не зычный голос и борода, а знания — высшая их профессиональная доблесть.

МАЛЕНЬКИЙ ОКЕАН

Утро.

Пьешь чай, поднимаешься по внутреннему трапу, открываешь дверь в рубку. На горизонте, за густой пеленой дождя, размытые силуэты промысловых судов. Впереди по курсу два траулера, какой-то СРТ, справа наперерез бежит иностранец.

День.

Густая синева воды, блеск солнца, и снова — корабли, корабли, корабли… Большие и маленькие, наши и чужие, слева и справа, по курсу и за кормой.

Ночь.

Ни неба, ни воды — только огни.

Океан словно нашпигован промысловыми судами. Он заметно уменьшился в размерах, сжался. И мили как будто стали короче. Маленький, домашний океан. «С большими расстояниями покончено», — решительно заявил один современный поэт.

Еще в прошлом веке американские моряки запросто называли Атлантику «лужей». Непочтительное, конечно, прозвище, но все-таки и оно хранит память об океане. А что стало с Атлантикой теперь? Эфир стонет от визга раций, навигационные карты пестрят предупреждениями: «Путь следования подводных лодок…», «Осторожно! Район невзорвавшихся мин». Там свалка взрывчатых веществ, там дрейфует какая-то опасная штука, здесь район артстрельб.

Сотни траулеров скребут дно Атлантики тралами, угольщики чистят топки прямо на банках, танкеры промывают танки в открытом море, кто-то продолжает набивать контейнеры радиоактивными отходами и продолжает топить их…

Не с одними, выходит, расстояниями покончено.

СТОЛКНОВЕНИЕ

Иностранцы часто проходили совсем близко: пестро расписанные трубы, выкрашенные охрой рубки, иногда на мостике — женщина с ребенком. Семейный, должно быть, траулер. Едва успеешь прочесть порт приписки и тут же забываешь — какие-то маленькие городки, а названия иностранцы носили пышные, длинные.

Туман. С левого борта параллельным курсом идет судно. Молчит, значит иностранец. Он, похоже, заканчивает выбирать трал. Развернулся — и неожиданно пропадает с экрана локатора. Старпом с проклятиями мечется по левому крылу мостика.

— Лево на борт!

Из тумана прямо на нас лезет чужой траулер. Он быстро приближается, нависает над нами. В рубке темнеет. Миг тишины, оцепенение, потом — удар, скрежет… Иностранец отваливает. Его ржавый, в потеках борт кажется сейчас неправдоподобно длинным. Из шпигатов хлещет грязная вода.

— Поцеловались, — роняет капитан.

— Да, приложился, — подхватывает старпом. — Завалил, подлец, фальшборт до пятого шпангоута.

Будет мне о чем рассказать на берегу: столкновение в океане.

После вахты я встречаю Федю Улыбина.

— Что у вас там наверху? — спрашивает он. — Говорят, чуть не столкнулись.

СВОБОДНЫЕ ХУДОЖНИКИ ОКЕАНА

Было уже темно, с юго-запада рвало теплым сильным ветром, а вчерашний кораблик снова прошел рядом, ныряя в волнах, словно кто-то размахивал фонарем среди мрака.

Когда он сияющим полднем неожиданно появился у нас на курсе, мы приняли его за буй. Таким он казался маленьким. У него был очень хороший ход, крохотная рубка и непропорционально высокая мачта. На рее сидели двое парней в парусиновые кепочках, один был в куртке из красно-черной шотландки, другой — в оранжевом прорезиненном жилете. Над ними с трубкой в зубах стоял еще один.

Кораблик лихо пенил воду, на крыше рубки вертелась антенна локатора, за кормой на коротком буксире болталась лодчонка. Они с шиком развернулись у нас под носом и скрылись из глаз. Правда, некоторое время я еще видел мачту над волнами и три темных фигуры на ней.

Кораблик назывался «Barracuda». Он рыскал по всей банке, видимо, искал тунцов или другую крупную рыбу. Это были свободные художники моря.

В самом деле, что может быть лучше, чем ярким солнечным днем при свежем юго-западном ветре лететь над волнами, сидя на рее.

ВРЕМЯ

Мы набили трюмы, пришли к плавбазе, разгрузились. Я написал письма, передал их на базу. Завтра она снимается с якоря и уходит в Калининград.

Снова мостик, снова вахта.

— «Гурьевск», ответьте 32-му.

— Слышу вас, 32-й, слышу. Мы уже говорили, что лежим на зюйде в двух милях от базы.

И вдруг вспоминаешь, что прошло полтора месяца, а впереди еще три, и «Гурьевск» был первым кораблем, который мы услышали на промысле. И кажется, так будет всегда. Включишь станцию через два или три месяца и снова услышишь «Гурьевск», хрипловатый голос его капитана.

ЗУБНАЯ БОЛЬ В ВИДУ НАНТАКЕТА

Третий день болят зубы, третий день я занят только ими и ничего не замечаю вокруг. «Корни, видать, воспалились», — сказал расстрига-доктор. Дал упаковку анальгина — и все лечение. Таблетки давно кончились. Ни на минуту не затихающая тупая боль. Мир для меня теперь ограничен: состояние сознания, которое в науке о неврозах называется «сумеречным». Я прислушиваюсь только к боли.

«Ученый Смельфунгус проехал от Булони до Парижа, из Парижа в Рим и так далее; но он отправился путешествовать со сплином и желтухой, и все, мимо чего он ни проезжал, казалось ему бесцветным или безобразным. Он написал отчет о своей поездке, но то был лишь отчет о его дрянном самочувствии».
(Л. Стерн. «Сентиментальное путешествие».)

Вахта. Тяжелеют веки, голова налита свинцом.

— 235-й, какими глубинками ходите? Ответьте 201-му.

Бодрячок, хлопотун! Меня охватывает бешенство против этого неугомонного 201-го. Вот опять вылез:

— 235-й, не поработаете на пеленг?

Рация щелкает, хрипит, попискивает, мигает сигнальными лампочками. Расколотить ее и уснуть рядом. Умереть, уснуть и не видеть снов.

Прямо по курсу остров Нантакет, откуда в погоню за Моби Диком вышел на китобойце «Пекод» одноногий капитан Ахав.

Я открыл лоцию.

«Г о р о д  Н а н т а к е т  (Nantucket) расположен на западном берегу бухты Нантакет-Харбор. В городе приметны большая белая церковь, золоченый купол башни с часами и водонапорная башня, расположенная в 1,9 мили к W от мыса Брандт. В районе города Нантакет у западного берега бухты Нантакет-Харбор сооружены пирсы, глубина вдоль которых 1,8—4 метра…»

Нет, не то. А что я, собственно, ищу?

«В городе можно пополнить запасы воды, топлива и продовольствия и произвести ремонт механизмов. Город связан воздушным и пароходным сообщением с материком. В городе имеется амбулатория».

Ага, вот оно! Искал, где можно подлечить зубы.

Значит, так. Захожу в амбулаторию. «Хау дью ду!» А доктор мне: «Добро пожаловать в Нантакет. Как поживаете?» Я: «Олл райт!» То есть, какой к черту «олл райт!» «Зуб, — говорю, — доктор, у меня разболелся. Плиз тейк аут этот чертов зуб. Вырвите его». А доктор: «У нас здесь, парень, только амбулатория. Надо в Нью-Йорк подаваться», («…связан воздушным и пароходным сообщением с материком».) «О’кей! — говорю. — Летим в Нью-Йорк».

Тьфу! Так вот, видно, и сходят с ума.

ДЕЛЬФИНЫ

На горизонте, у самой черты неба, угадывалось какое-то движение. Море кипело, тяжелая масса воды была разорвана беспокойной рябью, белые гребешки волн вспыхивали, как тысячи маленьких зеркал.

— Дельфины играют, — улыбается Вася Черемухин.

Мы подходим ближе. Все пространство вокруг занято веселыми беззаботными пловцами. Чехарда, кипение воды, плеск. Радость жизни в чистом виде, разве что не слышно ликующих криков. Дельфины черными торпедами летят в верхнем, прогретом слое воды, неожиданно выскакивают, описывают пологую дугу, на вершине ее зависают и уходят в воду без всплеска, или, наоборот, радостно плюхаются, подняв фонтаны брызг.

Все свободные от вахты высыпали на палубу.

Три дельфина, голова к голове, набирая скорость, мчатся на судно. Делается жутко, потому что кажется, вот-вот они размозжат свои головы о стальной борт. В нескольких метрах от «Монголии» дельфины круто взмыли в воздух (наш камбузник даже завизжал от восторга) и ушли под днище.

Мы бросаемся на другой борт. Дельфины выпрыгивают из воды и рассыпаются веером. На миг мелькнули передо мной живые блестящие глаза, веселый, немного лукавый взгляд, которым одарил меня на прощание один из пловцов.

ЗАЛОВИЛИ МЫ, ЗАЛОВИЛИ…

— «Рыбный Мурман» находится от нас в шести милях по пеленгу двести сорок, — говорит капитан заступившему на вахту штурману. — Мы сейчас в крайней точке траления. Травите ваера и идите курсом зюйд-зюйд-ост, стараясь держаться глубин сто шестьдесят-сто восемьдесят метров. Это сорокаминутное траление, к концу его глубина начнет падать. Вот на свале и выбирайте трал.

Мы нашарили площадку в стороне от группы, сделали несколько удачных тралений и теперь нас осаждают.

— Ну как, «Монголия», наблюдаете показания?

— Наблюдаем. Во весь экран показания.

— Что подняли?

— Пятнадцать тонн.

— Господи… — плывет над океаном.

Заловили мы, заловили, и вот все уже хотят поговорить с нами и зовут нас. Соседей интересует и скорость, и глубина, и время траления, и с каким тралом мы ходим.

— Как идете, «Монголия»?

— Сто пятьдесят по компасу.

— Алло, «Монголия», на пеленг не поработаете?

— Сейчас организуем.

А оба борта уже завалены рыбой. Сырая палуба, тушки, головы, корзины с печенью, стук головорубов. Аврал! За рыбоделом те, кого я и не видел там ни разу. Электромеханик в клетчатой кепчонке без козырька орудует ножом. Рядом стармех. Капитан подает рыбу. Нагибаться ему тяжело, на висках дрожат капли пота. Старпом остервенело взмахивает головорубом. Все они здесь — и первый помощник, и навигатор, и буфетчица. В фартуках, беретах, каких-то нелепых шапчонках. Соль, пот, вонь. Ребята по колени в грязи и по локти в крови, и некогда даже перекурить. Но вдруг ветерок — тонкий, едва уловимый запах моря. Подняли головы моряки, передохнули — и задело.

«Давай, давай, давай. Рыба идет!»

— Сколько? — спрашивает капитан у технолога.

— Тридцать тонн заморозили.

— Больше надо. Прошаркались здесь два месяца. В долгах, как в шелках. Больше надо морозить.

— О чем разговор! Есть ведь режим установок, технологический процесс…

— Ты кому это рассказываешь: режим, процесс… Надо!

А на фабрике звон противней и вой пневматических машинок. Там все сырое, все блестит, солнечный свет бьет из иллюминаторов, гудят транспортеры.

Рыба уложена, противни закрыты крышками, схвачены скобами. Взвизгнула машинка — это стеллаж с противнями повезли в холодильную камеру. Другая камера открыта, из нее в клубах морозного воздуха выезжает тележка с заиндевевшими противнями.

Глазуровщики швыряют противни под струю кипятка, крышки — долой, и вот уже брикеты мороженой рыбы гремят по оцинкованному столу.

Упаковщики бросают брикеты в картонные коробки, перевязывают их, нашлепывают этикетки («БМРТ-381 «Монголия». Треска крупная. Мастер Сухомлинов»), кидают короба на транспортер. И плывут они дальше, в трюм.

А там стены в сухом инее, и трюмные, «полярники», как их зовут, в валенках и свитерах, ворочают тридцатикилограммовые короба.

— Шевелись, братцы, шевелись. На берегу отдохнем.

— Как наверху? — кричат трюмные.

— Порядок, — отвечают им. — Полный мешок, под завязку.

Заловили мы, заловили.

Проснулся — рыба. Отработал свое, похлебал ушицы, выпил кружку холодного компота, уснул. То ли сон, то ли явь: тралы, корабли и головоруб такой тяжелый. Проснулся — рыба. День ли? Ночь ли?

Стоишь за рыбоделом, поднимешь голову, увидишь танкер или сухогруз, какой-нибудь рефрижератор, белейший, элегантнейший банановоз, и подумаешь: «Как же это они  п р о с т о  плавают и ничего не ловят? Что же они тогда делают? Ведь это и не работа даже — п р о с т о  плавать».

ПЕСЕНКА НАД ВОЛНАМИ

Мы ползем с тралом на закат. Суда на горизонте быстро темнеют, зажигают огни. В рубке розоватый сумрак, и в открытую дверь — йодистый запах океана. Мерно стучит машина, а над волнами летит песенка про текстильный городок, где живут незамужние ткачихи, липы желтые цветут и звенят вечерами гитары. Здесь, под чужими широтами, эта незатейливая песенка воспринималась особенно остро, будила тоску и отболевшие воспоминания. И приходило на память что-нибудь давнее, полузабытое и неожиданное: росистый вечер в деревне, дорога за околицей, запах сырой травы. Вижу лошадей, которые бродят в низком теплом тумане, и сквозь монотонный постук машины слышу, как кричат во ржи перепела.

ДЕЛОВОЙ ЧЕЛОВЕК ПАША ДРОХ

Однажды ночью я проснулся от странной, непривычной тишины: судно лежало в дрейфе, шел ремонт машины. Я снова задумался о парнях из машинной команды. Они казались мне кастой, особым народом, потому что их жизнь была скрыта от моих глаз, она протекала где-то там, в «низах», в жарких недрах машины. Я видел этих парней только в столовой, да в те редкие минуты, когда они в грубых башмаках поднимались на палубу глотнуть свежего воздуха — малознакомые лица, белые сигареты в почерневших от металла и машинного масла руках. В столовой они всегда сидели за своим столом, крайним у входа, и я не помню, чтобы кто-то покушался на их застольный суверенитет. Если шли ремонтные работы, механики питались с нами, а не в командирском салоне: некогда было менять робу.

Машинист рыбомучной установки Паша Дрох по судовой роли числился в машинной команде, но даже в этом замкнутом коллективе он жил особняком, как бы на отлете. Его так и звали — хуторянин. Хотя, конечно, что ему было до остальных. У него своя машина, свой план, свои заботы.

Паша поднимается на палубу, садится в сторонке, вытирает беретом потное лицо, припудренное рыжей мучной пылью. Он похож на испанцев из всех опер: смуглое лицо, черные волосы, нос с горбинкой, роскошные бакенбарды. Этот немного театральный облик, яркая мужская красота и молодость Паши как-то не вяжутся с грязной работой утилизатора, чей пот, говорят, и после рейса еще долго отдает рыбой.

Что заставило Пашу стать машинистом рыбомучной установки? Большие деньги? Будь Паша пожившим, обремененным семьей и долгами человеком, тогда и говорить не о чем. Но ему лишь двадцать, он недавно из техникума.

— Да, денежки, — говорит второй штурман, — они…

Сходил Паша два рейса электромехаником, присмотрелся, все понял. Теперь требуху варит… А хороший, рассказывают, был механик.

— Дрох на своей требухе больше вашего зашибает, — усмехается доктор.

— Зашибать-то он зашибает, да ведь и молотит он от души. — Штурман презрительно кривит рот. — Не, считай, Лева, чужих денег.

Штурман не любит нашего доктора, как, впрочем, и остальных докторов на флоте. Он считает их бездельниками. Праздность для него бо́льший порок, нежели сребролюбие. Суровый человек Иван Шабордин.

После ухода доктора штурман некоторое время молчит, потом продолжает своим ровным голосом:

— Работу Паша знает, упирается как пчелка… Но хват мужик, себе на уме. Где можно, все возьмет. Своего не упустит, урвет до жвака-галса.

Я вспоминаю, как в безрыбицу Паша сетовал на нехватку сырья для своей установки, как считал потерянные рубли (он их называет карбованцами). Глаза его загорались лихорадочным блеском, когда он начинал рассказывать, какой у них на Кубани дом, да какой сад, да как они с батей долго искали машину, пока не купили с рук «Волгу», потому что «в хозяйстве крепкая машина нужна, а не эти пукалки-малолитражки».

Люди хотят жить богато. Мы, говорят, преодолеваем в себе тот вынужденный аскетизм, который был образом нашей жизни в трудные годы войн и строительства. А сейчас, дескать, материальное благосостояние растет, и ценностные ориентации, естественно, меняются. Ну, допустим. Только вот что странно: очень уж много о них говорят, об энергичных людях, и как-то подозрительно настойчиво их оправдывают.

Бог с ним, с Пашей. Такая, видать, у него планида. Но ведь молодых людей вроде него становится все больше. Это грустно. Юность всегда считалась возрастом, когда человек не то чтобы совсем чуждался практических интересов, но все-таки был далек от них. Юность — это эпоха идеализма, мечтаний (слово «туманный» давно стало постоянным эпитетом юности), это пора экспериментов с собственной судьбой, время поисков. Оно, быть может, и не способствует быстрым успехам, да только жалеть об этом не стоит. Жизнь все равно заставит пристальнее приглядываться к своей практической стороне. Но перескочить это время, значит обокрасть себя. Я знавал людей, которые словно никогда и не были молодыми.

…Деловой человек Паша Дрох сгоношит деньгу, вернется домой, заживет, но никогда не спросит он: «Скажите же мне: не лучшее ли было то время, когда мы были молоды и скитались по морям». Не сможет он этого спросить, не возникнет у него такого желания.

ТРАУЛЕР В ЛУННОМ СВЕТЕ

Самый глухой час ночи. В полосе лунного света, один среди черной воды — маленький траулер. Издалека, с высоты льет свой свет луна. И этот океан, этот мир, теряющийся в ночи, кажется особенно огромным, а траулер, одинокий кораблик под звездным небом, — маленьким и слабым.

Но вот он подает голос:

— Поставил трал от буя на норд-ост на глубине восемьдесят метров.

Совершенно спокойный, даже веселый голос, не ведающий страха перед ночью и океаном.

ПИШИТЕ ПИСЬМА

Сидишь вечером в каюте, штопаешь носки и вдруг слышишь за дверью разговор, торопливый, срывающийся шепот:

— Ну да, почтарь. Говорю тебе: почта!

Иголку прочь, и по трапу, на палубу. Над головой у тебя стучат кованые сапоги, а перед глазами мелькают деревянные сандалии, колодки из пенопласта, домашние туфли на войлоке.

В рубке, кроме вахты, и капитан, и первый помощник, и старпом.

Это почтарь. Вон он, лево тридцать. Врубил ходовые огни. По «акации» слышно, как ему кричат другие суда:

— Иди, дорогой! Иди. Мы бежим к тебе полным ходом.

Почта! Этот дар, эта великая милость являются нам в виде маленького замызганного СРТ «Гагара». Он появляется из глубин ночи, неожиданный посланец наших близких, с грузом их новостей, жалоб, откровений. Монотонность нашего существования разом нарушена, и души моряков приходят в смятение. В памяти поднимается все, что здесь, в море, затихло, притаилось, ушло.

А почтарь болтается на черной воде, как поплавок, и его нещадно колотит волна.

С вьюшки сброшен чехол, боцман разматывает буйлинь — тонкий трос, к концу которого крепким рыбацким «штыком» уже привязан бидон. Все лезут с советами, требуют проверить узел. Боцман знает, такие узлы не развязываются (он тысячу раз их вязал), но сейчас, кажется, не уверен в этом.

— По идее, — говорит он, — не должен развязаться.

Его спрашивают, не пропускает ли бидон воду, цел ли пластиковый мешок, а то вот был случай…

Наконец наш буй взят на борт. В свете прожекторов мы видим, как на пляшущей палубе «Гагары» перевязывают почту, как плывет она к нам над черной водой… А потом письма уносят в каюты, в цеха, в машину, прячутся с ними в укромных углах или тут же на палубе, открыв конверт, читают их с пылающим лицом, улыбаются, хмурятся, вздыхают.

Пишите письма!

Надо же так: именно — лето, именно — штиль.

Туман вторую неделю. Гнетущая холодная мгла, «серое безумие». Чувствуешь, как со дна души поднимаются старые обиды и растет чувство одиночества.

Но вот утро и солнце. Океан вздыхает, катит длинные пологие волны. И хотя вокруг разлито голубое сияние, туман по-прежнему жив в тебе, и ты боишься радоваться.

Вечер. В иллюминаторе огни СРТ, их рядом с нами около десятка, а дальше плавбаза «Алексей Венецианов» — усыпанная огнями гора. Перед сном еще раз бросаешь взгляд в иллюминатор и видишь, как совсем близко, так что можно различить голоса на чужой палубе, проходит плавбаза. За открытым окном каюты я успеваю заметить прибранную постель, полку с книгами, фотографии на стене, настольную лампу — кусочек привычного земного быта, перенесенный сюда, за тысячи миль от дома. И тогда наконец тебя покидает тягостное чувство заброшенности и одиночества. Вот ведь они рядом — наши, свои. И даже кажется, что совсем близко берег.

УИЛЬЯМ ШЕКСПИР И КАМБУЗНИК ЗУЕВ

Серега Зуев закончил школу поваров. Он шел в море впервые, и потому его могли взять только камбузником. В судовой роли камбузник стоит последним, но из этого не следует, что вклад его в общее дело ничтожен. (Ученые напрасно игнорируют заслуги поваров в развитии океанического плавания. Ведь не секрет, сколько экспедиций закончились неудачей из-за плохо налаженного питания.) Наш камбузник весь день в хлопотах. Он самый молодой на судне, но едва ли не самый озабоченный.

Я бужу Серегу ежедневно в пять утра (это обязанность рулевого). Он открывает глаза, взгляд его неподвижен и ничего не выражает. Потом в нем начинается работа. В сумраке каюты он словно заново открывает знакомый мир: серое пятно иллюминатора, тусклое свечение клеенки на столе, черные лопасти вентилятора. Серега глотает слюну, отбрасывает одеяло и включает над головой свет, сидит, вцепившись в бортик кровати. На его опухшем ото сна детском лице которое несколько портит тяжеловатый подбородок, выражение сосредоточенности и заботы. За спиной у Сереги, на переборке, обольстительно улыбается журнальная красавица — память о прежних хозяевах каюты. Глянец с красавицы местами сошел, однако губы ее по-прежнему алы, щеки пунцовы, а кожа бархатиста и нежна. Так я смотрю на них, на красавицу и камбузника, и, убедившись, что Серега окончательно проснулся, ухожу.

— Постой, — говорит он. — Рыба есть?

— Только что подняли трал.

Серега натягивает штаны. Сейчас он наберет корзину свежей рыбы для утренней ухи, нарубит костей для бульона, включит титан и поставит воду для компота. Пока закипает вода, он потрошит рыбу и старательно моет овощи.

Можно быть спокойным: печальная участь Френсиса Дрейка, скончавшегося от дизентерии, нас минует. В семь приходит повар и посылает Зуева в кладовую за продуктами. Работа на камбузе идет полным ходом: стучат ножи, гремят кастрюли, над плитой поднимается пар. Серега торопливо подметает камбуз. Сейчас здесь появится доктор.

После завтрака у Сереги часа полтора свободного времени. Потом надо готовить рыбу для вечерней ухи, опять бежать за продуктами, чистить картошку.

Серега с шеф-поваром Федюковым сидят перед ящиком с картошкой, в руках у них ножи.

— Мясо для филе не отбивать, — вещает Федюков. — К нему острый соус. И подать, подать… В этом вся штука.

Серега застывает с картофелиной в руке, ждет рецептов. Но Федюков задумывается, глаза его подергиваются туманной поволокой. Он вспоминает:

— Посуда у нас на линкоре была высший класс. Помню блюдо мейсенского фарфору: по краю золотишко, барышни там, пастушки с дудочками. И марка — синие мечи… Ну вот, уложил филейчик, а вокруг него картофель соломкой, свежие помидоры, брюссельскую капусту, спаржу…

Федюков берет картофелину, с тоской глядит на нее и бросает в ящик.

— Бризоль, — говорит он, подняв палец. — Бризоль из курицы по-одесски.

Серега глотает слюну.

— Белый египетский перец, — говорит Федюков.

— Белый! — как эхо повторяет Серега.

Федюков делал свой последний рейс и уходил на пенсию. Глядя на него, я начинал сомневаться в статистике, согласно которой самая высокая профессиональная смертность якобы наблюдается среди поваров, а уж потом идут журналисты, кинорежиссеры, альпинисты и т. д.

Наш кандидат в пенсионеры находился в расцвете сил и выглядел соответственно — гладкое чистое лицо, тугие щеки, яркие, презрительно оттопыренные губы. Да вот и зубы как будто все целы. Плавать бы да плавать. Но Федюков не уставал повторять, что ноги его больше не будет в тралфлоте, клял «этот чертов пароход», «эту чертову кухню» и бестолочь-помощников. Хотя «клял» — не то слово. Он лениво цедил слова, прикрыв тяжелые веки, а когда поднимал их, то вид у него всегда был удивленный, точно он хотел обнаружить вокруг себя толпу восхищенных слушателей и не обнаруживал. Когда-то Федюков служил на линкоре, готовил адмиралу и даже участвовал в одной (тут он переходил на шепот) «весьма серьезной полярной экспедиции». Нам он давал понять, что снисходит до нас единственно по необходимости.

Шеф-повара терзали воспоминания о блестящем прошлом, самолюбие его страдало. Из-за этого раздраженного самолюбия Федюков имел вид брезгливый и надменный: говорил нехотя, двигался вяло и смотрел со скукой. Нас он кормил кое-как. Правда, когда ему наскучивало валять дурака, кукситься и жаловаться на помощников, Федюков демонстрировал свои таланты.

В День рыбака он приготовил царский обед, но все испортил тем, что, разгуливая по столовой, заглядывал в глаза и с притворной скромностью спрашивал: «Ну как?»

Благодарного слушателя Федюков нашел в лице камбузника.

— …и потом соус. Бульончик, значит, туда отвар из трюфелей, вскипятил мадеру, мелко нарубил трюфели…

— Мадера, — обмирает Серега. На его детском лице полыхает отсвет красивой жизни шеф-повара Федюкова.

После ужина, надраив до блеска кастрюли и вымыв камбуз, Серега возвращался в каюту. В изголовье его кровати вместе со спасательным пробковым поясом валялся том шекспировских хроник. Зуев, если он не потрошил рыбу и не пропадал на камбузе, в свободное время читал Шекспира. Это была замечательная картина.

Тут надо сказать, что Серега, по примеру некоторых моряков, перестал бриться и начал заботливо холить свою бороденку. Борода росла плохо, зато бакенбарды вились на диво.

Как-то лежа на кровати и теребя курчавые бакенбарды, Серега вслух читал «Генриха IV», ту сцену, где разговаривают деревенские судьи Шеллоу и Сайленс, и первый рассказывает, как он учился в колледже и перечисляет своих бывших однокашников. Заметив, с каким мучением Серега продирается сквозь чащу английских имен, я посоветовал ему заглянуть в примечания. Полистав книгу, он обнаружил, что Дойт — значит грошик, Скуил — пискун, Стокфиш — вяленая треска. Серегу это развеселило. Оказывается, он и сам думал, что имена эти значащие. Поэтому когда он не мог уловить смысл пикантного разговора трактирщицы с полицейским о дюжине подушек, он уже знал, что делать. Авторы комментариев его просветили. Серега был в восторге. Он перестал читать Шекспира и обратился к примечаниям в конце книги. Таким образом я получил возможность убедиться в справедливости чеховской сентенции, что не Шекспир главное, а примечания к нему.

Не знаю, дочитал ли Серега хроники. По-видимому, «Генрих IV» в достаточной мере удовлетворил его интерес к Шекспиру. В конце рейса я заметил у Сереги другую книгу. Это был «Охотничий минимум».

Сноровки Зуеву не хватало, моряком он был еще зеленым, вот и приходилось вертеться. Выручала Серегу молодость. Чтобы отдохнуть, времени ему требовалось самая малость. Когда после подвахты, разбитые, мы устало разбредались по каютам, Серега продолжал толкаться на палубе, заходил в рубку, приставал с бесконечными вопросами к штурманам. Его интересовало все: рыбы, птицы, чужие корабли, локаторы, машины. Он подолгу вертелся на ходовом мостике, и моряки стали звать его «дублером капитана». Серега собрал большую коллекцию морских звезд и раковин, сделал несколько чучел из омаров, а однажды притащил в каюту акулу-катран. Он собирался вскрыть ее и посмотреть, что там у этой твари внутри.

Однажды мы стояли у базы «Рыбный Мурман», Я вышел покурить на палубу и увидел Зуева. Он возвращался с базы веселый, нагруженный пакетами и свертками. Точно коробейник, он развернул свои покупки и пригласил меня полюбоваться ими. Я порадовался вместе с Серегой, но заметил, что свитер, пожалуй, немного старомоден.

— Зато теплый, — сказал Серега. — Отцу в самую лору будет.

Себе он ничего не купил. Два красивых спортивных костюма предназначались младшим, не то братьям, не то сестрам.

— Это малышам, — сказал Серега.

Малышам!

Сам-то он был кем со своим вечно открытым от удивления ртом? В море взрослеют рано.

ТАКИЕ ДОЛГИЕ РЕЙСЫ

Выло тихо, садилось солнце, ровно стучала машина. У нас на траверзе шли два траулера. Они тянули свои тралы в золотой закатной пыли сосредоточенно, словно в глубокой задумчивости. Знакомая картина. Ничего примечательного в ней не было, но я почему-то подумал: вот и прошли три с половиной месяца, впереди еще один, тридцать дней, несколько десятков тралений, спуск-подъем, вахта-подвахта, работа…

Перед рейсом я зашел к своим коллегам, в редакцию рыбацкой многотиражки. Молодой сотрудник разговаривал с капитаном, вернувшимся из Атлантики.

— Четыре месяца в море, сто двадцать дней без берега, — вздыхал юный газетчик. — Очень медленно, должно быть, тянется время.

— Да нет… Скорее, наоборот. — Капитан помолчал. — Или это потому, что я уже пожил дома.

Он дома — два дня. За два дня капитан обжился — новые дела, новые люди, встречи — и не может сейчас сказать, много это или мало — четыре месяца. То есть, умом он, конечно, понимает, что четыре месяца — срок большой, но теперь они слились для него в один короткий, уже исчезнувший миг — рейс. Как быстро, должно быть, как незаметно стареют люди в этих атлантических рейсах.

АТЛАНТИДА

Мы стоим у базы.

Пересменок. После работы в рефрижераторном трюме страшно ноет спина, саднит во рту. Вылезешь на палубу и вдруг заметишь, какая тихая ночь над океаном. Неужели надо было четыре часа ворочать короба с мороженой рыбой, чтобы увидеть это.

Я лежу на шлюпочной палубе. Судно чуть покачивается, надо мной среди звезд легонько ходит мачта. Поднимается луна — оранжевый диск с оплывшими краями. Лунный свет над черной водой похож на зарево городских огней. И кажется, что город этот и в самом деле существует — Атлантида, встающая из океанских пучин.

РВАНЫЕ КВАДРАТЫ

Рыба держится на южном свале банки. Все прибежали сюда — толчея, базар…

— Граждане! Кто врубил ходовые огни и идет на вест?

— Алло, «Анчар» (вот тоже имечко!), сколько вы еще вправо будете брать? Вы мне на мешок наедете.

— Внимание, БМРТ! Говорит 258-й. Сижу на задеве.

Все разом смолкают. Начинают, видимо, выяснять, где он, этот несчастный 258-й, не рядом ли?

— «Лермонтов», где вы потеряли трал?

— А я как раз здесь стою, на якоре. В трех милях от плавбазы, по пеленгу семьдесят.

Вчера вечером по блестевшему от дождя слипу безобразно тащился на одном кабеле мешок, перекручиваясь, сбиваясь в беспорядочный ком. У нас и у соседей в сутки выходит не больше семи часов промыслового времени, остальное время мы чинимся.

— «Лесков», как у вас?

— Ничего веселого. Высадили нижнюю пласть и протерли мешок. Дыра — хоть на телеге въезжай.

Мы всю ночь чиним трал. Утром — солнце, голубое небо, надежды. Спускаем трал. Показания во весь экран. Только спустили — звонок от лебедки: дернуло. Выбираем. Кабель порван, доски словно кто-то наждаком драл, бобинцы помяты.

— 44-й, вы в каком квадрате?

— Да я здесь рядом с вами, южнее пятидесятиметровой изобатки.

— Долго еще собираетесь идти?

— Нет, выбираю веревки. Не хочу больше искушать судьбу.

После починки делаем короткое двадцатиминутное траление. Трал вдребезги.

— Черные дни «Монголии», — говорит капитан.

Тралмейстер склоняется над тралом с иглой. Он осунулся, небрит. Мы рвем почти каждый трал.

Тяжелые грунты. Порывы, задевы, рвань.

Вот он в лучах солнца идет нам навстречу, новенький траулер из последней серии — мощь и красота! Мы в рубке чешем языки о красоте кораблей и говорим о них; как о женщинах. Внезапно этот красавец сбавляет ход, и на бакштаге взлетают два черных шара — «сижу на задеве». Мы мгновенно отваливаем в сторону.

КАНЬОНЫ

Низкий плотный туман, над ним черное небо средними звездами и прямо по курсу — полная луна. Ровный убаюкивающий шум машины.

— Глубина падает, — говорит штурман. — Каньон. — Он смотрит на эхолот. — Двести… Триста…

— Сколько там?

— Бездна… Сейчас ляжем на обратный курс и поставим трал. — Штурман отходит от прибора и резко бросает: — Лево на борт!

Я перекладываю руль, и темный нос траулера, который до этого неподвижно висел над белесой стеной тумана, трогается влево.

Луна желтым шаром катится право, мелькает в окнах рубки, а под ней черный нос корабля летит в другую сторону.

Один короткий миг я вижу эту картину со стороны: в ночном океане над бездной тяжело ворочается одинокое судно.

Штурман не отходит от самописца. Прибор рисует угольно-черные пики и зловещие пропасти между ними.

Лента самописца напоминает китайский свиток, на котором старый мастер тушью изобразил горы. Мы доворачиваем влево и вправо, стараясь удержаться на изобате. Перепады глубин часты и внезапны. Еще несколько минут траления, и мы стремительно летим в каньон.

Выбираем трал: лапки у досок вырваны, мешок — в клочья.

— Что делать будем? — спрашивает меня Шабордин.

Нашел кого спрашивать.

— Пошли на север, — говорю.

— Правильно. — Штурман ухмыляется. — Там «Мценск», кажется, сделал несколько удачных тралений.

Пока на палубе переходят с трала на трал, мы связываемся с «Мценском».

— Алло, «Мценск», — зовет штурман. — Где вы застолбили местечко?

— Поставил буй на норде в пяти милях от базы.

— А как ходите?

— На зюйд.

— Истинный зюйд?

— Какой же истинный! Здесь каньон. Своей вершиной он выходит к базе. Вот мы и ворочаем: сначала к зюйд-осту, потом к осту, потом к норд-осту… Такой подковой.

— По каким глубинам?

— Сто пятьдесят-двести метров.

— Крупная треска?

— Отличная. Филейная.

Туман рассеивается. Идем полным ходом.

— Право на борт!

Винт взбивает воду, она летит из-под кормы полукружьем белой пены, за ней стекловидная масса воды, просвеченной прожектором, а дальше тьма, чернильной густоты океан и ночь.

— Трал за борт!

Вытравили ваера, идем потихоньку.

Пять… десять… пятнадцать минут. Все пока хорошо. Самописец тянет ровную нитку грунта. Но тревожные предчувствия нас не покидают. Вот оно! Двести двадцать… двести тридцать… двести пятьдесят метров. Лезем в каньон.

— Влево, «Монголия», — кричит «Мценск», — влево забирайте, а то провалитесь в каньон.

Осторожно доворачиваю влево. Глубина, похоже, установилась.

Пять минут спокойного траления, и мы снова сползаем в каньон. Еще доворот. Еще несколько минут… Ощущение такое, будто мы тащим траулер на своих плечах.

Небо на востоке светлеет. Поднимаем трал: десять тонн!

В рубку заглядывает капитан.

— Ну спасибо, рыбаки! Уважили, — Он подмигивает мне. — Рыбалишь? Добро, добро… Не боги горшки обжигают.

ЛЮДИ НА ПАЛУБЕ

Идет выборка ваеров. Добытчики появляются на палубе под надсадное пение лебедки, молодые, рослые, с ножами на поясе, посасывая свои послеобеденные сигареты.

Мрачноватый Иван Безрода запустил бороду и теперь похож на суриковского стрельца («мужик с дурным глазом»); Эдик Левицкий менее живописен, это миловидный, аккуратный мальчик, вчерашний школьник; рядом с ним Костя Шорохов, мордастый парень в свитере из верблюжьей шерсти и а шапочке с помпоном; братья Багрецовы — оба высокие, краснолицые, с пшеничными бородками — этакие варяги. Старшина вахты Анатолий Шитов стоит чуть впереди своих парней. Обычно приветливое и открытое, лицо его сейчас напряжено, губы закушены, взгляд застыл на ваерных роликах.

Не спеша, даже с какой-то ленцой, ребята занимают рабочие места.

Выборка ваеров закончена, и траловые доски с грохотом приходят на борт.

Тут они преображаются. Раз — на доски наброшены стопорные цепи, два — доски отключены, три — начинается выборка кабелей. Вот рыба уже в ящике, ловушки проверены, мешок завязан. Взмах руки — и трал снова летит за борт.

По-разному сложные или простые, эти операции следуют одна за другой без малейшей задержки. Вахта Шитова работает с поразительной свободой, легкостью и даже артистизмом.

Правда, тут вот о чем надо сказать: рыбу мы перестали ловить. Не было ее вчера. И сегодня нет. А команда знает: виноваты добытчики, наша траловая команда. На банку пришла треска, соседи ловят. Рядом стоит на якоре траулер, оба борта завалены рыбой.

Утром сменили трал, проверили ловушки. Сделали траление — ни одного хвоста. Замерили ваера — разница всего метр. Значит, ваера тут ни при чем.

Шитов стоит с капитаном на корме. Лица у обоих скучные. Капитан достал пачку, заглянул (пустая!), скомкал, швырнул за борт.

— Как лебедка?

— В порядке. Хорошо тянет.

— Ума не приложу! — Капитан с хрустом расцепляет кисти рук. — Не было у меня такого. Ведь все проверили. Все! Ни черта не понимаю. Прямо руки опускаются.

Капитан, кажется, сломался. Он уже не замечает, что стал раздражительным и грубым, поднимаясь на мостик, забывает здороваться, кричит на помощников.

— Ну, — нетерпеливо спрашивает он тралмейстера. Тот начинает что-то говорить. — Да нет же, — взрывается капитан. — Не может этого быть!

Тралмейстер уходит.

Капитан долго молчит, потом начинает как бы сам с собой:

— А что, если…

— Нет, — говорит Шитов, — не в этом дело.

Капитан опускает голову.

— Да, конечно…

Он не отходит от Шитова, ждет, надеется, верит ему. Но надолго ли хватит этой веры. Вторые сутки мы ловим только-только на уху.

Я вспоминаю, как однажды Шитов консультировал по радио тралмейстера одного из рижских БРМТ.

Впрочем, он больше спрашивал, чем говорил, так что рижанин скоро потерял терпение и начал заводиться. Шитов, будто ничего не замечая, продолжал задавать вопросы и наконец сказал: попробуйте сделать то-то и то-то. «Ладно, попробуем», — буркнул тралмейстер.

Через несколько часов рижанин позвал нас:

— «Монголия», попросите на мостик Анатолия Петровича.

— Спит Петрович.

— Ну хорошо. Передайте спасибо тралмейстеру. Большой он у вас умница.

— Он у нас не тралмейстер, а старшина вахты.

— Вот как! Повезло вам, «Монголия».

Пересменок. Я заступаю на вахту. С высоты кормовой рубки мне видно, как из столовой выходит Шитов. Он переоделся: вылинявшие, но чистые бумажные брюки, белая рубашка, волосы блестят после душа, в руке сигарета.

Поднимаем трал: опять перевернулся мешок! Шитов отбрасывает сигарету и, забыв, что на ногах у него шлепанцы, бежит по сырой палубе к слипу.

Он выходит к каждому тралу, смотрит, как объячеивается рыба, как идет мешок…

Постепенно в его голове разрозненные причины наших неудач складываются в цельную картину, и затем следует открытие. Левый ваер давал сильную раскрутку, и мешок переворачивался. Промер ваеров ничего не давал, потому что ваер начинал раскручиваться после поворотного ролика, а при выборке скручивался опять.

Лихорадочная работа, торопливые приготовления к спуску, тридцатиминутное траление, и мы поднимаем полный мешок.

— Ах ты, черт! — весело говорит капитан. — Вот ведь как! Надо же.

Шитов незаметно улыбается и уходит с палубы.

Работал я с другой вахтой, но больше переживал за Шитова и его ребят.

Мне нравилось смотреть, как они управляются с тралом. Я испытывал зависть к людям, умеющим так красиво и легко работать, хотя и знал, чего стоит эта легкость.

С Шитовым, с тем все ясно — талантливый человек, прирожденный рыбак. А его парни? Одни сделали всего по рейсу, другие — шли в море впервые. Я боялся за них, особенно в те дни, когда мы работали на тяжелых грунтах. Страшно тогда все измотались. Вот, скажем, еще один подъем. Ребята смотрят, как изодранный в клочья мешок на одном кабеле безобразно волочится по слипу. Только час назад они его починили. Снова чинка, снова спуск. Опять рвань и опять чинка. День сменялся ночью, а они все также выходили на палубу и брались за иглы. И я все ждал, что терпение у ребят однажды лопнет, они выругаются, бросят все к черту и уйдут. Но показывался трал, и они снова брались за иглы.

— Я тоже боялся, — рассказывает Шитов. — Молодые… Думал, как в прошлом рейсе: спустят трал и разбегутся.

К концу рейса вахта научилась переходить с трала на трал за семь минут. Это, конечно, очень хорошее время, но не в нем суть, не в профессиональных достижениях. Паша Дрох вон тоже мастером стал. Парни Шитова работали с подъемом, были в их делах и радость, и спортивный азарт, и гордость за вахту. «Чувство команды», — как говорит Шитов. Не думаю, чтобы он специально прививал им это чувство. Радость ведь не привьешь.

Он любил свое дело. Любил и умел так работать, что рядом с ним нельзя было валять дурака. Как же они росли, как стали «командой»? Сначала, наверное, было ощущение хорошо выполненной работы, потом — гордость, а однажды они обнаружили, что высокие понятия — ответственность, долг — воплощены в их будничных делах. Тогда они поверили в себя. Не в этом ли духовный смысл любого дела?

ОКЕАН ВБЛИЗИ

Рассвет. Мы идем к группе. Черные корабли на востоке выглядят плоскими силуэтами, они точно врезаны в багровое небо. А на западе еще бродят ночные тени, там все мягко, все приглушено, над горизонтом тают голубоватые облака. Солнечные лучи все веселее бегут по волнам, на глухой темной зыби играют красноватые отблески зари.

Мы включаем подсветку приборов. Океан медленно наливается синим цветом, бледнеют заря и огни траулеров, к которым мы идем.

Впереди по курсу старенький СРТ с ободранными промысловой оснасткой бортами. Океан едва шевелится, а верхушки мачт этого суденышка описывают в небе широкие дуги. Траулер переваливается с борта на борт. Каково же ему в шторм? Зыбь, которой мы не ощущаем, таскает маленькое суденышко, раскачивает его, торкает носом в пологую волну.

На палубе СРТ никого нет.

— Спят мужики, — говорит Вася Черемухин. — Покувыркались ребята, потрясли сети…

С палубы СРТ «Монголия», должно быть, казалась плавучим дворцом. Я неожиданно подумал, что океан вблизи, а не с десятиметровой высоты ходового мостика видел за рейс лишь однажды, когда увязался с ребятами на танкер-водолей за овощами. Наш вельбот двигался рывками, преодолевая океан, с одышкой лез на волну, косо скользил по ее вершине, потом срывался вниз, падал, и небо тогда казалось далеким-далеким, как со дна колодца. Я сидел, крепко вцепившись в борт. Фыркал мотор, рядом ходили высокие волны, летели соленые брызги, и в ноздри бил холодный и сырой запах океана…

Тогда впервые зашевелилось во мне что-то похожее на страх.

СРТ прошел в миле от нас — невзрачный трудяга с помятыми бортами, маленький, неподатливый и стойкий, прошел, призывая нас к скромности.

«Романтика моря ютится теперь на рыбачьих шаландах», — говорит один из героев «Танкера «Дербент».

Если это было верно сорок лет назад, то что же теперь? Ведь даже у этого СРТ, этого замызганного «малыша», есть движок в четыреста лошадей, локатор, эхолот, магнитный компас… Где она теперь ютится, романтика-то?

УСТАЛОСТЬ

Над горизонтом восходит крупная звезда, и от нее на воду падает дрожащая дорожка. Это Сириус — «собачья звезда».

Приходит вечер и окрашивает знакомый океан в цвет усталости. Лица ребят на корме кажутся серыми; лебедки, тросы, палуба — тоже все серое, темное, ржавое, унылое…

Возвращаешься после вахты в каюту, присаживаешься к столу и чувствуешь, что ничего не можешь и главное — не хочешь делать, чувствуешь пустоту и равнодушие, почти тупость. Равнодушие и все растущую усталость, все растущую тоску по дому — вот что приносит пятый месяц плавания.

Я поднимаю голову и снова вижу в ночи столб голубоватого света — Сириус!

СНИМАЕМСЯ С ПРОМЫСЛА

Работа, работа, работа. В бесконечной смене вахт забываешься и уже ничего не видишь вокруг, а потом словно очнешься: покатые волны, глухой шум машины и голоса над океаном.

А однажды на вечерней вахте замечаешь, как рано начинает смеркаться, как незаметно подошла осень.

И наконец наступает день, когда, выйдя на палубу, ты вдруг чувствуешь: что-то здесь не так, что-то изменилось. И видишь снег на полубаке и крыле мостика. Море кажется от этого темнее.

Незнакомое зимнее море, а небо бледно-зеленое, облака тяжелые, воздух прозрачный, холодный и тоже зимний.

Мы снимаемся с промысла.

— «Монголия», «Бизон» говорит. Ответьте землякам.

— Добрый день, «Бизон».

— Как поработали?

— Так себе. Шаркались два месяца в Тумане. Безрыбица, рвань. Тяжелый рейс… А как у вас?

— Мы захватили вспышку палтуса у Исландии. Хорошо удили. План уже есть.

— Повезло вам.

— Не очень. Помощник тралмейстера у нас погиб. Порвался кабель, ударило мужика концом и по слипу, под винт… Не ждали, не гадали…

— Море…

— Да, море. Знал бы где упасть… Ну, ладно. Счастливого пути, земляки. Кланяйтесь дому.

Кончилось. Я вот думал: безрыбица, туман, столкновение, рваные квадраты, каньоны… А оказалось — просто рейс.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Опять моря, острова, чужие берега — дорога к дому.

Капитан стал разговорчивей, охотно рассказывает о себе, вспоминает отца и братьев — у них все в роду рыбаки.

— Старшой? Нет, он свое отплавал. Старый уже. Долго его уговаривали уйти, а он все не хотел. Упрямый… Однажды вернулся после сдвоенного рейса — все три дочери вышли замуж. Это был звонок… Теперь нянчит внуков.

Дом и порт начинаются ночью, в темноте рубки. За томительным ожиданием, за молчанием следует фраза вахтенного штурмана:

— Белая башня открылась.

Мы видим яркую вспышку маяка: дом!

И тут капитан говорит вот что:

— Оформлю отпуск, позвоню зятю. У него хороший катер. Съездим с ним на рыбалку.

ПУТЕШЕСТВИЯ НЕ КОНЧАЮТСЯ

У нас дома мягкая снежная зима. Утром за чаем я открываю газету и читаю про погоду:

«В центральной и северной частях Атлантики проносятся циклоны. Ветры достигают ураганной силы, поднимая девятиметровую волну…»

Я знаю: траулеры сейчас ложатся в дрейф. Они глубоко зарываются в воду, кренятся и валятся на борт.

Ветер срывает гребни волн, в воздухе висит водяная пыль, и в этой сырой мгле теряется вздыбленный горизонт.

А может, все уже стихло и где-то светает, и рулевой, поеживаясь от холода, поднимает на мачте черные конуса — понятный всем рыбакам на всех морях сигнал: «Иду с тралом».

И меня уже знобит от утренней свежести. Я покидаю палубу, торопливо открываю дверь в рубку, где хрипят самописцы и ноет репитер гирокомпаса…

Мое путешествие продолжается.