Из-за черной коробки тендера вышли пятеро с винтовками. С ними был начальник станции в расстегнутой форменной шинели и с непокрытой головой: взяли, видать, прямо из-за стола. Начальник упирался, его подталкивали в спину прикладами. Дальше сомкнутой группой двигались еще десятка два человек, пестро одетых и вооруженных чем попало — остатки разбитой красными банды.

Вперед выступил рослый матрос в нагольном полушубке, из-под которого выглядывал застиранный тельник.

— Именем свободной России! — Матрос вдруг широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы. — Даешь паровоз, братишки!

Из толпы ремонтников выскочил Венька Шалый, по прозвищу Японец. Этот смуглолицый, с раскосыми глазами въедливый пацан полгода назад невесть откуда появился в депо и теперь тоже работал на ремонте.

— Держи карман! — крикнул он. — Есть у тебя мандат?

Матрос пинком отшвырнул Веньку на рельсы и шагнул к Дребедневу.

— Ну, дед…

— Что же ты с ребенком делаешь, гада проклятая? — тихо спросил Дребеднев. — С кем связался!

Матрос не спеша достал из полированной деревянной кобуры маузер.

— Выкатывай паровоз!

— Ты кого пужаешь, зверь! — не унимался Дребеднев. — Русским языком говорят: где мандат?

— А вот я сейчас покажу тебе мандат. — Матрос грязной пятерней схватил Дребеднева за горло и несколько раз зло тряхнул его.

Старик обмяк и повалился на землю. Мальчишки разбежались и из-за вагонов следили за непрошеными гостями. Те разбрелись по путям, лезли в будки паровозов, заглядывали в топки.

Венька, ругаясь, обмывал разбитую голову дождевой водой из кадки. Иван увидел, как вдоль кирпичной стены мастерских ковылял Дребеднев. Он держался за горло и часто сплевывал, седая голова и плечи старика тряслись от кашля.

Больше они не вступали в разговоры. Как увидят чужих людей с винтовками, сразу разбегаются. Наделали в крыше нор, там и прятались. Там и ночевали иногда. Да и зачем было возвращаться домой: ни куска хлеба, ни капли керосина…

От работы в депо прибыток был небольшой, и по воскресеньям, если не требовалось ехать за дровами, парни разбредались по окрестным деревням: лудили посуду, чинили ходики, паяли самовары. Иногда приносили с собой ведро картошки или мерку пшена. Тут же разводили огонь и всей артелью садились за еду. Иван мечтал о куске круто посоленного черного хлеба и вспоминал купчиху Анисимову. Оскоромиться в постный день казалось ей самым страшным грехом. Теперь они постились ежедневно. Весной обрывали почки с липовых деревьев, летом собирали речных моллюсков. Тех, что валялись в песке, с потрескавшимися раковинами, Иван старался не брать, а искал в зарослях у берега, где стояла подернутая зеленой ряской вода. Моллюсков отваривали и рубили в корытце, но после соленой воды они делались тугими, как резина, и не всякая сечка их брала — тогда приходилось рубить топором.

Самые слабые пухли с голоду. Их не без зависти провожали в больницу: там хоть какая никакая, да все еда. Парней отпаивали болтушкой из отрубей, и они снова возвращались в депо.

Платили им и новыми деньгами, и керенками — огромные, захватанные множеством рук ветхие бумажные простыни. Ходили и царские деньги. Порой скапливалось на руках до миллиона, но купить на него было нечего.

От тех дней в памяти осталось ощущение усталости и постоянное, сосущее чувство голода. Хлеб из лебеды и тот не каждый день случался, да и есть его можно было только горячим: он разваливался еще в печи. Иван щеголял в холщовом одеянии и в лаптях. Первую ситцевую рубаху он купил в двадцатом году, когда стал бригадиром ремонтников.

Бригадир! Тридцать шесть подростков под началом. Ответственность, новые заботы — уже не о себе.

— Ничего, потянешь, — сказали Блинову в депо. — Семнадцатый ведь годок пошел. Руководи!

Руководи. Легко сказать! Из всей бригады лишь один Тимофей Заколюкин сумел окончить три класса начальной школы, а остальные? Война, голод, безотцовщина. До грамоты ли тут!

По утрам парни молча стояли перед Иваном, доверчиво смотрели на него, ждали. Пряча от них глаза, он кивал Заколюкину. Тот вслух читал книгу о промывочном ремонте, после чего Иван отдавал распоряжения. Больше всего он мучился, когда приходилось переспрашивать. Голос у Ивана срывался, лицо заливала краска стыда. Он наклонялся к Заколюкину: «Погоди, Тимоша. Что там про инжектор написано?»

Как-то он раздобыл старенький, без корок букварь. Открыл, начал рассматривать картинки: соха, борона, дерево, грач. Под картинками были слова. Но что они значили? Вот это, к примеру, короткое слово. Птица? Грач? А может, это и не грач вовсе.

Под моросящим дождем, прижимая к груди книгу, Иван добрался до дому. В избе полутемно, мать прядет, жужжит колесо прялки, постукивает под ногой приступка, тикают в тишине ходики. Он сел у окна, раскрыл букварь и расплакался. Мать уронила веретено и заплакала с Иваном вместе: «Чем же я помогу тебе, сынок…»

Стал Иван после работы бегать к Заколюкину, водил пальцем по строчкам, повторял за другом Тимошей слоги. Со временем и читать, и писать выучился. Но долго еще не мог привыкнуть к внезапной радости, когда рябь букв вдруг складывалась в простые и четкие слова инструкций.

Он и после часто ловил себя на этом чувстве. Всякий раз, как только приходилось перешагивать через собственный опыт, Блинов обращался к книге. Не всегда он находил на страницах ответ, но мир, который вдруг открывался за словами, неизменно потрясал его.