Он отчетливо видел обшарпанные казенные стулья в закутке у зала суда, безнадежный, как разбавленное до неприличия молоко, свет длинных гудящих ламп под испещренным трещинами и пятнами потолком, осунувшееся, словно после гриппа, лицо своей без пяти минут бывшей жены.

— Как ты думаешь, это нормально? — тусклым голосом спрашивала Оксана, глядя себе под ноги, на истертый и местами вздувшийся голубовато-гнусный линолеум.

Алексей отстраненно пожал плечами. Они ожидали вызова на последнее — и решающее — заседание своего бракоразводного процесса, и ему хотелось только одного: скорей бы их незадавшийся брак объявили расторгнутым, прекратили бы, наконец, это узаконенное издевательство над давно все решившими, окончательно чужими друг другу людьми. Их мурыжили уже больше полугода лишь потому, что они неосмотрительно обзавелись потомством, и теперь не могли развестись быстро и просто, в районном Загсе, избежав возмутительного топтания чиновников в своих и так заплеванных душах. Судья, как назло, попалась им из подлой породы чувствительных и неравнодушных, готовых костьми лечь за то, чтоб восстановить и взлелеять чужую разваливающуюся семью, не оставить без отца и кормильца несмышленого малого дитятю… Потому и одаривала она неблагодарных супругов, все никак не дававших ей возможности совершить очередное доброе дело, бесконечными сроками для грезившегося ей, вероятно, в стародевичьих мечтах «примирения». «Поймите, я все равно с ним жить не буду!» — трагически взывала к ней Оксана; «Послушайте, прекратите нас терзать, это бесполезно!» — вторил ей, едва ли не руки заламывая, Алексей. Но с праведным садизмом благородная женщина неумолимо выполняла свой гражданский долг: «Я хочу дать еще один шанс — не вам, так хотя бы вашей дочери!». Однако теперь настал тот железный срок, за которым кончалась ее власть измываться над теряющей терпение истицей и утратившим всякую виноватость ответчиком, и они с нетерпением ожидали окончания унизительных и зряшных мытарств, невольно слушая звонкий голос милосердной судьи из-за закрытой двери, за которой она уже третий час с самыми лучшими намерениями пытала очередную жаждущую вечной разлуки пару.

— Тебе вообще наплевать на ребенка? — с сухим звоном близкой истерики в голосе напирала Оксана.

Он взбесился:

— Что ты хочешь услышать?! «Наша двухлетняя дочь — ненормальная, пристает к трехлетним мальчикам с развратными целями, и ее нужно лечить в психушке»? Или просто бросаешь камень в мой огород, имея в виду мою дурную наследственность по этой части?

Только что его «все еще жена» рассказала странную и трогательную историю о том, как в промежутке между очередными заседаниями неуемного суда поехала с дочкой дней на десять погостить к институтской подруге на дачу — а едва научившаяся более или менее твердо стоять на ногах малявка взяла и влюбилась там с первого взгляда в соседского мальчишку лет около трех. «И, главное, представляешь — эдакий отвратительный немецкий колбасник… Светло-рыжий, ежиком стриженный, весь в веснушках, глаза навыкате… Не то Мюллер, не то Штольц какой-то… И ведь что удивительно — она откуда-то знает, что немец — это плохо, его нельзя любить. Генетическая память, что ли? Ведь оба же деда воевали! Так вот, она топчется в нашем переулочке под калиткой другого мальчишки, того же возраста, но русского… На ее месте я бы в него и влюбилась: он бойкий такой, плотненький, уже сам за девочками ухаживает, мышь пластмассовую ей сразу подарил, кота злющего отогнал… Но Лёська стоит у его дома, зовет: «Данька!» — а сама в другую сторону косит: видит ли ненаглядный? ревнует ли? И, если тот… фашист малолетний… показывается, — она краснеет, как вареная морковка! И жалко ее, и страшно — ведь не положено в таком возрасте…».

— Ваше женское коварство работает в любом возрасте, — грубо бросил он. — У нас, мужиков, по крайней мере, все ясно: куда захотел, туда и сунул. А вы… «Дам одному, чтоб тому, который мне нужен, тоже захотелось»… Бедный Борман.

— Мюллер.

— Один хрен! Да выпустят их когда-нибудь из этого зала или нет?! Нам что, до ночи тут торчать, чтоб я, наконец, мог от тебя избавиться?! — Алексей взвился с хромоногого стула и принялся мерить аршинными шагами — четыре туда и столько же обратно — совсем для того не предназначенный аппендикс судебного коридора…

Да, то заседание действительно оказалось последним. Искренне скорбевшая о порушенной ячейке советского общества судья и два пузатых, несколько одуревших от ее горячности заседателя в ярко-синих спортивных костюмах вымучили заветное: «Ваш брак расторгается», — и Алексей так и не узнал никогда, действительно ли такой же влюбчивой, как он сам, выросла его дочка Лёся…

Странно, что он вспомнил об этом сейчас, только что проснувшись, даже глаз еще не раскрыв, в этом проклятом, каком-то насильствующем доме… Но все! Больше его ничто здесь не удержит. Повесть закончена, и даже подписан договор с издательством — это Алечка провернула, спасибо ей… Вчера… или не вчера… Ну, ладно, не будем заострять — недавно… Вошла сияющая, неуловимо нарядная в своем мнимо скромном темно-сером, отделанным кипенно-белым кружевом платье, с таинственным видом, словно готовя праздничный сюрприз для мальчишки-шалуна:

— У меня для тебя кое-что есть… — и с легким торжеством плюхнула прямо на тумбочку несколько листков бумаги, предусмотрительно положенных на твердую папку.

Руки у него тряслись после очередного стрясшегося накануне загула, в голове не утихало далекое бренчание, нестерпимо хотелось пить — но Алексей пересилил себя, демонстрируя несуществующую заинтересованность. Он уже знал, что печатных строчек не разберет — все они слились для него в грязные серые пятна на гербовой, кажется, бумаге — но признаться в этом было равносильно какой-то самой последней трагедии, и потому он старательно изобразил углубленное чтение, даже головой кивал для убедительности. «Хорошо, что ей можно полностью доверять… — прошмыгнула слабая мысль. — Иначе так ведь что угодно можно подсунуть…».

— Ну? Прочел? — с радостным предвкушением похвалы и сопутствующей ласки Аля придвинулась к нему, обдав свежестью, — как окно в весенний сад открыла. — Ты не рад, что я это устроила? Почему не подписываешь?

— Конечно… Здорово… — забормотал он. — Спасибо тебе… огромное… Я просто не пойму, где тут…

Женщина коротко засмеялась:

— Да вот же! — вложив в его покорную руку «паркер», она бережно подвела ее к нужному месту: — Вот здесь пишешь полностью фамилию, имя и отчество, здесь расписываешься. А потом — на следующих листах — то же самое. И все.

Он слегка успокоился: собственноручно выведенные крупные буквы хотя и колебались перед ним в преувеличенно прозрачном, будто воздух над костром, мареве, но были почти различимы. Но должен же он был узнать, что подписывал, пусть и задним числом!

— Ты прочти мне сама… Вслух… Я хочу еще раз… Вникнуть в подробности… — вернув Але бумаги, обессиленно попросил Алексей.

— Конечно, — и ровным голосом она зачитала замечательный договор с известным издательством-гигантом о том, что оно обязуется выпустить его повесть отдельной книгой в твердом переплете, распространить немалый тираж, выплатить достойный гонорар и еще много чего хорошего ему в этой жизни сделать…

Художник откинулся на подушку. На глазах выступали сентиментальные слезы, сердце сладко стучало: главное он осилил, остальное не так уж важно…

А ночью Алексею стало плохо — так плохо, как никогда в жизни. Беспощадно поднималась изнутри и фонтаном выплескивалась густая рыжая рвота; словно черные шторки то и дело задергивались на глазах — и он летел в рыхлую враждебную пустоту, ударялся о невидимую упругость, протяжно стонал и хрипел, прозревая, — но тут все начиналось по-новой… И опять… «Нужно «скорую», — доносился, как из тоннеля, перепуганный Алин голос. — Мне одной не справиться!». Мелькали в полутьме незнакомые мужские лица, твердые руки бесцеремонно подхватывали его и тащили, гремело железо, он катился, давясь и сотрясаясь, ногами вперед к сверкающей красно-белой машине, стоявшей в их переулке, — как тогда… и тогда… и тогда… О, Господи! Да, да, как большая птица…

И в смертном ужасе больной открыл глаза.

Но окончательно испугался не сразу, потому что смутно ждал проплаченной больничной казенщины, стандартной отдельной палаты с нейтрально бежевыми стенами, на одной из которых, в качестве некой новомодной дани иллюзорной домашности, обязательно оскорбляет глаз художника непритязательный пейзажик в пастельных тонах. Его обступала мягкая коричневатая полутьма, потребовалось приложить некоторые усилия, чтобы проморгаться, вглядеться… — и по сердцу прошла короткая мучительная судорога, словно оно имело мотыльковые крылья, вдруг беспорядочно затрепетавшие. Кровать стояла прямо у стены — но, Боже, что это была за стена! Выкрашенная до половины бурой, лохмотьями облезающей краской, а сверху как бы оштукатуренная, но покрытая сырыми желто-серыми разводами и глубокими трещинами, похожими на голые ветки в окне! Ища источник света, Алексей чуть повернул голову, смутно осознав мимоходом, что подушки под ней, кажется, и вовсе нет, и различил в полумраке узкий затемненный прямоугольник под осыпающимся потолком… Боковым зрением он заметил, что в комнате что-то есть, круче вывернул шею — и наткнулся взглядом еще на одну, почти вплотную стоявшую койку, на которой кто-то безмолвно и неподвижно лежал — без подушки и белья, на толстой рыжей клеенке, под тонким вытертым одеялом… Противоположная стена отстояла далеко, и сам собой напросился вывод, что комната очень большая, и таких жутких коек с больными в ней, наверное, очень много… В воздухе стоял отчетливый смрад городской помойки, или питерских бомжей, или парижских клошаров… Страшная, не больничная, а могильная тишина резала уши. Сердце превратилось в ледяной комок, и смертельный холод быстро разрастался внутри, словно Алексей хлебнул жидкого азота.

«Сейчас начнется паническая атака… Сейчас… Сейчас…» — подумал он и вдруг с легким изумлением ощутил, что ждет этой атаки почти с надеждой: ведь она все равно не так ужасна, как та неумолимая реальность, что предстала перед глазами… Помощи ждать было неоткуда, и не оставалось ничего иного, кроме как последним усилием взять себя в руки. Это удалось. Почти… «Спокойно, — плотно закрыв глаза, медленно уговаривал себя Алексей. — Здесь страшно, но все понятно… Абсолютно понятно… Просто, значит, это правда — все, что рассказывают про… про эту страну… там, в свободном мiре… Что есть только Москва и Питер, и то для богатых, а простые люди — обычный мусор… И бесплатные больницы — вот такие… Да еще в провинции — ведь отвезли-то, наверное, в этот, как его… Ломоносов? А Аля… она просто растерялась, когда мне стало плохо, не сообразила, что нужно платных врачей вызывать… Она и сама не знала, что тут такое, — откуда! — она же из «чистой публики»… Этих несчастных жалко, конечно, но я-то не рядовой гражданин… Сейчас пойду и позову — должны же все-таки дежурить какие-нибудь медики, хоть санитарки… Объясню, кто я, потребую позвонить Але… Я же, можно сказать, «celebrity»! И уже через час… Ну, хорошо — через два, три… Буду в нормальной клинике… Или лучше — дома… В Петербурге… Сразу заказываю билет — и в Париж, Марсель… Мой родной, любимый, выстраданный дом, а в окне плещется зеленое Средиземное море… Надежный прохладный камень перил… А это все — к чертовой матери… Как страшный сон… И Алю-дуру, и книгу идиотскую, и местные проекты… На хрен… Никогда сюда не вернусь… Никогда… Хватит… Поиграл в ностальгию… На фиг такая Родина, где элементарно опасно для жизни! Шаг вправо, шаг влево — расстрел… Да, да, расстрел… Интересно, цел ли тот полигон… Нет, не хочу ничего знать — ноги бы унести — и все»…

Алексей собрал достаточно сил, чтобы встать, сделал резкое движение — и… ничего не получилось. Что-то крепко держало его — ноги, кисти, пояс, плечи… Он недоуменно рванулся: ремни! Широкие ремни поперек всего туловища! Да что тут происходит-то, в конце концов?!! Они что, рехнулись все?!! В остервенении пленник принялся извиваться по ледяной оранжевой клеенке без простыни, остро напомнившей Боткинские бараки шестидесятых, куда парнишкой загремел с гепатитом, — но там было чисто, светло, персонал заботливый, в палатах травили анекдоты! Железная койка, как расстроенная скрипка, визжала и скрипела ржавой панцирной сеткой, но ослабить унизительные путы не удалось ни на миллиметр.

— Эй, кто-нибудь! — воззвал в пустоту побежденный Щеглов.

— Какого дьявола! Вы не имеете права!!! Да отпустите же меня, наконец, я — гражданин Франции! Я буду жаловаться!!! Я требую консула, в конце концов!

В ответ откуда-то из центра зала донесся глухой голос кого-то из таких же обездвиженных узников:

— Хорош выступать, мужик. Бесполезняк полный. Карачун пришел. Уж лучше б сразу прикончили…

— Вы знаете, где мы? — быстро повернул голову Алексей.

— В жопе, — пришел лаконичный ответ из мрака.

Щеглов не успел отреагировать, когда полуоблупленная дверь беззвучно открылась, пропуская бесполую фигуру в зеленом медицинском — и до глаз натянутой одноразовой маске. Он решил не обострять отношений с самого начала, дабы не вызвать озлобленность в пусть временно — но власть имущем человеке, и обратился к нему с несколько преувеличенным — и весьма смешным в данной из ряда вон выходящей ситуации — дружелюбием:

— Извините, пожалуйста, похоже, произошло печальное недоразумение… Я французский подданный и лечиться дальше хотел бы дома. Спасибо, что оказали мне первую помощь в этой больнице, но…

Не удостоив пациента хотя бы минимальным вниманием, будто он все еще спал, существо меланхолично толкнуло дверь плечом, направляясь обратно в коридор, и равнодушно распорядилось на ходу голосом то ли мужика-евнуха, то ли бабы-пьяницы:

— Люсь, пометь там: семнадцатый права качает и… — оно мельком обернулось и остро глянуло в глубь палаты, — и двадцать четвертый.

— Ну, все… — раздался все тот же, но на этот раз исполненный горькой обреченности голос сотоварища. — Сейчас начнется…

Уточнить, что именно, Алексею не пришлось, потому что дверь распахнулась вновь, жестко ударившись о стену, и спорым уверенным шагом вошли два плечистых парня. Даже сквозь всю алогичность положения в нем мелькнуло несвоевременное возмущение художественной дисгармонией: на одном из медбратьев были темно-синие хирургические штаны и красивая бирюзовая рубаха, а у второго цвета располагались точно наоборот, словно ребята, переодеваясь вместе в начале смены, перепутали части форменных костюмов…

— Сначала двадцать четвертый, — деловито буркнул один, и они миновали застывшего Щеглова.

— Сволочи! Уроды! — тотчас раздался знакомый, но уже рыдающий голос. — Креста на вас нет! Сколько же вам платить должны… за такое… что вы образ человеческий утратили!!! Нате, нате, подавитесь!!! Я ведь знаю, что вам бесполезно сопротивля… вля… ля… — слова потонули в сиплом бульканье и отрывистых фразах четко делавших свое дело братьев милосердия: «Давай-ка повернем его, а то блевать будет — задохнется…»; «Руку ему согни, видишь — кровит…»; «Туже затягивай…»; «Ишь, обоссался…»; «Да ладно, высохнет…»; «Так, второй у нас — кто?».

Алексей зажмурился. Он понимал внутри себя, что бороться хоть и бессмысленно — а необходимо, чтоб не утратить последнего самоуважения, — но полная расслабленность воли и мускулов, как средь ночного кошмара, охватила его. Он мог только тупо, как овца на бойне, не мигая и не шевелясь, смотреть на быстрые, невозмутимые приготовления к казни: зеленоватый пластмассовый колпачок снимали с иглы большого и страшного, явно заранее наполненного шприца, затягивали выше локтя бледный, цвета вареной кости в супе, резиновый жгут…

— По-хорошему предупреждаю: не дергайся, — счел нужным предупредить тот, у которого над маской близко сидели два равнодушных свинцовых глаза. — Помочь — не поможет, а себе хуже сделаешь.

— Пожалуйста, не надо… — неожиданно прорезался у Алексея совершенно мальчишечий, будто и не ломавшийся еще голосок. — Не надо, пожалуйста…

— Ну-ну… — добродушно отозвался второй, с глазами, как олово. — Доктор плохого не пропишет… — и на всякий случай крепко придавил больного каменным предплечьем поперек напрягшейся груди.

Декорации снова сменились. Поток приглушенного солнечного света мирно лился в высокие окна их старой комнаты на Петроградке. По выцветшим, довоенным еще обоям, как живые, носились наперегонки светлые пятнышки. На столе в оконном простенке мама старательно наглаживала огромным черным утюгом ярко-синюю блузку сияющего на солнце атласа; иногда она набирала в рот сырой воды из поодаль стоявшего стакана и, надув щеки, громко фыркала водой на глаженье, и тогда из-под тупоносого рыльца старинного чугунного инструмента со всех сторон с шипением вырывались упрямые струйки седоватого пара. Чуть в стороне, за новым канцелярским столом, закатав рукава белоснежной рубашки и не выпуская изо рта хитроумно согнутой под углом чуть тлеющей беломорины, что-то вымерял логарифмической линейкой на расстеленной кальке живой и здоровый дядя Дима. У приподнятых задних ножек венского стула, на котором отчим слегка раскачивался, налегая на стол, как ни в чем не бывало, умывался сытый, гладкий, шерстинка к шерстинке, Барс — и каждое шоколадное пятнышко богатой плюшевой шкуры, сияло, намытое его усердным, колючим, загибавшимся у конца языком…

— Ты пойди, — не отрываясь от дела, мотнула мама прибранной головой на белую, с отливающими лунным камнем стеклянными квадратиками, двустворчатую дверь смежной комнаты, — там Виля пришел, поговорить с тобой о чем-то хочет…

Только что вернувшийся издалека и даже рук еще не помывший Лешка смутно удивился: о чем — и, главное, как — возмечтал побеседовать с ним двухлетний карапуз, но спохватился, что отсутствовал долго, и брат его, верно, успел научиться за это время человеческой речи. Он толкнул податливую дверь и вошел в свою комнату, сразу приветливо предоставившую ему возможность полюбоваться на полностью готовую, хотя и не очень умело написанную картину, сохнущую на мольберте: лежа в пасмурном свете на гнилой соломе, измученный старик в лохмотьях, под которыми угадывалась запекшаяся кровь, кормит сквозь щелястую дверь небольшую белую собаку, и оба они, человек и животное — слегка улыбаются своему мимолетному счастью. «Когда ж я написал-то ее? — изумился юноша, но спохватился: — Ах, да…». Навстречу ему вставал из-за письменного стола веселый молодой человек в чем-то неброско светлом и, улыбаясь, шел навстречу с раскрытыми объятьями. «Что это? Мой брат стал старше меня? Как такое может быть?.. Нет, все в порядке — мне ведь уже за семьдесят… Или… сколько мне?» — и немедленно Лешка увидел в стеклянной дверце книжного шкафа ясное и объемное отражение: высокий и широкоплечий, русоволосый и чернобровый мужчина лет тридцати стремительно шел к другому, очень похожему.

— Виля?.. Вилен?.. — смущенно наведался Алексей.

Гость махнул рукой:

— Какой еще Вилен? Не узнаешь ты меня, что ли, братишка? Я — Иван… Ну, Ваня, если хочешь! Вспомнил, наконец?

— Не забывал, — с облегчением выдохнул старший брат.