Следующий раз Алексей открыл глаза снова в угрожающей полутьме. Что это было? Занималось утро или уж подкрадывался вечер? В любом случае, свет заставил бы пастуха бесплодно выбирать «entre chien et loup». Он точно понял, что проснулся, и даже немедленно осознал, что находится на даче, причем пробуждение опять странным образом произошло на кухне: прямо перед глазами слабо мерцали медные фигурные гвоздики пурпурной кожаной обивки дивана. В ту же секунду он затылком почувствовал, что в помещении кто-то есть, — более того, тот, кто находился сзади, вероятно, стоял прямо около дивана, может быть, даже наклонившись над лежащим, и это была не дружелюбная, ласковая Аля! От незнакомого существа — сущности! — в ужасе понял Алексей и содрогнулся — шли осязаемые токи ненависти — холодной, и безжалостной, как у готового к нападению аллигатора. Происходившее совсем не напоминало уже ставшие привычными панические атаки и, более того, в какую-то очень ясную секунду несчастный понял, что ни один пережитый им приступ не может сравниться с тем, что происходит сейчас! Из глотки рванулся крик — и не вышел наружу: только беспомощный, еле слышный сип, слабое потрескивание услышал Алексей, черное безумие захлестнуло душу, побуждая вскочить и бежать, — и тут он обнаружил, что полностью, с головы до ног парализован и даже не может закрыть выпученные в смертном страхе глаза! А опасность зависала над ним все тяжелее, все ниже наклонялся тот, что стоял за спиной, живая и осязаемая жуть сгустилась вокруг — и его поразило, насколько сознательным, личным было зло, окружавшее его, — сейчас он сойдет с ума, это нельзя пережить!!! А вдруг это все-таки сон?! Нет, четко слышен недалекий ветер в ветвях, а вот вдалеке проехала машина: это явь или конец, ад — ад, вот, что это такое!!! Господи, может, надо перекреститься?! Но по-прежнему не двигаются даже кончики пальцев!!!

Страдалец сделал невероятное, на пределе всех возможностей усилие, чтобы либо умереть, либо вырваться из невидимых пут, — и вдруг с шумом выдохнул, освободились губы, зашевелился язык, дав возможность коряво прошептать: «Господи, помилуй…», и сразу началось медленное оживление всего тела — но ощущения не походили на те, привычные и любимые, когда он в полушутку баловал себя, позволяя ноге или руке полностью «задеревенеть», чтоб впоследствии насладиться мощным током словно прорвавшей плотину крови… Еще пара минут — и он уже сидел, опустив ноги на пол и чувствуя ступнями прохладу рельефной плитки, мокрый с ног до головы, крупно трясущийся, и с хрипом переводил дыхание, растирал скользкую от пота грудь… В комнате, конечно, никого не было.

Он с отвращением сорвал всю мерзкую одежду, пропитавшуюся вонючим потом и еще чем-то отвратительным, что выделяет человек в моменты смертных терзаний, — просто яростно стоптал ее на пол, брезгливо швырнул в стиральную машину, нагишом кинулся к зеркальному бару, коньяка не нашел — все равно, теперь и водка спасла бы, шарахнул сразу стакан без отрыва, распечатал тут же валявшуюся пачку сухариков, жадно вдохнул пряный дух дурного ароматизатора… И почувствовал, как душа возвращается в тело. С полдороги в неизвестно куда, не иначе… Уже на твердых ногах направился в душ, подставил лицо, голову, плечи под упругие теплые струйки, замер, смакуя наслаждение, голова стремительно прояснялась… «Неужели кошмар? Конечно, чему еще быть?» — но что-то смущало, не давало покоя, словно воспоминание в воспоминании или сон во сне — будто звучали в отдалении два голоса, не мужские и не женские, неузнаваемые: «Ты что наделала-то?!» — «Он сам… Откуда я знала?..» — «А если не проснется?» — «Должен…» — «Будем надеяться…» — «В следующий раз…» — «С телефоном хорошая идея была…» — «Что телефон! Главное, чтобы полностью читать разучился…»…

Последняя фраза окончательно убедила Алексея в том, что все это ему пригрезилось: действительно, как кто-то мог надеяться, что он разучится читать, когда он не то что читает, но и пишет, целую повесть сочиняет — да какую! Пожалуй, надо сказать Але, чтобы уже бралась за перепечатку и готовила почву в каком-нибудь журнале посолидней — ей виднее, разберется. А редактировать… Да пусть она и редактирует, кому еще: хоть полезным делом займется, а то здесь ей и заняться-то особо нечем… Он накинул огромную махровую простыню, завернулся в нее, как в римское одеяние, и эдаким благородным Помпеем прошествовал в свой кабинет. Отыскал глазами заветную амбарную книгу, ткнул пальцем в закодированную на Алю кнопку телефона и намеренно начальственно, дабы совсем уж вернуть подмоченную уверенность в себе, басом велел: «Поднимитесь-ка!» — и дал отбой, чтоб не объясняться. Вот так. Правильно. Он здесь хозяин, а она — обслуга, как ни крути, и сейчас он даст указание… Дожидаясь, рассеянно переворачивал страницы рукописи — и вдруг понял, что строчки расплываются перед глазами, сфокусировать на них взгляд никак не удавалось… «Водку-то я напрасно… — изо всех сил тщась проморгаться, подумал художник. — Коньяк — тот вернее… Здесь где-то должен быть, в кабинете… Ага, вон и фляга моя… Подруга верная… — Обрадовавшись, он быстро шагнул к ней и сделал небольшой вкусный глоток: — Ну вот, совсем другое дело… Надо пойти закусить чем-нибудь». Но при одной мысли о еде в нем бурно восстала тошнота.

Бесшумно открылась дверь, и вошла помощница — красивая, тонкая, с рыжеватыми волосами женщина лет около сорока, но одетая так, как обычно одеваются тридцатилетние, и оттого выглядящая много моложе. В руках она держала изящную мензурку.

— Алексей Саныч, вы меня напугали. Восемнадцать часов проспали, как убитый, — четким звонким голосом заговорила она, не посчитав нужным даже поздороваться. — И выпили… Не знаю сколько, но… Это перебор, как мне кажется…

— Мне неинтересно, что вам кажется! — сварливо оборвал Алексей и сразу поймал ее беззащитно-удивленный взгляд; таким тоном он никогда с ней не разговаривал, поэтому сразу до крайности устыдился и, чтоб не быть позорно раскушенным, пошел напролом: — Я вам плачу не за то, чтобы вы диктовали мне, как жить, а за работу! Вот и работайте! — он грубо ткнул в ее сторону амбарную книгу: — Сегодня же начинайте это перепечатывать — да повнимательней. И по ходу дела отредактируйте, что нужно, — я потом посмотрю. Это моя повесть — будет продолжение, так что подумайте, в каком журнале лучше опубликовать, и спишитесь, с кем надо. Можете идти.

Получилось здорово — ни убавить, ни прибавить. Вышколенная секретарша в таких случаях кивает хорошенькой головкой и цокает на выход.

— Вы что, уморить себя хотите? — строго сказала Аля. — Скажите, как заговорили… А ну-ка выпейте это, быстро! — и, в ответ на его закипевший было в горле протест грациозно притопнула ножкой: — И никаких «но»!

Укрощенный и пристыженный, он покорно глотнул из маленькой стопочки что-то горьковато-пахучее, неловко коснулся Алиной шелковой руки:

— Вы извините… Я сам не знаю, что… Кошмар приснился… Вы уж, пожалуйста…

Женщина повела головой из стороны в сторону с прощающей, лукавой полуулыбкой:

— Смотрите мне… Я ведь и обидеться могу… Ладно, посидите пока… Пойду бутерброды вам, что ли, какие-нибудь сооружу… — она окинула босса пристальным взглядом с ног до головы, и только в этот момент до него дошло, что он так и стоит перед Алей в простыне, под которой ничего нет, и, если сейчас притянет красавицу к себе, то не будет этих всегда одинаково неуклюжих раздеваний, губительно влияющих на мужскую силу при первом сближении.

Алексей нерешительно протянул руку, но, наткнувшись взглядом на Алину иронично дрогнувшую бровь, тут же отдернул и описал ею воздухе невразумительный полукруг, остановившись на бороде, которую, якобы, хотел пригладить. Аля чуть усмехнулась, но не стервозно — по-доброму, мило и завлекающе…

Со следующего дня была решительно начата новая жизнь. Во-первых, с ограничением коньяка до одной скромной фляжки в день (придирчиво перебрав несколько, остановился все же не на самой маленькой, но и не на пол-литровой серебряной бутылище). Во-вторых, с регулярными оздоровительными променадами вдоль побережья — возможно, даже неся на отвыкшем плече облегченный этюдник, дабы в приглянувшемся уголке ностальгически тряхнуть стариною. В-третьих… Да, в третьих, за пределами этого заколдованного дома с его пугающими шорохами, шепотами и тенями он задался целью здраво обдумать дальнейшее свое повествование, может быть, даже набросать что-то в блокноте, примостившись на каком-нибудь гостеприимном, мягким мхом устеленном валуне. Все равно невозможно будет сделать это в Петербурге, где с первого же дня после приезда его сразу обложат, как охотники одинокого волка, неотложные дела — и никакая Аля не спасет. А сейчас, когда она переключила все деловые звонки на себя, и его как бы не то что в Питере, но и в России — да пожалуй, и на планете Земля не найти, — единственное время и возможность исполнить, наконец, свою давнюю мечту, вызревавшую от самого владельца незаметно, как глубоко залезший в тело, почти безболезненный абсцесс, что годами может проявлять себя только плотным сгустком, иногда случайно нащупываемым в мякоти, — и вдруг непонятно почему рванет наверх, исходя старой черной кровью и застоявшимся гноем. Так засело в нем то проклятое лето, больше полувека выжидало своего часа — теперь уж не остановить — и хорошо! Но присутствовали и странные, мучительно-хорошие воспоминания. Ведь то было первое лето, когда он не просто почувствовал себя, но и теперь, оглядываясь назад, твердо знал, что именно стал — вынужденно! — взрослым. И не испытывал ни зла, ни горя, все эти годы вспоминая кристальность воды веселого дружелюбного залива, розово-полосатые ракушки, которые так легко вдавливались босой ногой в мягкий, темно-золотой, рельефный песок на дне, старые, хрупкие серебряные ветлы, похожие на состарившихся наяд, забывших расчесать седые волосы… Пепельно-розовые закаты за недоступным Кронштадтом, палевого цвета вода в облачные дни, цветная карамель гальки в полосе неопасного прибоя — все это каким-то образом просвечивало и в его зрелых снах в добротном доме прохладного камня на изобильном Средиземноморье, чья навязчивая яркость невольно раздражала строгую северную душу…

Ну, а в-четвертых, как только допишется повесть, — сразу в Петербург. Потому что в доме страшно. Притворяйся, не притворяйся перед самим собой и Алей — страшно. Вчера опять скрипела лестница среди ночи. А чего ей скрипеть — она же новая. Он тяжело задремывал, лежа в постели, и, услышав в темноте отчетливое легкое поскрипывание (если бы в доме еще кто-то жил, — голову бы дал на отсечение, что это шаги на лестнице!), одним отчаянным броском метнулся к окну, желая проверить, не открыта ли дверь в Алин домик и, стало быть, не прокрадывается ли она тайком по ночам в дом, мечтая, возможно, быть приглашенной к нему в постель, или еще что, — и увидел. Увидел ее умную пышную головку в окошке, прилежно, как у отличницы за уроками, склоненную над клавиатурой напротив ровно горящего монитора. Пчелка-труженица… Но тут ослабели руки, подступила тошнота — еле добрался до кровати, упал вниз лицом, и — темная яма…

Обо всем этом Алексей Щеглов рассуждал неожиданно ледяным, но сухим и безветренным днем, шагая по все так же, как полвека назад, не заасфальтированной улице, в своей теплой, любимой, несносимой морской куртке, в которой ходил минувшей весной в Марселе с галльскими рыбаками за барабулькой, опыта и развлечения ради, на их неказистом на вид, но передовыми компьютерами оснащенном баркасе… Правда, куртку он почему-то надел прямо на серую домашнюю пижаму, а босые ноги всунул в резиновые боты на рыбьем меху — но об этом задумываться не хотелось. За калитку выскочил незаметно и воровато обернулся, желая убедиться, что побег не замечен с утра засевшей в своей рабочей избушке секретаршей, — обернулся и тут же одернул себя: «Да что я ей, отчитываться, что ли, обязан?! Она мне не жена, а чуть выше прислуги! Ушел и ушел, не ее дело!» — но генетический мужской страх перед женской — материнской — опекающей строгостью все равно гнездился между сердцем и желудком, заставляя вжимать голову в плечи и переходить на трусцу, чтобы скорей покинуть обширную зону видимости, — даже в ступнях нехорошо свербело, будто из тюрьмы сбежал! Однако ноги вели его правильно: они-то за мелькнувшие десятилетия не забыли не раз легко протопанный ими путь — налево из переулочка, по грунтовой дороге, усеянной идеально круглыми, как специально выкопанными небольшими лужицами, — к узкому шоссе, круто стремившемуся вниз, к другому, широкому, по прозванию Ораниенбаумское; за ним, помнил он, еще одна земляная неровная тропа вдоль бетонного забора, за которым что-то гудело и бахало, изгибчиво бежала уже прямо к торжественному берегу, где справа открывался изумительно желтый пляж, окруженный сочными ивами, а слева тянулась живописная темно-серая, наполовину мокрая гряда округлых валунов, издали напоминавшая лежбище усталых котиков.

Подойдя к шоссе, Алексей чуть не заплакал от мгновенного умиления: прямо перед его глазами медленно проехал невзрачный автобус, и он успел ухватить взглядом номер за стеклом: четвертый! Господи, Боже, — ходит еще, родная моя! От холодного и глубокого — такого, что низ живота сводило при осознании той бирюзовой глубины — карьера наверху, за путями, — до вокзала в Ломоносове! В тот год, когда полетел Гагарин, «четверка» была короткая, кругленькая, с хромированными поручнями, с мягчайшими коленкоровыми диванами, в жаркие дни горячими — не прикоснуться! Он, случалось, когда очень уж было лень топать вниз или вверх под горячими лучами, случалось, одну остановку «зайцем» подбрасывался, если удачно подгадывал время! Теперь автобус был, конечно, другой — безликий параллелепипед с затемненными окнами, но суть сохранилась — и это завораживало, душило внезапным счастьем… Алексей проводил степенно удалявшуюся «четверку» растроганным взглядом, полез в карман за флягой… «Будь здорова, милая!» — сделал добрый глоток, повернул на шоссе.

И замер.

Нам кажется, что в заповедные места можно вернуться и застать их прежними. Вот пройдешь сквозь тяжелую дверь старого питерского парадного, взлетишь на два пролета по широким и низким ступеням, как с ранцем за плечами взлетал, возвращаясь из первого класса, нажмешь тугую черную пупочку звонка — а за простой деревянной дверью грохнет черный чугунный крюк, и откроет тебе молодая мама в халатике — а сбоку от нее кастрюльки, кастрюльки, свои и соседские, эмалированные, — меж двух дверей, ведь о холодильниках и не слышали еще… Ага, как же… От дома уцелели только стены, внутри произведена варварская перепланировка, и комната давно не ваша, а уж мама… В Петербурге он такими делами не занимался, хотя на старый свой дом на Петроградке все-таки съездил посмотреть — прилично и благоразумно, снаружи. Пожал плечами и ушел: дом стал чужой, отжил свое в его сердце и памяти, слишком многое нагромоздилось поверх. А здесь… Смешно, но ведь и вправду глубоко внутри себя ждал, что повернет голову — а там островерхие крыши разноцветных деревянных домиков выглядывают из-за приземистых, раскоряченных яблонь… И в одном из них, может быть, до сих пор живет бессмертная попадья — потому что не могла же она взять и умереть — такая живая, цельная, стремительная, угловатая, похожая — теперь он нашел точное сравнение! — на пражскую Цветаеву… Разумеется, она даже теперь, пусть и слепая от старости, но узнает его!

На месте целого цветника старых домиков, ютившихся некогда на пологом склоне, стояли мордатые бело-серые коробки уже немолодых пятиэтажек. Именно в этот момент он по-настоящему, не отвлеченно, понял, что Настасьи Марковны тоже больше нет — и быть не может — на этой земле. И на другой — той, что пишется с большой буквы. А также то, что из мiра, что гораздо шире и привычной земли, и того неба, куда ворота открыл Гагарин, она никуда не исчезла, хотя бы потому, что он сейчас медленно идет вниз вдоль шоссе, думает о ней — и слышит словно слабый отклик из стремительно приближающегося далёка, где она тоже полностью о нем не забыла…

Алексей равнодушно прошел мимо знакомой типовой школы, готовившейся в его бытность к своему второму учебному году, а ныне обветшалому зданию с неуместными новыми стеклопакетами, мимо современных стеклянных магазинов, мимо агрессивно красной бензоколонки за шоссе, подивился запущенности узкой дорожки, ведущей к пляжу, и с грустью подумал о том, что пляж, уж наверное, стандартно облагорожен, уставлен какими-нибудь, не приведи Боже, киосками — осенью, конечно, запертыми, но придающими всей местности нестерпимо унылый вид… А валуны? Может, их вообще вывезли отсюда, чтобы расширить доходную пляжную зону? Но тогда дорогу почему не окультурили? Ах, Россия-матушка, ты и здесь все та же! — любая нормальная машина в два счета подвеску оставит… Хотя, теперь подъезд к пляжу, наверное, в другом месте — с парковкой, конечно, павильонами всякими… С залива рванул резкий морской ветер, Алексей остановился, достал фляжку, глотнул от души, поднял капюшон, выпрямился, вгляделся в бледный просвет между разросшимися впереди деревьями, сделал несколько неуверенных шагов — и оказался будто на руинах погибшей цивилизации.

Некогда широкая песчаная полоса сузилась до крошечного пятачка, почти проглоченная вольно разросшимися сорными кустами, сквозь тусклый серый песок там и здесь пробивались седые пучки осоки. Несколько поломанных ржавых мангалов уродливо растопырилось среди угольно-грязных пятен заброшенных кострищ, усеянных пустыми пивными бутылками, мятыми жестянками и прочим убогим мусором, причем, откуда-то было ясно, что все это — остатки невеселых дешевых пиршеств озлобленных бедняков. И правда, кто и какую радость мог получить от дружеского пикника на берегу этого обросшего бурыми лохматыми камышами почти стоячего водоема с густой и жирной водой болотного цвета, покрытой отвратительной маслянистой пленкой? В мертвой желтоватой пене у полосы медленного прибоя едва колыхались две издохшие чайки…

Алексей стоял потрясенный, механически прихлебывая из неприятно отдающего металлом горлышка безвкусный, согретый под курткой напиток: он механически искал глазами три знакомых камня, которые они со Снежанкой когда-то так и называли: первый, второй и третий. Первый, стоявший немного правее, означал, что дальше можно не идти по мелководью, а почти плыть — во всяком случае, не загребая руками песок со дна. Вторых, горизонтальных, было два — «папа и ребеночек», и за них не умеющим плавать младшим ребятам заходить, как правило, не разрешалось. По третьему определяли уровень прилива — сколько видно было его темно-розового тела: много, средне или только макушечку… Ту невидимую черту переваливали только старшие — но однажды Снежана и прибившаяся к ней девчонка с пляжа в пору невысокой воды упросили Лешку взять их с собою «только обойти третий камень». Подружки осторожно, с видом отважных исследовательниц морских глубин, крались рядом с ним, поднимаясь в воде на цыпочки по мере того, как она грозила дойти обеим до вздернутых подбородков, — и так мужественно перешагнули запретную воображаемую линию, а там он велел обеим немедленно возвращаться в мелкий детский «лягушатник» и, показывая пример, шустро обогнул третий камень. Под водой оказался второй, меньший, о существовании которого Леша не знал, и поэтому с размаху врезался в него беззащитной босой ногой, успев в последний момент сдержать при детях дурное слово, заменив его на смешного «Еп-понского городового»… Превозмогая боль, он велел сестре пройти на шаг дальше, указывая на место нахождения зловредного «сыновнего» камушка, она ступила — и с криком упала в воду лицом вперед: у грозного Третьего Камня оказался и другой «сыночек»! Парень еле поднял рыдавшую от боли и чуть не захлебнувшуюся сестру, крикнув ее подружке, чтоб та отступила подальше, девчонка послушалась — и тоже громко охнула, едва удержав равновесие: под водой притаился еще и третий «отпрыск»!

Прошло почти шестьдесят лет, ничтожный срок для бессмертных по людской мерке камней, — но напрасно пытался Алексей уловить знакомые очертания, зацепиться за них отчаянным взором, хотя перед внутренним — стояли, как наяву: простые и родные, сверху от солнца белесые, снизу с мокрой полосой отступившей волны… Нет. То ли вода поднялась и затопила их, то ли, наоборот, ушла без возврата, обнажив незнакомые раньше формы…

Его тошнило, мучительно стучало в голове, осенний свет заметно тускнел — сколько он простоял тут, на этом островке погибших воспоминаний, отзвучавших голосов? Неверно ступая, побрел по трескучей гальке влево, где по-прежнему громоздились вдоль бетонной стены неведомого завода вековые, скотству человеческому неподвластные валуны; стал зачем-то упорно лезть по ним, карабкаться на высокие, соскальзывать с покатых, спотыкаться о низкие, нашел неглубокую расселину, сполз туда, скрючился… Что происходит? Господи, что происходит со мной?

…Кромешная тьма прорезалась жалко метавшимся из стороны в сторону белым пятнышком света и далеким знакомым голосом:

— Алексей Саныч! Алексей Саныч! Отзовитесь! Вы здесь?! Алексей Саны-ыч!

«Аля», — равнодушно понял он и тихо, тяжело простонал.

Голова жарко пульсировала, зато оледеневшие руки отказывались повиноваться, ноги ломило, в спину будто кол воткнули. «Ну, не алкоголизм же у меня — чтоб с такой маленькой фляжки… Сколько там было… Нет, не могу…». Он снова коротко взвыл, но слова не шли — язык не слушался, лежал, как чужой, — сухой и шершавый, словно у околевающего пса.

— Я слышу вас, слышу! Где вы?! — зашуршавшая было в противоположном направлении галька затихла — и мелкие женские шаги повернули к нему: — Вы упали? Вам больно?! Ответьте что-нибудь!!! — в Алином голосе отчетливо слышались слезы.

Он смог только протянуть на низкой ноте первую букву ее коротенького девчоночьего имени — но помощница быстро сориентировалась, и теперь пробиралась уже целенаправленно к пострадавшему, луч фонарика несколько раз мазнул его по лицу… Потом — тепло ласковых рук, мимолетные прикосновения волос, будто мягкий порыв весеннего ветра — запах духов, успокаивающее бормотание. Алексей сумел подняться, безвольным кулем навалившись на ее хрупкое надежное тело, женщина обхватила его поперек туловища, осторожно, шажок за шажком повела по крутым лбам гладких древних валунов, помнивших каменный век, и Золотой — помнивших… Онемение постепенно отпускало оживающий язык, проклевывалась полувнятная речь — «Алечка… Аленька моя…» — шептал он, стараясь причинять ей поменьше неудобств. Острый луч фонарика уверенно резал прозрачно-ледяную безлунную ночь. За последней ветлой острие света наткнулось на ярко-алое пятно — это ждала их обоих Алина маленькая верная машина.

— Слава Богу, — с полной искренностью проговорил Алексей, бурно радуясь обретаемой власти над языком. — Похоже, выкаба-рали… выкарабли… — махнул рукой: — В общем, вы спасли меня, Аля…

В салоне зажегся тусклый желтый свет, и он увидел ее строгое бледное лицо.

— Да, — мрачно ответила она. — Выкарабкались. Весь вечер вас искала по всему поселку. Хотела уже полицию звать. Берег залива — это было последнее возможное место. Чуть от страха здесь, простите, не сдохла. А вы, кажется, считаете, что это тоже входит в обязанности личного секретаря…

Алексей виновато покрывал поцелуями ее руку и лепетал, как во сне:

— Никогда больше… Никогда… Больше никогда…

И тогда ее прощающая рука мягко перевернулась узкой ладонью вверх.

Он очнулся от звука далеких голосов. Да, он был у себя в постели, абсолютно голый, под тонким шерстяным одеялом, как привык… Но откуда доносились слова — снизу? Из сада? Из-за стены? Он почти уверен был, что голоса — женские, только что-то словно вибрировало и подвывало в голове, завихряясь в ушных раковинах, — никак не получалось уверенностью определить, разговаривает ли с кем-то Аля или, может, просто громко работает телевизор… Его мучительно настороженным ушам удавалось разобрать только отдельные фразы: «Почти два месяца… торчим… Им-им-им-у-у-у… У-уже почти неделю под себя… А-а-а-а-е-е… Пе-ерестаралась, дура… Ра-ра-ра-ра-и-и… Говори-ила тебе… Что делать бу-удем… Бу-у-у-у… И-и-и… Лишь бы прочита-а-ать не смог… Ок-ок-ок-о-о-о… Во-от околеет — что тогда-а…». Он разом стряхнул с себя тягучий липкий кошмар и сел с протяжным криком:

— Аля-а!!!

Частые женские шаги почти тотчас легко застучали по лестнице вверх, и Алексей поразился — как это можно по шагам определить, что у идущего маленький размер ноги, причем понять это не по тяжести, а по качеству шага. Через полминуты она уже стояла у его кровати — бледненькая, с распущенными волосами, в простом светлом трикотажном платьице — взволнованная, впервые даже не пытающаяся придать себе спокойный корректный вид.

— Очнулись?! — почти выкрикнула Аля.

Вопрос несколько озадачил Алексея, потому что о своем вчерашнем приключении он имел воспоминания очень смутные и отрывистые — так, залив, камни, фляжка с коньяком, мечущийся в темноте неприятно белый луч фонаря… Значит, все-таки опять перебрал, да еще, наверно, и на голодный желудок — завтракал ли, обедал ли — Бог весть… Но что пил — это точно… Да, верно, гулял и прихлебывал, а потом завалился где-то средь камней и задрых — стыдоба какая…

— Да, я вчера… кажется… немножко… — стыдливо признал он; стыдливо — да не очень: он — мужчина, имеет право, ничего особенного, в конце концов. — Вам, наверное, повозиться… со мной пришлось, да?..

— Да уж… немножко, нечего сказать! — было видно, что Аля еле сдерживается, чтобы не наговорить резкостей, но не смеет, не желая портить пошатнувшиеся отношения.

— Там кто-то пришел? Вы с кем-то разговаривали сейчас? — со смутной ревностью спросил Алексей, потому что назойливая мысль о ее возможных тайных встречах с мужчиной никогда по-настоящему не покидала его.

Секретарша покачала головой:

— Вам, наверное, приснилось. Я никому не сообщила, что мы здесь, — как вы просили… Только, знаете, мне кажется… Я понимаю, что это не мое дело, но я давно у вас работаю, и вы мне не совсем посторонний… В общем, я считаю, вам надо решительно ограничить себя в отношении алкоголя. Очень решительно. Иначе вам может грозить серьезная беда, вы даже не представляете!

Аля была такая красивая и серьезная, когда произносила это, такая искренняя забота отразилась на ее тонком прозрачном лице, так мягко оттенили длинные русые ресницы ее матовую, чуть пушистую кожу… Конечно, она влюблена. Иначе зачем бы все это терпела?

— Аля, идите сюда, присядьте, — сглотнув неожиданно набравшуюся слюну и неосознанно протягивая руки, попросил Алексей и, когда женщина доверчиво опустилась на край кровати, быстро и крепко обхватил ее руками и опрокинулся назад, в подушки, увлекая жертву за собой под одеяло, как старый опытный крокодил, не разжимая железной хватки, утаскивает на каменистое дно мутной реки опасливую косулю, пришедшую на водопой.

Но Аля не сопротивлялась — наоборот, подтверждая давние самоуверенные предположения своего работодателя, она сразу же обвила руками его шею и страстно ответила на требовательный поцелуй, а потом, избавив жаждущего мужчину от всегдашнего неудобства первых стеснительных расстегиваний заколдованных пуговиц и выпутываний желанной женщины из множества ее непонятных одежд, мгновенно выскользнула из своего платья, выбросила из постели еще две кружевные тряпочки — и прижалась к нему, жарко дыша и влажной кувшинкой раскрываясь навстречу. Но она не учла, что, опытный любовник и красивый мужчина, Алексей уже много лет как пресытился быстрой женской доступностью и смутно ждал нешуточного, быть может, сопротивления, чтобы торжествовать над усмиренной добычей сладкую, но нелегкую победу. Тупая Алина готовность не воспламенила, а почти разочаровала его, пресное соитие прошло по безличному кроличьему сценарию, и меньше, чем через минуту Алексей раздраженно перекатился на спину, испытав вместо ожидаемого удовольствия, лишь неясное облегчение, будто разрешившись после краткого запора. «Не баба, а оладья непропеченная! — с досадой думал он, слегка морщась и с отчетливой неприязнью уворачиваясь от нежных поглаживаний и чмоканий, с которыми она посчитала нужным немедленно к нему пристать. — И фригидная, вдобавок. Будто я не вижу, что притворялась… Изображала тут… Совсем, что ли, за идиота меня принимает? Нет уж, хватит… Сейчас повесть допишу, приеду в город — и до свидания… И вообще, пора в Европу… Пожил на Родине, спасибо… Вот и предлог — не с собой же в Париж мне эту куклу неотесанную тащить!».

— Я устал, Аля. Мне еще поспать нужно, иди к себе, пожалуйста, — сухо сказал он, и, дождавшись, когда она, шепча какие-то нежности, на цыпочках убралась, с наслаждением перекатился к стене.

И остолбенел — если это может случиться в постели; тогда уж — «обревенел». То место, на котором он рассчитывал уютно вздремнуть еще пару часиков, было абсолютно и недвусмысленно мокрым и ледяным. Только теперь он вспомнил, что с момента пробуждения ему совсем не хотелось в туалет, — вот, почему, оказывается… И Алю он сперва именно в эту лужу завалил, она и раздевалась здесь — значит, все поняла… Жгучий ужас облил Алексея с головы до ног: теперь только застрелиться! Она… Эта… чертова баба… теперь будет пальцем на него показывать… Или ее задушить и закопать тут, чтобы никогда и никому?.. Господи, что за мысли в голову лезут…

Он буквально свалился на пол, еле встал на дрожащие ноги, шагнул к столу, не глядя, выдернул из ящика флягу, потряс — забулькало — приник к ней с гораздо большим рвением, чем только что к женским губам, — перевел дух — вытер пот… Его прекрасно-трагический мiръ, соскочивший было с катурнов, стал нехотя возвращать себе былое величие. Алексей брезгливо сорвал с постели не только гнусное, в бурых пятнах белье, но и оскверненный матрац, и прикасавшееся ко всему этому безобразию одеяло… Просто забыть. Забыть, или жить дальше станет невозможно. Отволок все это в глухую каморку внизу под лестницей, где свалено было кое-какое сохранившееся после ремонта барахло, подлежащее разборке, до которой, знал, все равно никогда не дойдут руки. Завтра он сделает перед Алей вид, что ничего не было. Так, случайность. И велит немедленно вызвать людей, чтоб приехали и хлам из чулана вывезли. Скопом. И все. Белье он сейчас достанет новое, из магазинной упаковки, а одеяло и матрац притащит из гостевой комнаты. Застелет — и за работу! Как там они говорили, эти голоса из кошмаров? Или не из кошмаров… Этого и того, прошлого… Ведь было же что-то подобное и раньше… Когда?.. «Главное, чтобы читать не мог» — как-то так? Это вы, милые мои, палку перегнули, да-ас… За семьдесят перевалило, и только сейчас выясняется, что есть, что сказать, по-настоящему есть, и столько мыслей, и образы, как живые! Эк, загнули, хотят, чтоб он буквы различать перестал…

Когда Алексей стал подниматься по крутой, пахнувшей лесопилкой лестнице, то, случайно подняв глаза, увидел, что наверху, на площадке, с трогательной собачьей заинтересованностью склонив благородную кудрявую голову набок, сидит крупный и статный черный пудель.

— А-а, вот и господин Мефистофель пожаловал… — бесстрашно погрозил ему пальцем повеселевший художник. — Милости просим…