Полтора десятка лет есть полтора десятка лет. С тридцати до сорока пяти. Лучших лет человеческой жизни, когда у тех, кто в принципе небезнадежен, уже жестоко сбиты розовые очки, но еще не ушла надежда на лучшее и не утрачена способность к созиданию — как мiра вокруг, так и себя самого. И, главное, не обступили болезни: словно вороны вокруг подраненной собаки, они стоят пока широким кругом поодаль, ожидая, когда потенциальная жертва еще больше ослабеет. Полтора десятка лет, которые можно прожить, а можно просрать, и большинство населения так и поступает, не заморачиваясь глобальными проблемами, когда есть же одна, но насущная: выжить любой ценой и сохранить потомство… У Лёси так и не появилось потомство, но она надеялась, что эти пятнадцать — уже с лишком! — лет она все-таки прожила. Хотя… Можно ли было считать личным достижением, что они все с той же Леной, словно застывшей навеки в возрасте около сорока и не старившейся, а как бы усыхавшей, вырвались с вещевой ярмарки и перебрались в некое трехэтажное блистающее сооружение из стекла и зеркал, с ресторанами и эскалаторами, их торговая точка называлась теперь не секцией, а бутиком и торговала не мятым китайским трикотажем, а отутюженными турецкими платьями? Потому что для Вечности — какая разница… А вот для самоуважения… Хотя за что тут себя уважать?

Промелькнуло несколько активно осуждаемых мужененавистницей Леной полуинтеллигентных связей, с виду даже красивых, с подарками, театрами и средиземноморскими пляжами, но на поверку все равно унизительных… Но царило, изо всех щелей смотрело, да и в самих ее уже не таких ярких, как раньше, глазах в зеркале стояло одиночество — не женское, а просто человеческое. Когда ни отца, ни матери и ни единой родной души.

— Ну, положим, отец-то есть у тебя, — напомнила на унылом Лёсином сорокапятилетии Лена. — Уж лет, наверное, десять, как обратно на Родину прискакал. Альбом его недавно в продаже видела… По телевизору мелькает — знаешь? Может, нашла бы его, поговорили б…

— Да брось ты, какой он мне отец? Мы друг другу посторонние… — отмахнулась Лёся.

Но мысль, высказанная извне, неожиданно растопырилась в душе, сурово потеснив там давно окаменевшее решение ничего общего с этим чужим человеком не иметь. В конце концов, она не с протянутой рукой к нему пойдет — таких горьких сиротинок, через сорок лет объявляющихся перед небедным папочкой, она и сама презирала — а состоявшейся женщиной с собственным бизнесом, просто пожелавшей взглянуть в глаза тому, кто дал ей имя, отчество и фамилию. Кого, в конце концов, любила мать, и о ком можно было составить представление только с ее слов… Но, с другой стороны… Сорок три года, если быть точной… Они с мамой обе могли остаться для этого круто сменившего свой курс человека где-то в настолько утонувшем в тумане прошлом, что он и вспоминать его не пожелал бы! Но все равно постепенно прижилась и не отпускала идеалистическая мечта, стояла перед глазами почему-то непременно осенняя их прогулка под белесым небом, среди желтых кадмиевых и охряных пятен палой листвы — пожилого отца и неюной дочери, свидевшихся через столько прожорливых лет и ведущих неторопливый серьезный разговор… О чем им говорить? Может, и не о чем — тогда она просто извинится и уйдет. А может, общая кровь подскажет неиссякаемую тему?

Телефон, выставленный на официальном сайте, молчал — и тогда вездесущая Лена, уговорив знакомого риелтора пробить номер по таинственной «базе», принесла ей два адреса недвижимости, зарегистрированной на художника Алексея Александровича Щеглова в России: пятикомнатной квартиры на Невском проспекте в охраняемом государством реликтовом здании, и загородного дома — недалеко к югу, на заливе. Остальная — немалая, надо полагать, — собственность оставалась за пределами страны и розыску не подлежала, сам же творец свободно жил меж двумя Родинами — родной и приемной.

Во второй половине осени, давно по-домашнему расположившейся в Лёсиных мечтах, в старинном доме, как и предполагалось, восседала холеная, похожая на школьную директрису консьержка, готовая насмерть стоять, защищая от незаконных вторжений барские владения своих работодателей.

— Я его дочь, — Лёся давно заматерела и больше уж не смущалась перед обслугой.

— Вижу, — неожиданно покладисто согласилась женщина. — Вам бы волосы осветлить — и были бы его копией, разве что без бороды… Да и ничего удивительного: на такого красивого мужчину женщины и до сих пор вешаются, так что можно быть уверенной, что вы у него не единственный ребенок, да? Уехал ваш папа. А на сколько — не сказал.

— За границу? — показала осведомленность дочка.

Консьержка покачала головой:

— А вот и не знаю. Когда за границу — тут за ним целый обоз везут всякой всячины, да не в том дело: он ко мне всегда лично подходит, дарит духи и сто евриков, прощается и просит за садом ухаживать, ключи дает… Зимний сад у него там, во двор выходит — гордость его, вроде как хобби… А тут… Чуть не полтора месяца, как последний раз его видела, с секретаршей своей выходил — или кто там она ему — и мне не кивнул даже, хотя всегда вежливый такой, сразу видно, что по женскому полу специалист. И все. Ни его, ни секретарши. Я еще подумала — может, в больнице? А с садом тогда как быть — погибнет ведь, там растения такие… деликатные попадаются. И спросить не у кого…

— Подождите! — заволновалась Лёся. — Раз он бросил то, что ему дорого, значит, случилось что-то! Вы в милицию — пробовали?

— Девушка, не смешите меня! — рассердилась честная служащая. — Я консьерж здесь, а не сыщик! Мало ли, куда жилец отправился, лишь бы квартиру оплачивал, а деньги регулярно поступают, я проверяла… Да и что я там скажу? Уехал человек и не доложился? А он что мне в этом — подписывался?

«Да. И мне тем более, — подумала Лёся. — В милиции мужики, пожалуй, ухохочутся: приехала дочурка богатого родителя к рукам прибирать — а он тю-тю!».

На следующее утро, как следует напоив бензином свою безотказную, лет десять без инфаркта и паралича пробегавшую темно-синюю «Кию», Лёся упрямо выехала со двора. Путь ее лежал на южный берег Финского залива.

Дальше Петергофа она в ту сторону никогда не ездила, да и на традиционные фонтаны, вмененные в любовь каждому, хоть каплю питерской крови несущему в себе человеку, последний раз ездила с мамой лет в двенадцать — когда мама была еще самая красивая, умная и нарядная. Лёся целенаправленно копила перед такими поездками маленькие «золотые» копейки — с тем чтобы, весело постанывая от усилий, бегать вприпрыжку вокруг крошечного, круглого, неглубокого бассейна, где злобный коричневый бульдог из крашеной глины обречен был вечно гнаться в воде по кругу, среди горбатых струй, за двумя неуловимыми ядовито-зелеными селезнями с широкими плоскими спинами. Под трескуче доносившуюся из усилителя магнитофонную запись тявканья и кряканья следовало ухитриться не просто попасть монеткой в лупоглазую собаку или ее вожделенную, но во веки веков недоступную добычу, а совершить бросок настолько меткий и плавный, что копейка осталась бы на спине одной из подвижных мишеней, не отскочила бы в сторону и не была бы смыта водой… Тогда исполнялось любое желание — так все вокруг говорили! И за долгие годы прыжков вокруг «охотничьего» фонтана Лёсины монетки все-таки несколько раз торжественно уезжали на облупленных утиных лопатках, а однажды удалось оставить и на округлой, небогатой застрявшими монетами песьей спине целую «двушку», предназначавшуюся для телефона-автомата и брошенную последней, в азарте отчаянья… Только желания были тогда все такие смешные — и такие в те моменты важные: написать на «отлично» контрольную по геометрии, накопить тайком на бежевые туфельки, а еще, чтоб мама разрешила посмотреть взрослый фильм после программы «Время»… Да, и «пятерка» как сама собой получалась, и на туфельки неожиданно добавляла крестная, а уж маму и без монетки стоило только попросить… Еще вдоль фонтана всегда истово метался какой-нибудь виртуоз, грамотно отмечавший монеткой собачий лоб, — уж он-то, наверное, загадывал что-то посущественней!

Усмехаясь, Лёся медленно ехала вдоль высокой ограды… А что — свернуть вон туда, на тихую улочку, где никто не ездит, припарковаться на площади у касс… И спустя минуту-другую отяжелевшая тетка в середине пятого десятка, тряся пышным бюстом, начнет скакать с монетками в горсти вокруг лающего фонтанчика, мечтая попасть собаке на голову или, на худой конец, утке на хребтину легкой никелевой монеткой — чтобы загадать что-то исключительно важное… Попадет — а загадывать будет нечего. Маму не вернешь, вера в любовь кончилась, искра таланта погасла. Просить крикливых птиц и одуревшего от вечного гона бульдожку, чтобы чужой отец стал родным?

Лёся прибавила газ и включила четвертую передачу.

Навигатор — подумать только, еще пару лет назад она без него легко обходилась, а теперь страшна даже мысль о том, чтобы ехать, не косясь на дружелюбный экранчик и не слыша заботливого мужского голоса, — уверенно вел ее вправо и вниз, к голубой кляксе залива и вдоль него, по узкому извилистому шоссе. Петергофский парк словно зацепился за что-то в ее путаных мыслях, потянул невидимую нить — и теперь быстро разматывался тугой клубок старых воспоминаний. До самой последней поездки на фонтаны маме удалось сберечь для дочки тайну «того самого» камушка за Монплезиром — и девчонка осторожно ступала по серо-розовой площадке из круглых голышей, любопытной ножкой в лакированной туфельке отыскивая тот из них, от легкого нажатия на который вдруг брызнет вода со всех сторон, — и нужно будет со счастливым визгом выпрыгнуть на мокрую земляную дорожку… Разгадку она узнала случайно — просто оказавшись в нужный момент в нужном месте. По-соседству несколько минут увлеченно отыскивала заветный камень девочка постарше, еще не совсем девушка, но все-таки уже не ребенок. Она была не с родителями, как школьница, а с мальчиком, как взрослая, — они, наверное, даже целовались. Во всяком случае, юноша — вызывающе красивый и заносчивый с виду — чувствовал ее вполне своей собственностью, потому что, непринужденно держа в одной руке сразу два эскимо за двадцать восемь копеек, другой по-хозяйски, не спрашивая согласия, вывел подружку за линию угрожающе подросших струек. Лёся случайно выскочила одновременно с ними и, отряхивая мокрые волосы, услышала, как, вручая своей даме мороженое, будто цветок, он снисходительно пояснял ей: «Ну что ты, маленькая, что ли? Неужели до сих пор веришь? Нет, правда, — веришь в то, что надо наступить на определенный камень, чтобы вызвать воду? Ну, ты даешь! Даже я с первого класса знаю! Вон, посмотри на белые скамейки, якобы, для зрителей! Видишь, мужичок позади, скромный такой, видишь? Сидит и делает вид, что просто глазеет. А на самом деле у него под ногой педалька, совсем незаметная. И он ее время от времени нажимает, чтобы брызнула вода. Работа у него такая, понимаешь? И сильно подозреваю, что она ему осточертела: смотри, какая рожа кислая!». Девушка не поверила — сунув мороженое в руки парню, на цыпочках кинулась проверять… Изумленная Лёся следила за ней жадным взглядом, парень — тоже, но презрительно посмеиваясь… Вот недоверчивая девчонка осторожно подкралась сзади к вялому толстому мужику в кепке, будто присевшему отдохнуть в холодке, глянула ему через плечо — и вдруг обеими руками зажала себе уже готовый засмеяться рот, отпрянула, огромными тихими шагами описывая полукруг, устремилась обратно… А к застывшей Лёсе уже шла, как большая добрая слониха, мама в закрытом летнем платье неяркого ситца, и тоже несла два мороженых на палочке, в серебряной обертке — и не было душевных сил даже помахать ей рукой… «Ну, что — нашла камень?» — издалека протрубила мама, пока не замечая изменившегося дочкиного лица. «Да ладно… Я уже взрослая», — убито мотнула головой Лёся. Это было похуже, чем узнать, что Дед Мороз — попросту артист-неудачник: в него она никогда по-настоящему не верила, а тут… Так постепенно не уходило, а словно на носках отступало счастливое детство.

Лёся встрепенулась. Справа пролетела темная кирпичная церковь, сверкнув неожиданным золотом большой иконы, вписанной прямо в высокую нишу на наружной стене; слева, на высоком крутом холме проплыл двухэтажный желтый дворец с белыми колоннами, потом по обеим сторонам мелькнули крашенные серебрянкой солдатские мемориалы… Конечно. Здесь шли бои. Ораниенбаумский пятачок. Она ехала по костям — и очень хорошо это понимала.

«Через триста метров поверните налево», — мягко подсказал незримый приятный мужчина, и Лёся стала взбираться на довольно крутую асфальтовую гору, венчавшуюся старой типовой школой среди корявых тополей, неопрятно, как старые проститутки несвежее белье, сбрасывавших последнюю рваную листву. Было велено снова свернуть налево, и, тяжко переваливаясь с колеса на колесо, машина покатила по ямистой грунтовке, со всех сторон, однако, окруженной вполне солидными особнячками пошлой новой постройки, а если и виднелась где-то за уже почти голыми деревьями треугольная крыша старенького дома, — то была непременно выложена безликим белым сайдингом, что делало улицу опрятной, но неуютной, как квартира в новостройке с типовой отделкой от равнодушного застройщика. Лёся послушно свернула в тенистый переулочек, почти лишенный неба сомкнувшимися наверху ветвями мощных кленов, отчего похожий на сумрачный заброшенный тоннель, и около высокого железного забора ядовито-синего, казенного цвета виртуальный попутчик сообщил, что она приехала. В этот момент где-то сбоку, будто сквозь маскировочную сеть, косо прорезался бледный солнечный луч — ноябрьский, ценный, из самых последних. Он услужливо осветил едва заметную среди рифленых железных модулей калитку, давая убедиться, что звонка на ней нет, — и наглухо, безнадежно занавешенное окно второго этажа очень добротного, каменного, идеально оштукатуренного дома — их тех, что спокойно и надежно стоят уже почти век, укрывая и успокаивая людей, храня тайны жизни и смерти, накапливая воспоминания и реликвии… Между калиткой и основной оградой оказался крошечный зазор — и Лёся немедленно приникла к нему нетерпеливым глазом. Сверкнуло что-то алое, напомнившее вульгарный маникюр, — ну, конечно, лак. Машина! Итак, в этом доме кто-то жил, и предстояло до него достучаться.

Лёся неуверенно отступила на шаг, так что можно было бы заметить, если б дрогнули занавески на окне, набрав побольше воздуха, воззвала: «Хозяева!!!» — и сразу же ее буквально захлестнуло прямо огненное дежа вю. Когда она точно так же стояла, с надеждой задрав голову на чье-то неприступное окно, и выкрикивала какое-то слово? И тут пришло еще более странное чувство: ей совсем мало лет, она влюблена в синеглазого, с льняной головой Колю, который на самом деле Клаус Шульц, и его дразнят: «Немец-перец-колбаса-кислая-капуста»; только она стоит посреди пыльной улицы неузнаваемого дачного поселка не перед его домом, а перед домом молчаливого, темноволосого крепыша Дани, и зовет: «Данька!» с целью сделать перед всеми вид, что влюблена именно в него, потому что в Клауса — стыдно, и вообще, пусть он лучше поревнует немножко… Это озадачивающее воспоминание встало перед Лёсей — яркое, как обертка от молочной шоколадки, — только при этом она совершенно точно знала, что никаких дач ей мама никогда не снимала, а ежегодно возила на месяц «дикарем» в голодную обшарпанную Евпаторию, разбавляя зеленым морем две нудные и тяжелые лагерные смены, из-за которых она никогда не ждала летних каникул, как все нормальные дети, а, наоборот, усердно пыталась их мысленно отодвинуть. Откуда взялся этот маленький немчик в ее памяти — вкупе с мужичком-с-ноготок по имени Даня? Лёся не помнила, чтоб они с мамой ездили к кому-то погостить на столь долгое время, чтоб она успела влюбиться, — а память имела вместительную и цветную, как июльский луг с его буйным разнотравьем, пасущемся вдалеке пестрым стадом, сливочной пенкой облаков у горизонта, и даже неудачливой полевой мышью, взмывающей к небесам в когтях только что метеоритом упавшего с небес ястреба… Не было в ее жизни никакой дачи, под окнами которой она маялась бы в надежде на колебание занавески. Или была? Маму уже не спросишь… А может быть — фильм, сон? Модная ныне параллельная реальность? Помотав головой, Лёся еще раз позвала хозяев и, не дождавшись ответа, принялась колотить рукой в водительской перчатке по неприятно синей, как стена в советском общественном сортире, железной калитке. Не успела она отчаяться, как с той стороны со скрежетом отъехал засов, и в небольшой, с девичью ладонь, щели показалось спокойное женское лицо в бледно-апельсиновом облаке легких непослушных волос, а ниже, как за долгие века неизменно культивируется рыжими всех мастей, тянулась лягушаче-зеленая полоса какой-то одежды. «Блондинки с ромашковым отливом должны носить синий электри́к и пепельно-розовый», — автоматически отозвался в Лёсе заживо похороненный модельер, меж тем, как она, задействовав нейтральную улыбку, уже говорила:

— Мне нужно увидеться с Алексеем Александровичем Щегловым, я его дочь, — а рука тянулась к замку сумки, куда предусмотрительно был положен паспорт и свидетельство о рождении.

Женщина не улыбнулась, в глазах мелькнуло быстрое беспокойство:

— Он болен, лежит в постели, никого не принимает, — голос оказался женственным, богатым и теплым — она, наверняка, могла бы неплохо петь. — Когда ему станет лучше, я не знаю — болезнь тяжелая, он человек немолодой. Поэтому извините… — и без того неширокая щель начала драматически сужаться, судя по всему, исчезая навсегда.

Невесть чем вдохновленная, Лёся успела четким движением вставить в зазор тупое рыльце своего брутального лакированного ботинка:

— Вы не можете так просто выгнать меня, ничего не объяснив! — было обидно ухлопать полдня на дорогу и поиски лишь для того, чтобы ее, как школьницу, развернула у самого порога строгая тетя.

— Могу, — просто ответила женщина. — Здесь частная территория, на которую вас никто не приглашал. Уберите ногу.

— Не уберу, — Лёся не зря получала у этой жизни многочисленные жестокие и дорогостоящие уроки и, разумеется, не привыкла к тому, чтобы ей указывали, что именно делать. — И не подумаю, пока вы не пойдете и не доложите вашему хозяину, что к нему пришла его дочь Елена.

Она понятия не имела, кем приходится ее отцу эта уверенная в себе особа, но по статусу ему, как будто, не полагалось управляться в доме одному, так что она могла оказаться как молодой женой, так и обнаглевшей уборщицей. Поэтому слово «хозяин» Лёся употребила со злорадным удовольствием, искренне желая оскорбить нахалку, приравняв к собаке, и с удовольствием развила свою мысль:

— Раз он не в больнице, то, значит, в сознании! А стало быть, способен самостоятельно решить, можно мне войти, или нет. Пойдите, уважаемая, выполните свою обязанность, да поживей: я не галантерею приехала предлагать, а навестить родного отца.

Стрела попала в цель и вонзилась, надо полагать, больно. Лёся давно знала, что сильно обиженный человек невольно выдает больше, чем изначально собирался. Женщина вспыхнула и задохнулась:

— Да вы… Как вы смеете… Я… Я самый близкий ему человек… Немедленно убирайтесь! Иначе…

И по тому, как она запнулась, силясь мгновенно найти себе определение, стало ясно, что рыжеволосая красавица Алексею Щеглову, во всяком случае, не законная жена, причем, скорей всего, попирает обеими ногами эту неприступную «частную собственность» еще с меньшим правом, чем круглый носок Лёсиной стильной обуви.

— Нет, — мило улыбнулась Лёся и сразу пошла на почти беспроигрышный блеф: — Мне абсолютно точно известно, что папа в законном браке не состоит. А учитывая его личность и… внешние данные… дать себе такую характеристику, как вы, могут мечтать многие поклонницы, мимолетно им, так сказать, облагодетельствованные. Так что освободите дорогу, милочка, не злите меня. Таких, как вы, у моего отца…

— Я… я сейчас милицию вызову… — тихо, с претензией на грозность проговорила женщина, но по тому, как быстро опустились и метнулись туда-сюда ее изумительные, цвета самой первой листвы глаза, стало ясно, что этого она хочет меньше всего.

— Это я — вызову! — еще повысила голос Лёся. — Потому что не очень-то мне все это нравится! Живет себе человек, известный художник, работает, дает интервью, ездит по миру — и вдруг пропадает, никому ничего не сказав! Обнаруживается в каком-то захолустье — да и обнаруживается ли?! — а при нем чужая женщина, которая заявляет, что он никого не хочет видеть, даже родную дочь! Странный какой-то у всего этого душок, вы не находите?

На самом деле Лёсе ничего уже не хотелось — ни романтического обретения отца со взаимными сентиментальными излияниями, ни победы в дурацком споре над этой внезапно смутившейся непонятной дамой, ни, тем более, разборок с местной, скорей всего, дикой милицией… В один миг стало отчетливо понятно, что затеянное ею мутное дело — напрасно, просто потому, что прошло сорок три невозвратимых года, и там, за этим высоким металлическим забором, как за железным занавесом, под который когда-то ловко юркнул отец, давно и совершенно независимо течет незнакомая и не очень-то интересная жизнь посторонних людей, вторжение в которую будет совершенно лишним — как им, так и ей самой… Лёся обмякла и почти убрала ничуть не пострадавший ботинок, решив прекратить некрасивый и бесцельный скандал, и почти удивилась, когда калитка вдруг оказалась широко перед ней распахнутой.

— Ну, что ж, пожалуйста, — незнакомка сделала плавный пригласительный жест. — Сами хотели — теперь не жалуйтесь. Идите за мной.

Не понимая, как реагировать на внезапную капитуляцию врага, Лёся растерянно последовала за ним по мощеной серой плиткой тропинке сквозь весьма неопрятный, похожий на копну спутанных волос великана, осенний сад. Дом, однако, оказался чудесным, пережившим дорогой и тщательно продуманный ремонт, который не убил старый колорит вековой постройки, а лишь деликатно подновил ее, добавил удобства и разумной роскоши. Простая и симпатичная лестница вела на второй этаж к элегантной двери светлого дерева; напоминавшая расколдовавшуюся Царевну-Лягушку провожатая бесшумно распахнула ее перед Лёсей в бесцветный полумрак, та шагнула — и оторопела.

В комнате царил омерзительный смрад, сразу вызвавший в памяти отчего-то именно евпаторийские пляжные туалеты, где прямо вдоль ряда угаженных дырок, разделенных низкими фанерными перегородками, всегда стояла нетерпеливая очередь отдыхающих в купальниках. Поперек широкой кровати со спинкой в стиле «модерн», голый по пояс, разметавшись среди каких-то скомканных тряпок, лежал и болезненно, с перебоями, храпел седой лохматый старик. Вытянув шелковый шейный платочек, Лёся инстинктивно натянула его почти до глаз, и собственное нутряное, знакомое тепло вдруг показалось изысканно душистым… Она неловко приблизилась, наклонилась… От некогда сведших с ума ее молодую мать резких мужественных черт не осталось и следа: заплывшее, мятое лицо, усыпанное старческими пятнами, словно забрызганное коричневой краской, отвратительно белоснежный в фиолетовых длинных губах оскал… Это ее отец, с которым она еще утром мечтала гулять по осеннему парку и высокопарно толковать о вечности.

— Я не знала… — прошептала потрясенная дочь. — Он… пьет, да? Вы… Как ваше имя-отчество… Извините меня, пожалуйста… Я абсолютно не представляла…

— Алевтина, — горько и сдавленно отозвалась в шаге позади стоявшая женщина. — Можно Аля. Да. И вы меня извините. Просто, когда… Когда ежедневно видишь, как твой… бесконечно любимый… человек губит себя, и ничего не можешь с этим поделать… Ровно ничего! Когда вот такие запои — по многу дней — и даже прислугу не наймешь, потому что он известный человек… И не хочется, чтобы узнали про… Ну, про это… Когда все приходится брать на себя — и так изо дня в день… Когда необходимо и мыть, и переодевать, и кормить с ложки — а он потом ничего не помнит… И все равно — любишь… Когда никакой надежды… — Алевтина длинно и горько всхлипнула, но взяла себя в руки. — И приезжает посторонняя женщина, говорит, что она — дочь, а ты — никто… Приезжает, можно сказать, на все готовое, потому что… Потому что долго так продолжаться не может!.. Послушайте, вы ведь его не знаете, как и он — вас. Если вы планируете что-то выгадать…

— Нет-нет! — ужаснулась Лёся. — Мне ничего не надо! Если что — у меня успешный бизнес, свой бутик, детей нет! Я… видите ли, я просто совсем одна, и думала, что вдруг найдется родная душа, и, может быть… Но теперь…

Еще минуту она постояла над скорбным ложем, тщетно пытаясь наскоро разобраться с той пыльной бурей, что взвихрилась в душе, заслонив собою мир, — и сделала решительный шаг назад. Повернулась и бросилась вон, наплевав на никому не нужную здесь вежливость, коротко грохотнув по лестнице и в мыслях быстро прокляв себя, отца, Алевтину, этот чужой вонючий дом среди непроходимых дебрей, в захолустном поселке с невозможным названием, годящимся лишь для африканской деревеньки… Задним ходом рванула по узкому переулку, вырулила, отчаянно крутя баранку, на земляную дорогу, нырнула вправо с асфальтовой горы — мимо школы, из которой уже валили через шоссе беспардонно, прямо на ходу курившие школьники, мимо особенно, по-ноябрьски безнадежно, уродливых серых пятиэтажек, мимо местной убогой стеклянной торговой точки…

Инстинктивно держась ближе к обочине, погнала по извилистому шоссе, постоянно ощущая невдалеке, по левую руку, то и дело мелькавшее в просветах меж полураздетыми деревьями хмурое зеркало залива цвета серого жемчуга, — и боялась, что губительно занесет на лысоватой летней еще резине, но скорость сбавить было никак нельзя. Нельзя, потому что стоило сбросить ногу с газа — и тотчас вставало перед внутренним взглядом, требовало обдумывания и сочувствия это жалкое распростертое тело единственного по плоти родного человека, из чьей крови ровно наполовину состояла ее собственная, так жарко и настойчиво бившаяся в ней сейчас! На высокой скорости удавалось отстранять мучительное видение, игнорировать его настойчивый стук в сознание, отодвигать «на потом», с тем, чтобы, может быть, суметь постепенно избавиться от него навсегда. Для чего это все, на что ей новые мучения?! Этот человек ничтоже сумняшеся бросил ее, двухлетнюю, и, процветая в стране, при мысли о которой первым делом вспоминаешь о духа́х, а не о великих художниках, ни разу не поинтересовался, жива ли его дочь, не нужна ли ей отцовская помощь! Вернувшись пятнадцать лет назад, когда она торговала на рынке китайскими футболками, он и не подумал отыскать свою кровиночку, чтобы хоть любознательности ради взглянуть на то, какой она стала, красивой ли, нет ли, — ведь и внуки могли уже быть — не полюбопытствовал! Поэтому нечего тут закусывать губы и мертвой хваткой цепляться за руль — просто приехать домой, откупорить бутылку розового вина… И сказать себе, что… Да ничего — просто все, как раньше. Как до сегодняшнего дня… Что-то мешало, и Лёся долго не могла нащупать — что именно. Но, уже въехав в Новый Петергоф и застряв на светофоре, который, казалось, навеки заело на красном, вдруг наткнулась на воспоминание, как натыкаются беззащитным бедром на угол стола в темной комнате, — и немедленно свернула на ближайшую, оказавшуюся неожиданно уютной улицу.

На чистый капот синей машины падали лимонного цвета липовые листья. Однажды восемь лет назад было так же нарядно, только капот — серо-стальной, и осыпали его листья огненно-алого цвета с породистого красавца-клена в ее дворе, а в чужой — Ленкиной — машине сидело их двое. На водительском месте — брат Лены, морской офицер из Владивостока, капитан второго ранга, с которым они познакомились месяц назад на печальном дне рожденья у Лены же. Он только что сказал Лёсе, что подниматься к ней не будет, потому что если поднимется, то опять останется до утра, а завтра все равно самолет, только расстаться станет гораздо трудней, чем теперь. Она сидела на непривычном пассажирском месте, тупо пялилась на щедро валившие сверху кленовые листья, похожие на растопыренные дамские ладошки, — или на пылающие следы от пощечин, которые так хотелось оставить на его бесконечно любимом, сурово-нежном лице с яркими глазами. И думала о том, что у него случайно расстегнулась вторая пуговица серой джинсовой рубашки, и если повернуть голову, то можно снова увидеть чуть вьющуюся русую шерстку у него на груди — и тогда сойти с ума от понимания того, что на эту надежную грудь свою несчастную голову уже никогда не положишь. Не из-за того, что до Владивостока двенадцать часов лету, а потому что у него с его давно нелюбимой и нелюбящей женой — сын-подросток, больной тяжелой формой ДЦП: недоглядели в родах — пьяная акушерка, и все такое… И еще о том, что в этой негустой поросли волнистых волос, имеющейся почти у всякого русского мужчины, — какая-то вопиющая незащищенность, от которой так больно, что хочется кричать. И Лёся не оборачивалась к нему — не могла, потому что знала, что взвоет, — отвратительно, с причитаниями, как простая истеричная баба, теряющая желанного мужика навсегда…

Потом, конечно, прошло. Нескоро, через несколько лет — но отпустило. Почти. Уже смутно, как сквозь толщу воды, вспоминались глаза, вкус губ, тембр голоса — все отжило в ней положенный крайний срок. Но не листья на капоте машины, не слегка седеющая шерстка на беззащитной груди, вопиющей о помощи, — такая же, как у этого омерзительного, чужого, полуголого старика, увиденного сегодня в смрадном полумраке одинокого дома… Тогда, восемь лет назад, помочь было нельзя, оставалось только желать себе скорой смерти: ведь жизнь после казалась невозможной. Однако жила, и даже другие какие-то встречи порой намечались — нерадостные и ненужные. Но сейчас полуувядшее драгоценное воспоминание чудесным образом слилось с новым хрупким впечатлением, цепляло душу, как огромная заусеница, и не было тех ножниц, что отрезали бы, избавили. И не будет, поняла Лёся. Тот спившийся мерзкий старик — ее отец, и как бы он ни поступил с ней, когда был в силе, подло было смести его из памяти, как крошки со стола, теперь, когда он так беспомощен. Вот если бы не эта шерстка… Но она есть.

Лёся развернула машину классически — в три приема, включила у перекрестка левый поворотник и без колебаний поехала обратно, в сторону старого города Ломоносова.