До отъезда оставалось всего ничего — около недели, а потом — хлопотливый сентябрьский Ленинград с красными звонкими трамваями, последним теплом и первыми дождями, новой школой для Ильи и работой для мамы. Наблюдая за нею, Илья откровенно недоумевал: вместо того, чтобы окончательно сломаться после второго нежданного удара, она, наоборот, стала выглядеть едва ли не лучше, чем в спокойное время, когда был жив не только покладистый, рассеянный и, как смутно подозревал теперь Илья, не очень-то и любимый муж ее, но и несчастный младший сын. Она по-прежнему хорошо и со вкусом ела, не стесняясь класть себе в тарелку лучшие куски жареного мяса, до того безоговорочно предназначавшиеся главному семейному кормильцу, жадно пила густые сливки от соседской умницы-коровы, сама варила на веранде ягодное варенье, негигиенично слизывая с деревянной, въевшегося свекольного цвета ложки густые ярко-розовые пенки… Расположившись на венском стуле, умиротворенная, вся округлая тетя Валя такими же округлыми быстрыми движениями взбивала вилкой в банке смородиновый, туго окающий мусс для нетерпеливой Анжелы, что жадно наблюдала за трудоемким процессом из-за ее плеча.
— Вот увидишь, Нюта… Вот увидишь, что через полгода уже… Подожди, Ангелочек, он еще не такой густой, как ты любишь… Да, так вот, через полгода… Ты будешь вспоминать это лето, как сон. Да, кошмарный, — но сон… — голос у тети Вали был такой же сладкий, густой и гулкий, как нежно-фиолетовый мусс. — С твоей завидной внешностью… С твоим золотым характером… Удивлюсь, если ты еще не будешь снова замужем и ждать нового малыша. А ты будешь, конечно, потому что у нас в Военмехе — на десять мужиков одна баба, а я, не забывай, — по кадрам… Так что отберу тебе холостых-неженатых лично и самых лучших… Работать пристрою по специальности: хочешь — в машбюро тебя посажу, хочешь — секретаршей к кому-нибудь… Лучше секретаршей, конечно, хотя зарплата и ниже на пятерку. Зато подарками больше доберешь, да и на виду всегда… Но халтурки же никто не отменял… Ну, вот! — она с гордостью подняла обеими руками пол-литровую банку, полную густой красивой пены. — Живые витамины, так и прыгают! Держи, красавица! Кстати, Нюта, ты, когда время придет, Анжелку свою в институты там какие-нибудь не запихивай, не губи девку: нечего ей с такой мордашкой над конспектами сохнуть. Учи на машинистку — и к нам. Или просто лаборанткой. У нас даже уродки себе мужей находят, а твоей принцессе сразу кандидата наук подберем — не отвертится! Или молодого доцента… Ну, что, вкусно?
Последнее относилось уже к счастливой, столовой ложкой заталкивающей в себя редкий десерт Анжеле, — она даже до стола дойти не дотерпела, ела, стоя посреди веранды, прямо под голубым бахромчатым абажуром, причудливо освещавшим ее светлую пышную головку сверху, так что казалось, будто вокруг девочки действительно распространяется слабое ангельское сияние. Лакомящийся ангел кивнул с полным ртом — и все по-доброму рассмеялись, включая не только всегда последнее время серьезного Илью, сосредоточенно резавшего на кухонном столе яблоки для повидла, но даже маму, чей смех он скоро услышать не надеялся и даже смутно боялся. Ему казалось, что после пережитого мать может навеки разучиться смеяться…
На другой стороне железнодорожного полотна лежала настоящая terra incognita. Странное дело: там тоже разбросаны были веселые разноцветные домики, чертили прутиками «классики» девчонки-дачницы в узких земляных переулках, драгоценные кусты дикого орешника, на «их» половине поселка не встречавшиеся совсем, здесь обильно плодоносили — а рельсы Илья отчего-то каждый раз переходил, как линию фронта, хотя и знал, что никто там с ним враждовать не собирается. Однажды он понял, верней, придумал, в чем дело: он был из большого и дружного племени добрых «заливников», а по ту сторону проживала непонятная и оттого подозрительная община «карьерников», всегда остававшихся в меньшинстве, но очень гордых. Конечно же, нехитрое дело — расхваливать теплую и безопасную бирюзовую лужицу залива, где в погожие дни можно наблюдать странное зрелище, а именно — что-то похожее на медленную демонстрацию людей в пестрых плавках и купальниках, неровной широкой колонной уныло бредущих по колено в мелкой воде прочь от берега в поисках хотя бы относительной глубины… И как трудно, наверное, полюбить пронзительно голубое озеро, обнесенное по краям плотными, бархатными, цвета горького шоколада свечами камышей, лишь поверху чуть теплое, а немного глубже — опасно ледяное, ненасытное, каждый год неумолимо требующее человеческих жертв.
Потому что в Карьере — другого имени озеро не имело — каждый год тонуло не менее пяти человек, и все это знали. Даже Илья, редкий гость в тех сомнительных краях, умудрился один раз попасть на его крутой травянистый берег именно в тот момент, когда огромный неуклюжий водолаз в иззелена-черном мокром костюме вынес из воды и бережно опустил на истоптанную траву скрюченную шафранового цвета утопленницу в уцелевшей на странно маленькой голове черной резиновой шапочке. Илья отвернулся и побрел прочь, только на ходу осознав, что не испытал положенного потрясения, и грустно подумал, что после двух смертей уходящего лета, эта третья — чужая! — уже не кажется столь ужасной… «Вот, как, оказывается, черствеют душой, — отчетливо не подумал, а именно произнес он про себя. — Буду знать».
К концу августа жара, конечно, изрядно уступила позиции, в воздухе оставалась лишь вялая влажная теплота, несшая в себе некий таинственный, сытный и густой запах — чувственно желанный, вкусный, атавистически родной.
— Это грибы повысыпали, — с улыбкой пояснила ему Настасья Марковна, неожиданно встреченная им недалеко от Карьера. — Так пахнет грибной лес. Ты не знал?
Ладная и подтянутая, выше и стройнее, чем обычно, в темно-синем шерстяном спортивном костюме и высоких резиновых сапогах, попадья первая заметила Илью под стеной сдержанно рокочущего завода, где он завороженно и блаженно тянул носом млечно-парной воздух. Усталым движением она поставила у ног битком набитую клеенчатую продуктовую сумку, и юноша с удивлением — хотя чему было удивляться, август же, август! — увидел, что она доверху заполнена свежими нарядными подосиновиками, живописно прикрытыми сверху ажурным папортниковым листом.
— За углом вдоль стены их полно. За полчаса насобирала, — гордо сообщила женщина. — А дальше начинается настоящий лес — с белыми, с маслятами… Сыроежек видимо-невидимо… Ты любишь собирать грибы?
— Не знаю… — растерялся Илья.
И сразу в душе, будто она была шелковым, легким на разрыв мешочком в недрах его явно повернувшего на мужество тела, ткнулась изнутри далекая тупая боль. Он ходил за грибами только раз — совсем маленьким, дошколенком еще, с родным отцом. То воспоминание таилось где-то почти в до-памяти, на самом рассвете осознаваемой жизни: палевая седина колючего мха, пружинящего под ногами, темно-вишневые полусферы грибных головок, их плотный кремовый испод и толстые округлые ножки, словно закрашенные коричневым карандашом, но сахарно-белоснежные на изломе… «Папа, а это хороший гриб? А это?». «Эх, сынище! Да ты и сам у меня хороший, как белый гриб!»…
— Нет, скорей, не люблю… — на секунду зажмурившись и вновь открыв глаза, ответил он.
Настасья Марковна бросила на Илью такой взгляд, словно ходила с ними тогда по голубоватому мху, словно видела, как он сжигал в унитазе свой заповедный альбом, и еще в каком-то важном месте была вместе с ним — или в нем — или просто умела читать его душу, как книгу про Аввакума… Про Аввакума, которого он не напишет. Теперь — никогда. Они вместе торопливо перебрались через рельсы, дружно косясь на далекую электричку, плоским красным пятнышком маячившую там, где сходились рельсы; на правах взрослого мужчины он упорно нес ее тяжелую сумку с прохладными, упругими (иногда приподнимал поклажу и гладил их упитанные тельца свободной рукой) подосиновиками. Миновали ветхую деревянную платформу, взобрались на невысокий пригорок, пошли темной, вековыми липами усаженной дорогой в сторону залива — и, хотя видеть его было еще нельзя, уже будто доносилось издалека его вольное пряное дыхание.
— Здесь раньше было старое финское кладбище, — кивнула вдруг налево попадья. — И однажды — мне двенадцать исполнилось — лет так сорок назад, когда еще… — она неприметно вздрогнула, — почти все были живы… Здесь откопали два захоронения петровского времени. Народ, знаешь ли, с ума посходил, кинулся грабить старые могилы, драгоценности искал или еще что… В общем, оказалось там золото, или нет — один Бог знает, но нашли два прекрасно сохранившихся трупа, мужской и женский. Они не разложились, а высохли, превратились в мумии. Взрослые, кто видел, говорили, что женщина почти как живая лежала, с прической даже, с ресницами… Сама в шелковом платье, чуть ли не розовом, а на ногтях — лак, представляешь? Приехали ученые и увезли их, сказали — ценная находка. И теперь стоят они, бедные, в полный рост в Ленинграде, в Музее Здравоохранения, можешь пойти посмотреть…
— Не пойду… — глухо отозвался Илья, и рот его быстро наполнился жидкой теплой слюной.
Помимо воли перед глазами встало то, о чем думать — запретно: там, в маленькой могилке, сейчас совсем темно, и… и… И если какая-нибудь сволочь через двести лет откопает, то увидит крошечный череп с молочными зубками… О, нет, гадость какая, нельзя об этом…
— Прости, я не подумала, — быстро сказала Настасья Марковна и на секунду легонько стиснула юноше плечо. — Я не спросила: как мама?
— Лучше! — он с охотой переменил тему. — Гораздо! Ну, во-первых, у нее Анжелка есть — мама ее от себя теперь не отпускает почти: и гуляют вместе, и спят ночью в одной кровати… Если б не она — вообще не представляю… Ну, а во-вторых, к нам подруга мамина приехала погостить, одноклассница ее, тетя Валя, веселая такая. Она маму очень поддерживает, не дает наедине с горем оставаться. Пироги печет, борщи там всякие наваривает — и все, знаете, с шутками, ловко так — смотреть приятно. В Военно-механическом институте работает, в отделе кадров, бойкая… Все обещает маму на работу к ним устроить по специальности и даже нового мужа ей найти грозится… Да я — что? Пусть бы и за другого выходила, не жаль… Я все равно скоро уйду от них, как школу окончу… Один хочу жить, работу найду, хватит… В общежитие какое-нибудь пристроюсь или, вон, в этом доме поселюсь, он же теплый. Одну комнату обживу и топить буду — ничего. А в Ленинград на электричке ездить… Подумаю. Ну, до того потерплю, лишь бы ей хорошо было, а то ведь жить после такого… Сами понимаете…
— Понимаю. И живу… — тихо вставила попадья.
— То — вы! — протянул Илья. — Вы сильная! И у вас — идея. Правильная или нет — другой вопрос. Но, у кого идея или там мечта, — тем легче…
— А у тебя она есть? — приподняла бровь Настасья Марковна. Парнишка ни на минуту не задумался:
— А как же! Я мечтаю стать художником. Только не таким, как… Ну, каких много, и все одинаковые, а… Настоящим, что ли… И чтобы писать, как хочу, и людям бы нравилось…
Они остановились перед серой от времени острозубой калиткой ее обшарпанного деревянного дома.
— Зайдешь на чай? — кивнула в сторону попадья. — Дачники мои съехали. Пряников поедим…
Илья важно отдал хозяйке оттянувшую все руки сумку с грибами, представил себе, как в очередной раз застесняется наедине с ней за столом, в четырех стенах, покажется себе мальчишкой, не знающим, куда девать локти, и от смущения начнет громко хлебать горячий коричневый чай под ее теплым, полным нерастраченного материнства взглядом…
— У меня там… Этюд не закончен… — неловко пробормотал юноша. — Я зайду еще до отъезда, не беспокойтесь, — и шустро зашагал прочь.
«Вот дурак! С чего ей беспокоиться? Дел у нее других нет, кроме как гадать, придет ли к ней какой-то глупый школьник!» — злясь на себя, он ускорил шаг.
На следующий день была предпринята неотложная — отъезд предстоял буквально в ближайшие дни, дальше откладывать было некуда — и важная экспедиция. За маму и сестру, молчаливо оставляемых на попечение расторопной тети Вали, Илья совсем не волновался, интуитивно чувствуя надежность рук, которым их вверял. Он знал, что три женщины — две большие и одна маленькая — сначала пройдутся по саду, выбирая с веток последние густо-лиловые, как тальком присыпанные, огромные нежные сливы с темно-золотой мякотью, истекающей сладким соком, а потом, расстелив на траве старое стеганое одеяло, уютно расположатся на солнечной стороне под стеной дома, жадно ловя последние, еще почти жаркие лучи предосеннего солнца.
Плотно позавтракав коричневато-румяными, как пирожки из сказки про Машу и Медведя, тети Валиными калиброванными сырниками, надев рубашку попроще и потемней, надежные парусиновые брюки и обнаруженные в кладовой чьи-то еще довоенные непромокаемые ботинки, Илья в очередной раз перекинул через плечо на совесть снаряженный этюдник и снова отправился на ту сторону железной дороги. Путь его лежал в обход притягательно-грозного Карьера, туда, где стеной стоял густой неприветливый лес, рассеченный пополам аккуратной неприметной одноколейкой, скромно нырявшей под высокую, сетчатую, опутанную ржавой колючей проволокой ограду. За оградой стоял точно такой же безобидный смешанный лес, там так же надрывалась все лето кукушка, отчетливо виднелись среди травы и погибали, никем не сорванные, подберезовики с мраморно-бежевыми головами… Там ни разу не мелькал вдалеке средь кустов ни один человек, ибо то была — Запретная Зона. Казалось бы, такая соблазнительная тайна прямо под боком должна была стать местом всеобщего притяжения и вечных попыток проникнуть в нее и победно раскрыть, но — странное дело! — никто из местных жителей не говорил о ней с охотой, во всяком случае, не делился воспоминаниями о своих попытках пробраться за довольно хлипкую в некоторых местах, как подметил Илья, ограду. А попытки такие, конечно, предпринимались, и не единожды, как же иначе? Ничего не известно было также и ни о каких запрещающих и гибелью грозящих надписях, вроде «Стой! Стреляют!», непременно развешенных вокруг военных полигонов и мест дислокации специальных воинских частей. Зона просто — была. Как данность. И почему-то особо никого не интересовала. Именно этот парадокс и решил сегодня разгадать Илья, когда понял, что в расспросах скрытных соседских мальчишек не преуспеет. Добиться ничего более определенного, чем смутное: «Хреновое это место, лучше не соваться», он так и не сумел за все стремительно стареющее лето, а оставлять неразгаданную загадку гулять на свободе было не в его правилах… В конце концов, не привидения же там водятся! Ну, а на случай, если его все-таки поймают и арестуют некие на то уполномоченные товарищи, новенький первый в жизни паспорт он с собой тоже предусмотрительно захватил, а легенда была проста и почти правдива: ученик изостудии, искал натуру, заблудился, перелез какую-то ограду… Не расстреляют же на месте! Хотя… Он поежился на ходу… Да нет, прошли те времена!
Перелезать ни черезо что не пришлось: осторожно пройдя метров триста от одноколейки вдоль колючей проволоки, Илья обнаружил давно, судя по всему, поваленную секцию ограды, косо повисшую на усыпанных неведомыми ягодами кустах, и очень аккуратно, высоко поднимая ноги в плотных брюках, принялся перешагивать оборванную проволоку, стараясь не зацепиться за острые стальные шипы. Готово! Он стоял там — в Зоне, и ничего не случилось. Пока… Парень прислушался: неподалеку застрекотала в теплой еще траве, толстая, наверно, зеленая «коровка» со страшными глазами на полголовы, высоко в небе рокотнул реактивный самолет. Внимательно смотря по сторонам и часто оглядываясь, отважный исследователь неведомого бесшумно двинулся вперед, в негустую лиственную рощу, стараясь не наступать на трескучий валежник и вздрагивая от внезапных царапающих прикосновений вездесущих веток. Он поймал себя на мысли, что напряженно ждет чего-то: злобного окрика, железной руки, тяжело опустившейся на плечо, угрожающего движения в просветах деревьев… Пару раз, вспугнутое ложной тревогой, сердце противно екало, будто в предчувствии пули, но сперва это оказался тяжелый пузатый шмель, деловито, как еще не отбомбившийся бомбардировщик, с низким гудом проплывший над землей; а потом суетливая серогрудая птица заинтересовалась незваным пришельцем и уселась на недоступной для него ветке, вполне осмысленно, едва ли не удивленно разглядывая непривычного ей человека.
Он не понял, когда это началось. Все кругом было настолько в порядке, что вязкое, темное, дремучее чувство, постепенно поднимавшееся в душе и все более и более походившее на безотчетный страх, казалось чем-то незаконным. Очень мирный, нежаркий свет стоял в грибной роще, хлопотала кругом, издавая негромкие звуки, разная Божья тварь — и будто ледяная ядовитая жаба разрасталась в душе Ильи. Он уже отдавал себе отчет, что подступает самый настоящий, бессмысленный ужас, но еще боролся с ним, как с убийцей, напавшим сзади, еще пытался убеждать себя, что это следствие самовнушения, неизбежного при нахождении в заведомо запретном месте, что он сейчас запросто сумеет задушить все в зародыше — например, упрямо раскрыв этюдник и твердой рукой взявшись за кисть, — вот только найти натуру поинтересней — может, за рощей? Почти бегом, не обращая внимания на жгуче хлеставшие ветви, Илья бросился к просвету, выскочил — и черная, неуправляемая паника затопила его: под ногами оказалась гладкая бетонная дорога среди леса, упиравшаяся в распахнутые, полусорванные с петель металлические ворота. По бокам от них тянулась в обе стороны и тонула в близко подступившем лесу новая, более низкая ограда — кирпичная, весьма добротно оштукатуренная, с несколькими покосившимися башенками, в которые вели снаружи крепкие лестницы из железных скоб. Вынырнув из чащи, одноколейка обрывалась прямо у бетонки. Юноша стоял на хорошо просматриваемом месте, открытый для выстрела, в неизбежности коего уже почти не сомневался, — и твердо знал, что отовсюду за ним пристально наблюдают сотни невидимых глаз… Какой там этюд! Страшно было не только оглянуться или сделать шаг, но даже просто вздохнуть чуть глубже или вытереть холодный пот. Собрав все силы, — причем, не только те, что всегда имелись в распоряжении, но и некие дополнительные, что далеко не каждый день были к его услугам и будто выдавались под расписку в особых случаях, как морфий неизлечимо больному, — Илья судорожно, по-жеребячьи трепеща ноздрями, втянул влажный воздух, расправил плечи и вздернул подбородок.
— И ничего особенного! — вслух произнес он, ужасаясь глухому и жесткому тембру собственного голоса. — Просто бетонка! Сейчас пойду и посмотрю, что там! И ничего я не боюсь — что я, какой-нибудь… Вот я уже иду… И ничего! И сейчас ничего… — но прикусил язык, вдруг сообразив, что думает совсем другое: «Я жив… И сейчас жив… И сейчас еще жив… И сейчас…».
Проявив недюжинную храбрость, до ворот он все-таки добрался без видимых потерь, очертя голову шагнул в кривой зазор и оказался в широком квадратном дворе с бетонным полом. Вход и выход был только один — тот, через который он попал сюда; по сторонам, за оградой, виднелись темные деревья, но сквозь плотно пригнанные цементные плиты не пробивалась ни одна травинка, валялись лишь сухие скрюченные трупы листьев, занесенных случайным ветром, — но не они, конечно, стали причиной того, что, медленно оглядевшись, Илья обхватил голову руками, издал хриплый жалобный крик: «Мама-аа!!», неловко повернулся и кинулся прочь, продолжая на бегу подвывать без слов, а тяжелый угластый этюдник нещадно колотил его по худому бедру… Илья бы сбросил его и швырнул куда попало — лишь бы облегчить себе бегство — но, чтоб сорвать переброшенный накрест через грудь ремень, нужно было хоть на миг остановиться. «А-а-а-а!» — мальчишка напрямик ломился сквозь колючие кусты, взлетал на холмы, нырял в овраги — почти слепой от своего прозрения — и все это время чувствовал, что они здесь — все незримо здесь — и следуют за ним как один…
Потому что стены того двора изнутри давно утратили штукатурку. Они были иссечены, изрыты, изгрызены, раздроблены — со всех четырех сторон, и коричнево-красные осколки кирпичной кладки придавали выбоинам вид рваных ран. Там не шли бои: какие безумцы палили бы друг в друга, беззащитными стоя в закрытом дворе, оставив целыми его стены снаружи? — нет, там стреляли сверху, с этих башенок, которые на самом деле — пулеметные вышки. В тех, кто стоял внизу. И у кого оружия — не было. И так происходило много дней подряд…
Илья на всю жизнь запомнил, как остро кололо в левом боку — так что казалось, что вот-вот лопнет на бегу селезенка; как в два прыжка перескочил через рельсы почти что перед полосатым рылом истерически ревевшей электрички; как несся по тенистой, усыпанной рифлеными вязовыми листьями улочке — но лишь в последний момент, уже рванув калитку, сообразил, что прибежал не к себе, а к Настасье Марковне. Она стояла в своем опрятном, выложенном желтоватой метлахской плиткой дворике спиной к нему и развешивала на веревку, доставая из побитого эмалированного таза, какие-то бедные застиранные тряпочки. Услышав, как бешено хлопнула калитка, попадья стремительно обернулась, и по сверкнувшему тусклым острым огнем взгляду юноша вдруг понял, что она решила, будто дома у него опять что-то случилось, более того, ждала этого и вовсе не удивлена. Задыхаясь, Илья рухнул на лавку, тяжело мотая головой в бессильном отрицании, зверски дернул ворот рубашки, так что легко отлетели две верхние пуговицы. Еще не продышавшись, силился объяснить:
— Нет, это не то… Не то, что вы… Это другое… Я ходил… туда… Ну — туда… Вы понимаете… Там… Там… Что-то есть… Кто-то… Не знаю…
Он ни на миг не задумался — почему отвечает на вопрос, который не задавали, почему уверен в том, что его свистящий отрывистый шепот правильно поймут, почему вообще прибежал с этой невозможной жутью не к матери родной, а к посторонней тетке. Настасья Марковна очень медленно и глубоко кивнула; закусив губу и, все продолжая кивать, только чаще и мельче, отставила таз на распухший и почерневший от старости фанерный стол, вытерла руки о холщовый фартук, присела рядом на край скамейки…
— Бедный, бедный… Спросил бы меня, прежде чем самому, без подготовки… — и, в ответ на его сипло мычащий протест: — Ну, да, да, понимаю: ты не из таких, ты все сам… Тогда — готовься, это будет повторяться, — она помолчала с минуту. — Там, Илья, расстреливали — с середины двадцатых и до самой войны. По одноколейке привозили живых, увозили мертвых. Сваленных горой на платформе под брезентом. Почти каждый день — да не по одному разу. Мы слышали отдаленные очереди — и привыкли к ним. Ты ведь привык к стукам механического завода, что у залива, пишешь себе этюды под стеной и не замечаешь. Так и мы. Мы прекрасно знали, что там — не ученья: ходили всякие слухи, пропадали люди, которые что-то видели и рассказывали… И мы постепенно привыкли делать вид, что ничего не слышим, приучили к этому детей. Даже теперь, когда все кончилось, это место обходят стороной, только дачники, бывает, лазают. Или случайно кто наткнется… И уж второй раз не пойдет. Как ты.
— И они все там сейчас? — Илья чувствовал, что между ним и этой женщиной установилась та самая заповедная связь, что не знает ни возраста, ни пола и разрешает задавать любые, даже самые невероятные вопросы. — Те, кого убили, да? Это они на меня смотрели со всех сторон, когда я там… ходил? Потому что я — чувствовал. Я точно знал, что не один, — не знаю, как объяснить…
Она слегка улыбнулась, одним уголком бледно-сиреневых губ:
— Ну, что ты, нет, конечно… Не придумывай. Их души далеко отсюда. Они никогда не приходят к нам, — улыбка стала ярче, четкие брови приподнялись: — Ну-у-у… Ты комсомолец — и веришь в привидения?
— Я чувствовал. Я знаю, — упрямо повторил он. — В этом не ошибешься. Хватит, наконец, из меня детсадовца делать. Я за одно это лето на десять лет… — он хотел сказать «повзрослел», но, поняв, что глагол не отражает сути, тихо закончил: — Состарился.
Попадья снова наклонила голову, не спуская при этом с него своего светло-огненного взгляда:
— Там растворены в воздухе их последние муки. Запредельное отчаянье. И, да — смертный ужас. И кровь. Кровь продолжает вопиять к небу об отмщении, даже если ее давно смыли дожди. Этого еще надолго хватит… Со временем ослабеет, конечно, но не так скоро. Только когда простят — и забудут. Верней, когда уйдет последний, кто вспоминал.
— Я не забуду, — пробормотал, уставившись в плитку под ногами, глухо пробормотал Илья; и через много лет он помнил, что грязно-желтый восьмигранник меж двух его массивных ботинок был расколот точно пополам и сквозь трещину проросла единственная тонкая травинка.
Он опять отказался от чая — на этот раз просто потому, что чувствовал такую усталость, что валявшийся на полу этюдник казался неподъемным, и хотелось просто лечь навзничь, закрыть лицо локтем, поплыть куда-то…
— Одного не пущу. Провожу. Давай свой ящик, — приказала попадья.
Они шли быстро, широким шагом, не разговаривая и строго глядя каждый перед собой. Только теперь Илья отчетливо понял, что поселок этот — очень древний, и деревья здесь, в основном, вековые и старше. Что вокруг похоронено много жутких неразгаданных тайн — но все-таки не таких, к какой он сегодня невольно приблизился… На подходе к повороту в свой незаметный тупичок он забыл испугаться увидеть в нем белую машину с крестом — предвестницу очередного горя, ее вытеснили из сознания мысли о беде уже свершившейся и непоправимой — и, не дойдя, замер:
«скорая» грузно выехала, буксанув на повороте, и тяжело покатила прочь. В тот же миг рука Настасьи Марковны мягко сжала юноше локоть.
— У нас… Еще три дома в переулке есть, — малодушно пробормотал юноша, чувствуя, как дыхание перехватывает.
Они свернули.
— Нет. Это к вам, — попадья указала подбородком на знакомого Илье по прошлому участкового с богатыми усами, как раз закрывавшего за собой их калитку.
Участковый раздраженно шел прямо на опередившего спутницу Илью, но вдруг обогнул его и заступил дорогу Настасье Марковне.
— Ты чего это здесь?! — без всякого предисловия хамски гаркнул он ей в лицо. — Сказал — сиди в своей халупе и не шляйся — значит, сиди! Все не доходят руки двести девятую тебе оформить — ничего, дождешься как миленькая! Шастает она тут! А ну, проваливай, пока за решетку не упек!
Даже посреди всего липкого кошмара, вновь начавшего исподволь обволакивать сознание, Илья поразился тому, что усатый пигмей холуйского звания осмеливается говорить таким образом с интеллигентной, во всех смыслах на голову его выше женщиной. Кровь бросилась в лицо, заставив круто развернуться на ходу:
— Это мой друг, который идет ко мне в гости! Она ничего плохого не сделала! — дерзким юным петушком кинулся Илья на удивленно поводящего усами милиционера. — Почему вы с ней так грубо разговариваете?! Мы советские люди, и я не допущу…
— Кто тут советский человек — она, что ли? — с невыразимым презрением прервал участковый. — Не допустит он… Ты, парень, друзей-то с умом в следующий раз выбирай. А то, знаешь, — с кем поведешься… Она у меня скоро тут сядет лет так на дцать… Для начала на один годик, по майскому указу за тунеядство и нетрудовые доходы. Это мы быстро… Это мы умеем… А там — стоит только начать… Что — молчишь, святоша? — он снова переключился на стоявшую с неподвижным посеревшим лицом и стиснутыми зубами попадью. — Правильно. Не разевай пасть, чтоб пожалеть не пришлось. А ты, сынок, домой чеши по-быстрому. Там тетку вашу, или кто она вам, зашибло, так мать с сестрой ревут одна другой громче… — Он обернулся на дом, почесал затылок под форменной фуражкой, покачал головой: — Везет вам в этом году, ничего не скажешь: три несчастных случая, считай, подряд — и все в одном месте. И, главное, не подумаешь ничего такого — просто масть вам черная повалила… Но это не навсегда: потом красная попрет.
Виной всему оказался захламленный балкончик второго этажа, принадлежавший нежилой, тленом пропахшей комнате-кладовке, разобрать которую у матери руки не доходили второе лето. Правда, каждый член семьи, случайно завернув в нее с деревянной балюстрады, не единожды выходил оттуда, благодарно прижимая к груди нечто интересное, полезное или просто странное. Например, не далее как позавчера мама гордо вынесла овальный антикварный соусник расписного фарфора, говоря, что отмоет его и выставит на обеденный стол, наполнив сметаной, — но всезнающая и смешливая тетя Валя, лишь раз глянув на симпатичную вещицу, громко прыснула, что-то быстро зашептала в ухо маме — и у той постепенно начали округляться глаза, а потом она сконфуженно прикрыла рот рукой и тоже тихонько хмыкнула, с изумленной недоверчивостью вертя в руках свою находку; «У соусника — носик, а тут — овал!» — торжествующе закончила подруга, и женщины вместе пошли вниз по лестнице, не переставая неприятно хихикать. В начале лета отчим обнаружил некое ржавое колесо с застопорившей посередине стрелкой и торчащими во все стороны железными штуковинами, объяснив заинтересованному пасынку, что ему выпал уникальный шанс лицезреть воочию легендарную астролябию. Сам Илья в разное время разыскал там несколько пар крепких удобных ботинок, пришедшихся полностью впору, а также выволок и отчистил до сих пор верой и правдой служивший старинный кульман. Даже Анжела ухитрялась разжиться там какими-то недоломанными дореволюционными еще игрушками — на вкус Ильи, слегка жутковатыми (лысого плюшевого обезьяна Джаконю с мордой Джека-Потрошителя дядя Володя, помнится, даже пытался у падчерицы изъять, но столкнулся с таким оглушительным воем оскорбленной шестилетки, что обескураженно отступил). Анжела сумела даже, улизнув по-тихому с веранды от возившейся с живым еще Кимкой мамы, преодолеть баррикаду из затхлой мебели в пыльных чехлах, пробраться на тот самый балкончик и немедленно взгромоздиться там на хлипкий треногий табурет… Проказница чуть не сверзилась на землю со второго этажа: неосторожно схватилась за одну их двух круглобоких каменных ваз, украшавших углы балкона, — и тут выяснилось, что ваза ничем на закреплена или просто оторвалась со своего места: она зашаталась — и девочка вместе с ней. Отчим с Ильей, наблюдавшие драматическую сцену снизу, вдвоем рванулись в дом, предсказуемо столкнувшись в дверях, и несчастье непременно стряслось бы, если б Анжела не ухитрилась сама восстановить равновесие, да еще и принять при этом свой фирменный вид слегка нашкодившего пушистого котенка, что всегда мгновенно исключало любые попытки наказаний со стороны разгневанных и перепуганных взрослых…
Именно эта, уже раз провинившаяся и забытая на прежнем месте ваза теперь снова упала, но сама по себе. Прямо на затылок беспечно загоравшей в саду под балконом тети Вали… Оставив Анжелу «печь куличики» из песка на нагретых полуденными лучами ступеньках крыльца, Анна отправилась встречать разговорчивую пышнотелую молочницу, а потом, прижав к животу зеленый эмалированный бидон, полный теплого душистого молока, простодушно заболталась с ней в открытой калитке — не подозревая, что тем самым обеспечивает себе железное алиби. Короткий, жалобный, полный последнего недоумения крик прозвучал в ту секунду, когда беспечные собеседницы прощались, — но до дома нужно было еще добежать по садовой тропинке — и не расплескать драгоценное молоко… У крыльца стояла с остекленевшими от ужаса глазами и крупно тряслась пепельная, как перед обмороком, Анжела.
— Там… Там… — прошептала она, слабо кивая вбок и с шелестом оседая на ступеньку.
Анна подхватила ребенка, а молочница завернула за угол.
Соседи вызвали помощь и привели участкового. Валентина была еще жива, когда «скорая» увозила ее, но зрачки не реагировали на свет, из ушей и носа текли на коричневый дерматин носилок длинные пурпурные струйки. Хмурый доктор, торопливо залезая в машину, буркнул в сторону неостановимо рыдавшей и бившейся в пыли Анны, что перелом основания черепа редко заканчивается хорошо…
Поздно ночью, под обильным звездопадом — словно Боженька вдруг с чего-то решил накидать землянам полные горсти небесных алмазов — Илья и Настасья Марковна медленно шли по грунтовой дороге меж двух черных рядов треугольных крыш. Луна уже завалилась за одну из них, но звездный свет был так загадочно ярок, что путь перед ними лежал, будто серебряная ладонь огромного доброго волшебника. Попадья неуютно молчала, остро сдвинув брови, юноша не смел заговорить.
— Только до фонаря, — наконец, глухо сказала она, не поворачивая головы. — Дальше сама. Ты сейчас нужней своей матери.
А косой деревянный столб, увенчанный звенящей под жестяным колпаком лампочкой, был уж тут как тут, в десяти шагах. Илья решился:
— Я знаю, о чем вы думаете. Я же помню, что вы тогда, у пруда, сказали: случайность, совпадение, закономерность… И вы сейчас спрашиваете себя, не убийство ли это. Так?
Он хотел, чтобы получилось сурово и взросло, благо голос за лето созрел и окреп, — но нет, на последних словах мелькнула предательская сиплость.
Настасья Марковна остановилась и встала к нему лицом, голубовато мерцавшим, с четко обозначившимися провалами щек и глазниц.
— Спрашиваю? Зачем? Я знаю, — ответ прозвучал в ночи слишком резко, будто крикнула неясыть.
Илья стиснул зубы, исподлобья ища ее взгляд:
— Считаете — убийство? — на этот раз голос не дрогнул.
— Три убийства, — отозвалась попадья и добавила задумчиво: — Даже четыре, если считать кота…