Если добавить к моим собственным воспоминаниям рассказы друзей и близких, получится, что период нашей семейной жизни втроем относился ко времени проживания на авеню Сюффрен. Как ни странно, решение жить вместе было принято моими родителями уже после развода. Переезд на авеню Сюффрен в 1966 году был связан с тем, что мать хотела большей размеренности, большего порядка, ведь подле нее уже рос маленький ребенок, которому нужны были комната, игрушки — короче говоря, все то, что необходимо для успешного роста и развития малыша. Примерно тогда же мать наняла двух бразильянок — Оливию (кухарку) и Терезу (горничную), а также аргентинца Оскара в качестве шофера. К тому же помимо большого рыжего кота Милу в доме появился Вертер, щенок немецкой овчарки, которого мать взяла, поддавшись уговорам своей подруги Эльке, памятуя о своей любимице — пропавшей Юки.

Окружив себя прислугой, мать могла отныне пить свой полуденный чай и не нервничать по поводу того, пообедало ли ее драгоценное чадо (кстати, обедал я чаще всего с отцом). Квартира прекрасно подходила моим родителям: комфортная, чистая, светлая. В разных ее углах всегда стояли разноцветные букеты цветов. Тереза и Оскар быстро зарекомендовали себя как приятные, преданные, внимательные слуги. Когда я был еще совсем маленьким, Оливия впервые дала мне попробовать feijoada и другое национальное бразильское блюдо farofa — приправу из жареной маниоковой муки с кусочками сосисок, вареными яйцами и пряностями. Тереза убирала в моей комнате, а Оскар отвозил меня в школу, когда отец был занят. И хотя в шесть лет понятие «идеальный» представлялось мне довольно смутно, сегодня я с уверенностью могу сказать, что это слово как нельзя лучше характеризует мое детство.

Я вспоминаю ту дождливую ночь, когда мы с отцом, погрузив чемоданы и Вертера в машину, покинули Экемовиль. Мы ехали в Париж на маленькой «Феррари Калифорнии» (я пишу «маленькая», поскольку это была двухместная модель «SW» с откидным верхом и укороченной базой, и места в ней было так мало, что мне приходилось брать Вертера к себе на колени). Машины этой серии даже спустя пятьдесят лет остаются в отличном состоянии и вызывают настоящий фурор на выставках и салонах антикварных автомобилей. Даже бывшая «Феррари» моей матери, находившаяся в крайне плачевном виде (поскольку принадлежала потом некоему режиссеру, который совершенно о ней не заботился), была отреставрирована и продана с молотка в 1990 году, в Женеве, как «наследие Саган». И тем не менее ее замечательный двигатель V12 был хрупким и до неприличия капризным. В пробках мотор перегревался, а в холод или дождь и вовсе отказывался заводиться. Мать купила «Феррари» в 1965 или 1966 году (до этого она ездила на сером «Ягуаре-и-тайп»), после чего у нее с машиной установились оживленные — порой даже слишком — отношения. Новая «Феррари» была настолько маневренной, что мать, опьяненная быстрой ездой, представляла порой, что машина ездит сама по себе и самостоятельно отвозит вас туда, куда вы ей скажете. Люди из этого автомобиля всегда выходили слегка растрепанными, но зато жутко довольными. Но единственным недостатком этой машины был капот. Порой он часами отказывался закрываться, что приводило мою мать в бешенство. Этот досадный дефект раздражал ее так сильно, что однажды, утомившись после очередных экзерсисов с капотом, мать просто отдала машину своим друзьям. Несколько лет спустя я увидел маленькую «Калифорнию» в Париже. На ней был свежий слой черной краски (успевший уже слегка запылиться), но я все равно ее узнал — по чистому, глубокому реву двигателя, коим так славятся итальянские машины.

Итак, шел проливной дождь, а мы с отцом ехали по национальной трассе № 13 в Париж. Бедняжка «Феррари» без конца окуналась в лужи, а дождь с ветром в конце концов настолько доконали ее, что она начала ворчать, сипеть, а потом неподалеку от Эврё и вовсе заглохла. А дождь все лил как из ведра и, по-моему, даже усилился. Мы были одни в кромешной темноте посреди какой-то нормандской деревушки. Мой отец кое-как вытолкал машину на обочину, взял собаку в одну руку, меня с багажом — в другую и каким-то чудом умудрился выторговать нам номер в ближайшей гостинице, где мы проспали, как убитые, до самого утра. Это спасение от водной стихии стало одним из тех событий, что я помню ярко и отчетливо даже сейчас.

В шесть лет я был весьма далек от того, чтобы заметить трещину, появившуюся между отцом и матерью. Мои родители вели разгульный образ жизни, поздно ложились и поздно вставали. При этом жизнь моей матери наполняли ее книги, многочисленные проекты, публикации: не проходило и дня, чтобы она не встречалась с агентом, не беседовала с издателем, не обсуждала вопрос об экранизации очередного произведения или не давала интервью. Мой отец разделял ее любовь к праздникам, однако скульптура больше не вызывала в нем такого энтузиазма, как раньше, когда он жил один. Поэтому очень скоро ваяние отошло на второй план, уступив место беспечному увеселению. С тех пор как Боб встретил мою мать, он все более отдалялся от своего занятия, пока не позабыл его совсем. Решив жить с матерью, он тем самым был вынужден отказаться от своей мастерской на Монмартре.

Вероятно, именно эта отцовская инертность, несостоятельность и безответственность (которые, впрочем, шли рука об руку с его неотразимым шармом и независимостью от мирских благ) вкупе с алкогольной зависимостью начали раздражать мою мать. Она стала внимательнее приглядываться к Бобу, а тот, как оно обычно бывает, стал совершать ошибку за ошибкой, оплошность за оплошностью. Как-то раз, на выходные, они взяли автомобиль напрокат (их собственный был в ремонте). Мать попросила отца вернуть машину в агентство по найму в понедельник утром, но тот находил тысячу причин, чтобы не делать этого. В результате сумма за аренду машины выросла до колоссальных размеров. Мать была настолько раздражена, что не заметить это было невозможно.

Я полагаю, что именно тогда отец (уже отлично владевший французским языком) решил заняться литературным переводом. Ведь он делил жизнь с женщиной, чьи романы переводились на восемнадцать языков мира, в том числе и на его родной — английский. Американский издательский дом «Пенгуин Букс» заказал ему перевод книги «Сигнал к капитуляции», которая была опубликована в США в 1966 году, а также «Ангела-хранителя», изданного в 1968-м. Обе книги, вышедшие на английском языке, были отмечены за потрясающую переводческую работу, несмотря на то что отец впервые пробовал свои силы на новом поприще. Несколько лет спустя ему предложил работу Жан Дюбюффе, друг Франсуа Жибо. Предметом работы стал труд самого художника, перевод которого вызвал у отца огромные сложности. Мы с отцом уехали на пасхальные каникулы в Нормандию. Там я катался на велосипеде, играл в мяч с собакой, и все это время отец, выражаясь фигурально, рвал на себе волосы, склонившись над своим «Ремингтоном».

Мне тогда было всего четырнадцать лет, но я до сих пор вижу перед собой эту картину: за большим столом сидит отец, обхватив голову руками, а на лице его написано глубочайшее отчаяние и безысходность. По его словам, это объемное произведение стало для него сущим кошмаром, полным запутанных абстрактных теорий и непонятных технических терминов, в которых не разбирался решительным образом никто.

Мать тоже делала все возможное, чтобы помочь отцу работать. Она сама на протяжении почти семи лет обеспечивала ему счастливое, беззаботное существование и знала, что хотя отец и обладал неплохой работоспособностью, раскачаться после затяжного безделья ему было тяжело. Тем не менее она нашла для него должность креативного редактора в большом рекламном агентстве «Публисис», расположенном на Елисейских Полях. Эта работа как нельзя лучше подходила моему отцу: он не был лишен чувства юмора, обожал французский язык и его тонкости и ко всему прочему обладал нескончаемым запасом всевозможных оригинальных идей.

В ходе одного из совещаний, когда все мучились, подбирая слово, которое вызывало бы ассоциацию со свежестью и новизной (речь шла о новом йогурте), мой отец вдруг воскликнул: «Yoplait!» Я всегда думал и по-прежнему в этом убежден, что именно он придумал это слово, ставшее сегодня таким известным. Он также подсказал некоторое время спустя идею создания целого спектра перевязочных материалов темных оттенков, которые не так бросались бы в глаза у людей с другим цветом кожи. Впрочем, эта идея так и не имела продолжения — к его великому сожалению.

Недели шли за неделями, и отец стал появляться в офисе «Публисис» все реже. Гораздо больший интерес у него вызвало кафе на первом этаже здания, где он ежедневно заводил новые знакомства, будучи при этом вдали от корпоративной иерархии, нудных отчетов и бесконечных хлопот. Его пристрастие к алкоголю начало постепенно тревожить мою мать. Зеленого змия она считала не столько причиной глупых, пьяных выходок Боба, сколько проблемой, способной окончательно поставить крест на его образованной, элегантной, умной личности. Будучи бессильной что-либо сделать, она наблюдала за тем, как Боб, мужчина, с которым она провела восемь лет своей жизни, отец ее ребенка, стремительно разрушает себя у нее на глазах. В какой-то момент ей удалось до него достучаться, и ценой больших усилий и не меньших финансовых затрат отцу установили в желудке специальный имплант. Это было своего рода вечное лекарство: имплант провоцировал головокружение и тошноту всякий раз, когда пациент брал в рот хоть каплю алкоголя. Доказательство действенности операции последовало незамедлительно. Спустя всего несколько дней отец вернулся в клинику и потребовал у врача, чтобы из его желудка извлекли это инородное тело, которое лишь портит ему жизнь. Разумеется, противиться воле отца никто не стал. Имплант вынули, а смятение моей матери лишь усугубилось, тем более что предыдущие попытки лечения не принесли никаких результатов.

По-настоящему серьезно к проблеме отца мы с матерью стали относиться лишь намного позже. К тому времени уже все знали о его пагубном пристрастии к алкоголю, но вынуждены были признать свое полнейшее бессилие в попытках уговорить Боба лечиться. Когда речь заходила о его личной свободе и праве выбора, отец проявлял поистине поразительное упрямство и выдержку. При этом он вежливо мог послать ко всем чертям как незнакомых моралистов, так и вполне дружелюбных близких, например, своего друга Франсуа Жибо или даже мою мать. Так или иначе, после нескольких бесплодных попыток переубедить отца все в итоге умывали руки.

Мои родители всегда ненавидели конфликты, так что когда напряжение между ними становилось совсем уж невыносимым, они предпочитали скорее избегать друг друга, чем выяснять отношения. Обычно мой отец собирал вещи и уходил к Франсуа Жибо, проживавшему на улице Месье. Его уходы никогда не были слишком уж длительными и мучительными, как думали многие. Я вспоминаю, что отец, называвший меня «сынком», всегда был очень привязан ко мне. Моим воспитанием занимался именно папа, озабоченный ролью отца и наставника. Его теплая любовь к французскому языку побудили меня в пять или шесть лет начать заниматься письмом, грамматикой и орфографией. Мой отец с особой терпеливостью проявлял образцовую строгость во всем, что касалось выполнения домашних заданий. Он также привил мне любовь к классической музыке. Впрочем, ему и невдомек было, что в какой-то момент меня обуяла паника. Дело было так. Отец хотел научить меня различать звучание инструментов в симфоническом оркестре и делал это на примере прокофьевского «Пети и волка». Раз за разом он заставлял меня переслушивать партитуры, в которых каждому персонажу соответствовал свой характер и музыкальный инструмент: легкая, быстрая птичка ассоциировалась с флейтой, проказливая кошка — с кларнетом и так далее. Помимо медленных, торжественных духовых партий и напряженной перкуссии в конце симфонической сказки, когда появляются охотники, больше всего меня пугал момент, где волк целиком проглатывал утку. Дело в том, что у меня уже был печальный опыт знакомства с волком, когда я жил у дедушки с бабушкой, а Джулия читала мне перед сном книжку «Коза господина Сегена». В общем, мое музыкальное воспитание было неразрывно связано со страхом: страхом перед волком, когда рядом со мной находился отец, и страхом перед моим учителем сольфеджио, когда рядом со мной была мама (вместе с ней мы одно время брали уроки фортепиано, но они были настолько скучными, что мы забросили занятия, не успев толком ничему научиться).

В 1969 году мы с матерью покинули дом на авеню Сюффрен и переехали в XVI округ, на улицу Генриха Гейне, где обосновались в большом особняке с садом. Мои родители тогда переживали второе расставание. После развода в 1962 году они больше не жили под одной крышей, однако не прерывали свою любовную связь. По их собственному признанию, они еще долгое время были любовниками, даже после этого второго разрыва.

Для наших встреч с отцом мы выбрали особые дни. Мы сразу же составили себе расписание: в то время школьники были свободны по четвергам, поэтому с отцом мы виделись в среду вечером или в четверг днем, иногда он приезжал на выходные. Каждая встреча с отцом была прямо-таки пропитана духом приключений. Мы всегда брали машину (я любил ездить в такси), а обедали в отличных ресторанах. К примеру, мы частенько бывали в «Вестерне», ресторане американской и техасской кухни, расположенном в здании отеля «Хилтон» на авеню Сюффрен. Там мы могли отведать всевозможные говяжьи стейки, потрясающий чили из красной фасоли и мой любимый домашний хлеб с немного сладковатым привкусом. Еще нам с отцом очень нравился японский ресторан на бульваре Сен-Жак. Там можно было наблюдать за тем, как шеф-повар обжаривает креветки вместе с кусочками говядины и курицы на специальной металлической подставке, а затем — с пылу с жару — еду относят посетителям. Под конец мы обычно ходили в кино, причем фильм выбирали с особой тщательностью, и я не помню, чтобы хоть раз заскучал на сеансе. Наши регулярные встречи сделались мне по-настоящему дороги. Я рос, менялся, становился взрослым человеком. Незаметно наступил тот период, когда я перестал называть его «папочкой» и перешел на «папу», что куда больше подходило юноше моих лет.

Мы редко говорили по-английски. Отец не просил об этом, и так было даже лучше, потому что я мог говорить лишь на том английском, который изучал в школе, а он не имел ничего общего с английским из фильмов или нью-йоркским диалектом. Складывалось такое ощущение, что отцу было просто тяжело изъясняться на родном языке. Когда они с матерью были в Манхэттене, Боб не проронил ни слова по-английски. Матери пришлось говорить за обоих, кое-как, коверкая слова, заказывать завтрак в номер и объяснять таксисту маршрут. Кому-то эта история может показаться забавной, но моя мать с тех пор поклялась никогда больше не ездить в Америку.

По-мужски мы впервые побеседовали с отцом, когда мне было лет двенадцать. В то время у матери на улице Гинемер гостила восхитительная юная особа южноафриканского происхождения по имени Франсуаза Жанмэр. Чувственная, полная очарования и веселой естественности Франсуаза привлекала многих молодых людей, в числе коих были и мамины знакомые, такие как Бернар Франк или Жак Делайе. Таким образом, у Франсуазы Жанмэр была своя коллекция любовных авантюр, однако все ее «дружки» (исключая, разумеется, Бернара Франка) были по большей части ее не достойны.

Именно тогда она завязала отношения с Альбером Дебаржем, помощником генерального директора фармацевтической компании. Она любила его, а он обращался с ней как с игрушкой, да вдобавок посадил ее на иглу, пристрастив к известным наркотическим субстанциям. Мать вырвала подругу из когтей этого чудовища, когда бедняжка Франсуаза была уже на грани. Так она переехала жить к нам, на улицу Гинемер, что напротив Люксембургского сада. Мать хотела ее защитить, но оказалась абсолютно бессильной, поскольку вскоре Франсуаза вновь без памяти влюбилась в такого же наркомана, как и она сама. Случилось так, что парень скончался от передозировки в туалете одного известного парижского кабаре. Его внезапная смерть, произошедшая прямо в разгар спектакля, очень напугала владельцев заведения. Дабы не предавать дело огласке и не сеять панику среди посетителей, было принято решение использовать тело молодого человека как элемент в импровизированном танце, и так незаметно вынести его из кабаре. Все было проделано так искусно, что посетители ничего не заподозрили. В пять часов утра, узнав печальную новость, Франсуаза Жанмэр наглоталась наркотиков и впала в полуобморочное состояние. Я помню, как на рассвете меня разбудили возбужденные голоса врачей «Скорой помощи» и спасателей, доносившиеся из-за двери моей спальни. Но тут пришла Тереза, взяла меня за руку и увела в другую часть дома. Спасатели столпились в дальнем коридоре, где располагались наши с Франсуазой спальни: повсюду стояли медицинские чемоданчики и кислородные баллоны. У входа в комнату на носилках лежала Франсуаза, и доктор пытался привести ее в чувство. Подобная сцена столь близкого знакомства со смертью должна была напугать двенадцатилетнего подростка. Однако я с живым интересом разглядывал каски, кожаные костюмы и инструменты спасателей — само же происшествие как-то прошло мимо меня.

Франсуазу Жанмэр спасли. После недолгого пребывания в больнице она вернулась к нам, а еще через несколько месяцев… влюбилась в какого-то богатого англичанина. С тех пор она не притрагивалась к наркотикам. Я же начал замечать, что после пресловутой попытки самоубийства, приключившейся с Франсуазой Жанмэр, мой отец возненавидел все, что было связано с наркотиками и прочими психотропными веществами. Несколько раз он читал мне о вреде наркотиков и последствиях их употребления, а также взял с меня обещание ни при каких обстоятельствах не испытывать их действие на себе. Подобные тревожные замечания с его стороны, повторявшиеся с завидной регулярностью, казались мне порой неоправданными, а иногда даже излишне назойливыми. Я был удивлен тем, насколько часто отец возвращается к этой теме, притом что сам он ни разу не пробовал наркотики, за исключением пары случаев — и то по чистой случайности. Он рассказывал мне о злополучном вечере, проведенном в гостях у вышеназванного господина Дебаржа. То немногое, что он поведал о событиях той ночи, представилось мне настоящим кошмаром, сопровождаемым ужасающим чувством полнейшей безнадежности. Мой отец считал (и вполне обоснованно), что наркотики пагубным образом влияют на поведение человека, разрушая таким образом его отношения с близкими. Они истощают человека как физически, так и морально, делая его одержимым, эгоистичным и бесконечно одиноким. И ему было невыносимо осознавать, что Франсуаза Жанмэр, эта красивая молодая женщина, может однажды стать чем-то вроде второсортной ткани: рыхлой, блеклой, потертой и никому не нужной. Думаю, что в столь агрессивном отношении отца к наркотикам сыграл и тот факт, что мать после аварии периодически прибегала к использованию сильнодействующих болеутоляющих средств. Отцу приходилось терпеть ее внезапные перемены настроения, необъяснимые капризы и странное поведение, причиной которых, очевидно, были именно наркотики.

Когда в начале 1970-х годов Боб переехал в особняк Сен-Симон к своему другу Франсуа Жибо, проживавшему на улице Месье, он еще не знал, что больше не вернется к моей матери. Этот особняк стал его святилищем — особым убежищем, где можно было пережить грозу, порой захлестывавшую разведенных любовников. Франсуа всегда был готов выслушать моего отца, предложить ему свою дружбу, участие и выделить личное пространство, то есть спальню, рабочий кабинет и отдельную ванную. Я подозреваю, что в ходе этих визитов отец осознал, что Франсуа для него — больше, чем просто друг. Их объединяли схожие вкусы в музыке, живописи, а также любовь к путешествиям. Это были два оригинала, умевшие дистанцироваться, когда это было необходимо, но которых объединяли их щедрость, юмор, забота о других, любовь ко всему человечеству. Возможно, что именно Франсуа, который уже работал тогда над творчеством Селина, открыл для моего отца этого автора, для которого он стал официальным биографом.

На новом месте отец тотчас же познакомился со всеми соседями, которых видел в кафе, где проводил большую часть времени. Его быстро приняли, полюбив за общительность, ум и щедрость. А поскольку отца совершенно не заботил ни внешний облик, ни достаток собеседника, он был одинаково приветлив и искренен как с богатыми дамами из роскошных особняков, так и с рабочими, смотрителями или солдатами республиканской гвардии. Они, в свою очередь, отвечали Бобу той же дружелюбной признательностью. Сколько раз мне доводилось слышать хорошие слова в его адрес, восхищение его человечностью, воспитанностью и добротой! Тем больше я был неприятно удивлен и раздосадован заявлением одного писаки о том, что мой отец, «будучи иностранцем и так и не найдя своего места в жизни, остался чужим для всех — даже для самого себя, — а следов после себя оставил не больше, чем как-нибудь уличный кот». Так вот, мой отец свое место в жизни нашел: это было место сердечности, дружбы, великодушия и понимания.

Но даже несмотря на то что отец окончательно перебрался на улицу Месье, а я остался на улице Генриха Гейне, мы продолжали видеться все чаще. Он привил мне любовь к классическим музыкальным произведениям — в особенности к лирике. Он мгновенно мог по голосу отличить того или иного певца или певицу и был без ума от Пуччини, Верди, Вагнера и Беллини. Питая истинную страсть к опере, он посещал практически все премьеры: в этом ему помогал его друг Франсуа. Он же ввел моего отца в закрытый клуб настоящих ценителей музыки, которые регулярно устраивали совместные поездки в Лондон или Милан, чтобы послушать Пласидо Доминго или Лучано Паваротти. Отец начал путешествовать вместе с ними, и очень скоро его тонкий музыкальный слух сделал его первым музыкальным знатоком в этой компании. Когда во время антракта или после спектакля возникал спор по поводу нового солиста — это контратенор или сопрано? — или о том, сколько именно скрипок в оркестре, кто-нибудь обязательно восклицал: «Так давайте спросим у Боба, он точно знает!» И отец действительно отвечал — на любой вопрос и без малейшей запинки, — добавляя, как будто между прочим, что кларнет низкого строя как-то слегка фальшивил…

Мне было четырнадцать лет, когда отец впервые отвел меня в Оперу Гарнье на «Богему» Пуччини. Сказать, что я был счастлив, значит не сказать ничего. Зал оперного театра представлялся мне неким заоблачным местом, отведенным лишь для горстки избранных, где под пристальным вниманием зрителей разыгрывалась своего рода таинственная литургия, наполненная мириадами огней, костюмов и звуков. И радости моей не было предела, когда все действительно оказалось точь-в-точь, как я себе и представлял. Мы потом возвращались в Оперу Гарнье несколько раз, пока не было принято решение об открытии Оперы Бастилии. Отец предлагал мне выбрать, на что пойти: Верди, Пуччини, Гуно, Моцарт, Вагнер… По-моему, последней оперой, на которую мы ходили вместе с отцом, была осовремененная версия «Волшебной флейты» Моцарта, поставленная Бобом Уилсоном.

Так, к семнадцати или восемнадцати годам, под влиянием Боба Уилсона, Моцарта, директора Парижской оперы и Франсуа Жибо, я начал разделять музыкальные вкусы отца. С другой стороны, я разделял литературные вкусы матери, чему в немалой степени поспособствовал мой директор школы, готовивший школьников к сдаче выпускных экзаменов по французскому языку. Беседуя с отцом за ужином, я спрашивал, что он думает о той или иной книге, которую мне посоветовала прочитать мать, и — напротив — когда я разговаривал с матерью, я неизменно спрашивал ее мнение о прослушанных вместе с отцом музыкальных произведениях.

Когда я учился в десятом классе, моя успеваемость в школе заметно ухудшилась. Тогда я решил уйти из школы в Сен-Сюльпис, где проучился шесть лет, и поступить в другое учебное заведение, где целенаправленно готовили к сдаче выпускных экзаменов. Я считал, что только так смогу блестяще сдать экзамены по всем дисциплинам. Чтобы поставить школьное руководство в известность относительно моего ухода, родители пришли к моему директору, господину Пулену. Тот был как две капли воды похож на Анри Фламмариона — издателя моей матери, с которым она была на ножах. В результате беседа затянулась не на одну неделю. Всякий раз мать приводила в школу отца, взывая к его отеческим обязанностям следить за отметками сына. Во время бесед с директором отец почти всегда молчал, его лицо выражало крайнюю степень смущения, однако, несмотря на это, у директора сложилось впечатление, что перед ним сидел человек, крайне озабоченный успеваемостью своего отпрыска. Когда же мать попросила меня назвать ей причины плохих оценок по французскому языку, я ответил, что мне не нравятся школьные тексты, а некоторые авторы вообще нагоняют тоску. Тогда она попросила показать ей список авторов, которых мы проходили в школе, и почти сразу же наткнулась на «Новых аристократов» Мишеля де Сен-Пьера. Мне до сих пор остаются неясны причины столь острой неприязни матери к этому писателю, но, как бы то ни было, после этого случая я тотчас же покинул школу.