Уход из Сен-Сюльпис стал лишь началом черной полосы в моем образовательном процессе. В учебном заведении имени Карла Великого, куда я перешел, было прямо-таки зашкаливающее количество лодырей из зажиточных семей, чьим основным времяпрепровождением были развлечения, но никак не занятия. Однако, как ни странно это прозвучит, в ночь перед моим совершеннолетием я остался дома (не помню, правда, было это желание моих родителей или же моя собственная инициатива). По субботам, вечером, я начал ходить в клубы с друзьями и танцевать на дискотеках, почти как мать в моем возрасте. Она называла моих приятелей «лентяями», несмотря на то что я поддерживал с ними связь еще довольно долго. Но по-настоящему я узнал, что такое ночной клуб, лишь в июле 1980 года, когда Бернар Франк впервые отвел меня в «Нью-Джиммиз». На мое восемнадцатилетие мать устроила потрясающий сюрприз: предоставила мне и всем моим друзьям квартиру на улице Алезья с накрытым столом и личным метрдотелем, разливавшим нам шампанское. Увы, в мой первый «взрослый» вечер я выпил столько, что мучился потом всю ночь. Несколько дней спустя мать захотела отпраздновать мой день рождения в тесном кругу, и мы вдвоем решили поужинать в роскошном ресторане «Тур д’Аржан». Мой крестный, Жак Шазо, подарил мне тетрадь в кожаном переплете эпохи XIX века, на первой странице которой он написал: «С днем рождения, малыш. В восемнадцать лет твоя жизнь только начинается. Крестный». По-моему, тогда он не застал меня дома, поэтому оставил подарок на крышке фортепиано. Совершенно случайно на тетрадь наткнулся Бернар Франк и приписал на второй странице: «С днем рождения, Дени. Жизнь никогда не начинается с банальностей. Бернар».
На страницах этой книги я незаслуженно обделил вниманием своего крестного, хотя он действительно образцово выполнял свою роль. Еще до моего рождения было принято решение, что именно Жак Шазо станет моим духовным родителем. Согласно традиции, если что-то случалось с биологическим отцом, забота о ребенке ложилась на плечи отца духовного, и лучшую кандидатуру, чем Жак, для этого было трудно найти — он и впрямь был человеком с большой силой духа и проницательным умом. Жак воспринял роль крестного отца чрезвычайно серьезно, и не только потому, что был верующим. Он питал глубокую привязанность и нежность к моей матери. Незадолго до моего крещения Жак наведался в ювелирный дом «Бушерон» и решил купить мне цепочку для медальона с изображением святого Дионисия. Продавщица в мастерской предложила ему медальон с обезглавленным святым, поскольку по легенде Дени, будучи первым парижским епископом в 272 году, был обезглавлен, но пронес свою голову еще шесть километров, прежде чем упасть на том самом месте, где сейчас стоит базилика Сен-Дени. Тогда слегка обескураженный Жак попросил, если можно, в порядке исключения вернуть голову на ее законное место — на шею святого — во время гравировки.
Жак совершенно справедливо мог собой гордиться. Он был действительно образцовым крестным и всегда тщательно исполнял свои права и обязанности как передо мной, так и перед Богом. Каждый год он звонил мне и поздравлял с днем рождения, приглашал вместе отужинать где-нибудь, например в ресторане «Липп», или водил меня в «Синего гнома» — самый красивый детский магазин игрушек в Париже. Жак рассказал, что когда мне было четыре года или около того, я буквально покорил всех продавцов этого магазина. Дело было так: на втором этаже «Синего гнома» был установлен специальный бассейн, в котором плавали игрушечные кораблики на батарейках. Один из корабликов, очевидно, сломался и никак не желал продолжать свое плавание. У меня дома было много игрушек, и я знал, что главной причиной подобных «поломок» была неправильно установленная батарейка, то есть перепутанные местами «плюс» и «минус». Тогда я просто вставил батарейку, как нужно, и кораблик заработал.
Сколько себя помню, Жак всегда просил, чтобы я его называл «крестным» и никак иначе. Однажды, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, я, забывшись, назвал его Жаком. Он жутко рассердился и принялся объяснять мне (что лишний раз подтверждало его тактичность), что не переносит даже малейшей двусмысленности, если мы с ним вместе обедаем в «Липпе» или в любом другом месте. У окружающих ни в коем случае не должно было и мысли возникнуть о том, что я мог быть его «жиголо» или «дружком». Все знали о его гомосексуальности, и Жак боялся, что мои к нему обращения по имени или на «ты» могли быть истолкованы превратно.
Я не раз пытался успокоить его, говоря, что мне совершенно безразлично мнение других людей, что досужие языки всегда найдут тему для сплетен, что я в любом случае буду его любимым крестником, — но он оставался непоколебим. «Называй меня „крестным“», и все тут.
Истинный дух свободы я ощутил, только когда мне исполнилось восемнадцать лет, и главным моим другом в тот период был отец. Я поверял ему все свои первые сердечные тайны, иногда не слишком удачные, и просил у него совета. Я интересовался всеми книгами, которые он недавно прочитал, о фильмах, которые собирался смотреть. Мой отец всегда был для меня крепкой опорой и бесценным советчиком, когда мое сердце требовало покоя, а разум — информации. Именно отец посоветовал мне прочитать книгу Уильяма Стайрона«И поджег этот дом», которая произвела на меня неизгладимое впечатление и до сих пор входит в список моих любимых книг, за что я бесконечно признателен Бобу.
Мать, узнав о моем пристрастии к этой книге, заметила, что и сама без ума от произведений этого писателя. Кстати сказать, она пару раз встречалась с самим Стайроном в Париже и даже поддерживала с ним какие-то отношения. При каждой встрече они бросались друг к другу в объятия, но не как любовники, а как давние хорошие друзья. Друзья, которые были знакомы друг с другом чуть ли не всю жизнь, которые привыкли всем делиться и у которых совпадали не только отношение к жизни, мысли, но даже и слова, вырывавшиеся порой из их уст одновременно. Моя мать познакомила меня с восторженным Уильямом Стайроном в аэропорту Отёйя, после умопомрачительных скачек, в которых Быстрый Стяг завоевал, пожалуй, самую оглушительную из своих побед. Из всех произведений Стайрона мать отдавала особое предпочтение роману «Ложимся во мрак» и считала, что ничего прекрасней в своей жизни она не читала. Признаться, сам я не осилил ее даже с трех попыток. Раздосадованный, я бросился покорять другие литературные вершины Стайрона: «Долгий марш» и «Признания Ната Тернера» — но нашел их куда менее привлекательными, чем потрясающий роман «И поджег этот дом». Тогда отец посоветовал мне прочитать «Шум и ярость» Уильяма Фолкнера, полное собрание сочинений которого я обнаружил в библиотеке матери. Фолкнера я читал почти с таким же удовольствием, как и Стайрона, а его «Сарторис» и «Святилище» понравились мне даже больше «Шума и ярости». Когда я поделился с родителями своими впечатлениями от прочитанного, они после продолжительных обсуждений согласились с моей «классификацией». Однако литературные вкусы моей матери были очень разнообразны. Например, у одного из ее любимых авторов — Стендаля — ей нравилась «Пармская обитель». Она прочитала ее прежде знаменитого романа «Красное и черное», который, кстати, считала весьма посредственным произведением. У Хемингуэя, по ее мнению, я должен был обязательно прочитать сначала «Прощай, оружие», а уже потом «Старик и море». Похожим образом дело обстояло и с Маргерит Дюрас: мать посоветовала мне читать «Любовника» строго после «Лошадок Тарквинии». К Прусту тоже был особый подход. Знакомство с этим писателем я должен был начать с его цикла «В поисках утраченного времени», но сначала мне следовало познакомиться с «Беглянкой», а уж потом прочитать «По направлению к Свану». До пятнадцати лет моя мать каждое лето проводила у бабушки в Кажаре, где много времени проводила на душном, жарком чердаке, в окружении книг Достоевского и Монтеня. Именно в один из таких жарких дней на чердаке она и наткнулась на один из томов «Поисков» Марселя Пруста — на «Беглянку». После этого мать советовала всем начинать «Поиски» именно с этого романа.
В «Беглянке» мы сразу же оказываемся в центре драматических событий, и это «единственный раз, когда Пруст дает волю случаю, а случай является читателю в виде телеграммы: „Мой бедный друг! Нашей милой Альбертины не стало“».
А поскольку о Прусте мы беседовали довольно часто, и он еще не успел мне надоесть, я действительно начал читать «Поиски» с «Беглянки», как и советовала мне мать. К сожалению, я порядком запутался в текстах Пруста. Иногда мне даже казалось, что я нахожусь на арене, а авторская мысль, подобно дикому животному, швыряет меня от одного ее края к другому. При этом я упорно продолжал читать. Мной двигало неодолимое желание познать непознанное, в результате чего мой нетерпеливый беспокойный ум запутывался еще больше. Как говорила моя мать, можно было десять раз перечитать Пруста, но так никогда по-настоящему его и не узнать.
Я помню, что те немногие увесистые тома поэтов Плеяды, что присутствовали в библиотеке моей матери, практически никогда не покидали своих полок. В детстве я объяснял это тем, что у них существовали куда более легкие, карманные аналоги, которые можно было всегда взять с собой. Но позже я все-таки задумался о том, насколько загадочно и непостижимо выглядит монолитная твердь поэтических томов, в то время как вокруг, в библиотеке, всегда происходил настоящий круговорот книг. Каждую неделю матери приходили большие конверты или коробки, доверху забитые лучшими литературными подборками издателей, журналистов и переводчиков. Получая десять авторских экземпляров «Женщины в гриме» на словацком языке или «Неясного профиля» на финском, мать всегда подолгу размышляла, куда бы их поставить. В итоге они неизменно оказывались на самой дальней полке, обреченные на вечное изгнание. Но были книги, которые мать покупала сама, в «Ля Юн» или в «Драгстор Публисис» в Сен-Жермене. Обычно она отправлялась за покупками ночью на своем «Остин Купере», а возвращалась с огромными пакетами, набитыми книгами буквально под завязку. Возвращаясь к поэтам Плеяды, хотелось бы заметить, что один том я как-то раз все же открыл. Правда, мне пришлось его тотчас закрыть — меня отпугнули тысячи страниц, набранные мелким шрифтом, живо напомнившие мне маленькие пухлые молитвенники, которые я видел в церкви, куда мы ходили с бабушкой. Лишь много позднее я осознал, что произведения поэтов Плеяды были не чем иным, как литературной библией!
В тот период, когда я начал открывать для себя Фолкнера, Фицджеральда, Джойса и многих других знаменитых писателей, у меня было предостаточно времени для чтения: я уехал в Экс-ле-Миль, расположенный неподалеку от Экс-ан-Прованса, для прохождения военной службы. Мои родители считали, что я должен выполнить свой воинский долг как можно раньше. Как говорил сам отец, используя свое любимое выражение, это было «дело доброе». Однако он испытал облегчение, узнав, что я не попаду в ряды американской армии. Будучи бывшим солдатом США, он был прекрасно осведомлен о военной активности американцев и не мог быть полностью уверенным в том, что его «паренька» не пошлют куда-нибудь в Панаму или на Гренаду. США всегда имели противников, которым приходилось противостоять.
Несмотря на то что война была чуть ли не единственной сферой, в которой моя мать совершенно не разбиралась, она все равно настояла на том, чтобы я отслужил в армии. Она полагала (увы — на мою большую беду), что армия является ключевым элементом в вопросах воспитания любого мужчины. Военная служба, говорила она, обладает той отличительной уникальной особенностью, которая позволяет хотя бы один-единственный раз в жизни встретить людей, чьи происхождение, привычки и круг общения кардинальным образом отличаются от ваших.
Для многих юношей это была потрясающая возможность, как говорится, на других посмотреть да и себя показать. Мать думала, что подобное средоточие молодых умов, точек зрения и социальных статусов должно было поспособствовать развитию взаимопонимания, а следовательно — терпимости. Но у меня в то время было лишь одно желание: сбежать или поскорее уволиться из армии. Я добросовестно прослужил полгода, по истечении которых был признан психически нездоровым. Вернувшись в Париж (кажется, это был май), я оказался буквально очарован первыми запахами лета. Я навестил отца, но он выразил крайнюю обеспокоенность моим скорым возвращением из армии. Не то чтобы он был очень раздосадован тем, что я не смог довести «доброе дело» до конца, нет — скорее его волновала реакция матери: она была такой же, как несколько лет назад, в школе, когда я получал плохие отметки.
Следующие десять лет я, так же как и раньше, провел с отцом. Мы могли видеться, когда хотели. Я стал уже совсем взрослым и мог говорить с ним на разные темы уже без всякого стеснения. Даже если иногда он становился сдержанным и замкнутым, выказывая свое недовольство ходом беседы, это означало лишь то, что нужно было всего-навсего сменить тему разговора. В то время я еще слабо осознавал все масштабы его музыкальных увлечений и сегодня жутко жалею, что слишком мало говорил с ним о современной музыке. В действительности в этом вопросе наши вкусы с ним сильно расходились: отец питал исключительное пристрастие к классической музыке и лирическому искусству, в то время как я любил соул, рок, классический джаз, а особенно джаз-рок, который я обожал настолько, что возводил его в ранг классики современного искусства.
Его багаж знаний в области искусства и музыки был огромен, мой же — ничтожно мал. Разумеется, я был знаком с наиболее известными произведениями Моцарта, Шопена, Штрауса и некоторых других композиторов. Но часто наши разговоры не клеились: я бы очень хотел дать послушать отцу альбом «Четыре угла» группы «Йеллоуджекетс», Лайла Мэйса или, скажем, Пэта Метани. Хотел бы, чтобы он оценил эту музыку и поставил ее в один ряд со своими излюбленными композициями. Чтобы он поделился со мной своим восторженным мнением и признал, что лучшие образчики современного джаза ни в чем не уступают классическим пассажам… Вместе мы посещали только оперу, но ни разу не были ни на одном концерте современной музыки, и я до сих пор спрашиваю себя: какова бы была реакция отца, если бы я привел его в один из тех концертных залов, где музыка звучит громко, слишком громко, а публика возбуждена до предела?
В 1987 или в 1988 году (точно не помню) здоровье отца резко ухудшилось. Он начал жаловаться на боли в ногах и больше не мог ходить на большие расстояния. Сказывались последствия многолетнего употребления алкоголя и сигарет, от пристрастия к которым он так и не смог отказаться: в артериях начали образовываться опасные тромбы, в связи с чем было принято решение сделать операцию. Суть венозного шунтирования заключалась в том, чтобы заменить поврежденный сосуд на искусственный — только таким образом можно было восстановить нормальную циркуляцию крови.
Операция прошла успешно, и отец снова начал ходить. По традиции мы отправились поужинать в ресторанчик на Монпарнасе. И вот однажды, прогуливаясь со мной по бульвару в поисках такси, он вдруг сказал: «Дени, у меня рак».
Анализы, сделанные перед проведением шунтирования, выявили страшную болезнь в горле и в кишечнике. Еще не оправившись от последствий тромбоза, отец был вынужден каждый день проходить тяжелейшее лечение в онкологическом институте Гюстава-Русси в Вильжюифе.
Я очень страдал, наблюдая за тем, как отец переносит процедуры, но верил в лучшее, во-первых, потому что болезнь выявили на ранней стадии, а во-вторых, жизнь отца находилась в надежных руках. В начале декабря 1990 года его госпитализировали для проведения очередной серии анализов и сказали, что это займет всего несколько дней.
Но отец не вернулся из госпиталя. За несколько дней до Рождества мы с Франсуа Жибо узнали, что состояние здоровья моего отца настолько ухудшилось, что не позволяет ему вернуться домой. Я приехал навестить его в сочельник и увидел, что он был очень плох. Сначала я даже не поверил своим глазам. Отец был практически при смерти, но я по-прежнему отгонял от себя страшные мысли. Я не хотел верить в то, что он может умереть. Я уехал от него на следующий день, а вечером мне позвонил Франсуа и сообщил, что мой отец умер.