До сих пор особняк в Экемовиле мне видится неким безмятежным, вольным святилищем, преисполненным духом каждого из его посетителей. Каждый оставил в нем частичку себя: мать, отец, мой крестный Жак Шазо, Бернар Франк, дядя, многочисленные друзья-знакомые — и всякий раз дом тонко намекал нам на это. Он как бы наблюдал за нами. Как часто он проявлял по отношению к нам свою обходительность, открытость и доброту, каждый раз заботясь о том, чтобы его гости были надежно защищены от дождя, ветра, холода, жары — что уж говорить — и от нас самих тоже, когда мы хватали лишку. В этом уютном прибежище никогда не возникало ни единой ссоры, не было брошено ни одного грубого замечания. В особняк я приезжал каждое лето, начиная с трех лет и до того возраста, когда нам с матерью пришлось расстаться (случилось это в конце 1990-х). Именно там я познал настоящее спокойствие и истинную полноту чувств, какая только может быть свойственна ребенку в возрасте пяти, шести или десяти лет. Этот дом хранит в себе самые лучшие воспоминания детства. Наряду с городком Сезак, что в департаменте Ло, этот дом наполняет меня образами прошлого, определившими мое будущее. Именно там, в Экемовиле, я научился отличать тот характерный шелест ветра в буках по вечерам — признак того, что погода переменится.

Мать всецело разделяла мою глубочайшую привязанность к этому месту. Каждый год, летом, она с упоением вдыхала аромат свежескошенной травы и запах жимолости, которую посадила за домом, под окнами своей комнаты. Иногда после обеда она приезжала на буковую аллею и там, под сенью деревьев, откидывала верх машины и подолгу любовалась игрой света в шелестящих ветвях. Она часто ставила какую-нибудь из своих кассет (таких «восьмидорожечников», увы, уже не существует) в проигрыватель «Мерседеса» и слушала «Богему», «Травиату» или один из концертов Моцарта, испытывая полнейшее умиротворение.

В этом доме нам с матерью был знаком каждый уголок, каждый запах, каждый скрип половицы, каждый шорох. Когда солнце начинало клониться к закату, я уже заранее знал, какой узор «нарисуют» тени за шторами, под стулом и возле комода, у входа в комнату Бернара Франка, которую мы все называли «зеленой комнатой». Так часто бывает за городом: каждой комнате присваивают свой цвет. На втором этаже, помимо комнаты Бернара, находилась детская, в которой жил я, а также «розовая комната». Эта комната была самой светлой и самой прохладной из всех, потому что только в ней было три окна, выходящие на север и на запад. «Розовую комнату» часто занимала мамина ассистентка Изабелла Хельд в те дни, когда она приезжала по работе.

Прямо напротив «розовой комнаты», на другом конце скрипучего коридора, располагалась единственная на этаже ванная комната. Только она была на момент покупки здания достаточно удобна для совершения туалета: там стояла огромная чугунная ванна со скругленными краями, старая, как и сам особняк, построенный в 1880-х годах.

Был еще и третий этаж с двумя просторными спальнями, чьи окна выходили на все четыре стороны света. Окна первой юго-западной спальни располагались непосредственно над входом в особняк. Из них открывался потрясающий вид на пресловутую аллею двухсотлетних буков. Моя мать окрестила ее «аллеей Мари», в честь Мари Белл, которая была без ума от этого места. Мать заказала большие деревянные таблички с надписью «Аллея Мари», на манер тех, что обозначают парижские улицы, и мы развесили их вдоль всей аллеи перед приездом Мари, чтобы сделать ей сюрприз. Эти таблички мы прикрепили на совесть, так что они надолго пережили последний визит Мари Белл.

Вторая комната, северо-восточная, выходила окнами на большой полукруглый луг, окаймленный темными зарослями рододендронов. Сразу же за ней начинался Брейский лес. Спальню, расположенную справа от лестницы, мы называли «комнатой с двумя кроватями», хотя на самом деле кровать там была только одна. В этой светлой, просторной, теплой комнате жили мои родители, когда я был еще ребенком. Позднее, когда отец решил обосноваться в спальне напротив, а мать перебралась на первый этаж, эта комната еще долгое время хранила их запах, растворенный в аромате вощеного дерева. Это, без сомнения, была особенная комната: в смежном с ней помещении располагалась большая ванна; просторный гардероб вмещал огромное количество одежды, а маленькая терраса, на которой можно было загорать, была открыта солнечным лучам; оттуда можно было обозревать луга, поля и опушку леса. По другую сторону лестницы находилась спальня, куда позже и перебрался мой отец, гордо именуемая «комнатой Наполеона». Возможно, ее так назвали из-за покрывала землисто-красного цвета, вызывавшего ассоциации с наполеоновской империей. И хотя эта спальня была намного меньше предыдущей, в ней находилась огромная резная кровать, по обеим сторонам которой возвышались деревянные фигурки кролика и белки. В этой комнате тоже имелась своя ванная, но она, по обыкновению, была занята Жаком Куаре, братом матери, когда тот приезжал в особняк в сопровождении своих любовниц.

На первом этаже, где проживала моя мать, по соседству располагались спальня и рабочий кабинет. Мать любила, чтобы у нее было место, где она могла бы работать ночью. Но особенно ей нравилось распахнуть днем наружные застекленные двери, впустить в комнату свежий воздух, свет и ароматы сада и вытянуться на кровати с какой-нибудь книгой. Мать любила свою комнату еще и потому, что там она могла побыть в одиночестве и в то же самое время в непосредственной близости от общей гостиной, где проводили время остальные обитатели особняка. Когда она слышала чей-то заразительный смех или просто хотела поболтать, ей достаточно было лишь пересечь библиотеку — и вот она уже была с нами. Кстати, именно в этой библиотеке я впервые обнаружил экземпляр маминой книги «Токсик», погребенный под кипой журналов.

Небольшая гостиная была сердцем дома, то есть единственной комнатой в особняке, где мы собирались все вместе, играли в карты, слушали музыку на старом проигрывателе, смотрели матчи по регби, ужинали, а зимой грелись у камина. В углу возле него стоял внушительных размеров комод из лакированного дерева. Однако то был не просто элемент мебели: внутри, за массивными створками, прятались радио, специальный отсек для пластинок и электропроигрыватель, который позволял слушать несколько долгоиграющих пластинок подряд, так что их не нужно было менять вручную. Пластинки были аккуратно сложены стопкой над проигрывателем и съезжали одна за другой вниз, по вертикальной оси, как только звукоснимающая головка достигала последней дорожки. И в особняке, и в парижской квартире пластинкам приходилось несладко: смешанные в кучу и лишенные своих обложек, они коротали ночи в совершенном беспорядке.

Кстати сказать, эти старые добрые пластинки были куда прочнее их современных аналогов, которые так и норовят сломаться или поцарапаться при первом же удобном случае. А рано утром, спустившись в гостиную, пока все в доме спали, я обычно находил целые стопки пластинок прямо на полу, рядом с проигрывателем. Бывало и так, что когда вечером я ворочался в бесплодных попытках уснуть либо же сам просыпался от какого-нибудь кошмара, снизу, со второго этажа, до меня доносились приглушенные звуки незнакомой, но приятной музыки. Тогда на следующий день я просыпался и, вооружившись терпением, отважно бросался к проигрывателю на поиски нужной мелодии. Это было нелегко. За ночь полюбившиеся мелодии выветривались из памяти, так что обычно я перебирал уйму пластинок, прежде чем находил нужную. Беспрестанно поднимая и опуская головку проигрывателя, я тщательно изучал мелодии Дины Вашингтон, Фэтса Уоллера, Эллы Фицджеральд, Мишеля Леграна, Пегги Ли, Билли Холидей, Фрэнка Синатры, Сары Вон, Ширли Бэсси, Рэя Чарльза, Стэна Гетца, Жуана Жилберту, Лало Шифрина, Майлза Дэвиса, Ди Ди Бриджуотер и многих других, чьих имен я уже не помню.

Свои вкусы в музыке я унаследовал от родителей и их друзей. Вероятно, я также обязан им своей любовью к джазу, который слушаю и поныне. В моей коллекции есть практически все альбомы, знакомые мне еще с детства. Надо сказать, что волшебная сила джаза не ослабевает и теперь, сорок лет спустя, так что, когда я слушаю «Agua de beber» Аструд Жилберту или «Is That All There Is?» Пегги Ли, в моей памяти сразу же пробуждаются образы небольшой уютной гостиной с музыкальным проигрывателем в углу.

Сразу же за рабочим кабинетом матери располагалась просторная комната, которую мы называли сначала «игорной залой», а позже стали именовать «большой гостиной». В 1959 году, когда моя мать купила особняк, посреди этой комнаты находился большой танцпол прямоугольной формы, похожий на те, что встречаются в квартирах-студиях или профессиональных мастерских. Как нам сказали, бывший владелец особняка был танцором в кабаре. Он же установил в углу комнаты механическое пианино и мог часами танцевать в полнейшем одиночестве. «Шум» пианино и танцевальные антраша владельца настолько раздражали его слабую здоровьем супругу, которая спала наверху, в «зеленой комнате», что ей пришлось обзавестись специальной палкой. Она исступленно колотила ею со своей кровати по полу, чтобы муж прекратил шуметь. Новоприглашенные всегда могли услышать от матери эту «историю с палкой», которая еще долгое время стояла в комнате Бернара Франка.

Об «игорной зале» я не помню ровным счетом ничего, кроме, пожалуй, того, как мать с друзьями самозабвенно предавалась игре в пинг-понг. Особенное предпочтение она отдавала играм «двое надвое», требующим большей концентрации, лучшего понимания игры и той скорости, которую она так любила. Тремя огромные окнами «игорная зала» выходила на луг, простиравшийся, насколько хватало глаз, до самого Брейского леса. Вечерами, если погода выдавалась солнечной, комната окрашивалась в те необыкновенные синие и оранжевые тона, какие я видел в одной только Нормандии. А когда луг скашивали и повсюду неровной чередой высились стога травы, запах сена, приносимый вечерним зноем, приводил мою мать в неописуемый восторг. Она могла долго стоять так, застыв на пороге комнаты, окутанная лучами заходящего солнца, и вдыхать ароматы земли. Земли, которую она так любила и почитала, словно родную мать.

Я помню, как она лежала в гамаке, который мы растянули меж двух тюльпанных деревьев прямо посреди луга. (На фотографии в «Пари-Матч», на которой моя мать изображена сидящей за плетеным столом и с печатной машинкой, можно увидеть эти два тюльпанных дерева позади нее.) Говорили, что эти деревья представляли собой редкий вид, и, как мне кажется, причиной тому было их разительное сходство. По весне, к нашей величайшей радости, оба дерева начинали цвести совершенно неописуемым образом. Словно две завистливые сестрицы, они старались перещеголять друг друга, покрываясь крупными белыми восхитительными цветками, на которые мы могли лишь вожделенно глазеть, поскольку даже самые низкие ветви находились вне нашей досягаемости.

Но однажды случилась страшная гроза, и одно из деревьев раскололо молнией. Уцелевшее же, по какой-то необъяснимой причине, больше никогда не цвело. Впрочем, позднее очередная гроза, еще более сильная, чем предыдущая, поразила и его. Как будто ему опостылело существование без своего соседа. Луг сразу сделался для нас огромным и пустынным.

Когда мне исполнилось десять или одиннадцать лет, моя мать вполне резонно посчитала, что я должен регулярно заниматься спортом. Помимо физических и физиологических преимуществ, необходимых для мальчика, единственного ребенка в семье, спорт, по мнению матери, обладал и рядом других достоинств. Например, он позволял познать себя, выявить свои пределы скорости, силы и выносливости, сопоставив их с другими. Ее решение отдать меня в теннисную секцию было, как всегда, справедливым, учитывая мой рост, худощавое телосложение и нашу общую любовь к скорости. И хотя мы тогда жили напротив Люксембургского дворца, где теннисных кортов было в избытке и записать меня на занятия не составляло никакого труда, а сам теннис представлялся идеальным видом спорта для меня, я наотрез отказался от этой идеи. Не помню наверняка, что занимало тогда мою голову, но вот тенниса там не было — это точно.

Однажды мать позвала меня в свою комнату (расположенную на первом этаже с видом на Люксембургский дворец), что было принято считать увертюрой к серьезному разговору по душам, и объявила, что собирается построить в Экемовиле теннисный корт или бассейн. Последнее слово было за мной, поскольку сама мать еще испытывала некоторые сомнения по этому поводу. В любом случае играть на корте (или плавать в бассейне) предстояло мне и нашим знакомым. Дело в том, что с момента аварии мать больше не могла бегать и уж тем более поспевать за мячом. Впрочем, именно это печальное происшествие и навело ее на мысль о строительстве бассейна. Я же, живо вообразив себе лазурную плитку и водные блики, не раздумывал больше ни секунды. Мать наняла архитектора, который выкопал огромную яму (двадцать один метр в длину, десять метров в ширину и два метра восемьдесят сантиметров в глубину) на лугу, за домом, неподалеку от тюльпанных деревьев. Шел 1973 год. На строительство бассейна ушло много времени, поскольку требовалось найти облицовочную плитку, достаточно устойчивую к суровым условиям нормандской зимы, а также систему подогрева, подходящую как для летнего, так и для весеннего времени.

Когда бассейн был наконец построен, мы с отцом находились в Экемовиле. По-моему, это случилось весной 1974 года, на Пасху, потому что тогда я был на каникулах. Архитектор и его жена остались с нами поужинать. В тот момент, когда они уже должны были уходить, я почувствовал необъяснимую тревогу. Что-то будто бы изменилось — отец тоже казался напряженным. А потом мы узнали, что архитектор с женой разбились насмерть всего в нескольких километрах от нашего дома. В тот вечер они много пили. А напряжение, которое я ощутил, объяснялось тем, что отец отговаривал их садиться за руль в пьяном виде.

Обычно, когда в доме были гости, ужинать садилось человек восемнадцать, если не больше. За столом всегда царила радостная, веселая атмосфера. Кухней в Экемовиле заправляла смотрительница, мадам Марк. Она была жизнерадостной, оригинальной, любила деревню и знала много всего интересного. Мы ее очень любили, и она платила нам тем же. Летом в Экемовиле довольно часто было весьма оживленно или, как говорила мать, «суетно». Дома частенько разгорались страсти, разыгрывались настоящие драмы. Мать слушала, утешала, советовала, успокаивала. Порой некоторые люди, приезжавшие к нам из Парижа в слезах, возвращались домой заметно повеселевшими. Другие же, отправлявшиеся во второй половине дня на приступ казино в Довиле, очень часто по возвращении имели такой бледный вид, о происхождении которого можно было и не спрашивать. Помню, как однажды летом нам пришлось спасать от верной смерти в бассейне певицу Барбару. Несмотря на то что она совершенно не умела плавать, решимость ее была непоколебима, так что не успели мы и глазом моргнуть, как она уже пошла ко дну. К счастью, на помощь ей пришла Франсуаза Жанмэр, которая, как я потом выяснил, была чемпионкой по плаванию.

Если не ошибаюсь, тем же летом Франсуаза облюбовала мотоцикл моего дяди Жака и на одном из поворотов по дороге в Трувиль благополучно с него слетела, впрочем, ничего особенно себе не повредив. И я почти уверен, что (опять-таки) тем же летом мамин «Лотус супер севен S1», который ей подарил ее друг Питер, завяз в песке на пляже Пенндепи, так что матери даже пришлось вызывать на помощь трактор. Я считаю, что к вождению на пляже мать побудил фильм «Афера Томаса Крауна» (1968), где Стив Маккуин и Фэй Данауэй носятся на большом внедорожнике по пляжным дюнам. «Супер севен» была низкой, легкой и очень подвижной. И хотя ездить в ней одновременно могли только двое, на сиденьях можно было вытянуться чуть ли не в полный рост. Разумеется, ее четырехцилиндровый двигатель не мог сравниться с мощными моторами спортивных автомобилей, но исключительная маневренность с лихвой компенсировала этот недостаток. Благодаря трем основным качествам — скорости, быстрой реакции и подвижности — «маленький лотус» быстро стал любимцем моей матери, к которому она испытывала настоящую привязанность. Пожалуй, подобные чувства она испытывала лишь к одной машине — «Феррари 250 Калифорния», которую она нежно называла «маленькой Феррари».

Во второй половине дня, если погода позволяла, мать обычно брала меня с собой покататься. Наш «Лотус» выезжал из особняка налево, затем через двести метров поворачивал направо, делал крутой поворот, проезжал по узкой улочке прямо до местечка под названием Барневиль-ля-Бертран (где в январе 1962 года поженились мои родители) и дальше, три или четыре километра — по ложбинам, подлескам и пастбищам.

Помню, как Жак, брат моей матери, впервые приехал в Экемовиль за рулем своей «Миуры». Еще издалека заслышав пронзительный рев двигателя «Ламборджини», мы сразу догадались, что это он, и мать уже заранее ждала его на пороге. Мы все сгрудились перед домом, раздираемые нестерпимым желанием лицезреть наконец это грохочущее чудовище. По-моему, мы как раз тогда собрались небольшой компанией: Бернар Франк, Пегги Рош и Шарлотта Айан. И хотя мы ровным счетом ничего не смыслили в машинах, автомобиль Жака произвел на нас поистине неизгладимое впечатление. Вне себя от восторга мать тут же захотела прокатиться, и они с Жаком умчались в поле, растворившись в оглушительном реве мотора.

Мне было лет двенадцать или тринадцать, когда Жак заехал в Экемовиль на выходные в компании Элизы — высокой привлекательной брюнетки, и я был буквально очарован ее утонченной грацией и элегантностью. Она привезла с собой щенка овчарки по кличке Волк. Это была любовь с первого взгляда: на протяжении всех выходных, вплоть до отъезда дяди и его любовницы, мы с Волком не расставались ни на минуту. И хотя я так его больше ни разу и не увидел (возможно, он уже умер), я вспоминаю о нем до сих пор.

Ровно через неделю дядя вернулся в Экемовиль. На этот раз вместе с ним приехала его жена. Был месяц май, стояла чудесная, солнечная погода. Ввиду отсутствия мадам Марк мать предложила пообедать на летней террасе ресторана «Вапёр де Трувиль». Нас было шестеро: моя мать, Пегги, Жак, его жена, я и кто-то еще — сейчас уже трудно сказать, кто именно. Я сел рядом с тетей, напротив меня была залитая солнцем улица. Мать сидела по другую сторону стола, с краю. И вдруг, когда все уже принялись обедать, я увидел на пешеходной дорожке красивую брюнетку, а вместе с ней, на поводке, овчарку, как две капли воды похожую на Волка! Я аж подпрыгнул на стуле: «Мама, смотри! Вон там! Это же Волк!» Мать рассеянно обернулась и сделала вид, что ничего не заметила. Я продолжал настаивать: «Мама, да посмотри же! Это Волк, ты его знаешь, он был у нас в прошлые выходные вместе с дядей Жаком и той девушкой. И этот Волк…» Мать, казалось, меня совершенно не слышала, и за столом внезапно воцарилась полная тишина. Обычно мы все беседовали друг с другом, общались, а тут я говорил совершенно один, отчаянно пытаясь сделать все возможное, чтобы меня услышали. Так и не дождавшись реакции матери, я повернулся к дяде: «Ну, ты-то знаешь Волка! Он был у нас вместе с Элизой на прошлой неделе». Вокруг воцарилась мертвая тишина. Время замерло. Ножи и вилки застыли на столе. И вот, в то время как я уже готов был предпринять последнюю попытку привлечь к себе внимание, мать резко посмотрела мне прямо в глаза и произнесла отрывистым, самым решительным тоном, какой я когда-либо слышал: «Дени, умолкни и ешь свои мидии».

Лишь через много лет я понял весь масштаб своей оплошности. Мать утешала меня, как могла, но я был в ужасе от того, что совершил. Я очень любил своего дядю Жака, и мне казалось, что я свел на нет все его попытки наладить супружескую жизнь.