Укороченная журнальная версия
Как написать книгу? Как стать писателем? Для многих этот вопрос становится главным из-за выбранного пути и поставленной цели. Многие выдающиеся литераторы рассказывали о сложности писательского ремесла, учили правилам сочинительства, предостерегали от заблуждениях и ошибках, которые приводят в тупик. Вересаев, Горький, Веллер, Бредбери, По, Моэм… всех не перечислить. Эта книга не повторяет сказанное другими авторами, она даёт возможность увидеть творческую лабораторию писателя, увидеть внутренний мир художника. А когда мастер берёт вас за руку и ведёт по тропе своих успехов и ошибок, рассказывая о них честно, непредвзято.
Укороченная журнальная версия
ОТ ИЗДАТЕЛЯ
Известный писатель и сценарист Эдуард Анатольевич Хруцкий, много лет проработавший главным редактором нашего издательства, сразу обратил внимание на Андрея Ветра, когда тот принёс нам свои первые книги. «У этого автора колоссальный потенциал, он способен поднять любую тему», – сказал Хруцкий, увидев в приключенческих повестях Андрея Ветра гораздо больше, чем только приключения. Глубокая мудрость, умение проникнуть в материал и стремление поделиться с читателем всем, что горячо любимо, дабы и читатель полюбил то же – вот что выделил в новом авторе Эдуард Хруцкий. Серьёзная литература вполне может жить под маской приключений, и Андрей Ветер стал тому доказательством. Его книги наполнены постоянным движением, заставляют читателя совершать крутые повороты, и за каждым поворотом вас поджидает вопрос, на который вы невольно начинаете искать ответ, с готовностью хватаясь за подсказки, которые предлагает автор. Произведения Андрея Ветра можно смело назвать путеводителем в мир экзотики. Этнографические детали в его книгах никогда не бывают формальными, они всегда служат ключом к неведомому, а поскольку наш мир огромен и на каждом шагу предлагает богатство впечатлений, Андрей Ветер щедро делится этим богатством со своими читателями. При этом в его книгах всегда чувствуется бунт, но это не бунт разрушителя, а бунт человека, предлагающего смотреть на жизнь шире, не довольствоваться установленными нормами. Он не признаёт табу, запросто говорит о том, о чём другие предпочитают молчать, и это вызывает иногда шок.
Эдуард Хруцкий написал про Андрея Ветра: «Он автор четырнадцати книг, которые нашли своего читателя в наше не совсем простое время. Особенно этому прозаику удаются темы, связанные с Севером и Дальним Востоком. Его повести “Снег” и “Край света” заинтересовали кинематографистов, и я надеюсь увидеть его героев на экране. Принимая во внимание высокие литературные качества его произведений и повышенный читательский интерес, я рекомендую его в члены нашего писательского сообщества».
Один из самых грандиозных замыслов Андрея Ветра называется «Коридоры событий». Это цикл романов о реинкарнации, «переселении душ». Сама идея воплощения человека в новом теле не нова и привлекает многих. Но Андрей Ветер взял её не для того, чтобы убедить кого-то в бессмертии души, (хотя о бессмертии речь идёт в первую очередь), но он воспользовался реинкарнацией, чтобы превратить жизнь человека в бесконечное приключение. Перерождение из тела в тело для него – возможность поведать нам любовную или детективную историю, которые продолжаются не одну тысячу лет. Читая эти романы, трудно понять, насколько много в них сказки, поскольку они абсолютно правдоподобны, самое нереальное в них выглядит осязаемо и кажется само собой разумеющимся. Эти книги имели оглушительный успех, переиздавались несколько раз и всегда быстро исчезали с прилавков.
Будучи не только литератором, но художником и кинорежиссёром, Андрей Ветер умеет превратить слово в живопись. Его произведениям характерна визуальность. Многие согласны с тем, что от прочитанной книги Андрея Ветра остаётся ощущение, как от просмотренного фильма. Его книги «остаются в глазах».
Если судить по откликам читателей, то складывается удивительная картина: книги Андрея Ветра читают люди самых разных возрастов – от семнадцати до семидесяти лет, и это доказывает, что по-настоящему интересная книга может приковать к себе внимание любого человека. Соглашается читатель с мыслями писателя или искренне возмущается, – так ли это важно? Никто не остаётся равнодушным, и это главное, чего сумел добиться Андрей Ветер.
«Убить Стивена Кинга» – произведение особенное. Его наверняка оценят «литературные гурманы», потому что оно позволяет проникнуть не только в душу писателя, но и в творческую лабораторию, дверь в которую Андрей Ветер гостеприимно распахнул для всех, кому интересно знать, как рождаются книги.
УБИТЬ СТИВЕНА КИНГА
ХОТИТЕ БЫТЬ ПИСАТЕЛЕМ?
«Если хотите быть писателем, вам прежде всего нужно делать две вещи: много читать и много писать. Это не обойти ни прямым, ни кривым путём – по крайней мере я такого пути не знаю… Чтение – творческий центр жизни писателя. Куда бы я ни шёл, беру с собой книгу и всегда нахожу самые разные возможности в неё зарыться. Штука в том, чтобы научиться читать не только взахлёб, но и маленькими глоточками. Залы ожидания – они, конечно, просто созданы для книг, но ничем не хуже и театральные вестибюли, и скучные очереди на контроль в аэропорту, и – любимое всеми место – сортир… Чтение за едой считается невежливым в воспитанном обществе, но если вы хотите преуспеть как писатель, вежливость в списке ваших приоритетов пойдёт во втором десятке», – утверждает Стивен Кинг.
Если вы решили стать писателем, то приготовьтесь к тому, что вас будут бить. На вас ополчится армия редакторов, на вас обрушится лавина читателей. Даже если вы очень талантливы, вас будут критиковать за каждую вашу строку, за каждое слово. И чем больше ваш талант, тем жёстче будет звучать злобная критика. Известность не убережёт вас от нападок. А если вы гениальны, вас попытаются затоптать. Серость ненавидит всё, что не серо. Не все пишут, но все с удовольствием указывают писателю, как надо писать «правильно» и как надо «соответствовать» общепринятым стандартам. Серость обожает стандарты, потому что сама является одним из стандартов. Серость – это уровень, и если ваша книга поднимается над этим уровнем хотя бы на самую малость, серый редактор ни при каких обстоятельствах не позволит вашей книге дойти до читателя. Если вы открываете перед читателем двери в собственный мир, вас постараются согнуть, отречься от вашего мира и превратят в штамповщика типовых открыток. Вас будут ломать, ставить на колени, чтобы сделать вас похожим на других, потому что редакторы потакают в первую очередь усреднённому вкусу и обслуживают усреднённое мышление, хотя сами считают себя интеллектуалами. «Талант задавят так или иначе, – пишет Генри Миллер. – Его соблазнят взяткой и превратят в продажную тварь. Или же вообще не будут замечать, а, заморив голодом, приведут к повиновению и сделают из него тупого подёнщика». Мало кто из издателей любит иметь дело с личностью. Лишь некоторые обладают хорошим вкусом и готовы публиковать художественные произведения, наполненные изящным слогом и мыслями. Большинство же отдаёт предпочтение сюжетам, построенным по лекалам и изложенным неприхотливым языком: чем проще и стандартнее книга, тем издателю легче продать её – толпа обожает узнаваемость, она любит литературные гамбургеры и не умеет оценить по достоинству блюда с тонкими вкусовыми качествами.
Как много, оказывается, всяких «если». А я ведь и не начал ещё…
Для тех, кто полагает, что важнейшая составляющая книги – это сюжет, написано много пособий. Самыми видными я бы назвал работы Александра Митты «Кино между адом и раем» и Линды Сегер «Как хороший сценарий сделать великим». Да, эти сочинения посвящены написанию сценариев, а не повестей и романов. Но именно сюжет в сценарии имеет первостепенное значение, потому что кино относится к индустрии развлечений и непрерывность действия есть основа основ этой индустрии. Писатель, посвятивший себя развлекательной литературе, тоже в первую очередь занимается сюжетом, ибо нет ничего увлекательнее для среднего зрителя, чем следить за похождениями жуликов, любовников, хулиганов, бандитов, наблюдать за конфликтом двух заклятых врагов или внезапно поссорившихся закадычных друзей. Грамотному построению таких сюжетов и учат книги о сценариях: как главный персонаж «преодолевает барьеры препятствий, добиваясь своей цели», проходя через множество «поворотных пунктов». Эти поворотные пункты связываются в цепочку и усложняют историю о том, как некто идёт из пункта А в пункт Б.
Сценаристы и режиссёры любят повторять, что сценарий принципиально отличается от литературы, но Александр Митта, рассуждая в своей книге о драматургии, ссылается в первую очередь на литературные произведения Достоевского, Чехова, Толстого. Классиков литературы он называет магами, а производство фильмов – индустрией. Массовая литература также является продуктом индустрии, продуктом штамповки, не имеющим отношения к искусству. И каждому начинающему писателю следует определиться в начале своего пути, хочет он заниматься творчеством или намерен лепить куличики из готовых форм и шить штанишки по лекалам, согласно провозглашённым ценностям моды. Жаждущий быстрой славы литератор легко добьётся успеха, когда вычислит ожидания толпы и начнёт строчить конъюнктурные сюжеты.
Легче всего впрыснуть в читательскую массу самые скандальные факты дня. На это всегда есть спрос. Толпа обожает сплетни. Но это никогда не превратится в глубокое произведение. Художественные произведения опираются не на сиюминутность. Классическая литература завоевала свой «статус» не проблемами одного дня. Скандалы затухают и забываются, а «вечные» вопросы остаются, их повторяют снова и снова, они будоражат умы, на них продолжают искать ответы. Если кто-то из мастеров художественной прозы и берётся за сиюминутные вопросы, то они служат ему лишь отправной точкой для глобальных обобщений. Отдельные события никогда не имеют веса сами по себе, ибо повторяются из года в год, из века в век. Самый интригующая история быстро забудется, если автор не превратит частный случай в событие общечеловеческого масштаба. Распятие иудейского бродяги, проповедовавшего любовь, по сей день служит материалом для литературных произведений, нередко скандальных произведений, протестующих против канонического подхода к истории об Иисусе из Галилеи. Они не боятся бросить в лицо читателю страшные вопросы и предлагают на эти вопросы свои ответы – часто на грани кощунства. Старая и хорошо знакомая история, но не она интересна, а размышления о ней.
В погоне за сюжетом многие авторы забывают о главном и быстро исписываются, ибо все сюжеты всегда ограничивают себя заданными обстоятельствами и условиями жанра. Сюжеты сосредотачивают внимание читателя и зрителя на действии, на «неожиданных» поворотах, за которыми чаще всего не стоит ничего, кроме стремления удержать внимание. Но стремление удержать внимание читателя – это лишь стремление, которое само по себе ничего не делает. Ну ещё один «неожиданный» поворот – и что? Сколь бы часто ни меняли тарелки на вашем столе в ресторане, сколь бы шустро и виртуозно ни крутились возле вас вышколенные официанты, ничто не утолит вашего голода, если тарелки пусты, и ничто не удовлетворит вашего эстетического вкуса, если вам предлагают только сухари.
Проблема внутреннего наполнения художественного произведения возникла не сейчас, так было всегда. Станиславский в одном из своих писем жаловался на неверное понимание актёрами сути произведения: «Они, привыкнув к современному репертуару, ищут прежде всего в пьесе действия, понимая под этим словом не развитие характеров действующих лиц, а развитие самой фабулы пьесы. Кстати сказать, наши артисты… подразумевают под фабулой пьесы движение или, вернее, беготню по сцене».
Ступая на писательскую тропу, следует понять, чего вы хотите. Понять свои желания. От этого будет зависеть, в правильном ли направлении вы пойдёте.
Люди часто заблуждаются, утверждая, что хотят стать писателями, актёрами, телеведущими. Они путают славу с профессией, они путают известность с призванием. Они путают результат с процессом. Мечты о популярности не имеют ничего общего с мечтой о труде. Между тем, писательский труд – это ежеминутная загруженность. Профессия писателя тем и отличается, что держит мозг в постоянном напряжении, впрочем, как и любая иная творческая профессия. Всё, что происходит вокруг, заставляет писателя думать. Мозг не прекращает целенаправленную работу ни на мгновение. Любое событие становится пищей для размышления. Писательство – это состояние непрерывной работы.
Для большинства же слово «успех» является синонимом слова «богатство», поэтому, мечтая о писательстве, они мечтают на самом деле о больших деньгах, которые можно заработать, сочиняя книги. И мне хотелось бы сказать таким мечтателям, что заработать деньги гораздо проще в другой области. Литература редко приносит деньги, зато даёт в избытке даёт испить горечь разочарования. Ожидания молодых литераторов оправдываются далеко не всегда. Всё зависит от того, какие у писателя ожидания…
Что же это такое – писательство, сочинительство? «Писательство – это не работа. Писательство – это искусство», – сказала Катрин Энн Портер. И это абсолютная истина. Только не следует путать искусство с богемной жизнью. Искусство – это труд, а богемная жизнь – бесполезное времяпровождение бездельников.
Ложась спать, я иногда не могу уснуть, потому что во мне не останавливается проигрывание сцен. Мои персонажи разговаривают во мне и не позволяют мне расслабиться. Они не просто беседуют, они оттачивают фразы. Если бы я умел, находясь в этом пограничном состоянии, записывать всё, что я слышу (хотя вряд ли это можно назвать словом «слышу»), я бы написал десятки томов. Но я не умею… Если я успеваю осознать, что вот-вот усну и утрачу навсегда то, что сейчас витает передо мной, то я поднимаюсь и в полудрёме бегу к письменному столу, чтобы наскоро записать то, чему я был свидетелем и слушателем мгновение тому назад. Воспроизвести всё дословно не получается. Я тороплюсь, поэтому получаются каракули, которые утром уже и расшифровать не всегда в состоянии, я тороплюсь и поэтому лишь помечаю мысли, а не записываю их подробно. Сцена, которая только что была ясная, красочная, рельефная, осязаемая, со всеми шорохами и запахами, теперь исчезает стремительно, как исчезают со стекла следы вашего дыхания. И я снова ложусь и снова погружаюсь в вязкость видений, не позволяющих уснуть. Должен признаться, что идеи и решения некоторых сцен, пришедшие в этом пограничном, «околосонном» состоянии – самые интересные.
Для меня материал, с которым я работаю, превращается в питательную среду, которую я сам создаю для себя. Материал понемногу перестаёт быть источником информации и перерождается в источник творчества. Холодные факты оживают, пока я копаюсь в них, обретают плоть, вздымаются вокруг меня, отделяя от сегодняшнего дня, от семьи. Они окружают, наваливаются, стискивают, поглощают. Сначала я пользуюсь ими, чтобы наполнить воображение, затем они начинают пользоваться мной, чтобы ожить внутри меня, выстроить свой мир, сделать меня частью своего мира. И только потом я получаю возможность рассказать об этом мире.
Начинающие авторы стремятся узнать «секреты» писательства. Но секретов нет. Есть схемы, по которым работают середнячки (то есть абсолютное большинство сочинителей), есть законы жанров (то есть строгие правила, по которым строится сюжет, подкладываются «обманки», подсовываются всевозможные ложные «следы» и т.д.). Но середнячки всегда работают на середнячков. И любой жанр предназначен также для усреднённого читателя, потому что жанр предполагает штампы. Об этом необходимо помнить. Научиться правилам игры для середнячков может любой. Если вас интересует это, вряд ли вы получите удовлетворение, занявшись писательством. Профессия ради ремесленничества отличается от профессии ради искусства. Ремесленником может стать каждый, также как каждый может научиться ездить на велосипеде. Но художником, умеющим рассказать так, как не умеет никто другой, становится один из тысячи, а то из десятка тысяч.
ВНУТРИ СЕБЯ
Почти каждый писатель с громким именем отличается чем-то от других. Многие по-настоящему самобытны. Но как ни странно, все они, рассказывая о своём творчестве, почему-то повторяют общеизвестные слова о законах литературы вообще, мало кто умеет открыть себя, показать свою собственную «кухню», распахнуть двери в свою творческую лабораторию. Каждый мало-мальски выделившейся автор обладает своими маленькими секретами, но похоже, боится открыть их, опасаясь, вероятно, того, что конкуренты воспользуются его советами и быстро поднимутся на ту же высоту. Или же есть иные причины?
«Я часто думал, какую интересную статью мог бы написать любой литератор, если бы он захотел, то есть если бы он смог в подробностях, шаг за шагом проследить те процессы, при которых любое его произведение достигло окончательной завершённости. Почему подобная статья никогда не была выдана в свет, решительно не могу сказать, но, быть может, пробел этот в большей степени обусловило авторское тщеславие, нежели какая-либо иная причина. Большинство литераторов, в особенности поэты, предпочитают, чтобы о них думали, будто они сочиняют в некоем порыве высокого безумия, под воздействием экстатической интуиции, и прямо-таки содрогнутся при одной мысли позволить публике заглянуть за кулисы и увидеть, как сложно и грубо работает мысль, бредущая на ощупь; увидеть, как сам автор постигает свою цель только в последний момент; как вполне созревшие плоды фантазии с отчаянием отвергаются ввиду невозможности их воплотить; как кропотливо отбирают и отбрасывают; как мучительно делают вымарки и вставки – одним словом, увидеть колёса и шестерни, механизмы для перемены декораций, стремянки и люки, петушьи перья, румяна и мушки, которые в девяноста девяти случаях из ста составляют реквизит литературного лицедея» (Эдгар По «Философия творчества»). Писатели, сочиняющие романы для массового потребителя, легко рассказывают о себе и запросто врут, стремясь выглядеть глубже и многограннее, чем они есть в действительности. Сочинители для толпы работают по кулинарной книге, а не колдуют в творческой лаборатории. У каждого самобытного автора своя творческая лаборатория. Некоторые умеют проанализировать процесс создания книги от момента зарождения замысла до его окончательного воплощения. Другие говорят об этом общими фразами. Как выстраивается сюжет, как складывается мозаика общей картины, как пробивается сквозь мусор повседневности замысел? Я осмеливаюсь утверждать, что у всех самобытных авторов в основе их творчества лежит желание создать то, чего не было раньше и чего автору, когда он был только читателем, очень не хватало в прочитанных книгах. Отсюда и появляется желание сделать своё. Сделать вопреки всем существующим правилам и требованиям издателей. Сделать то, что целиком и полностью будет соответствовать его собственным потребностям. «Что же за сила, что за непреодолимый импульс приводит писателя к его профессии? В поисках источников такого импульса нужно обратиться к одной из черт человеческой натуры, присущей всем людям… Этой чертой… является потребность выразить в слове всякое явление жизни и тесно связанную с этим потребность выразить самого себя. Она почти физиологична, а ослабление или полное исчезновение её – что случается лишь у очень редких индивидов, – противоречит самой человеческой природе… Все люди по природе своей болтливы. Разговаривают неустанно: о своей работе, о том, что делается на белом свете, о своих близких, а больше всего о себе самих. Рассказать о себе другим – это значит выбраться из самого себя, разорвать хотя бы на краткий миг путы собственного бытия, избавиться от мучительного одиночества, в котором мы от колыбели до могилы пребываем среди наших восприятий, мыслей, снов, страданий, радостей, опасений, надежд, поделиться, наконец, с другими своей удивительностью. Да, удивительностью, ибо все люди удивительны. Все переживают поразительные приключения, в каждой душе мир преломляется в тысячецветных радугах чудесного блеска. Каждый, по крайней мере, в определённые моменты, отдаёт себе в этом отчёт, но у большинства не хватает отваги признаться в этом даже себе. Люди в огромном их большинстве – существа робкие. Иногда нужны очень сильные потрясения, мучительные или радостные, чтобы сорвать с их уст печать молчания, и тогда даже с уст самых неразговорчивых падают слова откровений… Писатель выражает всеобщее стремление, выражает себя и свой мир, и в этом он подчиняется природному импульсу человеческой натуры, а вместе с тем как бы становится выразителем тех, кто не может и не умеет высказаться сам. Склонность к самовысказыванию, свойственная всем людям, у писателя обретает особую силу, кажется, что она является необходимым приложением к его жизни и как бы усиливает её. Стремление увековечить явления в какой-то миг увенчивается небывалым триумфом: создаются новые ценности…» (Ян Парандовский «Алхимия слова»). Недавно меня поразила довольно простая мысль, высказанная Михаилом Веллером: «Экстраверт совершает подвиги и хулиганит наяву, интроверт – в мыслях и мечтах. Молодой писатель – интроверт, по преимуществу». Насколько точно подмечено: одни совершают активные поступки в мыслях, другие – наяву. Именно активные поступки, а не поступки вообще. Хулиганы и бандиты не пишут книг, в лучшем случае у них хватает терпения рассказать о чём-то журналисту, а тот превращает их рассказ в книгу. Писатель же не просто терпелив и усидчив, не просто тратит время на сочинение историй. Это не терпеливость на самом деле, а жизнь. Настоящий писатель живёт где-то «там», по другую сторону привычной большинству людей реальности. Настоящий писатель живёт внутри себя, его интровертность открывает ему потайные двери в мир, куда обыкновенный человек даже не догадывается заглянуть, а если и догадывается, то знакомство с внутренним миром похоже на мимолётность, на мелькнувшие перед глазами тени, но не на полноценную прогулку в красочную страну фантазий и уж тем более не на долгую жизнь в там. Внутренняя жизнь писателя не видна никому из посторонних. Она выплёскивается наружу и становится осязаемой тогда и только тогда, когда в привычный всем мир приходит очередная книга. Если книга достаточно глубока, читатель погружается в неё полностью. Если в книге нет ничего, кроме «беготни по сцене», то она забывается быстро. Внутренняя жизнь писателя не видна никому, но нередко она бывает настолько активная и напряжённая, что писатель заболевает от нервного истощения, потому что для него эта жизнь – не воображение, а реальность. И вот что ещё интересно: внутренняя жизнь писателя, который зачастую настолько не приспособлен к нормальной жизни, что не умеет ни вбить гвоздя в стену, ни познакомиться с женщиной, ни договориться с издателем, оказывает огромное влияние на мир читателей и даже меняет его. Не случайно Лев Толстой утверждал, что «слово – дело великое. Великое потому, что словом можно соединить людей, словом можно и разъединить их, словом служить любви, словом же можно служить вражде и ненависти». Писатель радует и отравляет своим словом. Но что ещё более удивительно: его слово, пришедшее из его внутреннего мира, питается обычной человеческой жизнью, её страстями, её запахами, её звуками. Истинный писатель вовсе не оторван от этой жизни, просто он не принимает в ней активного участия. И при этом он умудряется перестраивать её, занимаясь внутренней работой над собой. Изменить мир можно одним лишь способом – изменяя себя.
ВЫБОР
Мысленно я часто возвращаюсь к тому времени, когда я попал в разведшколу при Первом Главном Управлении КГБ. Решившись стать разведчиком, я не предполагал, что моя тяга к жизни в искусстве будет для меня главной помехой. Творческая самостоятельность, стремление к независимости, желание раскрыться, показать себя окружающему миру – всё это было не только не нужно в разведке, но даже противопоказано. Меня тянуло на искренность, а разведчику полагается быть скрытным. Он должен изображать искренность, чтобы завоёвывать доверие, но маска искренности далека от искренности. То, что впоследствии стало в моих книгах сильной стороной, в разведке было моим слабым местом, открытой мишенью, в которую мог бить любой желающий.
В мои двадцать пять лет я оставался довольно наивным. Поговорить по душам – вот что было важно. Для кого-то разговор – способ убить время, но не для меня. Беседа давала мне жизнь, потому что не было у меня иного способа показать то, чем я живу, кроме как через разговор, через долгие рассказы о моих переживаниях. В КГБ не приветствовалась ни искренность, ни какие бы то ни было записи в личном блокноте. Единственный вид писательства, который допускался – отчёт о проделанной работе. В разведке приветствуется творческий подход к делу, но это творчество ограничено строгими рамками поставленной задачи, и это творчество имеет отношение скорее к актёрству, а не к писательству.
С первых минут моей жизни в закрытой для окружающего мира разведшколе, я понял, что не пригоден для выбранной работы. А когда нас отправили в десантную дивизию, чтобы мы «понюхали пороху», я окончательно утвердился в мысли, что ошибся дверью.
Наш отряд состоял только из офицеров, большинство – капитаны, два или три майора, один из которых неоднократно ходил через турецкую границу и возвращался с ценнейшей информацией, и всего два младших лейтенанта. Один из лейтенантов – я, неопытный и далёкий от оперативной работы. Для офицеров десантной дивизии мы все были лейтенанты, хотя многие давно перевалили лейтенантский возраст. Впрочем, это не имело значения, так как погоны у нас отсутствовали, посторонние к нам не заглядывали, жили мы в отдельной казарме, в контакт мы ни с кем не вступали…
Однажды нас подняли ночью по тревоге и отправили на грузовиках невесть куда, а потом высадили на опушке леса. Мы не знали, куда должны добраться. Но там, куда мы шли, находился тайник, из которого нам предстояло изъять заложенную капсулу с информацией. У меня в ранце лежала, помимо сухого пайка, гражданская одежда, в которую мне предстояло облачиться, потому что за тайником велось наблюдение, и человек в военной форме был бы схвачен сразу. Это напоминало детскую игру «Зарница». Разведка вообще напоминает игру. Собственно, это и есть игра – увлекательная, циничная, опасная. Эту игру ведут не отдельные люди, а государства, на кон ставятся огромные деньги и миллионы невинных жизней…
Первые два часа мы продирались через лес, затем короткими перебежками пересекли огромное поле, после чего долго мокли в болоте, а потом на привале жадно грызли чёрные сухари. Той ночью я сломал руку. Нелепо, по-идиотски, и от этого вдвойне обидно: просто оступился, перепрыгивая через узенькую полоску ручейка. Облепленные тиной сапоги скользнули по мокрой глине, и я упал. Шмякнулся рюкзаком в ручеёк, как мне показалось на спину. Попытался подняться, опираясь на правую руку, а рука-то не слушалась, она словно исчезла. Я опирался на неё, а её не было. Чувствительность ушла мгновенно. Значит, не на спину рухнул, а на руку. И сломал её…
Но запомнилась мне не сломанная кость, а сельский автобус.
Мы долго лежали возле просёлочной дороги и ждали приказа командира. Он тоже ждал чего-то. Позже выяснилось, что мы заблудились, сбились с пути. Неожиданно появился автобус. Он натужно гудел, с трудом вползая вверх по разбитой дороге, и звук его мотора заполнил собой всё пространство, разрушив тишину и вселив в неё какую-то неправдоподобность. Неправдоподобность заключалась в том, что мы, грязные и усталые, приготовившиеся к бою, воплощали собой войну. А на самом деле вокруг нас царил мир, города и сёла спали. Мы же несли насилие. Пальцы лежали на спусковых крючках. Дружный залп мог раздаться в любую минуту. И вот появился автобус. В нём ехало пять-шесть человек, не больше. Все дремали, не обращая внимания на сильную тряску из-за рытвин на дороге. Освещённый жёлтыми лампами изнутри салон автобуса показался мне аквариумом в огромной тёмной комнате. Откуда тащился тот автобус? Куда вёз пассажиров? Под прицелами наших автоматов автобус медленно проехал мимо и скрылся в ночи. Мне казалось, что он ехал целую вечность. И пассажиры не подозревали, что на них были направлена два десятка автоматов. Всё это было нелепо и дико. Всё это было несовместимо. Всё это было откровением: мне открылся новый угол зрения, новая плоскость бытия, новая реальность.
Откровение состояло в том, что каждый наш шаг может быть роковым, за каждым нашим шагом могут следить тысячи глаз, каждый наш шаг продвигает нас в среду, о которой мы ничего не знаем. Автобус вёз людей с работы или на работу, а в трёх шагах от них прятались в тени кустарника вооружённые люди. Жуткое соседство. На войне только так и бывает, потому что война коварна, однако в мирное время… До сих пор у меня не получается внятно передать чувства, охватившие меня тогда. Наверное, ко мне прикоснулась тайна бытового кошмара. Я перенёсся мысленно в тот автобус, проехал в нём небольшой участок пути, беспечно посапывая после трудовой вахты и поёживаясь от прохлады. Мирно, уютно, устало… Я ощущал их сон, их расслабленность, их невинную неосведомлённость и безмятежность. И я же держал их на «мушке»… Нет, этого не передать словами… И ещё откровение было в том, что творческий человек всегда наблюдает за чем-то, превращает живые сцены в объект своего исследования, а потом эти сцены сливаются в единое произведение, за которым наблюдают невидимые автору глаза читателей, готовых открыть шквальный огонь и уничтожить критикой как произведение, так и самого автора…
Ближе к утру наша группа нарвалась на засаду, впереди ударили невидимые автоматы, мы сбились в кучу. «Назад, назад!» – закричал командир, и мы отхлынули в овраг. Над головой прерывистыми нитями потянулись следы трассирующих пуль.
Через некоторое время мы вновь шли по болоту. Автоматы наперевес, за спиной квадратные ранцы десантников. Всё настоящее – усталость, сырость, оружие, ночь. А я видел другое: отряд кубинских партизан. Подумать только! Какой-то рубильник отключил реальность, и на экране моего воображения появилась другая система координат. Почему так? Разве мало настоящего? Разве мало мне разбухших от воды сапог, разве мало мне крови на спине, стёртой плохо подогнанным рюкзаком, разве мало мне надувшейся, как бурдюк, и посиневшей от кончиков пальцев до локтя сломанной руки? Зачем что-то выдумывать, если действительность и без того осязаемая, сочная, тяжёлая? Но воображение продолжало переиначивать реальность, играя в какую-то свою игру. Мы превратились в кубинцев, уходящих от солдат Батисты. Впрочем, если быть уж совсем точным, даже не в кубинских партизан, а в каких-то абстрактных партизан в каких-то абстрактных джунглях какой-то абстрактной латиноамериканской страны.
Это был первый случай, когда я обратил внимание на то, что воображение моё пересиливает реальность. Внутренняя жизнь оказалась весомее внешней. И я не мог повлиять на это.
Интровертность писателя. Интровертность творческой личности. Внутренний мир пропускает сквозь себя окружающий мир и превращает его в единственно возможную реальность, зачастую далёкую от той реальности, из которой писатель черпает свои впечатления…
Иногда я делал заметки в блокноте, но назвать это творчеством было бы неверно. Это была привычка, а не творчество. Про блокнот пронюхало начальство. Меня вызвал генерал.
– Мне доложили, что у вас есть какая-то записная книжка…
– А про содержание записной книжки ничего не доложили? – робко пошутил я.
– Андрей Юрьевич, что вы туда записываете?
– Мысли, наблюдения. Я со школьной скамьи записываю в блокнот. Придёт в голову, например, красивая фраза какая-нибудь. Или сценка какая-нибудь забавная. Разве удержишь всё в голове?
В записную книгу я заносил всё, что удивляло меня хоть чем-то. Например, про набросанный позади казармы мусор: «В солнечном свете треугольные пакеты из-под молока похожи на куски льда, сияют на мусорной куче». Или про дощатый сарай-нужник: «Сквозь щели между досками проникают солнечные лучи. Пар изо рта клубится в этих лучах». Ничего особенного, невинные фразы, никакого упоминания о разведке. Но кто-то, оказывается, сообщил начальству, что я «постоянно фиксирую что-то». Мне и в голову не могло прийти, что моё регулярное обращение к блокноту выглядело подозрительно. Но у профессионального разведчика всё вызывает вопросы.
– Наблюдения? – спросил генерал.
– Да.
– Зачем? Книгу хотите написать?
– Не думал об этом.
– Значит, не отрицаете?
– Что?
– Что делаете записи в блокнот?
– Не отрицаю. Блокнот лежит в тумбочке, можете посмотреть, что в нём.
Генерал отпустил меня. Ничего ужасного не произошло, но от разговора остался неприятный осадок. Записывать приковавшие внимание детали повседневной жизни и рождавшиеся в голове какие-то разрозненные сцены было для меня делом естественным. Если кому-то (пусть даже генералам и полковникам разведки) моё поведение казалось подозрительным, то не мог же я прекратить то, что было моей потребностью. Помню, как-то в школьные годы в переполненном пассажирами автобусе я достал блокнот и записал что-то в него. Рядом стоял взрослый мужчина, с тёмными руками, с въевшимся в кожу заводским маслом. Он улыбнулся мне: «Мысли? Это хорошо. Надо записывать». Рабочий похвалил меня за блокнот, а гэбэшник дал понять, что моя привычка делать записи не соответствует моему статусу. «Книгу хотите написать?» – спросил генерал. Нет, я не думал ни о какой книге. Рано было о книге думать. Не было у меня ничего за душой, чтобы думать о книге. Но всякие мелочи записывал, и кое-что потом послужило подспорьем.
Зато время, проведённое в разведшколе, оказалось необходимым опытом, без которого я не написал бы «Под сводами высокой лжи» и трилогию в соавторстве с Валерием Стрелецким. Без этого опыта, без соприкосновения с информацией изнутри, без ощущения себя частью этой гигантской системы, без осознания себя живой клеткой этого таинственного организма мне бы не удалось написать искренне о спецслужбах – не хваля и не ругая их, искренне воспевая их героизм и так же искренне ужасаясь их цинизмом. «Горячее сердце и чистые руки», – говорил Дзержинский. Это про отдельного человека, а не про систему.
Несомненным остаётся одно: моё кратковременное пребывание в структуре государственной безопасности научило меня смотреть на вещи с разных сторон. Вряд ли я получил бы такую «философскую закалку» на какой-нибудь другой работе. Всякая профессия делает человека однобоким. Разведчики и контрразведчики рассматривают людей прежде всего как объект вербовки. Люди, не понимающие суть спецслужб, видят в них лишь аппарат для ограничения всеобщей свободы. Мне же посчастливилось войти внутрь системы на правах «своего». Я был открыт для того, чтобы впитать всё лучшее и с этим лучшим двигаться к светлому будущему. Моя склонность к романтике способствовала впитыванию лучшего. Когда же я созрел, чтобы поставить точку на неудавшейся карьере Джеймса Бонда, я ушёл оттуда так, как уходит человек из тюрьмы сквозь образовавшийся в тюремной стене пролом – бегом, без оглядки, изголодавшись по воле, не веря в свалившуюся на меня удачу. Я уходил оттуда радостно, хотя уходил в никуда. Вместе с тем в сердце моём осталась гордость за тех людей, с которыми я познакомился лично и о которых узнал из секретных документов. И эта гордость наполняет меня силой не меньше, чем наполняет силой близкая дружба с гениальным художником или поэтом.
Люди, прочитавшие «Эон памяти» и «Под сводами высокой лжи», часто спрашивают меня о моей работе в разведке. Приходится объяснять, что я не был разведчиком, никогда не работал в этой системе. Я лишь учился некоторое время в Институте имени Андропова, но быстро ушёл оттуда задолго до того, как началась настоящая работа – вербовка людей, превращение их предателей своей страны. И это к лучшему. Мне удалось прикоснуться к системе, но я не успел увязнуть в материале. Пройди я сквозь войну, вряд ли я написал бы что-то о войне, потому что впечатления задавили бы меня. Погрузись я в какую-то атмосферу целиком, мне бы не удалось вытащить из неё ничего полезного для написания книги. Меня гораздо больше питает прикосновение и жажда дальнейшего познания, а не работа «внутри». Ни служба в Министерстве внешней торговли, ни работа на Российском телевидении не вылились в книгу, не вылились даже в коротенький рассказ. Почему? Как это объяснить? Похоже, дело в том, что наблюдение интригует, удивляет, пробуждает желание узнать больше, а ежедневная работа внутри любой структуры быстро «замыливает» зрение.
«Книгу хотите написать?» – спросил генерал. Нет, о книге я не думал тогда. Я мечтал снимать кино. Сочинительством я, конечно, баловался, отстукивал на пишущей машинке какие-то рассказы, которые были также мало похожи на рассказы, как торопливые карандашные зарисовки рук, ног, губ похожи на огромные полотна Серова, Репина, Шишкина. Большинство из них не имело ни начала, ни конца, ни внятного сюжета. Я будто видел клочок какого-то события, не понимая, о чём речь, и не интересуясь его предысторией и продолжением. Эпизод, вырванный из «контекста» какого-то неведомого для меня романа (не чужого, а моего романа, хотя я ещё ничего не знал об этом романе), имел своё самостоятельное значение для меня, свой вес, свой тайный смысл. Объятия прекрасных женщин, скачка на горячем жеребце по крутым склонам, прыжки с высоких стен, схватка со стихией, полёты на другие планеты – всё было у меня.
Это были такие же «автобусы» – высвеченные ярким светом пространства, на которые я глядел, дивясь их близости, осязаемости, реальности, и при этом поражаясь их сказочности и недосягаемости. Они появлялись ниоткуда и быстро исчезали, показав мне сценку из какой-то жизни. Но в отличие от того проехавшего в ночи автобуса, это были мои пространства, мои театральные подмостки.
Я пописывал и стишки. Слабенькие, невнятные, кособокие, но запечатлевавшие мои состояния. Может, никто этого состояния не чувствовал, но я туда вкладывал его. Я рассылал эти поэтические зарисовки по редакциям.
Думаю, не было редакции, куда я не отправил моих стихов. Ответы приходили одинаковые, не внушавшие никаких надежд. Я их складывал вместе. Зачем? Наверное, втайне мечтал сунуть их через много лет (когда стану знаменитым) кому-нибудь из тех, кто нацарапал эти ответы. Мечтал ли я на самом деле о славе? Нет. Но человек так устроен, что его «я» требует признания. Не всеобщего, не в мировом масштабе, а просто признания его существования как некой индивидуальности. Каждый человек утверждается по-своему: один соблазняет женщин, другой размахивает кулаками, третий выращивает цветы. Подростки, переходящие на крик в разговоре, вовсе не психи; повышение голоса для них – способ привлечь к себе внимание, стремление доказать, что он не пустое место. Каждый пытается как-то выделиться: либо причёской, либо одеждой, либо талантом. Но многие в процессе самоутверждения растрачивают свою индивидуальность, незаметно для себя начиная подражать серой массе большинства и превращаясь в каплю океана, ничем не отличающуюся от прочих капель.
В то время я не понимал, что мне нужны были не похвала, не публикация в газете или журнале и даже не профессиональный совет, а подсказка мудреца. Подсказка не о литературе, а о выборе своего пути. К сожалению, мудрец мне не повстречался. Я ждал ответов из литературных журналов и никогда не показывал никому полученные письма. Ответы подавляли меня, ответы отнимали силу, ответы лишали надежды…
Вот оно слово – «надежда», важнейшее слово, открывающее, вероятно, одну из главных сторон писательства. Каждый начинающий автор надеется, что его опубликуют. Публикация льстит самолюбию. Все писатели ждут публикации своих произведений. Врёт тот, кто утверждает обратное. Выход книги в свет – это и есть надежда писателя.
Вопрос в другом: зачем нужна опубликованная книга? Чтобы получить известность, стать знаменитым? Но зачем? Собственно, это вопрос, с которого я начал. Известность может принести деньги. Но если деньги и есть высшая цель, то не стоит подвергать себя «мукам творчества». Есть более простые способы обеспечить себе финансовое благополучие…
Публикация книги воспринимается большинством начинающих литераторов, как признание их личности, как победа в борьбе за своё «я», за свою индивидуальность. Конечно, когда издательство принимает вашу книгу и отправляет её в печать, это можно считать вашей победой, однако… Не спешите радоваться. Быть может, вы просто «попали в струю» и стали одним из тех, кто пишет бесконечную муру, захламляющую книжные магазины и мозги неразвитой публики? Какая же тут победа? Чем гордиться, если вы – лишь одна из многих пылинок, вызывающих аллергию у мыслящей части человечества? Кто подскажет вам, кто вы есть на самом деле?
Лев Толстой признавался в своей «Исповеди», что «стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости». Важные слова. Это – те силы, которые заставляют будущего писателя из кожи лезть, чтобы добиться внимания публики. Кто будет утверждать, что взялся за писанину по другой причине, тот просто лжёт себе и другим.
Иное дело, что начинающий автор редко уверен в себе на сто процентов, а если уверен, то это уже похоже на болезненное самомнение. Начинающий писатель потому и называется начинающим, что он не может знать всего, что требуется. А знать надо много. Знать надо всё. Или хотя бы стремиться к этому. И только потом, набравшись знаний, освоившись с ними, сделав их частью своей жизни, можно отказываться от них, чтобы они не сковывали и не утягивали в узкое русло строгих жанров и направлений. Но без этих знаний, конечно же, невозможно добиться лёгкости движений. «Что нужно для того, чтобы быть писателем? Прежде и после всего нужен талант, и не о чем здесь беседовать, и не о чем читать лекций. Нельзя научиться стать писателем-художником, – нужно им родиться. Poetae non fiunt, sed nascuntur, – поэтами не делаются, поэтами рождаются», – говорил Вересаев.
ТЕХНОЛОГИЯ ТВОРЧЕСТВА
Сочинительством я баловался с раннего детства. Мне нравилось придумывать необыкновенные истории о путешественниках и разных странах. Чаще всего исходным материалом для моих фантазий служили фильмы или фотографии в журналах. Посмотрев что-нибудь, я мгновенно заряжался энергией и быстро выдавал собственную историю, в основе которой лежали переживания от увиденного кино. Это был не пересказ, а самостоятельная история, пробуждённая моими чувствами. Когда в мою жизнь ворвались фильмы с участием Гойко Митича, я провалился в мир индейцев, как в бездну. Из той бездны мне пришлось долго выбираться. Выкарабкавшись, я вытащил с собой много такого, что привело меня в конце концов в мир литературы. Не знаю, стал бы я писателем, если бы не увлечение индейцами, так похожее на болезнь.
Да, пописывал я всегда, но серьёзная литературная жизнь началась, когда я взялся за роман «В поисках своего дома». Я подбирался к нему с того дня, как влюбился в индейцев. Наверное, слово «подбирался» не совсем верное, поскольку я не замысливал никакого романа и вообще в одиннадцать лет не думал о профессии писателя, но мне настолько хотелось прочитать что-нибудь такое, чего не было в библиотеке, что я принялся сочинять это «что-нибудь» для себя. В основном это были разрозненные, не связанные между собой сценки с участием индейцев, примитивные и плоские, наполненные лишь моей влюблённостью и полным отсутствием знаний. Из прочитанных в школьные годы книг об индейцах только «Харка – сын вождя» по-настоящему покорила моё мальчишеское сердце и надолго стала любимым литературным произведением. Фенимор Купер и Майн Рид не понравились мне, скорее наоборот – разочаровали. Они были слишком ненастоящими, театральными, картонными. Ни одна из тех книг не позволила мне ощутить атмосферу и дух времени. Впрочем, в некоторых книгах встречались эпизоды, обладавшие такой магической притягательностью, что мне делалось не по себе. Они приковывали моё внимание (не всё произведение, а отдельные фрагменты) и удерживали его бесконечно долго. Помню, как поразила меня сцена в книге Брета Гарта «Степной найдёныш», где потерявшийся в прерии мальчик вдруг увидел неподалёку от себя индейца:
«Вдруг он вздрогнул и очнулся. Между ним и горизонтом неожиданно появилась движущаяся тень! Она была в каких-нибудь двадцати шагах и так отчётливо вырисовывалась на спокойном светлом небе, что казалась от этого еще ближе. Это была человеческая фигура, но вся такая взъерошенная, такая причудливая и вместе с тем такая зловещая и ребячливо-нелепая в своей необычайности, будто из детского сна. Это был верховой, но он так нелепо выглядел на своей маленькой лошадке, чьи стройные ноги словно вросли в землю, что его можно было принять за клоуна, отставшего от какого-нибудь захудалого бродячего цирка. На голове у него была высокая шляпа без донышка и полей, подобранная где-нибудь среди отбросов цивилизации и украшенная индюшиным пером; на плечи было накинуто рваное и грязное одеяло, едва достававшее до ног, татуированных, словно обтянутых засаленными узкими жёлтыми чулками. В одной руке он держал ружьё; другую козырьком приставил к глазам, жадно вглядываясь куда-то в даль, на запад от того места, где притаились дети. Потом лошадка бесшумно сделала десяток быстрых шагов, и призрак передвинулся вправо, причём взгляд его по-прежнему был прикован к той же таинственной точке на горизонте. Сомнений не было! Раскрашенное лицо, похожее на лица древних иудеев, большой нос с горбинкой, выступающие скулы, широкий рот, глубоко посаженные глаза, длинные, невьющиеся, спутанные волосы! То был индеец! Не живописный герой фантазии Кларенса, но всё же индеец! Мальчику стало не по себе, он насторожился, ощетинился, но не испытывал страха. Презрительно, с превосходством цивилизованного человека разглядывал он полуголого дикаря с тупым, грубым лицом, сравнивая его одежду со своей, как смотрят на отсталое существо представители “высшей расы”. Но ещё через мгновение, когда индеец повернул лошадь и исчез за холмами на западе, странный холодок пробежал по телу мальчика, хотя он и не подозревал, что вместе с этим безобидным на вид призраком, этим раскрашенным пигмеем мимо него прошла сама смерть во всем своём ужасном величии».
Я перечитывал эту сцену снова и снова, мысленно пытаясь увеличить пространство этого фрагмента до размера целой книги, но фрагмент оставался фрагментом. Были и другие книги, в которых мне нравилось два-три абзаца, и тогда, чтобы сделать их «полноценными», я наращивал на них что-то своё, придумывал историю до и после уворованного эпизода, надеясь, что получится совсем новое, отвечающее моим запросам полотно. Теперь понимаю, что получалось неважно. Когда я, тринадцатилетний «писатель», зачитывал мои сочинения маме, она сразу угадывала, что я украл, а что придумал сам. Это угадывание ужасно огорчало меня. Я никак не мог понять, как ей удавалось определить, с какого места начинался мой текст. Неужели он так уж отличался? Неужели мой язык был беден и скучен, а чужой текст оказывался значительно ярче моего? Но я не унимался и продолжал эксперименты. Так мои детские ручонки прорубали окно в будущий мир моего Дикого Запада.
Источниками моих знаний об индейцах в то время были не только приключенческие романы, но и Большая советская энциклопедия, а также статьи в периодических изданиях. Каждая из таких статей была, что называется, на вес золота. Журналы «Пионер», «Костёр», «Вокруг света», газета «Правда» с подробной информацией о восстании 1973 года в Южной Дакоте… Информация была скудна, а если говорить точнее, то она фактически отсутствовала. Не понимаю, на чём держался мой мальчишеский интерес. Неужели на выдуманных образах, к которым я прикипел, залпом прочитав книгу «Харка – сын вождя»?
В четырнадцать лет я получил от Леонида Владимировича Шебаршина в подарок книгу «Маленький Большой Человек». Этот роман отдёрнул занавес, за которым ждал меня мир настоящих индейцев – диких, грязных, безжалостных, но вместе с тем весёлых, любящих, дружных. «Маленький Большой Человек» пленил меня. Многое из прочитанного в этой книге было для меня ново, но оно, как ни странно, не удивило меня, не озадачило, она было ожидаемо и желанно. Томас Бергер рассказал мне то, что я хотел услышать, привёл меня туда, куда я хотел попасть. Я узнавал в «Маленьком Большом Человеке» детали моей прошлой жизни, узнавал понемногу себя, которым был когда-то давно. Эта великое произведение стало для меня главной книгой на многие годы.
Прошло одиннадцать лет, прежде чем я попал в Библиотеку иностранной литературы и обнаружил там сокровища – этнографическую и мемуарную литературу о колонизации Америки. Глаза разбегались, на всё не хватало сил. Ещё меньше хватало времени, хотя почти полгода я приходил в Иностранку с открытием и уходил оттуда последним. Я чувствовал себя брошенным в муравейник: информация пожирала меня с бешеной скоростью, я в ней растворялся. Вскоре не осталось и следа от того меня, который впервые переступил порог Иностранки. А был я, как выяснилось, пуст до прихода туда, как копилка, в которую никто никогда не бросал ничего, разве две-три мелкие железные монетки как-то случайно попадали в неё. Теперь же я жадно заталкивал в ту копилку золото знаний.
О, прекрасная библиотечная эпоха! С утра до позднего вечера я поедал содержимое разложенных передо мной книг, шаг за шагом проникая в первобытную страну лесов, гор, прерий и удивительных племён. Я был первопроходцем и открывал тропинки, густо усеянные следами интересовавших меня людей. Помню во всех подробностях, как вместе со скаутами генерала Терри я пробирался к долине реки Маленький Большой Рог и вдруг обнаружил окровавленную перчатку. То была перчатка убитого офицера Седьмой Кавалерии… Можно ли передать словами нахлынувшие на меня чувства? Нет, потому что чувства были многослойные: на волнение читателя накладывалось нетерпение исследователя, а к ним примешивалось восторженное удивление человека, к которому понемногу возвращалась память, и он начинал узнавать самого себя, а на это наслаивались потребность двигаться дальше и желание срочно поделится с кем-нибудь увиденным. Объяснить моё состояние невозможно, потому что я не читал, а жил тем, что читал…
В двадцать пять лет я расстался, наконец, с моей безграмотностью в этой области и распрощался с моими детскими представлениями о краснокожих дикарях. Когда наступило насыщение, я взялся за собственную книгу. Терпеть давившее на меня изнутри стало невыносимо.
Вопрос о том, каким должен быть мой роман о Диком Западе по форме, был решён задолго до того, как я сел за пишущую машинку. «Маленький Большой Человек» служил мне примером и знаменем. Мой герой должен был, подобно Джеку Крэббу, стать свидетелем основных исторических событий на американском Западе, переходя то на сторону индейцев, то возвращаясь к белым людям. Ему предстояло испытать боль разлуки и горечь потерь. Не могу сказать, что книга рождалась легко. Объём информации, просившейся наружу, превосходил возможности воплощения этой информации в сюжетную линию. Во всём важна мера, а у меня всюду получался перебор. Мне хотелось рассказать историю, сделать её невероятной, погрузиться в детали, насытить книгу натурализмом и в то же время не разлучаться с романтикой. Две книги служили мне фоном, питавшим моё творческое настроение, – «Всадник без головы» Майн Рида и «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. Ни одна из этих книг не является моей любимой, но на тот момент в каждой из них присутствовало нечто очень важное для меня. Объяснить это невозможно. Я читал то одну, то другую, цеплялся за какие-то сцены, выуживал какие-то эпизоды, иногда только слова. Например, мерцавшая в окне свеча в «Живаго» не отпускала моё воображение, и из её неровного света появилась в моей книге девочка на качелях, а потом карета на свадьбе, где «рука, облитая белоснежной перчаткой, высунулась наружу, как бы ощупывая воздух, и застыла в нерешительности, превратившись в мраморный изгиб». Мне была важна та рука в перчатке, важна девочка на качелях, превратившаяся позже в очаровательную женщину, с которой Бак Эллисон трижды сталкивается на своём пути. Пастернак и Рид тянули меня в разные стороны. Борис Пастернак напоминал о причудливости судьбы, а Майн Рид навязывал пестроту и авантюрность. Никогда больше у меня не было «поддерживающих» книг, тем более столь не похожих друг на друга по содержанию, форме, духу и скорее усложнявших мою работу, а не помогавших мне.
Роман «В поисках своего дома» рождался медленно. Я работал над ним и на берегу Чёрного моря, снимая комнатушку в доме армянской семьи, не разгибался над ним и в Москве. Солнце, зной, дождь, снег, вьюга, холод – всё имело значение, всё сказывалось на атмосфере, всё отражалось в тексте. Я рассказывал об Америке, окунаясь в реальность современной России. Рассказывал об истории чужой страны, в действительности рассказывая о моих мечтах. Часто я отправлялся в ближайшую пивнушку на задворках универмага, где продавалось разливное пиво и где никогда не выветривался отвратительный кислый запах. Это заведение представляло собой большой навес, несколько круглых высоких столов и окошко, где наливали пиво через резиновый шланг в банки, кружки и молочные пакеты. Та пивнушка была для меня крохотным островком Дикого Запада. Скопление великолепных пьяных ублюдков давало возможность окунуться в мир людей, давно пропивших здоровье, деньги и совесть. Находиться рядом с ними и слушать их, не вникая в смысл их речей, было сродни таинству. Мне даже не нужно было мысленно переодевать их в потёртые замшевые куртки, нацеплять на них шляпы, превращать их в персонажей грязного салуна. Они и были таковыми. Под дырявым пластиковым навесом царил мир Дикого Запада, где каждую минуту кто-то мог схватиться за револьвер или за нож. Дух оказался сильнее внешних форм.
Я искал себя – как в литературе, так и в жизни. Действительность угнетала, тревожила, наполняла ощущением бессмысленности бытия. Название «В поисках своего дома» вполне отвечает моему состоянию тех лет. Не уставая делать и переделывать, я создавал произведение, очень важное для меня, потому что оно должно было избавить меня от тяжёлого груза прошлого. Далёкие тени не давали мне покоя. Когда я смотрел «Маленький Большой Человек» Артура Пена, я доводил себя до слёз картиной бойни в долине Уашита, с удовольствием мазохиста возвращаясь к этой сцене снова и снова. Меня душили воспоминания, боль минувшего, невозможность сойтись с моими погибшими братьями и сёстрами. Боль пьяных воспоминаний, боль пьяной тоски, боль обманутого ребёнка, внезапно обнаружившего, что он давно не ребёнок, – вот что сжигало меня. Короткий эпизод, где пьяный Дастин Хофмэн сидит в грязи под струями дождя, а чуть поодаль Баффало-Билл руководит укладкой бизоньих шкур на повозку, казался мне волшебным окном, через которое я проникал на улицу того городка и падал в лужу рядом с Хофмэном. Мы с ним ничего не могли уже изменить. Наш мир был разрушен. Нам оставалось лишь спиваться, осознавая свою никчёмность, неприспособленность к новым условиям. Спиться или отправиться в бой, чтобы подставить себя вражеским пулям и погибнуть, как подобает воину, – вот единственный выбор. К сожалению или к счастью, у меня не было возможности вспрыгнуть на коня и ринуться в сражение.
Когда книга была закончена, я понял, что сбросил с себя непосильную ношу. Приключения приключениями, книга книгой, но случилось нечто более важное для меня: мне удалось избавиться от бремени воспоминаний и страданий, коими я старательно делился с будущим читателем.
О публикации романа не могло быть речи, так как литература об индейцах не интересовала издателей. Я предпринял ряд попыток предложить мой роман, но получал решительный отказ. Никто даже не смотрел, что я принёс. Слово «индеец» вызывало мгновенное и активное отторжение у встречавших меня сотрудников редакции. Однажды я зашёл в издательство, публиковавшее Фенимора Купера, но и они дали мне поворот от ворот. «Неужели вы не хотите посмотреть, что я принёс?» – удивился я. «Нас не интересует такая литература». – «Но вы же занимаетесь приключенческой литературой. Я видел Купера и Эмара среди опубликованных вами книг». – «Это было написано давно. А вы – современный автор». Мне показалось, что меня ударили по голове тяжеленным молотом. Ответ звучал настолько абсурдно, что его невозможно было принимать всерьёз. «Да, я современный автор. И что? – мне хотелось объясниться. – Разве я не имею права писать исторические романы? Разве я обязан писать книги лишь о нашем времени?» – «Нет, не обязаны. Но и мы не обязаны публиковать вас». Пожалуй, это была длинная беседа. Обычно всё ограничивалось коротким «нет» с их стороны, звучавшим, как презрительный плевок.
У меня не было ничего другого, что я мог бы предложить. «В поисках своего дома» был для меня не столько первым шагом на пути в большую литературу, сколько способом излечиться от тяжёлой болезни, изводившей меня в прямом смысле слова. Я работал на телевидении и не думал о литературе, как о возможности заработать. Но всё-таки первый роман! Плох он или хорош, не это имело значение. Впервые в моей душе возникла потребность поделиться с кем-нибудь моей книгой. Она была моя от начала до конца, хотя в ней легко найти много заимствований, много подглядываний, много подражания. Но она была моя, потому что я вложил в неё огромные силы. И ещё я вложил в неё ожидание. Не ожидание читателя, не ожидание успеха, а ожидание себя, который провёл такую длинную жизнь в степях, лесах, горах, который вымазался в крови и копоти, который потерял самых близких людей, остался один посреди своего разрушенного мира индейцев и теперь возвращался в обычный мир современного человека. Пройдя с моим Эллисоном через выпавшие на его долю испытания, я почувствовал себя другим. Да, мой роман никого не интересовал, но ведь не ради публикации, не ради громких аплодисментов я трудился над ним.
В 1995 году моё сочинение о Диком Западе появилось в виде настоящей книги (тонюсенькая, в мягкой обложке, с опечатками на каждой странице, но всё-таки – книга) в серии «Индейцы Северной Америки». К тому моменту серия уже выпустила три книги: «Сражающие Шайены» Гриннела, «Жизнеописание Джеронимо» Баретта и «Деревянная Нога» Томаса. Моя книга была четвёртой. На обложке красовалась чёрно-белая фотография, на которой я позировал в просторных штанах с широкими старинными подтяжками, чёрной рубахе и шляпе с высокой тульей.
Меня распирала гордость. Не на фотографии, а в жизни распирала. Более чем скромный тираж книги не смущал. Не смущало и отсутствие редактуры и корректуры. Свершилось главное – книга появилась. Остальное уже не имело значения. Я раздаривал её направо и налево, упиваясь незнакомым мне доселе восторгом. Такого восторга от публикации я не испытывал потом никогда.
Юрий Никитин в своей работе «Как стать писателем?» говорит: «Первое, что необходимо будущему писателю, – это несокрушимая уверенность, самоуверенность, вплоть до наглости. Понятно, вряд ли обязательно это выказывать на людях, не оценят, но быть уверенным в себе на все сто и больше – необходимо. И полагать, что если не сегодня к вечеру, то уж завтра точно соберете урожай “нобелевок”… Человек с нормальной психикой привык два раза в месяц получать зарплату. Хоть маленькую, но регулярно. Хотя плохо, тягостно ему работать, но терпимо. А писатель? Первый барьер у писателя (как и художника): получится или не получится шедевр. Нормальный человек откажется сразу: полгода писать, горбиться над клавиатурой – а вдруг да придётся бросить на полдороге? И всё уже сделанное коту под хвост? Да ни за что! А наглый да самоуверенный берётся: получится! да ещё как! ещё и медалями обвешают! Затем после долгих трудов поднимается другой барьер: возьмут в издательстве или не возьмут? И, наконец, третий: заплатят или не заплатят? А вдруг мало? Человек нормальный просто не рискнет даже начинать в таких условиях».
На премии я не рассчитывал. Если честно, то не претендовал даже на звание писателя, потому что мечтал быть кинорежиссёром. Уже четыре года как работал на телевидении, лепил обязательные для нашей редакции репортажи о романовской овце, крестьянах, сельских учителях, колбасных заводах и т.д., изредка находя время для авторских телепередач. Если я и мечтал о чём-то в те годы, так это о славе кинорежиссёра. Однажды в рамках цикла «Империя сна» состоялся показ моего фильма «Двери», снятого на третьем курсе ВГИКа. В утреннем эфире фильм прошёл, а в обед внезапно разразился скандал. Меня вызвали на ковёр к начальству и обвинили в том, что я поставил в эфир порнографическую картину.
У меня по жизни всякие неприятности случались. За обнажённую натуру, конечно, журили, но никогда серьёзно не ругали. Даже в советское время, когда я показывал в Союзе кинематографистов мои подпольные фильмы, никто не спешил приклеить мне на лоб ярлык порнографа. В советское время отправляли в тюремную камеру за хранение дома фильма «Последнее танго в Париже», а ведь это классика мирового кинематографа! Но каким-то чудом мне не отвинтили голову за «Пересилие» и «Потуги на любовь», где присутствовал почти неприкрытый секс! А тут разразился скандал с фильмом «Двери». Без малейшей на то причины, на ровном месте – обрушился на меня, как снежная лавина. Это, мягко говоря, это неприятно.
Я показал «Двери» всему руководству. Смотрели внимательно, не проронив ни звука. Никогда у меня не было столь внимательной аудитории. Фильм короткий – всего пятнадцать минут, но для меня этот просмотр, выражаясь штампами, растянулся в вечность. После конечных титров ко мне повернулся руководитель объединения Сергей Торчинский и недоумённо спросил: «А где порнография?» – «Нет никакой порнографии. Не понимаю, кто и зачем пустил слух», – ответил я. В фильме есть любовная сцена, но снята она при раскачивающейся лампе, обнимающиеся тела попадают в свет на доли секунды. И нет там, разумеется, половых органов, по наличию и возбуждению которых формально определяется порнографический уровень. «Хороший фильм. Кто крик поднял? – спросил Торчинский, оглядывая собравшихся. – Что теперь?» Последний вопрос прозвучал неуместно, потому что «Двери» уже изъяли из эфира и ни о каком «теперь» речь уже не шла. Так я стал запрещённым режиссёром. И должен сказать, что запрет произведения вовсе не гарантирует автору громкой или хоть какой-нибудь славы. Никто в стране, за исключением моих коллег, не узнал о том, что мои «Двери» попали под горячую руку какого-то безымянного цензора. Никто не выразил мне сочувствия. Никто не поддержал.
Да, я не мечтал о карьере писателя, хотя в студенческие годы подружка нагадала мне, что я стану известным писателем. Но мне-то хотелось делать кино. Ничто другое не обладало для меня такой магией, как кино. Поэтому кино присутствует во многих моих повестях и романах. Так или иначе, но я рассказываю о кино.
«Как только погас свет и на экране появилось чёрно-белое изображение, Карл ощутил, как к горлу его подкатил приятный спазм. Рейтер любил кино, любил безумно. Оно пробуждало в нём состояние, близкое к трансу. Киноэкран был для него окном в другое измерение. Сколько ни смотрел он фильмов, всякий раз его до глубины души удивляло, что на экране жили бесплотной жизнью тени, в реальность которых зритель верил безоговорочно. Игра света и теней завораживала Карла и давала бесконечную почву для размышлений над материальной стороной бытия. Кино свидетельствовало о том, что реальные люди могли быть и не реальными, а лишь бестелесной формой, за похождениями которых зрители следили с абсолютной верой в то, что тени были вовсе не тенями. Киноэкран был доказательством, что жизнь была не так однозначна, как о ней думало подавляющее большинство людей. Однако в кино продолжали видеть лишь развлечение» («Белый Дух»).
«Среди них, девочек, появилась самая очаровательная, бесспорно вышедшая из той сказки моей души, где колыхались колдовские волны тихого лесного озера. Её звали Суок. Её невозможно было потрогать, как бы того ни желалось, как бы ни распирало мою костлявую грудь непонятным волнением. Я мог притронуться к белому киноэкрану, но мои пальцы в цыпках касались лишь волшебного паруса, который приносил в зрительный зал трёх толстяков, Тибула и куклу наследника Тутти по имени Суок. Её сладкая улыбка гипнотизировала меня, завораживала, когда она пела песню и жонглировала ночью кеглями возле цирковой кибитки» («Сочинительство сказок»).
«Алексей Кирсанов не любил говорить: “Снято! Всем спасибо”. Эти слова означали конец целой жизни. Разумеется, трудиться над фильмом предстояло ещё долго. Алексея ждал кропотливый процесс монтажа, но монтаж – иной пласт существования. Алексей принадлежал к категории режиссёров, для которых съёмочный процесс главнее монтажа. По-настоящему Алексей Кирсанов жил именно на съёмочной площадке, бок о бок с актёрами, дыша с ними одним воздухом, порождая движения их тел, управляя колебаниями их голосов. Он обожал находиться возле актёров, держа их за руки, касаясь их спины и шеи, и сантиметр за сантиметром вырисовывать пластику их жизни перед камерой» («Волки и волчицы»).
Помню, занимаясь литературной записью воспоминаний господина Т, я ухватился за его слова о том, что он ходил в детстве в открытый кинотеатр, и мне, конечно, не составило труда наполнить его слова моими собственными ощущениями: «Включался кинопроектор, освещался экран и там, на этом белом полотне, начиналась чья-то жизнь, к которой невозможно прикоснуться и в которую невозможно войти. Экранная жизнь состояла только из теней, но эти тени обладали такой властью надо мной, что я безоговорочно верил в то, что они наполнены настоящей жизнью. Полтора часа в кинозале дарили мне абсолютное счастье. Это, конечно, детское ощущение, но оно очень сильное».
Власть кино, власть его магических теней надо мной была абсолютной. Против магии киноэкрана я был бессилен. Кинематограф был моим воздухом. Кино манило меня, мне всегда хотелось делать его. Но поскольку режиссура для меня означала не экранизацию чьих-то произведений, а оживление на экране собственных фантазий, то я записывал эти фантазии. Записывал всегда. Куда бы я ни ехал, при мне всегда был и есть блокнот. Наверное, поэтому я легко переключился на сочинительство, когда понял, что дорогу в кино перекрывает шлагбаум, с коим у меня нет сил справиться.
ДЕЙСТВИЕ
Не раз мне приходилось слышать в разных издательствах: «Читателю не интересны рассуждения! Пусть ваши герои действуют. Пусть читатель сам думает о них. Не навязывайте ему ничего своего».
Будь у меня другой характер, я бы последовал совету этих «советчиков» и превратился бы в одного из тех, кто штампует прыжки, падения, погони, драки, поцелуи, забыв о главном человеческом качестве – мышлении. Персонажи должны разговаривать. Не говорить, а разговаривать. Не пояснять в диалоге, куда они идут и зачем, а пользоваться диалогом, чтобы задавать вопросы вселенского масштаба. А сюжет служит лишь поводом для таких вопросов. Пусть следователь вынюхивает следы преступника, пусть алхимик выпаривает в своих колбах эликсир бессмертия, пусть солдаты из последних сил удерживают наседающего противника, но пусть это служит поводом для размышления о главной загадке бытия – о смысле жизни. Хороший сюжет всегда поможет удержать внимание, интрига никогда не будет помехой философской беседе. Что же касается интриги, то Стивен Кинг высказался предельно точно по этому поводу: «По-моему, интрига – это последнее прибежище хорошего писателя и первое прибежище плохого. Получившаяся вещь вполне может выйти искусственной и вымученной… Я больше полагаюсь на интуицию, и могу это делать, поскольку в основе моих книг лежит не событие, а ситуация… Часто у меня есть представление о том, чем всё должно кончиться, но я никогда не требовал от своих героев, чтобы они поступали по-моему. Наоборот, я хочу, чтобы они действовали по-своему. Иногда развязка бывает такой, как мне виделось. Но чаще получается такое, чего я и не ждал. Это просто прекрасно. Я же не столько создатель романа, сколько его первый читатель. И уж если я не могу точно догадаться, как дальше развернется эта хреновина, даже с внутренним знанием предстоящих событий, то я могу не волноваться – читатель будет переворачивать страницы, пока не дойдет до конца».
Безоговорочно поддерживаю сказанное Стивеном Кингом, ибо для меня сюжет всегда вторичен. Куда важнее отдельные ситуации и персонажи: они должны быть интереснее, чем знакомая нам жизнь. Мне интересно сделать литературных героев умнее, ярче среднестатистического гражданина, а ситуацию – неожиданнее и даже неправдоподобнее, чем в жизни. Негодяй должен быть интересен, ничтожество – выразительно, слабость – значительна, соблазн – неодолим…
Люди садятся за стол, чтобы поесть вкусно, и никакого иного смысла у вкусной пищи нет. Люди занимаются любовью, чтобы получить удовольствие, и ничто, кроме удовольствия не стоит за их ласками. Трудно требовать какого-то смысла от конфет. Но преступно плодить книги, в которых нет смысла. Книга – это слово, и тот преступник, кто старается слово превратить в конфетку, которая даёт только сладость, но не мысли. Любая приключенческая книга или любовный роман, предназначенные для развлечения, могут превратиться в полновесное произведение искусства, но для этого у персонажей должны быть вопросы, на которые они ищут ответы. Мышление – процесс самый интересный, никакие сцены перестрелок и драк не сравнятся с ним, как бы необыкновенно они ни были сделаны. Возможно, главные герои никогда не ответят на свои вопросы, но их должно что-то тревожить. Ведь на самом деле все прозвучавшие в книге вопросы адресованы читателю.
Для меня сюжет всегда был только поводом для разговора о чём-то более важном, чем разворачивающиеся в книге события. Несмотря на то, что мне нравились хорошо закрученные истории, сам я никогда не стремился к «интересности» сюжета. Если история закручивается, это замечательно, но важна не история, а то, как она рассказана. Взявшись за приключенческие повести про индейцев, я понимал, что поставил перед собой сложнейшую задачу, потому что «про индейцев» все уже читали. Особенно в России, где читатели, насытившись в детстве Фенимором Купером и Карлом Маем, давно составили «окончательное» представление об индейцах, и издатели не желали слышать об очередном Купере, упорно считая, что об индейцах можно писать только так, как это делал автор «Последнего из Могикан». Предлагая мои сочинения, я обрекал себя на неудачу.
Но ведь я писал не для кого-то, а для себя и только для себя. Если это нужно кому-нибудь ещё, я буду рад. И если кому-то интересны индейцы, то кто-то непременно захочет напечатать мои книги. Так и произошло.
В 1997 году в серии «Индейцы Северной Америки» появились сразу три мои книги: «Тропа», «Скалистые горы», «В поисках своего дома». Тираж каждой – 300 экземпляров. На руки мне дали по пять экземпляров. Книги продавались в двух или трёх ларьках по запредельно высоким ценам и не были распроданы. По крайней мере, в 2007 году я увидел на книжной ярмарке человека, который при мне достал из сумки мою «Тропу», изданную в 1997 году, и начал читать. Я, конечно, не удержался и спросил, откуда у него книга. «Купил её недавно на Горбушке, – ответил он, – там есть уголок, где продаются такие книги». Получается, что десять лет спустя после публикации несколько экземпляров этих книжек продолжали валяться под каким-то прилавком. Лишь в 2001 году они были переизданы качественно, красиво, приличным тиражом в издательстве «Детектив-Пресс» и разошлись очень быстро.
ВЫХОД К ЛЮДЯМ
Вот что удивительно: когда вышел этот трёхтомник, на меня накатил страх. Совершенно ясно я понял, что теперь мои слова станут читаемы целым миром, и никто не знает, во что это выльется. То, что прежде казалось недосягаемым и желанным, внезапно сделалось явью. Всё, что создавалось только для себя, в один миг превратилось в общедоступное. Отныне моя любовь, моя боль – всё моё нутро было выставлено напоказ. Меня можно разглядывать, изучать, вертеть так и сяк, придираться, насмехаться, дарить друзьям, ставить на полку, бросать в мусор. И всё это – где-то там, в каких-то чужих комнатах, в чужих кухнях, в чужих спальнях, в чужих душах. Я физически почувствовал, что герои моих книг становятся объектами постороннего внимания, а иногда праздного любопытства. Я сотворил их для себя, потому что мне было плохо без них, без их мира. Они помогали мне выживать и оставаться собой, а теперь в них будут тыкать пальцами, им будут задавать вопросы, с них будут спрашивать, и я не смогу защитить их, не смогу ответить за них (ведь говорят-то они все моим языком, из моего сердца). Моя игра в писательство закончилась, потому что книги начали жить вне меня, стали досягаемы, а это означает, что они будут так или иначе влиять на людей и на всю жизнь.
Мне стало страшно. Потом я привык постепенно к тому, что я (хоть и невидим большинству) открыт для любого, кто раскрывает мою книгу, и что душа моя превращается для каждого читателя в мишень. А потом я свыкся с тем, что многие любители моих вестернов отказываются в руки брать мои книги о милиции, а любители эзотерики шарахаются от книг про индейцев. Меня приучили быть разъятым на части – вопреки моей воле, вопреки моим усилиям, вопреки разуму. Но мне-то хотелось быть Единым, Большим, Разным. А они хотят только какую-то часть меня. Разве не обидно?
Мне удалось поговорить с десятками тысяч людей – не просто поговорить, а заставить их увидеть то, что я показывал им. Нравятся или не нравятся им мои миры – это другой вопрос, но они их видели. И там они видели меня. Я бы никогда не получил такой возможности, если бы не мои книги. Но мне по-прежнему страшно, когда я думаю о том, что книги мои живут своей жизнью и смешиваются с жизнью других людей.
Мальчишкой я мечтал превращаться в ветер и летать сразу всюду, касаться сразу тысяч лиц, тысяч губ, заглядывать в тысячи глаз. Похоже, я стал ветром, но в ином смысле. Я научился проникать в чужие глаза, чужие сердца. Но я не научился видеть их. Они видят меня, читают меня, но я не вижу их…
Блуждая по забытым закоулкам прошлого, я внезапно наткнулся на событие, о котором давным-давно забыл.
Одна из моих сослуживиц была знакома с Анатолием Павловичем Злобиным, известным советским писателем, и предложила ему подборку моих юношеских опусов. Прочитав их, Злобин решил познакомиться со мной. Ему понравилось! Он заинтересовался! Он пригласил к себе домой. Я пришёл, и мы долго разговаривали. Он восторгался моими зарисовками, которые, как мне казалось, не представляли в действительности ничего особенного. «Губы медленно раздвинулись, изо рта вывалился яркий оранжевый апельсин. За ним появился второй, третий. Они падали изо рта на стол и прыгали друг за другом, как мягкие резиновые мячики…»
– Это же сюрреализм! – восклицал Злобин. – Чудесно! Я постоянно твержу моим студентам, что жизнь сюрреалистична, надо только уметь увидеть это.
Он сделал несколько замечаний, и я до сих пор помню их – настолько они точны и просты.
– Вот вы пишете, что стрелки часов продвигали время вперёд, – говорил Злобин. – А я бы употребил «проталкивали» вместо «продвигали». Улавливаете разницу?
Он не навязывал, не принуждал, не ломал. Только предлагал. И я жадно внимал его словам. А потом он сказал, что готовит сборник молодых авторов, посвящённый Москве.
– Напишите рассказ, наблюдение, размышление, – предложил он. – У вас интересно получится. Мы опубликуем.
Я обещал подумать, но ничего не написал и даже не пытался. В то время я мечтал снимать кино и о литературе, как о профессиональном поприще, не думал вовсе. А какой был шанс! Какая протекция! Дверь сама распахивалась передо мной, однако я не шагнул в неё… Услышав предложение Злобина, надо было вспомнить о «предначертанном» и ухватиться за протянутую мне руку знаменитого писателя. Я не ухватился.
За ошибки приходится расплачиваться.
Через несколько лет страну начала сотрясать перестройка, многое изменилось. Я поступил во ВГИК, работал режиссёром на Российском телевидении и понемногу продолжал мои литературные эксперименты, особенно не мечтая о публикациях. Лишь изредка я ходил по издательствам, робко показывая мой первый роман «В поисках своего дома».
– Вы уже печатались? – слышался всюду один и тот же вопрос.
– Ещё нет.
– Извините, но мы работаем только с публиковавшимися авторами.
– Но вы хотя бы для приличия взгляните на мою книгу.
– Извините…
Многое изменилось после крушения СССР, но только не привычка редакторов давать пинка молодым авторам, только не привычка ядовито улыбаться в лицо…
И всё же в сентябре 2001 года к читателям пришли сразу три моих книги. Я принял это как должное. Не праздновал и, насколько помню, особенно не радовался. Просто случилось то, что должно было случиться – меня стали печатать. О журналах и газетах я уже не думал, никуда себя не предлагал, да и предлагать-то было нечего. Журналистикой не занимался.
Но однажды я случайно попал в газету «Литературная Россия». Собственно, шёл я не в «Литературную Россию», а в «Мир Севера». Про этот журнал я услышал от профессора Ващенко на одном из семинаров по индеанистике. Александр Владимирович Ващенко читал мою повесть «Грозовое лето» о молодой хантыйской шаманке и порекомендовал обратиться с ней в «Мир Севера». Я обратился и попал в доброжелательные редакторские объятия Вячеслава Огрызко. Повесть ему понравилась, и «Грозовое лето» вышло в первом номере 2002 года. Если бы я умел выразить словами удовольствие, полученное от прикосновения к страницам того журнала – плотным, глянцевым, красивым! Я был счастлив…
Вячеслав Вячеславович – человек уникальной работоспособности. Иногда мне кажется, что он знает о литературе всё и может написать сотни томов про любого писателя. И ещё он обладает удивительным даром уговаривать.
– Может, напишете о Молдановой? У нас готовится книга о хантыйской литературе.
– Я не читал Молданову.
Огрызко тут же подсунул мне журнал с рассказами Татьяны Молдановой.
– И ещё я принесу вам книгу Еремея Айпина, – добавил он.
– Но я не умею…
– Всё получится, вы просто рассказывайте, понравилось вам или нет. Поделитесь своим мнением…
Он говорил и говорил, и мне почему-то показалось, что я не имею права отказать.
Разок написал для газеты, другой разок написал… Не уверен, что мои статьи заслуживают похвалы, ведь журналистика – совсем другая область. Я чувствую себя неуверенно на её территории. Что ж, каждому своё…
Одним из самых важных для меня событий 2002 года была публикация повести «Эон памяти» в «Литературной России». Её печатали с продолжениями в нескольких номерах. Это был важный опыт для меня: очень уж много личного было в этой повести, слишком много моей боли, слишком много безнадёжности в моих воспоминаниях об отце. Но у меня не было больше сил втискивать моё прошлое в потаённые уголки моего сердца. Опубликовав «Эон памяти», я предоставлял читателю возможность судить не столько о моих литературных способностях, сколько о моей жизни. Я обнажился полностью. То было очищение, а не творчество.
Глядя на газету с «Эоном», я физически ощущал, как читатели держат мою жизнь в руках, скользят по ней глазами, вчитываются в неё, ощупывают, взвешивают, покачивают головами. И дело не только в том, что я рассказал о проблемах в моей семье, я рассказал также и о разведке, теме почти всегда закрытой. Мало кто берётся за мемуары в сорок лет.
Я представления не имел, какую значительную роль сыграет эта публикация. А ведь именно эта повесть заставила Валерия Стрелецкого, директора издательства «Детектив-Пресс», посмотреть на меня с новой стороны. Сначала он видел во мне только автора «индейских» романов. «Эон памяти» открыл ему иную грань моего писательского «я», и на следующий год Стрелецкий предложил мне написать «милицейскую» трилогию, которой мы оба имеем право гордиться и равной которой нет в отечественной литературе.
Так что «Литературная Россия» послужила фундаментом для моего профессионального роста. Альманах «Литературная Россия» напечатал мои повести «Стирка грязного белья», «Голос бездны», «Из рода оленей». В газете появлялись один за другим рассказы и статьи. Вышли книги «Мансийская литература», «Ненецкая литература», «Нанайская литература» с моими материалами. Я настолько привык публиковаться, что перестал воспринимать это как что-то важное, существенное. Захотелось высказаться – пожалуйста. Захотелось «обкатать» какую-то мыслишку – пожалуйста. Помню, однажды поднялся большой шум из-за моей статьи о проституции. Мне казалось, что ничего особенного я не написал, просто немного порассуждал на тему сексуальных услуг. В ответ на меня обрушился злобный шквал: и сумасшедшим новым русским называли меня, и сексуальным маньяком, и даже антихристом. Полезный опыт для писателя.
«Литературная Россия» не отказывала мне ни в чём, предоставляла мне поле для экспериментов. И за это я глубоко благодарен Вячеславу Огрызко. С его лёгкой руки я познакомился с множеством чудесных писателей, о которых не слышал прежде, и проник в мир литературы «малых народов». Именно представители Севера отворили мне врата в страну Традиции. Этнографией я занимался давно, но соприкосновение с Айпиным, Молдановой, Ледковым, Куриловым и многими другими мастерами слова помогло мне окунуться в мир Севера с новой стороны: научность отступила, освободив пространство для поэтичности. Охотники и оленеводы подступили ко мне вплотную и требовали от меня литературного проявления моей к ним любви. В результате появилась книга «Время крови».
Повторяю: я не обладаю талантом журналиста говорить обо всём, что встречаю на пути. Мне нужен повод для разговора, а лучше – вопрос, на который я буду отвечать. Отсутствие журналистской жилки не позволяет мне браться за многое. Газета и журнал – это особое пространство, с ним нужно сжиться, чтобы чувствовать себя там естественно. Я не пригоден для работы в газете, у меня есть своя система координат, которая называется словом «книги». И всё же время от времени мне почему-то хочется появиться на страницах «Литературной России», где моё существование всегда было лёгким и свободным.
Не раз спрашивал я себя, как бы сложилась моя судьба, согласись я в далёкие восьмидесятые на предложение Злобина участвовать в сборнике рассказов о Москве. Злобин – завидная протекция. Я бы начал публиковаться в двадцать лет. Но разве мне было что сказать? Разве написал бы я «Тропу», которая провела меня через один из самых тяжёлых периодов моей жизни? Разве создал бы я «Коридоры событий»? Разве хоть что-нибудь похожее на «Эон памяти» вышло бы из-под моего пера? Нет. Жизнь устроила всё наилучшим образом, дала возможность опробовать свои силы, отшлифовать своё умение, осознать свои желания, определить нужное для меня направление. Всё на этом пути имело значение, всё стояло на своём, только ему предназначенном месте.
СТЕЧЕНИЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ
Незадолго о трагических дней 1998 года, когда грянул дефолт, швырнувший многих на дно безденежья, приятель привёл меня в издательство «Вагриус» (там у него был знакомый среди редакторов). Мы пытались протолкнуть серию «индейских» романов, но вместо этого получили предложение взяться за триллеры. Со мной подписали договор на три книги. Триллеры, бандитская тематика, бессмысленное кровопускание – я не представлял, как писать такие повести, но согласился, решив сделать главным персонажем модного журналиста Сергея Лисицына, который в силу своей профессии может общаться с разными людьми и будет попадать в невероятные ситуации. Каким-то чудом мне удалось за две недели написать повесть «Голос бездны» и в таком ритме я справился с остальными. Конечно, это далеко не шедевр, но написано крепко и читается на одном дыхании. По секрету мне сообщили, что в редакции «Вагриуса» были в восторге. Но тут случился дефолт. Издательство формально перестало существовать, переоформило документы, реогранизовалось, а мой договор потерял всякую юридическую силу. Поскольку денег на тот момент у «Вагриуса» не было, мне предложили публиковать мои сочинения без гонорара или ждать лучших времён. Я гордо отказался.
Через год я сунулся с этими скороспелыми триллерами в «Эксмо» и получил такой отлуп, о котором вспоминать страшно. Рецензенты раздавили меня, как давят ненавистного таракана. Самым убийственным замечанием было: «Не надо показывать свою образованность. Пишите проще». А куда уж проще, чем «Голос бедны»?
Но в 2002 году судьба опять привела меня в «Эксмо» с теми же повестями. Точнее, сказать, с одной из повестей о похождениях журналиста Лисицына. Только в этот раз я проник в «Эксмо» через «другую дверь». Случайно обнаружилось, что там работает редактором мой близкий знакомый. Он не мог повлиять на судьбу рукописи, но мог попросить обратить внимание на неё. И что же? Не прошло и недели, как мне позвонил рецензент и коротко, но очень лестно отозвался о моём Лисицыне. Когда я упомянул, что у меня есть ещё две повести про этого персонажа, представитель издательства обрадовался… Книга вышла в свет осенью, но не под псевдонимом, как мои прежние книги, а под моей настоящей фамилией. Она была в формате «pocket», в мягкой обложке и назвалась почему-то «Волчья порода». Получив в качестве гонорара жалкие сто долларов, я решил, что издательство слишком жадничает и что в другом месте моего Лисицына ждёт более радушный приём. К тому времени я оставил телевидение, решив целиком отдаться сочинительству, и надеялся, что на литературной дорожке можно прилично заработать, следуя своему голосу, а не жёстким установкам издателя.
Итак, жизнь показала, что стечение обстоятельств имеет первостепенное значение в судьбе каждого из нас. Можно долго трудиться и быть заметно лучше других, но это, оказывается, не значит ровным счётом ничего. Оплевав моего Лисицына в первый раз, «Эксмо» с удовольствием взяло его при втором знакомстве, не внеся никаких поправок в текст и выпустив книжку десятитысячным тиражом. Лотерея, иначе не назовёшь. И первой преградой на пути к выигрышному билету стоит рецензент, его личные пристрастия, настроение и т.д. Когда я принёс через моего знакомого другие книги (в том числе и милицейскую трилогию, уже опубликованную и пользовавшуюся успехом), я опять столкнулся с необъяснимым поведением небесных светил, решающих нашу участь. Рецензии оказались вполне хорошими: знание темы, язык, сюжет – всё это хвалилось (про сюжет было даже уточнено, что аналогов в литературе нет), но в конце было сказано, что коммерческой перспективы книги не имеют. И бесполезно доказывать что-то, приносить хвалебные письма читателей, восторженные отклики сотрудников МВД. Есть мнение какого-то безликого человечка, которому что-то не приглянулось в моём романе, и это мнение перевесило все остальные точки зрения, потому что ему поручено решать, на какой книге начертать благосклонное «да», а что зарезать словом «нет».
В 2006 году «Голос бездны» вышел в красивой обложке, под которой помещались три повести про Сергея Лисицына. С 1998 года минуло восемь лет. Разве столько должна пробиваться книга к читателю, особенно если учесть, что книга развлекательная и что нет надобности как-то особенно рекламировать её? Русский триллер – так было указано на обложке. Я бы не горевал, если бы «Голос бездны» вообще не опубликовали, это не потеря для отечественной культуры. Однако в обстоятельствах, когда ежемесячно на прилавки выбрасываются сотни наименований всевозможной муры, в сравнении с которой «Голос бездны» может считаться блистательным сочинением, сложная судьба этой скороспелой поделки удивляет. Так что начинающим писателем нужно помнить, что звёзды играют важную роль в творческой жизни. Поэтому я рекомендую заниматься писательством для себя, а уж если судьба не проявит особых капризов, то книга будет опубликована и даже станет любимой читателями.
УПРАЖНЕНИЕ
Это будет самая короткая глава…
Однажды пришла мне в голову мысль снять фильм об Аляске. Знаю, что мало кто понимает, насколько это звучит амбициозно. Но это было не просто амбициозно, а умопомрачительно, если принять во внимание, что «снять фильм» я решил, будучи школьником. Я учился в восьмом классе московской школы № 449. У меня была кинокамера 8 мм (обращаю внимание на слово «кино», потому что «видео» в то время не существовало в помине). Каждая кассета с плёнкой имела продолжительность 2,5 минуты. Скажем прямо, что это очень мало, чтобы воплотить хотя бы какую-то идею об Аляске, живя в Москве, в районе Измайлово, в интернате КГБ СССР и т.д… Я привлёк к участию в фильме двух моих интернатских друзей – Ваню Бурлакова и Стаса Оболенцева. Нашей Аляскинской декорацией служили огромные сугробы вокруг зелёного деревянного забора, обрамлявшего территорию интерната, которого давно не существует. Ваня и Стас колотили друг друга кулаками и больше ничем не занимались. Часть сцены мы сняли за пределами интерната, а часть снимали внутри, возле здания медицинского изолятора. Из окошка за нами наблюдала Галя Ашчьян. На её очаровательном армянском лице выражалась вся глубина недоумения, которая может охватить человека при виде бессмысленной молотильни кулаками по плечам и голове, потому что она не сразу поняла, что это не настоящая драка, а инсценировка.
Теперь вы должны понять главное: почему я пишу об этом «ужасе».
Дело в том, что я был убеждён, что все зрители увидят Аляску, а все увидели Стаса и Ваню, мутузивших друг друга на фоне нашего интернатского забора. Увидели в на метровом экране в учебной комнате, где была устроена официальная премьера нашего «фильма». Увидели только Стаса и Ваню. Я вынужден был долго втолковывать зрителям, что дело происходит на Аляске, что драка завязалась из-за мешочка с золотым песком… Все от души смеялись… И всё…
Публичный показ завершился оглушительным провалом.
Почему?
Я был уверен, что все увидят то, что видел я. А я видел… Нет, так не объяснить… Я жил в то время в мире Джека Лондона, читая и перечитывая подряд его книги одну за другой. И если я смотрел на заснеженное дерево, то это было дерево Клондайка. И вокруг того дерева тянулись снежные равнины и горы. Вокруг не громоздились дома и не громыхали трамваи. Стасик и Ваня не играли для меня – они были персонажами, вышедшими оттуда. Правда, они не знали об этом и просто развлекались. Смотря на них через окуляр крохотной кинокамеры, я заглядывал в другой мир, но никто другой не знал этого. Все видели только Ваню и Стаса. Все видели двух пятнадцатилетних подростков в современной одежде, а для меня они были взрослыми мужчинами, закалёнными старателями, матёрыми убийцами. Я также видел высокие горы над еловыми лесами, где их не было и не могло быть на самом деле. Я был убеждён, что сброшенные за спину шапки-ушанки загипнотизируют всех, что они будут «окном», сквозь которое откроется всё остальное…
Однако шапки-ушанки остались для моих зрителей тем, чем они были. Я понял это не сразу, а много лет спустя, когда случайно вспомнил об этой киноплёнке, давно превратившейся в труху. И это понимание стало для меня «ключом» к новому пониманию: если вы что-то видите, это не означает, что другие видят то же самое. В первую очередь это касается воображения, ибо воображение – штука тонкая, почти несуществующая. Дверь, куда легко входите вы, не обязательно открывается для других. Вы, как художник, должны создать этот мир, потрудиться над его деталями, чтобы они убедили вашего читателя (или зрителя) в реальности того, что вы предлагаете.
Когда я догадался, что реальность моего воображения вовсе не обязана быть реальностью воображения моего читателя, я впервые осознал, что такое фактура, которую я обязан дать читателю.
Не случайно эта глава началась с кино. Там всё наглядно, но даже в кино режиссёр и художник-постановщик не всегда умеют убедить зрителя в правдивости атмосферы. А уж литературный творец – тем более. Ему кажется, что всё внятно, наглядно, красочно, а на самом деле читатель не получает ничего – ни фона, ни мыслей…
Как же справиться с поставленной задачей? Как рассказать историю, чтобы она не только увлекала сюжетом, но и позволяла читателю увидеть то, что видите вы? Могу поспорить с кем угодно, что такого рецепта нет. Не существует формулы, которая вложила бы в ваши руки магию управления умом публики. Но есть труд… И желание донести до других своё ощущение ситуации, своё проживание истории, своё видение чего-то конкретного…
Я придумал техническое упражнение. В качестве развлечения.
Возьмите фотографию и опишите её. Затем дайте друзьям почитать ваше произведение. Увидят ли они то, что изображено на фотографии, всю игру её света и теней? Увидят ли они историю, которую несёт неподвижный снимок? Увидят ли они всё это так, как видите её вы? Если этого не произойдёт, то ответ один: вам не удалось передать то, что видите вы. Цвет, звуки, фактура ткани, вязкость воздуха, жар тела… Тысячи аспектов каждого мгновения. Вы можете описывать совсем не те детали, которые указывают на то, что вам хочется рассказать. Как ни удивительно, но вы можете упустить самое главное, а рассказать о второстепенном. И для кого-то второстепенное станет главным, поскольку оно написано выпукло, а главное оставлено в тени.
Простое упражнение… Рассказать фотографию… Почему фотографию? Потому что она застывшая. Вы всегда можете технически проверить, то ли увидел ваш читатель. И те ли ощущение передали вы, которые прочитал он. Фотография не убежит. Это вечное мгновение. И оно наполнено миллионами деталей, о которых можно рассказывать бесконечно и увлекательно.
ПРОНИКНОВЕНИЕ В ТКАНЬ
Всем хорошо известно, что один человек расскажет анекдот, и компания примет шутку с натянутой улыбкой вежливости, а другой расскажет тот же самый анекдот так, что все попадают со стульев от смеха. Первый чего-то не понимает, чего-то не умеет, он тупо излагает события и мысль. Второй живёт внутри того, о чём говорит, ему нравится быть «там», нравится смешить, веселить, нравится быть центром внимания; более того: он любит тех, о ком рассказывает анекдоты, любит их глупость, их жадность, их щедрость, их особенность. Если не любить то, чем вы занимаетесь, занятие превратится в рутину и мало-помалу иссушит вас.
Писательство – это та же любовь. Самая сложная любовь, ибо вы обязаны любить хорошее и плохое. Ни один человек не бывает однозначен, даже самый простой человек, самый бесхитростный, и всё это нужно передать, отразить каким-то образом в портрете и поступках действующих лиц. Творческий процесс – не просто сплетение сюжета, это также и познание себя. Нет смысла заниматься книгой, если для меня всё ясно и понятно. Я отвечаю самому себе на сотни вопросов по мере продвижения вместе с моими персонажами по руслу их жизни. Их чувства – всегда мои чувства. Я не ассоциирую себя с ними, я и есть они. Их много, но все уживаются во мне, как всё человечество уживается на Земле; народов много, поэтому они спорят, противоречат, враждуют, любят, а я наслаждаюсь всем этим. Они – кровь и плоть моей писательской души. Без них всё опустело бы для меня. И чем больше я узнаю о них, тем больше открываю в себе. Наша похожесть друг на друга делает возможным управлять друг другом, влиять друг на друга с помощью наших мыслей. Писатель, не умеющий этого делать, не сможет увлечь читателя, ведь если мне что-то интересно, значит, это должно быть интересно и моему читателю. Я обязан увлечь его, иначе весь мой труд бесполезен.
Кто я в глазах публики? Клоун. Словесный клоун. Я показываю фокусы, предлагаю незнакомые ситуации (или знакомые, но вывернутые наизнанку, показанные с непривычной стороны). Я развлекаю. Музыканты, танцоры, художники, писатели – это разновидности клоунов. Они выставляют себя напоказ и всегда огорчаются, если не могут удержать внимание публики. Каждый придумывает свои способы удерживать внимание. Одним удаётся, другие терпят неудачу. Но даже если вы умеет удерживать внимание, вам сначала надо попасть в поле зрения публики. Писателю это сделать сложнее остальных. Музыка слышна сразу, картина тоже видна сразу, а книгу надо читать, она требует времени и усилия. Недавно я заметил, что стал читать меньше, но не сразу понял, что причиной тому моё подсевшее зрение. Мне требуются очки, но я не привык к ним, поэтому книга начинает раздражать. И так всюду: существует много-много незаметных причин, не позволяющих людям проникнуть в ткань литературного произведения, даже если это по-настоящему увлекательное произведение.
Что же представляет собой увлекательность?
Как-то раз в руки попалась книга Джека Финнея «Меж двух времён». Это фантастическая повесть о том, как группа учёный ищет возможность проникновения в прошлые времена. Джек Финней погружает читателя в сюжет очень медленно, выстраивая декорации вокруг читателя. Разворачивающиеся там события интересны, но они выглядели бы банально, если бы не фактура книги. Каждая страница напитана духом предметов девятнадцатого столетия. Финней сумел передать воздух, запахи, звуки. Это и есть главное в его книге. Он оживил атмосферу, поэтому читатель верит во всё, что предлагает автор.
Чтобы создать такую атмосферу, необходима колоссальная предварительная работа по изучению материала. Любая тема бездонна и способна поглотить исследователя, если исследователь открыт для взаимной любви с материалом. Мне всегда доставляло удовольствие рассказывать о любимых вещах и любимых людях. Разве можно не поделиться своими чувствами? Интерес автора к описываемым событиям или отсутствие интереса чувствуется всегда. По себе знаю, что иногда некоторые сцены хочется перескочить, потому что они кажутся мне техническими (кто-то куда-то доехал, откуда-то вернулся). Приходится строить их таким образом, чтобы не наступать себе на горло, но и не портить повесть. Удивительно, но некоторые эпизоды оживают по мере работы над ними. Очевидно, что-то происходит в душе, когда вынуждаешь себя всё-таки зайти в пространство, которое хотелось обойти стороной. А раз вошёл туда, то начинаешь там жить, а когда начинаешь там жить, пространство становится твоим, о нём можно рассказывать.
Для примера я попытаюсь написать короткую сцену. Пусть это будет появление частного детектива в помещении, где начинается его расследование. Пишу без всякой идеи, не имея понятия о том, что случится дальше и что происходило до того. Первый вариант предельно прост и соответствует стандартной бульварной литературе. Второй вариант напишу так, как это привычно мне.
«Джон шагнул в комнату и осмотрелся. Окна были прикрыты ставнями. С улицы доносился шум дождя. Джон протянул руку к выключателю и щёлкнул им. Теперь, при свете лампочки, можно было изучить обстановку. На стене висела старая выцветшая афиша, изображавшая танцовщицу, возле стола, на котором были навалены тряпки, лежал распахнутый чемодан. Джон поглядел на афишу и перевёл взгляд на дверь. В коридоре послышались осторожные шаги, и Джон сунул руку под пиджак, нащупывая пистолет»…
Наверное, дальше последует схватка. Или не последует, а на пороге появится полицейский. Не знаю. Это не имеет значения в данном случае. Это лишь пример для сравнения.
Вот второй вариант.
«В тесной комнатке царил полумрак, мглистый свет улицы едва пробивался сквозь прикрытые деревянные ставни, по которым постукивали капли дождя. Джон пошарил рукой по шершавой стене и нащупал круглый выключатель. Кнопка громко щёлкнула, под потолком зажглась пыльная лампочка. Из-под полей мокрой шляпы Джон обвёл глазами коморку, изучая поверхность стола, заваленную тряпками, и перевёл взгляд на стену. Висевшее старое женское пальто малинового цвета немного закрывало приклеенную к потёртым обоям афишу. Линялое изображение танцовщицы весело улыбалось. Джон шагнул ближе, всматриваясь в рисунок. Должно быть, это и есть Эмма, которую он должен отыскать в этом огромном городе. От левого верхнего потрёпанного угла афиши тянулась полоса разрыва, пересекавшая лицо танцовщицы. Джон провёл рукой по бумаге, ощупывая следы желтоватого конторского клея. Клей казался свежим. Подмигнув улыбающемуся изображению, Джон хмыкнул: “Кто-то заботится о тебе, красотка”. Под потолком громко зашуршало, и он резко вскинул голову, едва не уронив шляпу. Возле лампочки бился тёмный мотылёк, цепляясь крылышками за отслаивающуюся штукатурку. Стоя с запрокинутой головой, Джон продолжал прислушиваться. Были ещё какие-то настораживающие звуки. Он скосил глаза на дверь и осторожно опустил руку на рукоять револьвера, заткнутого за пояс. Теперь не оставалось сомнений: по коридору кто-то подкрадывался к двери»…
Мне жалко останавливаться здесь, потому что я уже начинаю входить во вкус. Мне нравится играть в сочинительство. Через некоторое время я вернусь к началу эпизода, кое-что добавлю, сделаю необходимую ретушь, усиливая настроение. Дождь должен слышаться постоянно. Мне кажется, что он важен для обстановки. И запах пыли важен, и ощущение сырости. И лампочка может внезапно перегореть в самый неподходящий момент: кто вошёл? мы не увидим сразу, будет только силуэт. Всё это начинает рождаться в моей голове по мере продвижения вглубь. Мне доставляет удовольствие делать несуществующую картинку визуальной. Если её увижу я, её непременно увидят и читатели. Поэтому нужны детали, множество деталей. Читатель не должен догадываться, для чего вы упоминаете о том или этом, его воображение должно быть не самостоятельным, а управляемым вашим воображением. Разумеется, главное остаётся за читателем, каждый сложит для себя свою собственную картину. Но чем точнее вы сделаете описание обстановки, описание движений, описание чего угодно, тем основательнее утащите читателя в глубины вашего настроения.
«Когда я начинаю работу над новой книгой, я не останавливаюсь и не замедляюсь, покуда есть силы. Если я не буду писать каждый день, персонажи у меня в мозгу прокисают – они начинают выглядеть как персонажи, а не реальные личности. Острие повествования ржавеет, я теряю ощущение хода и темпа сюжета. Хуже всего, что теряется ощущение развертывания чего-то нового. Работа начинает ощущаться как работа, а для большинства писателей это первый поцелуй смерти. Писательство в лучшем своём проявлении – всегда, всегда, всегда – что когда оно для автора вроде вдохновенной игры. Я могу писать хладнокровно, если надо, но лучше всего – когда работа свежа и так горяча, что трудно удержать в руках», – так рассказывал в своей книге Стивен Кинг.
В этих рассуждениях для меня важнее всего пассаж об игре. Выдумывание книги – это всегда игра, даже если пишется достоверное историческое полотно. Сухое изложение событий никому не нужно. Художественное произведение призвано развлекать. Даже Достоевский развлекал своими глубокомысленными романами. Ошибается тот, кто считает, что развлечение – это лишь смех и танцульки. Кто-то развлекает себя спортом, кто-то – наукой, кто-то – философией. Если что-то вас увлекает, вы развлекаетесь. Если не увлекает, вы скучаете. Поэтому поиск подходящей для писателя формы задуманного произведения, умение нащупать единственно правильный ритм – главное для автора. Не так важна история, как форма, в которой она изложена.
«Что вы знаете о бриллиантах, 007?» – спрашивает М, и Джеймс Бонд в ответ выдаёт короткую энциклопедическую справку. Это один из способов донесения информации. В книгах уровня Яна Флеминга большего и не требуется. Каждый сорт литературы предназначен для соответствующего сорта потребителя. И каждый сорт литературы рождается соответствующим сортом писателей. У профессионалов есть свои приёмы, свои пристрастия, своя форма.
Если выразиться грубо, то форма – всё, сюжет – ничто. Любая самая трагическая история может быть превращена в комедию. Любая история может быть подана элегантно или же пошло. Поэтому не в сюжете дело. Качество произведения всегда зависит от подачи.
«Я не стану пытаться убедить вас, что никогда не строил интриги, как не буду пытаться убедить, что никогда не врал, но и то и другое я стараюсь делать как можно реже. Я не верю интриге по двум причинам: во-первых, наша жизнь в основном лишена сюжета, даже если учесть все разумные предосторожности и тщательно составленные планы; во-вторых, потому что я считаю: продумывание сюжета и спонтанность истинного творчества несовместимы. Лучше всего мне здесь выразиться со всей доступной мне ясностью, чтобы вы поняли: моё глубокое убеждение – вещи не пишут, они сами пишутся», – уверял Стивен Кинг.
Да, именно так: художник в значительной степени зависит от своего произведения, когда никакого произведения ещё не существует. Художник в значительной степени ведом. Он создаёт детали, опираясь на абстракцию своих ощущений, а не на конкретный сюжет. У читателя может сложиться ошибочное впечатление, что я против сюжета, потому что не устаю повторять, что сюжет не является главной составляющей хорошей книги. Это неверное впечатление.
Сюжет важен. Каким бы глубокомысленным ни было художественное произведение, оно должно играть с читателем, развлекать его, иначе книга превратится в учебник истории, философии, искусствоведения и т.д. Приключение, любовная интрига, криминальное расследование или любая другая начинка – всегда игра. Главное, чтобы эта игра не стала самоцелью, иначе она пожрёт всё остальное и превратится в жвачку. Ведь что такое игра в широком смысле слова? Это состязание. Выходят двое и начинают лупить ракетками по шарику, гоняя его через натянутую сетку по столу – кто кому больше «голов» забьёт. В результате один из них выходит победителем. В искусстве же нет победителя, вернее говоря, победить должны оба – сочинитель и читатель. Победа автора заключается в том, что он привлёк к себе внимание и не позволил этому вниманию ослабнуть до конца книги, а читатель – получил от книги нечто более ценное, чем перечисление фактов.
Но нет ничего страшнее, чем тиражирование писателем самого себя в одних и тех же формах и сюжетах. Была Агата Кристи, накатавшая для себя лыжню и не сходившая с неё никогда, но не должно быть никого другого, кто двигался бы по той же лыжне. Необходима новизна, свой путь.
«Как любой художник, независимо от того, пишет он или рисует, я ограничен определёнными рамками. Не пытаясь сравнивать, напомню всё же, что старина Руо довольствовался в качестве персонажей узким кругом судей, клоунов, нескольких женщин и распятого Христа. Это определило его творческий путь на всю жизнь. Сезанну было достаточно для натюрмортов небольшого числа предметов, а для персонажей – нескольких видов. И всё же: сколько может продержаться режиссёр, изображая одно и то же?
Тем не менее мне кажется, что передо мной ещё масса неиспользованных возможностей. В настоящий момент я пытаюсь преодолеть главную слабость в моей работе: поверхностность проработки характеров в фильмах саспенса. Это не так-то просто, потому что когда работаешь над сильными характерами, они сами ведут тебя, куда хотят. Я оказываюсь в положении старушки, которую бойскауты вознамерились перевести через дорогу. – “Но мне туда не надо!” Это идёт наперекор моей воле. Вместо этого меня всё время тянет вводить всякие штуки-трюки. Может быть, это извращённая форма достижения цели? Я – пленник собственного успеха. Не то, чтобы я был совсем безвольным узником, но моя свобода ограничена узким жанровым кругом. Триллер, криминальная история… Если бы я делал кино для собственного удовольствия, мои фильмы были бы совершенно иными. Более драматичными, может быть, лишёнными юмора, более реалистичными. Но по причинам сугубо коммерческого свойства я пребываю в ранге специалиста по саспенсу. Публика ждёт от меня своего, и я не хочу огорчать её», – откровенничал в одном из интервью Альфред Хичкок.
Точнее говоря, Хичкок не мог себе позволить делать фильмы для своего удовольствия. Он и ему подобные, познавшие вкус успеха, всегда стремятся поддерживать интерес публики такими произведениями, которых от них ждёт публика. Они пытаются удержаться в седле, потому что публика хочет видеть их такими. Они боятся, что успех не повторится и публика отвернётся, если они не станут потакать её ожиданиям. Ему повезло – он был гений. Режиссёру или писателю, наделённому талантом в меньшей степени, не удалось бы так долго быть любимцем публики и выпускать всё новые и новые увлекательные фильмы. Хичкок всякий раз придумывал что-то новое. Он не повторялся, был разнообразен в своих триллерах. При этом он узнаваем, он имел своё лицо. Ему подражали, но тягаться с ним не может никто, потому что он придумал «своё». Сконструированность сюжетов редко портила его произведения, потому что он вёл свою игру, хотя и следовал существующим правилам. Он любил своё дело и любил публику, что для художника должно быть важнейшими составляющими. Ведь если не любить публику, то невозможно простить ей, когда она не принимает вашего произведения, что рано или поздно приведёт к озлобленности. Но разве можно заниматься творчеством в озлобленном состоянии?
СОАВТОРСТВО
«Пиши о том, что знаешь», – часто говорили мне в качестве рекомендации и в качестве упрёка, подразумевая, что хорошую книгу можно написать только об окружающей нас действительности. А я сочинял повести об индейцах. «Это же чужое! Это не наше вообще! -говорили «умные» люди. – Оглянись, сколько всего происходит! Об этом пиши!»
Не всегда приятно слышать (особенно молодому – от взрослых), что надо «не об этом писать» и что «это всё глупости». Для одних – глупости, а для других – смысл жизни. Мы все живём в разных мирах, многие не понимают даже своих близких. Об этом писала маленькая девочка Ника Турбина:
Ника Турбина, удивительная девочка, не успевшая излить себя до конца в стихах, потому что взрослые пустили её по лестнице славы, а не по дороге творчества.
Поэту нелегко жить среди непоэтов, а непоэты почти не понимают поэтов. Они разные по своей природе. У кого нет воображения, тот, разумеется, обязан писать только о том, что видит перед собой. Остальным позволительно писать о том, что чувствуют. А труд писателя заключается в том, чтобы прочувствованное узнать, а узнанное прочувствовать. Труд писателя – непрерывный поиск.
Андрей Воронов-Оренбургский сказал мне много лет назад: «Никогда не пиши в соавторстве». Сказал строго. Чуть ли не угроза звучала в его голосе, настолько он был решителен в своём желании не допустить моего соавторства с кем-либо. На мой вопрос, почему не нужно работать в соавторстве, он ничего вразумительно не объяснил.
И всё же года через два я согласился работать в соавторстве над большим произведением, вылившимся в три самостоятельные книги. Разговор об этом завёл Валерий Стрелецкий в сентябре 2002 года.
– Ты чем сейчас занят?
– Сценарий пишу для документального фильма. А что?
– Ко мне уже не раз приходили режиссёры с предложением экранизировать «Мракобесие». Но у них нет сценария.
– Почему же никто не напишет?
– Откуда мне знать.
– Фильм-то хотят документальный снимать?
– Нет, игровой, с актёрами, многосерийный. Может, возьмёшься?
Я глубоко задумался. Речь шла о документальной книге, которую Стрелецкий написал после ликвидации Службы безопасности президента во время скандальной предвыборной кампании президента Ельцина. Книга подробно рассказывала о многих преступлениях тех лет в правительственных кабинетах. Идея снять художественный фильм о бандитизме, воровстве, коррупции и шпионаже в эпоху ельцинского правления, когда все действующие лица были не только живы, но и находились во властных структурах, показалась мне абсурдной. Никто не осмелился бы, и потому разговор о таком фильме звучал нелепо.
И всё же я встретился с продюсером. Его звали Владимир Д, а режиссёра – Владимир П. Опуская подробности о долгих и невнятных разговорах, скажу, что я согласился. Валерий Андреевич рассказал мне несколько эпизодов, не попавших в его книгу «Мракобесие», и они убедили меня, что можно написать живую историю. Началась работа.
«Мракобесие» было набито страшными фактами до предела, из них пришлось вытаскивать для сценария наиболее удобоваримые, самые доступные для понимания зрителя, далёкого от хитрых игр спецслужб. Чем дальше продвигался сценарий, тем сложнее становился сюжет и тем напряжённее делалось лицо режиссёра. Когда же несколько раз в диалогах прозвучало имя Бориса Березовского, режиссёр заявил, что это слишком опасно и что он не возьмётся за такой фильм. Тем временем на «Мосфильме», на студии «Союз», возглавляемой Наумовым, уже была создана группа. Директор нашей картины приступил к обсуждению со мной технических моментов, хотя написана была лишь первая серия и работы оставалось непочатый край. Затем Владимир Д стал понемногу скисать, поскольку никто не соглашался финансировать фильм из-за присутствия в сценарии фамилий крупных чиновников. И вскоре продюсер исчез совсем.
И вот тогда впервые Валерий Стрелецкий заговорил о книгах.
– Понимаешь, я давно хочу написать книгу о том, как я служил в милиции, как прошёл путь от постового до начальника отдела, а затем попал в Службу безопасности президента. Это должно быть художественное произведение, но самому мне не справиться. «Мракобесие» я написал, однако это просто грамотно изложенные факты. Ни о какой художественности у меня и мыслей не было, там ставились иные задачи. Мне же хочется написать роман, настоящий роман, в котором будут охвачены все стороны милицейской работы. На мою долю много выпало. Я начинал службу в Отделе по охране посольств, стоял у ворот. Об этом никто не писал, никто не знает, что это такое.
Я слушал с недоверием, потому что не понимал, что интересного можно рассказать об этой работе (торчит человек в будке, никого не ловит, ни в кого не стреляет, ни для детектива нет материала, ни для любовной истории, ни для чего вообще). Три страницы можно выжать, в крайнем случае, десять. А дальше?
– Я ничего не знаю о милиции, – не сомневался я.
– Так я буду рассказывать. Попробуем?
Стрелецкий почти сразу выложил какую-то коротенькую историю, затем ещё одну. То были эпизоды, штрихи, но я увидел, что материал, оказывается, интересен. Однако хватит ли у меня сил и умения? Когда я работал один на один с собой, я позволял себе фантазировать, умел обходить подводные камни, вливая в ткань книги самого себя, мои ощущения. Теперь же места для фантазии почти не оставалось, всё опиралось на точные факты, реальную жизнь, подлинные события. Чем «своим» мог я наполнить жизнь главного персонажа, если он не был собирательным образом, а сидел напротив меня за столом? Я не мог мечтать за него, не мог заставить его любить так, как это было (с моей точки зрения) интересно читателю, не мог отправить его без причины куда-нибудь для того, чтобы дать ему возможность рассуждать на отвлечённые темы. Раньше я вживался в материал неторопливо, погружался в него по мере пробуждения во мне интереса к той или иной теме и только тогда зарождалась книга. Теперь же мне предстояло нырнуть в материал сразу, без подготовки. Нырнуть не потому, что столкнулся с чем-то удивительным, а из-за согласия сделать книгу. «Да, согласен» – это означало «нырнуть» в работу над романом. И только после этого я должен был начать познавать. То есть предстояло двигаться по тропе без минимальных знаний, необходимых на этом пути.
Словом, я сильно сомневался. Но решил попробовать. Чуть-чуть. Как бы пощупать, а потом… В конце концов, я хотел стать профессионалом. Передо мной стояла задача, и я обязан был выполнить её, если считал себя писателем с большой буквы.
Сложность написания этой книги состояла и в том, что Валерий Андреевич уже видел какие-то сцены, а я не видел их. Начиная с первой фразы: «Смена! Выходи строиться!» и заканчивая названием «Случай в Кропоткинском переулке», – всё было в руках Стрелецкого. Обращаясь к картинам своей жизни, которые предельно точно возникали перед его глазами, он фактически управлял сюжетом. Он выкапывал русло, по которому я должен был идти. Это сковывало меня. Он знал всё, что произойдёт с главным героем через день, через год, через десять лет. Я же был осведомлён только о ближайших его шагах. Мне не удавалось придумать ничего, что могло бы работать на книгу, на движение сюжета, на развитие характеров. Я чувствовал себя обезоруженным перед неведомым. И этим неведомым была моя жизнь в новом материале и с новым персонажем.
Долго пришлось ломать голову над именем главного героя. Имя всегда трудно подобрать, а здесь было особенно трудно. С одной стороны, мне хотелось, чтобы осталась заметная «узнаваемость» имени Стрелецкого, с другой, непозволительно было делать тупой слепок с настоящего имени. И я оставил все инициалы, заменив Валерия на Виктора (тем самым заложив в его имя победу), а фамилию сделал, исходя из того, что побеждает только упорный и смелый. Так появился Смеляков. Отчество нашего героя осталось неизменным.
Валерий Андреевич – большой любитель литературы, он прекрасно понимал, что рассказывая только о работе постового, даже открывая всё «закулисье» службы, мы напишем познавательную, но скучную книгу. И он придумал интригу. Вторым главным лицом романа стал Юдин, фамилия которого родилась сама собой, как бы противостоя Смелякову. Юдин – Иуда. Наверное, это был для меня первый случай, когда я наполнял имена смыслом.
Стрелецкий знал историю от начала до конца, но добрую половину задуманного романа занимала постовая служба, то есть пассивное (с точки зрения неосведомлённого читателя) топтание милиционера у ворот посольства. Как описать процесс наблюдения, если ничего не происходит? Как донести до читателя, что постовой не просто стоит, а ведёт разведку, собирает информацию, фиксирует тысячи фактов, чтобы потом составить отчёт, который будет внимательно изучаться контрразведчиками? Как дать понять читателю, что у новичка на этой работе голова кружится от напряжения?
– Вспомни «В августе сорок четвёртого», – посоветовал Стрелецкий. – Нигде больше не описана внутренняя работа оперативника, который ведёт наблюдение и «прокачивает» подозрительного человека. Там гениально написано.
Эту книгу я упомянул в сцене, когда Ушкинцев, начальник Отдела по охране дипломатических представительств, реальный историческое лицо, выступает на занятиях перед слушателями: «Ваша профессия требует въедливости, кропотливости. Впрочем, не будем ставить себя выше других людей – всякая профессия требует кропотливости… Прежде чем приступить к лекции, я хочу порекомендовать вам книгу Владимира Богомолова, которая называется “В августе сорок четвёртого”. Там очень точно прописана работа офицеров СМЕРШа. Вы, конечно, занимаетесь другим делом, но всё-таки во многом сходным. Прочитайте, товарищи, прочтите внимательно, и вы поймёте, о чём я говорю. Очень полезная для вас книга. Почти учебник, увлекательнейший учебник…»
То есть я сделал определённый реверанс в сторону замечательной книги. Осознанный реверанс, потому что роман «В августе сорок четвёртого» сыграл роль «кислородной маски» во время работы над нашей книгой. Я несколько раз обращался к книге Богомолова, дышал её воздухом. Но мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь думал, что я воровал что-то оттуда или пользовался какими-то литературными приёмами Богомолова. Ничего подобного. В искусстве бесполезно воровать. Воруют те, кто не умеет создать ничего своего, но таким людям не поможет сворованное. Бесполое не родит ничего. Плоды появляются не сразу, они должны созреть.
В этой связи вспомнились размышления Хемингуэя в «Зелёных холмах Африки»: «Новая классика не бывает похожа на ей предшествующую. Она может заимствовать у того, что похуже её, у того, что отнюдь не стало классикой. Так поступали все классики. Некоторые писатели только затем и рождаются, чтобы помочь другому написать одну-единственную фразу. Но быть производным от предшествовавшей классики или смахивать на неё – нельзя». Эта мысль имеет прямое отношение к теме заимствования одним художником у другого. Всякое произведение искусства помогает в создании нового, даже не очень качественное. Помогает, потому что всюду набросаны зёрна. Не всюду есть воздух, которым можно дышать, не всюду есть пища для размышления, но всюду набросаны зёрна, служащие поводом для чего-то, зёрна, из которых что-то может произрасти.
Мы все черпаем друг из друга. Только для этого мы и нужны друг другу – пишущие и не пишущие. Не случайно же мы все слушаем музыку и часто приходим в экстаз от её звуков, хотя мало кто из нас облает талантом композита. Мы просто наслаждаемся музыкой. Точно так мы наслаждаемся живописью, посещая музеи. Но поскольку речь идёт о писательстве, то приходится говорить не только о книгах, но и о том, что они дают нам, и в первую очередь о том, что они дают пишущей части человечества. Цитата из книги Хемингуэя требует, возможно, дополнительного подтверждения в какой-то иной формулировке, поэтому я привожу фрагмент из сочинения Генри Миллера «Книги в моей жизни»: «Чем больше я читаю, тем больше понимаю, что пытаются сказать мне другие авторы в своих книгах. Чем больше я пишу, тем снисходительнее становлюсь по отношению к моим собратьям-писателям. (Исключая “плохих” писателей, так как с ними я не желаю иметь никакого дела.) Но с теми, кто искренен, с теми, кто честно стремится выразить себя, я гораздо более мягок и терпим, чем был в те дни, когда не написал ещё ни одной книги. Я понимаю, что могу чему-то научиться самого жалкого писателя при условии, что он творит на пределе своих сил. И я действительно очень многому научился у некоторых “жалких” писателей. Читая их книги, я вновь и вновь поражался их свободе и дерзости, которые почти невозможно вернуть обратно, как только оказываешься в “упряжке”, как только приходит знание законов и границ ремесла».
Разве может быть что-то более точно сформулировано писателем, который всего себя посвятил стремлению быть максимально искренним. Искренность – важнейшая сторона писательства для меня. Думаю, что эту сторону писательства невозможно доказать как необходимую составляющую «профессии», потому что каждый пишет по своей причине, у каждого есть своя отправная точка. Но каждая отправная точка, даже если она является всего лишь стремлением к большим деньгам, должна быть искренней. Ведь если искренности у писателя нет, то он обкрадывает в первую очередь себя, пытаясь найти силу для творчества там, где её нет. Сила и вдохновение – всегда в искренности.
Мне нравится ссылаться на произведения, в которых я черпал вдохновение и силу. И далеко не всегда эти произведения отвечали своим содержанием теме, над которой работаю. Я уже упоминал, как «Доктор Живаго» поддерживал меня в написании моего первого романа об индейцах. А Стругацкие помогают всегда: читая их сочинения, я попадаю на самую плодородную почву. Возможно, эта почва питательна только для меня, а многим не даёт ровным счётом ничего. Но произведения Стругацких «Хищные вещи века», «Улитка на склоне», «Гадкие лебеди», «За миллиард лет до конца света» всегда лежат у меня под рукой. Они наполнены удивительной творческой энергией. В любой момент эта энергия действует безотказно. Подчёркиваю: это не материал, которым я пользуюсь; это луна, к которой я обращаюсь по ночам за помощью, это лес, в котором я укрываюсь от городского шума, это огонь, на который сморю бесконечно, это женщина, с которой забываюсь. Это книги-стихии. Есть другие книги, тоже сильные, но не пригодные в качестве питательной смеси; к ним приходится обращаться, когда требуется создать конкретную атмосферу, проникнуть в чужие мысли, чувства, воспоминания. Это книги-источники. На них я набрасываюсь, чтобы нажраться до тошноты, переполниться ими и потерять себя, а потом медленно, переваривая чужое, продираться к себе, освобождаясь от бремени чужой боли и чужой радости.
Материалы… Фактура… Подлинность…
Рассказывать о работе спецслужб всегда трудно. Передо мной стояла задача воспроизвести на бумаге то, чего я не видел никогда: посмотреть на мир глазами постового, заметить подозрительных, ошибиться, угадать… Как это изобразить? Помню, как мы обсуждали с чекистами фильмы, где была попытка показать работу службы наружного наблюдения. Это оказалось почти непосильным делом: «наружка» должна быть невидимой, стало быть, подавая работу разведчиков наглядно, мы лишаем их той самой невидимости, превращая их в видимых. Изобразить на экране можно только тех, кто «прокалывается», кого «расшифровал» объект наблюдения. Это в кино. А в литературе? Как показать работу милиционера, который вроде бы ничего не делает, а просто топчется у ворот?
Я попытался представить, как бы я смонтировал эту сцену в кино – глаза, прохожие, обувь, одежда, сумки, движения, опять глаза милиционера. Он смотрит и видит… Вспомнился Стивен Кинг: событий нет, а текст течёт, ничего не происходит, а внимание приковано… Местами это просто необходимо – чтобы вроде ничего не происходит, а читатель не мог остановиться. Но для этого нужно пропитаться материалом, вжиться в него, знать всё досконально, видеть всё в деталях: кто как повернулся, кто как вздохнул, кто как поднял руку. Не сочинять, а рассказывать «от себя»… Я там был… Это был я, а не кто-то другой…
Приходилось подолгу расспрашивать Валерия Андреевича, выуживать из него мельчайшие детали, он уходил мыслями в прошлое, говорил, говорил, говорил. В результате оставалось то, что перерабатывалось в небольшие кусочки текста. Деталь наслаивалась на деталь, картина постепенно складывалась, как мозаика. Мне показалось, что дело у нас пошло.
Описывать прошлое, восстанавливать в памяти его разрозненные куски всегда непросто. Вдвойне трудно оказалось рассказывать о незнакомой области – о милиции. Но даже знай я их работу изнутри, история-то не моя. Её надо было понять, взвесить, прошить собственными нервами. Это уже почти Станиславский…
Стрелецкий знал ту эпоху с одной стороны, я – с другой. Совместить эти знания казалось задачей невыполнимой. Но мне очень хотелось поместить в книгу и себя, как я всюду помещаю себя, надевая чужие лица, натягивая на себя чужие истории, перевоплощаясь в других людей, но оставаясь при этом самим собой. И тогда я придумал Алексея Нагибина. Он учился в московской школе №449, был сыном чекиста. В описываемые годы я жил в интернате КГБ в Измайловском парке, ходил в эту школу. Мой отец работал в Первом главном управлении КГБ, отца Алексея Нагибина я сделал офицером Пятого управления КГБ, самого ненавистного среди народа. Именно это управление, занимавшееся идеологическим просеиванием населения, создало злодейский ореол вокруг КГБ. Фамилия Нагибина тоже возникла не случайно, её дали мне, когда я попал в разведшколу. Она не имеет к известному советскому писателю Нагибину никакого отношения…
Чтобы воссоздать воздух той эпохи, нужно было насытить её идеологией того времени. Сейчас невозможно представить, как люди общались тогда, какими кондовыми фразами иногда пользовались. В надежде глотнуть того воздуха я отправился в Историческую библиотеку и обложился советскими газетами.
Они меня поразили. Мне казалось, что моя память хранит всё в деталях, однако, взяв подшивку «Правды», «Известий», «Вечерней Москвы», я понял, что совершенно не помню советского языка. А ведь советский язык был особенный. Его невозможно воспроизвести. Читая газеты того времени, я увидел и услышал его и вспомнил конструкцию советского мышления, в основе которого лежала советская идеология. Не верилось, что мы так жили и так говорили. Та эпоха ушла совсем недалеко, но как много успело стереться из памяти…
Кстати, единственная встречавшаяся мне критика в адрес «Кропоткинского» и «Оперуполномоченного» тоже касалась языка, но в другом аспекте. «Менты так не говорят» или «Где вы слышали, чтобы милиционер разговаривал на такие темы?» – спрашивали меня. Понимаю, что речь сотрудников милиции отличается от речи Смелякова и его коллег. Но художественное произведение, пусть даже самое реалистичное, не имеет права быть стенограммой, не имеет права воспроизводить на своих страницах бытовую речь слово в слово. Художественное произведение потому и называется художественным, что оно создаёт иллюзию реальности, открывает дверь, через которую можно туда погрузиться. Но как бы ни был правдоподобен описываемый мир, он всегда останется вымыслом. Огромная ошибка многих начинающий писателей заключается в том, что они пытаются перенести дословно в книгу то, что слышат на улице или за столом, и получатся пошлость.
Художник потому является художником, что он с помощью кисти и красок изображает нищего бродягу, создавая иллюзию нищеты и грязи, а не набрасывая настоящую грязь на холст. Так называемое «современное искусство» не владеет волшебством художественности и просто надевает на манекен одежду, купленную у бездомного, вешает на облачённый в вонючее тряпьё манекен бумажку со словом «Бомж», прячет под грязную одежду звуковое устройство, на котором записана полусумасшедшая речь пьяного бродяги, и называет это произведением.
Когда у автора нет мыслей, он прячет это под обилием грубостей и уверяет, что так было задумано. Нет, включённая запись голоса бомжа всегда останется лишь фонограммой живого человека, а не художественным произведением…
К концу «Кропоткинского переулка» я почувствовал, что выдохся. В отличие от всего, что я написал прежде, мне был известен конец «Кропоткинского». Встреча Смелякова и Юдина была определена в первый же день нашей работы со Стрелецким. Обычно я не знаю, куда выведет меня сюжет. У меня всегда есть события, через которые хочется пропустить главного героя, но никогда я не знаю, чем закончится повесть или роман. Здесь же всё было предопределено. Сюжет «Кропоткинского переулка» развивался в строго отведённых ему рамках. И к концу книги я устал от этих рамок настолько, что во мне появилось какое-то странное отторжение от того, что осталось написать. Я не мог заставить себя сдвинуться с мёртвой точки. Вот оно, окончание истории, рукой подать, вот он, дождь, смывающий следы преступления, вот она развязка у ворот финского посольства… Но сил на оставшийся отрезок пути не было, все силы ушли на то, чтобы удержать сюжет в заданном русле. Казалось, голова перестала соображать. Можно было отдохнуть и взяться за работу через пару-тройку дней, однако у меня не было сил даже на ожидание.
Помню, как я поставил перед собой бутылку водки, крепко выпил и ринулся в бой, как наевшийся грибов викинг, которому важно пробиться к цели. Вместе с Юдиным я поймал такси и отправился на Московскую окружную дорогу. Меня не интересовала литература в тот момент, мне нужно было прожить те несколько часов, которые отделяли меня от заключительной точки. Прожить их вместе со Смеляковым и Юдиным (даже не прожить, а почти формально отрапортовать о том, как они прожили, а уж позже наполнить их красками). Так, одолев с помощью водки придавившую меня усталость, я написал за ночь три последние главы романа. А позже сильно отредактировал их.
Эдуард Хруцкий назвал сцену встречи Смелякова и Юдина самой сильной. Не знаю, так ли это на самом деле. Сцена далась нелегко. Трудность заключалась в том, что Смеляков, встретив Юдина, не догадывался, что перед ним опасный преступник, а читателю это известно. Внутренне ориентируясь на заключительную сцену «прокачки» в «Августе сорок четвёртого» и рассчитывая на художественные средства, которыми пользовался Богомолов, я загнал себя в угол, потому что ситуации в наших книгах были разные. Богомолов делал ставку на неизвестность: то одного человека подозревают, то другого, то третьего. У Богомолова врагом мог оказаться кто угодно. У меня же каждый раз, когда Смеляков, вспоминая ориентировку, видел кого-то подозрительного, читатель понимал, что этот подозрительный – не Юдин. И напряжения не получалось.
Работать на уровне саспенса я не умел. Когда зрителю или читателю известен преступник, сюжет строится не на загадках, как в детективе, а на ожидании. Мне пришлось двигаться на ощупь. Нарисованный тёмными красками Юдин был предсказуем, его цели ясны с того момента, когда в своём кабинете он рассказал Тевлоеву, что хочет удрать из Советского Союза. Дальше все его поступки подчинены его стремлению вырваться за границу. Будучи офицером МВД, он знает специфику системы, легко просчитывает все ходы милиционеров и сотрудников КГБ. И поскольку Смеляков, главный герой книги, стоит на посту у ворот посольства Финляндии, его встреча с Юдиным у этих ворот кажется читателю само собой разумеющейся. «Публика любит опережать события, предсказывать, что будет дальше. На этом можно ловко сыграть, контролируя стереотипный ход мыслей», – говорил Альфред Хичкок.
Что ж, саспенс у нас в какой-то мере получился. И получился портрет советской эпохи.
Эдуард Хруцкий с сомнением отнёсся к описанию первомайской демонстрации. Я «срисовывал» её с записи телевизионной трансляции. Где я раздобыл эту запись, теперь не вспомню, но я сидел перед телевизором, крутил кассету туда-сюда, изучая одежду демонстрантов, надписи на транспарантах, вслушиваясь в звучавшие речи. Так художник сидит где-нибудь в поле и пишет пейзаж. Я же писал «текстовой пейзаж» многотысячной толпы. Позже мне пришлось таким же способом описывать похороны милиционеров для романа «Я, оперуполномоченный», всматриваясь в экран, разглядывая нескончаемую ленту прощавшихся людей, плакавших вдов, бившуюся в истерике маленькую девочку. Понимаю, что будь я свидетелем этих похорон в жизни, у меня остались бы впечатления, но не такие детали: я бы вынес оттуда некий сгусток ощущений, а тут я черпал из того, что происходило передо мной. Важно было стать частью происходившего, и тогда видеозапись позволяла мне жить бесконечно в этом отрезке времени.
Позже видео стало моим активным помощником. В поездках я часто снимаю именно для того, чтобы потом изучать картинку и превращать её в текст. Я обнаружил, что в моей памяти остаются совсем не те детали, которые я потом беру из видеозаписи. Ощущения – это то «живое», что ложится в душу на многие годы. Иногда ощущения легко пробудить музыкой, связанной с тем или иным эпизодом прошедших лет. Но есть детали, которые можно только «срисовать» с действительности. Они не запоминаются. Я включаю запись и вижу тени, трещины, складки… Память восстанавливает передо мной забытое, но теперь уже совсем по-другому, не через чувства, а больше умозрительно.
Выразив свои сомнения по поводу слишком большого объёма сцены парада, Хруцкий всё же согласился, что так и надо. «Они же должны знать, какой была жизнь», – сказал он, имея в виду новое поколение читателей. В одной из рецензий на «Случай в Кропоткинском переулке» написано: «Этот роман можно отнести к жанру исторических полотен, пусть и не широкомасштабных. Да и о каком масштабе можно говорить, когда добрая половина действия книги развивается возле будки постового? И всё же авторы каким-то необъяснимым образом сумели написать картину огромной страны. Взять хотя бы сцену первомайской демонстрации. Описание сравнимо по грандиозности со сценой древнеримского триумфа, сцена огромна, почти недопустима по своей продолжительности, но таких описаний больше нет в литературе!» Мне нужно было рассказать о том, что мне хотелось рассказать, а не о том, что кому-то хочется прочитать. Каждый автор имеет право на свою точку зрения, на свою память реальных и выдуманных событий.
Я не был уверен, что возьмусь за второй роман трилогии. Усталость была чрезмерна. Но через пару месяцев мы со Стрелецким уже вновь выстраивали сюжет. Теперь я чувствовал себя увереннее. Приобретя первые навыки работы в соавторстве и проанализировав всё слабые места «Кропоткинского переулка», я испытал творческий подъём. «Я, оперуполномоченный» писался легче. Если в первой книге Валерий Андреевич рассказывал в основном о постовой службе, то во втором романе было где развернуться. Работа сыщика необъятна, наполнена таким множеством интересных деталей, что мне нужно было лишь успевать осваивать этот опыт оперативной работы и перерабатывать его в литературу.
Мы продвинулись довольно далеко по линии основного сюжета, когда я почувствовал нехватку чего-то очень важного. Литература требовала вживить в реальную жизнь какой-то искусственный элемент, иначе книга грозила превратиться в голое перечисление фактов. Я поделился моими опасениями со Стрелецким. Он задумался и принёс мне через несколько дней материалы нескольких судебных дел, из которых предложил сложить одно дело, родив преступников, которых мы могли бы протащить через весь роман. Так появилась банда Кучеренкова-Груздикова. С мелких хулиганств и мелких краж группа Груздикова-Кучеренкова поднялась по нашей воле на уровень опасных вооружённых бандитов. Рассказанное в книге не выдумано, всё происходило на самом деле. Единственный вымысел всей трилогии – личная жизнь Смелякова. Его личную жизнь мы целиком выстроили «с нуля», несмотря на то, что Смеляков – это Стрелецкий.
Третья книга трилогии оказалась самой сложной и самой страшной, потому что описанные события лежали на поверхности, их помнила страна, они были поводом для судебных решений, о них спорили, в них рылись журналисты, за попытку обнародовать некоторые детали в людей стреляли. Все основные участники продолжали не только жить, но и занимать высокие должности. А в нашей книге открытым текстом рассказывалось, как они участвовали в разворовывании страны.
Мне хотелось, чтобы роман назывался «Мракобесие», то есть так же, как та книга, которую Валерий Стрелецкий написал сразу после того, как Ельцин уволил Коржакова и разогнал Службу безопасности президента. Заключительный роман нашей трилогии должен был закольцевать своим названием не только тему, но и саму историю появления наших книг, ведь мы начали писать в соавторстве благодаря несостоявшемуся фильму по книге «Мракобесие». Но Стрелецкому не хотелось, чтобы название повторялось. «Мракобесие» уже было, настаивал он. «Тогда пусть другое название, но с этим словом», – в свою очередь давил я. И через пару дней Валерий Андреевич предложил: «Во власти мракобесия». Меня такое название удовлетворило. Слово «мракобесие», которое казалось мне важным для этой книги, осталось.
Особенность написания этого романа заключалась в том, что о многих вещах невозможно было рассказать, так как они касались оперативной деятельности, а также агентуры, возможно, всё ещё действовавшей. Стрелецкому пришлось основательно перетасовать места операций, персонажей и т.д., чтобы не оставить ни малейших зацепок, по которым можно было бы вычислить реальных разведчиков и агентов. Впрочем, мало было заселить книгу известными людьми и поведать читателю о закулисных играх спецслужб, я чувствовал, что мне необходимо создать персонаж, которым я мог бы управлять. Я никогда не позволял себе «залезать в спальню» исторических персонажей, это для меня табу. Но литература требует, чтобы я заглядывал в душу персонажей, не обходил стороной их интимную жизнь. Для этого я родил Машковского. Он стал сплавом Гусинского, Березовского и многих других крупных воротил от политики и бизнеса, хотя и настоящий Гусинский довольно подробно описан в романе. Но если впечатления о Гусинском написаны со слов Стрелецкого, который завербовал его и сделал осведомителем СБП, и реальность его личности не позволяла мне вкладывать в его уста ничего, кроме сказанных им слов, то Машковского я писал свободно, манипулируя им и заставляя его озвучивать то, что было нужно мне.
Мне нравится помещать вымышленных персонажей рядом с историческими лицами: они могут высказываться об этих деятелях, рассказывать о них сплетни и т.д. Этих вымышленных персонажей нельзя привлечь к ответственности за клевету или грубое слово, они имеют право сплетничать, перевирать что-то. Они говорят от своего имени, а не от моего.
Я бы никогда не осмелился написать роман, например, про интимную жизнь Наполеона, Гитлера, Ленина, Тулуз-Лотрека, Кортеса, но запросто мог бы сочинить книгу про слугу, который видел их интимную жизнь. Вымышленный слуга может поносить своих господ самыми гнусными словами, подглядывать в замочную скважину, восторгаться ими, не понимать их и т.д., то есть он становится удобнейшим инструментом для выражений определённого отношения к реальным историческим фигурам и событиям.
Что же касается исторических лиц, пусть и «маломасштабных», то я считаю себя вправе вкладывать в их уста лишь то, что соответствует исторической правде. Своими словами – чужие слова, не меняя их суть. Художественное произведение имеет право на вымысел, но не на искажение. Тут моя позиция неизменна: если хочешь выдумывать от начала до конца, то не привязывайся к реальной истории. Искусство тем и интересно, что оно безгранично в своих возможностях. Писатель – творец сочинённых им миров, и никто не должен осуждать им написанное, если написанное не искажает реальность. Но чтобы изобразить действительные события, необходимо глубоко вгрызаться в материал.
Стрелецкий познакомил меня со многими сотрудниками Службы безопасности президента, чтобы я мог консультироваться с ними по отдельным эпизодам. Они рассказывали много, я оставлял мало, выжимая для читателя только сок. Переварить всё, что мне пришлось услышать, и превратить это в литературу – дело не из лёгких.
«Во власти мракобесия» – колоссальный опыт.
Многие режиссёры подбирались к этому произведению, но все предлагали изменить в сценарии имена кремлёвских чиновников. Все боялись правды. Но ведь штука в том, что исторический роман потому и является историческим, что он повествует о том, что было, а не об абстрактных ворах, коррупционерах и шпионах. Режиссёры облизывались и уходили, так и не решившись на экранизацию. И чем больше таких случаев, тем яснее я понимаю, насколько велико значение этого романа.
ВЛИЯНИЕ ДРУГИХ ПИСАТЕЛЕЙ
Стивен Кинг – писатель, которого я бесконечно уважаю, но книг которого в моей библиотеке нет. Читал и сразу отдавал кому-нибудь…
Кинг обладает уникальным талантом превращать ситуацию в историю. Мне было интересно прочитать одну, затем вторую его книгу. Но третью я одолел уже с большими усилиями и больше не читал, потому что книги Кинга не дают мне ровным счётом ничего. Стивен Кинг будто ловко обманывал меня, водил за нос, обещая открыть великую тайну, а подсовывал лужу крови и человека с пустыми чёрными глазницами.
Не хочу, чтобы поклонники Стивена Кинга поняли меня неверно.
Он гениален, потому что написал уникальные книги. Многие подражают Кингу, но никто не смог сделать ничего своего, похожего на произведения Кинга. Любой другой, взявшийся за что-нибудь наподобие «Девочка, которая лила Тома Гордона», выдохся бы на десятой странице, потому что невозможно написать книгу, в которой нет сюжета и в которой рассказывается только о том, как заблудившаяся девочка бредёт по лесу. Это просто невозможно. В романе не происходит ничего, нет действия, но читатель следит неотрывно за тем, как в книге ничего не происходит. Гений Стивена Кинга заключается в умении разворачивать неторопливое повествование, отталкиваясь от ситуации, но совершенно не интересуясь сюжетом.
Не менее показательным является роман «Игра Джералда», где приехавшая в загородный домик молодая пара, Джералд и Джесс, остаётся наедине и намеревается заняться любовью. Для баловства он приковывает её наручниками, затем что-то происходит, и она бьёт мужа ногой в пах с такой силой, что Джералд умирает у неё на глазах. Она остаётся прикованной к кровати. А потом больше половины книги посвящено тому, как Джесс пытается освободиться от наручников. Меня потрясло, как Стивен Кинг сделал это: каждое движение тела, каждое движение глаз, каждое движение мысли, миллиметр за миллиметром он заставлял читателя двигаться на крохотном пространстве кровати вместе с Джесс к долгожданной свободе. И ничего другого, только это. А что потом – мне уже не интересно было знать. Доберётся ли Джесс до людей, не умрёт ли от голода и жажды – не имеет значения, потому что всё напряжение ожидании уже растрачено.
Так не умеет никто.
И так не надо уметь.
Такие произведения воруют душу читателя ради того, чтобы в конце так ничего и не сказать – это сродни мошенничеству. Но таков Стивен Кинг. Он дал читателю то, что читатель хотел получить – тайну. Он создал огромные пустые ящики, в которые читатель прыгает, надеясь отыскать там что-то, но там ничего нет. Если бы к его уникальному таланту присоединить идеи, наполнить его романы мыслью… Но мыслей у Стивена Кинга нет, поэтому я не поклонник его творчества. Литература тем и отличается от всех прочих видов искусства, что она опирается на слово, а слово способно нести идею. Музыка и живопись пробуждают чувства, но не мысли. Только слово, ничто другое не может принести мысль. Расточителен тот, кто использует слово лишь в качестве праздничного фейерверка, забывая о всей полноте возможностей литературы.
Каждый яркий писатель интересен по-своему.
Антон Чехов, Эрих Мария Ремарк, Саша Соколов, Фёдор Достоевский, Николай Гоголь, Лев Толстой, Юрий Нагибин, Генри Миллер, Аркадий и Борис Стругацкие… Все они настоящие, говорящие лично от себя, не подражающие никому. Каждым можно и должно восторгаться, каждый из них вызывает вопросы, за каждым хочется идти, потому что каждый из них умеет набросить на читателя невидимую волшебную сеть. И каждого из этих, истинных, перечитываешь снова и снова – через год, через пять лет, через десять – и открываешь в них новое.
Глупцы развлекают глупостями, умные люди – мыслями. Размышление – это тоже развлечение, только не на уровне нижней чакры, как сказали бы йоги, а на уровне верхней. Литература – развлечение для ума. Одно то, что кино может смотреть абсолютный балбес, даже идиот, а для прочтения книги необходима, по меньшей мере, грамотность, говорит о том, что литература предназначена для ума. Вдобавок книгу надо не только прочесть, но и понять, а это уже – труд, на который способен не каждый.
Впрочем, было бы неверно говорить, что литература обязана быть только глубокомысленной. Это в корне ошибочно. У каждой книги своё предназначение, как и у каждого человека. Одна женщина рождена лишь для того, чтобы радовать мужчин идеальными формами своей фигуры, другая – быть умным собеседником. Требовать, чтобы все совмещали в себе красоту внешнюю с духовным богатством, было бы глупостью…
Как-то раз, в далёкие интернатские годы, мне дали на один вечер книгу «Анжелика в Новом Свете». Я не прочитал её, а проглотил. И смог не только проглотить, но и сделать кое-какие выписки в тетрадь. Забегая вперёд, признаюсь, что позже, когда мне в руки попала первая книга «Анжелики», я прочитал её через силу. Она утомила меня. Эротическая сторона «Анжелики», так восхищавшая многих, меня не увлекла, хотя я с детских лет падок на эротику. В «Анжелике» было много приключений, вернее сказать, только приключения. Казалось, что ещё нужно мальчишке? Но у каждого свои потребности. Как ни странно, мне никогда не нравился Дюма, я не смог дочитать «Трёх мушкетёров» и до середины, про остальные романы этого цикла вообще молчу. С определённым усилием я справился с индейскими романами Фенимора Купера. Майн Рид нравился мне выборочно («Всадник без головы» – гениальное по своей выдумке произведение, остальные романы слабее, но кое-что я прочитал по два-три раза, так как меня интересовали индейцы).
И всё-таки Анн и Серж Голон оставили глубокий след в моей мальчишеской душе. Они были необыкновенно живописны. Читая о жизни Анжелики в Новом Свете, я впервые видел написанное так, будто действие передо мной разворачивалось на сияющем киноэкране. И ещё я ощущал написанное. Текст проникал в меня на физическом уровне, он пропитывал моё тело. Одна из первых сцен, поразившая меня, – это купание главной героини в холодном озере: «Вода была такая ледяная, что у Анжелики даже перехватило дыхание. Но уже через миг она почувствовала, как блаженная прохлада разливается по её пылающему телу. Она вошла в воду по самое горло и, застонав от наслаждения, откинулась на спину. Вода подхватила её горячий, словно свинцом налитый затылок. Она закрыла глаза. Холод проник до самых корней волос. Она почувствовала, как в ней возрождаются силы. Анжелика открыла глаза. Целый мир свежести, ярчайших красок и света был перед нею. Она мягко оттолкнулась в воде и поплыла. За ней золотистыми водорослями плыли её волосы».
Этот горячий затылок, «словно свинцом налитый», был так осязаем, что я в те минуты почти перевоплотился в Анжелику. Сидя за потёртым деревянным столом посреди большой комнаты, с тремя скрипучими кроватями вдоль стен, с безликим квадратным шкафом справа от двери, со стенами, покрытыми масляной краской отвратительного зелёного цвета, я не видел вокруг ни кроватей, ни стен, ни громких голосов за дверью, ни тяжёлого стука трамвайных колёс, ни интерната вообще. Я находился в озере посреди безбрежного леса и чувствовал ровно то, что чувствовала Анжелика. Авторы книги сумели загипнотизировать меня, перелить мою душу в чужое тело и чужое время. Они сумели превратить меня в книгу, выкрав меня из стен интерната и поместив в мир, созданный буквами. Такое отрешение от реального мира во время чтения книг приходило ко мне при знакомстве с романами «Возвращение со звёзд», «Мастер и Маргарита», «Последняя граница», «Хищные вещи века», «Улитка на склоне», «Меж двух времён» (всех не перечислить). Не каждое литературное произведение уводит в другие пространства. Многие увлекают, но не все в состоянии задёрнуть занавес вашего настоящего мира, отгородить от него. Например, Жорж Сименон и Конан Дойль писали таким образом, что я лишь скользил по поверхности страниц, не погружаясь в них с головой. Интересные и неожиданные повороты их детективных историй всегда оставались для меня только повествованием. Прочитав завязку, можно было смело перевернуть несколько страниц и заглянуть сразу в конец, где сыщики обязательно расскажут всю историю в двух-трёх абзацах. Это не те произведения, в которых читатель растворяется полностью. Они лишены настроения. При этом их нельзя назвать примитивными. Их задача занять время, а не заставить читателя чувствовать и думать. Они просто не призваны создавать вокруг читателя иную реальность.
В романах Достоевского не заглянешь сразу на последнюю страницу, чтобы выяснить, чем же завершается книга. Они держат читателя цепко. Там каждый шаг имеет свою ценность, своё внутреннее наполнение, свой вес. Пропустив эпизод в книге Достоевского, почти невозможно понять логику дальнейших событий. Там всё слито воедино, сцеплено намертво, а развязка является вовсе не развязкой, но лишь ступенькой для дальнейшей жизни, о которой автор не считает нужным рассказывать никому. Достоевский всегда вызывал у меня такое ощущение, будто я общаюсь с душевно больными людьми. Все его персонажи были в моих глазах психически ненормальными. Они не просто страдают, а упиваются своими страданиями. Впечатление такое, будто им нравится топтать себя, плакать над собой, воздвигать на своём пути препятствия. Они любят для того, чтобы приносить себя в жертву, а не наслаждаться любовью. Они служат друг другу с рабской преданностью, а не с дружеской самоотдачей.
Как сказки Гофмана ужасали меня причудливостью своих кошмаров, так ужасали меня и люди, населявшие романы Достоевского. Я увязал в густой атмосфере его произведений, как в трясине. Книги Фёдора Михайловича наполнены воздухом, отравлявшим меня и продолжающим отравлять по сию пору, хотя к сегодняшнему дню у меня выработалось какое-то противоядие к его разъедающим душу текстам. Он – волшебник, а если не волшебник, то, по меньшей мере, виртуозный мошенник, манипулирующий чувствами читателя и заставляющий идти по извилистым дорожкам, протоптанным шизофрениками. Я получал глубочайшее удовлетворение от хождения по этим дорожкам, с жадностью прислушивался к рассуждениям всех героев, наблюдая за пробуждавшимся во мне отвращением к ним и переполняемый всеми оттенками недоумения. Достоевский завораживал меня. Он владел секретом, позволявшим ему приковывать внимание и пробуждать интерес к тому, что вроде бы не должно бы пробуждать интерес. И он сумел доказать обратное: самая незначительная деталь способна стать поводом для серьёзнейших рассуждений.
Мне всегда казалось, что его произведения – это поля, на которых произрастает сочная гниль. Даже светлые, благородные мысли обёрнуты в слизистую ткань, из-за чего к ним не хочется прикасаться. Добрые слова обычно вложены в уста идиотов или проституток и никогда не произносятся сильными людьми, способными на созидание. На мой взгляд, у Достоевского вообще нет сильных людей. Если кто-то и совершает решительный поступок, то это принимает форму не творческого действия, а насилия. Перечитывая в очередной раз какой-нибудь роман Федора Михайловича, я всегда знаю, что меня ждёт духота, безысходность, отчаяние и что всем этим я буду наслаждаться, как ненормальный, напиваться допьяна сумасшествием и грязью, зная наверняка о грядущем похмелье. Выворачивая себя наизнанку, Достоевский позволяет мне прикоснуться к своей боли, своим несбыточным мечтам. Этим он близок мне. Этим же он противен.
Я сторонник искренности, но Достоевский превратил искренность в эксгибиционизм. Он рассказывает не столько о мечтах, сколько о разочарованиях, о постигших неудачах, о нравственной извращённости. В его произведениях любовь превращена в источник страданий. Каждый миллиметр пространства его болезнетворного мира наполнен страданиями. Даже радость у Достоевского кажется мне такой, будто она предназначена служить трамплином для будущих страданий. Его люди маленькие, не приспособленные к счастью. Они готовы к любым ударам судьбы, но не готовы к счастью; они мечтают о нём, но не позволяют ему приблизиться, принимают страдания покорно либо протестуют, безумствуя, и погибают в своём безумстве.
Несмотря на всё это, Достоевский вдохновлял меня и питал меня творческой энергией. Влияние его было огромным. Одно время я даже заставлял моих персонажей говорить так, как говорили герои Достоевского. Разумеется, их речи не могли быть идентичными, поскольку жили они в разных временах, но некоторую схожесть, манерность, неестественность они имели. Мне всегда казалось, что у Достоевского люди говорят не так, как говорили люди его времени. Точно так, как персонажи Зощенко – это не настоящие граждане двадцатых годов, а карикатура. Но карикатура – великое искусство, нужно только обладать соответствующим даром. Когда я увидел фильм Алова и Наумова «Скверный анекдот», я впервые понял, что Достоевский – это карикатура, а не отражение действительности. Это сказки Гофмана, которых лишили сказочности. Это истории Гоголя, обесцвеченные отсутствием мистики. Это люди с длинными носами, люди из размякшего пластилина, человечки из мультипликации, но не реальные люди. Кривые зеркала, а не отражение действительности и не вымысел.
Гоголь, Достоевский, Зощенко, не похожие по стилю и содержанию друг на друга, слились для меня в концентрированное литературное варево, из которого внезапно явился Михаил Булгаков.
Это не значит, что Булгакова я прочитал после перечисленных выше писателей. Булгаков ввалился в мою жизнь, когда я учился в десятом классе. «Мастера и Маргариту» мне приходилось читать тайно, ночами, когда родители уже спали, ибо другого времени в тот год у меня не оставалось (всё пожирала учёба, подготовка к институту). Под одной обложкой в книге поместились сразу три романа. «Белую гвардию» у меня не получилось прочитать, я увяз в ней, запутался, перескакивал со страницы на страницу, но, сколько ни заставлял себя, читать не получалось. «Белая гвардия» обрела для меня вес много позже. «Театральный роман» я переварил легко, но не понял. После «Мастера и Маргариты» меня долго ничто не привлекало в Михаиле Булгакове. Это произведение оказалось настолько многогранным, открывало так много тайных пространств, позволяло ощутить всемогущество потусторонних сил, что тягаться с таким произведение не могло ни одно другое.
Позже я понял, что Булгаков был для меня первым, кто создал книгу с параллельными сюжетами, развивающимися в разных эпохах. Настоящее время и далёкое прошлое сложены в его романе так, что одно не может существовать без другого. И мистика – тоже. Она главная в «Мастере», она верховодит всем, без неё сама идея «Мастера» немыслима. Это было ново для меня. Мистика «Мастера и Маргариты» имеет отношение к нашей повседневности, она так основательно вплетена в ткань обычных вещей (контора, магазин, кабинет врача, концерт), что всюду чувствуется её присутствие. Полёт Маргариты и бал у Воланда – это всего лишь невидимая обыкновенным глазом сторона дела, которая становится видимой для нас благодаря Булгакову. Остальное заполнено обыденностью: подробные перечисления блюд на столе, длинные очереди в кассы варьете, газировка в стакане, милиционеры на оперативном задании и т.д. Однако Булгакову удаётся пропитать этот быт качествами, не поддающимися человеческому пониманию (потому что всюду рядом есть Воланд со своей свитой). Наш быт целиком зависит от Воланда. Отсюда мистика Булгакова приобретает глубокий смысл, божественность.
Если сравнивать мистику Михаила Булгакова с мистикой Стивена Кинга, то очевидным становится, что Кинг не наполнен ничем, его книги напичканы тщательно прописанными страшилками, но не более. За этими страшилками нет мыслей («Зелёная миля» – удивительное исключение). А когда страшилками только пугают, получаются сказки для детей, пусть даже этим детям по сорок и пятьдесят лет. Взрослость не имеет ничего общего с возрастом.
Булгаков вложил в мои руки путеводную нить, не позволившую заблудиться в литературе. Он стал для меня не только спасительным маяком, но также эталоном. Это не означает, что я сравнивал всё прочитанное и всё написанное мной с «Мастером и Маргаритой», я не сравнивал – оно, пожалуй, само сравнивалось, где-то глубоко в подсознании. Булгаков был особенный. Он оставался по-библейски серьёзен даже во время своих розыгрышей (Коровьев с Бегемотом -главные шутники, но баловство их «не от мира сего», поэтому оставляет всегда ощущение величественности всего происходящего).
У Стивена Кинга нет величественности, поэтому мистика его примитивна. Впрочем, к этому вопросу следует вернуться отдельно…
Был целый ряд писателей, оказавших влияние на моё «писательское» становление. Некоторые из них не обладали никакими литературными достоинствами, но послужили молотом, пробившим брешь в глухой стене канонов советского времени. Прежде всего, они били прямой наводкой по цензуре в области секса.
В студенческие годы мы были повально увлечены Гарольдом Роббинсом. Знание английского языка позволяло мне и моим товарищам по МГИМО читать то, что не было доступно и о чём вообще не знали остальные граждане нашей необъятной родины. Стоит ли говорить, что Гарольд Роббинс поражал нас обилием беззастенчивых сексуальных сцен?
«Её тело, покрытое сверкающими капельками воды, казалось золотисто-белым. Несколько секунд она удивлённо разглядывала меня. В такой ситуации большинство женщин пытаются прикрыть свою наготу. Но Рина не сделала этого. Она спокойно протянула руку за полотенцем, завернулась в него и вышла из ванной. Другим полотенцем она начала вытирать лицо.
– Твоему отцу это не понравится.
– Он никогда не узнает об этом.
– А почему ты думаешь, что я не скажу?
– Не скажешь, – уверенно ответил я.
В этот момент она почувствовала, что здесь что-то не так. Её лицо в зеркале сразу стало серьёзным.
– Джонас, между тобой и отцом что-то произошло?
Она посмотрела на меня. Взгляд её оставался удивлённым. Рина протянула мне маленькое полотенце. Взяв полотенце, я приблизился к ней. Большое полотенце соскользнуло с её плеч. Я вытирал капельки воды с её безупречной кожи, вдыхая тепло тела и запах духов. Внезапно я прижался губами к её шее. Она повернулась и удивлённо посмотрела на меня.
– Прекрати, Джонас. Сегодня утром отец говорил, что ты сексуальный маньяк, но тебе вовсе не обязательно подтверждать его слова.
– Возможно, он прав. Но, может быть, он просто забыл, что значит быть молодым.
Я рывком поднял её с кресла и прижал к себе. Полотенце соскользнуло ещё ниже и теперь едва держалось, прижатое нашими телами. Впившись в её губы, я дотронулся до её груди. Грудь была тяжёлая и упругая, и я почувствовал, как бешено колотится её сердце. Возможно, я ошибался, но в какое-то мгновение мне показалось, что она страстно прижалась ко мне. Внезапно Рина оттолкнула меня. Теперь полотенце уже валялось на полу.
– Ты что, рехнулся? – спросила она, тяжело дыша. – Ты ведь знаешь, что в любую минуту он может войти сюда.
– Он больше никогда не войдёт сюда.
– Что ты имеешь в виду? – заикаясь, спросила она.
Наши глаза встретились. Впервые мне удалось заглянуть в них. Там был страх, страх перед неизвестным будущим.
– Миссис Корд, – медленно произнёс я, – ваш муж умер…» («Саквояжники»).
Чаще всего эти сцены были почти целомудренными, но иногда отличались натурализмом. Так или иначе, они производили на нас сильное впечатление. Позже я понял, что сила их заключалась не в том, как они были написаны, а в том, куда помещены в романе. Гарольд Роббинс отличался редким умением использовать секс не ради удовлетворения читателя, а для обмана. В пятидесяти случаях из ста секс в его произведения обрывается неожиданно: либо кто-то посторонний входит без предупреждения, либо раздаётся деловой звонок, либо один из участников любовной игры произносит что-то «невпопад», сминая настроение. Если же дело всё-таки доходит до секса, то Роббинс излагает всё кратко, почти без деталей. Но непременно с изюминкой в диалогах.
«За рубашкой последовали ботинки, брюки, трусы. Голый я взбежал на вышку. Поднял руки над головой. Прыгнул в тёплую воду… Вынырнув, огляделся в поисках Мириам, но не увидел её. И тут что-то белое стремительно приблизилось ко мне под водой. Она обняла меня за талию, а ртом обхватила мой член. От неожиданности я присел. Потом мы вместе вылетели на поверхность.
– Сумасшедшая! – рассмеялся я. – Ты же могла захлебнуться.
– Едва ли можно найти лучший способ умереть, – ответила она.
Когда зашло солнце, мы съели бифштексы и варёный картофель, которые я купил по пути в супермаркете на бульваре Заходящего Солнца. Потом включили стерео и улеглись перед камином… Так и прошёл уик-энд…» («Наследники»).
Если бы не эти сцены, то книги Роббинса не произвели на наши юные души сильного впечатления, потому что во всём остальном они вполне соответствовали тому, что в СССР называлось социалистическим реализмом. В основном его романы посвящены производственной тематике. Бизнес и всё, что с ним связано, будь то производство автомобилей, фильмов, журналов – это тема всегда с удовольствием кушалось американской публикой, поскольку речь идёт о пресловутой американской мечте: о достижении успеха, о богатстве. Успешный бизнес…
Ещё одна особенность Гарольда Роббинса: он уверенно заполнял свои масштабные картины мелкими эпизодами, которые в руках другого автора стали бы орудием разрушения всего произведения из-за своей нелепости, но у Роббинса они работают на выразительность и лишь украшают книгу. Наиболее показательным является эпизод в «Искателях приключений», когда Дакс идёт по лесу с измучившейся Ампаро. Она умирает от жажды. Дакс понимает, что воды им не раздобыть и прибегает к хитрости, чтобы напить девочку. Он надрезает себе руку и требует, чтобы Ампаро высосала кровь из его раны, дабы не попала грязь. Она пьёт эту кровь, утоляя тем самым жажду.
Красивая история, выразительная, абсолютно нелепая, почти из мифологии. Сколько же крови должна была выхлестать Ампаро, чтобы утолить жажду? Впрочем, в романе Гарольда Роббинса такие эпизоды выглядели вполне естественно. Он обладал талантом удачно пользоваться самыми глупыми находками, что и сделало его особенным автором.
Роббинс дал мне понять, что секс в литературном произведении не только уместен, но и необходим (если я считаю ту или иную сцену нужной). Секс до сих пор коробит многих ханжествующих читателей, но это не должно останавливать автора, если он убеждён, что таковая сцена обязательна. А обязательность диктуется только внутренними потребностями, но не общественной моралью и не законами драматургии. Я никогда не ориентировался на Роббинса, никогда не принадлежал к его последователям; возможно, я даже не прочитал ни одной его книги внимательно (только по диагонали). Но он оставил свой след во мне, с этим не поспоришь.
«Петербург» Андрея Белого, «Школа для дураков» Саши Соколова, «Защита Лужина» Владимира Набокова, «Тропики» Генри Миллера, «Морской волк» Джека Лондона… Каждая прочитанная книга выполняла свою миссию. В одной могла быть случайная фраза и больше ничего, в другой – всё увлекало, от начала до конца. Сотни книг, за которыми стоят громкие имена, не оставили никакого следа в моей душе, а десятки других превратились в постоянный источник вдохновения. И вряд ли этому можно найти разумное объяснение.
Так, например, Лев Толстой никогда не восхищал меня. Более того, он раздражал меня больше, чем должен был. Многие годы я не мог понять причину этого, но однажды понял. Толстой гениален не как «писатель вообще», а как литератор, сделавший ставку на искренность. Точнее, никакой ставки он не делал, он просто не мог иначе, он писал, чтобы разобраться в себе. Обычно писатели высказываются по поводу жизни вокруг себя, Лев Николаевич высказывался по поводу жизни внутри себя. Он переносил на бумагу свою жизнь, и, изучая своих персонажей, изучал себя. Его откровенность в суждениях, наблюдательность к собственным чувствам всегда потрясали меня. Этим он близок мне: я считаю, что единственное, ради чего вообще имеет смысл браться за написание книги, – это осмысление себя. А раздражали противоречивость и непоследовательность Толстого. Читателю часто кажется, что Лев Николаевич, описывая свои состояния и мысли, противоречит сам себе. А он лишь предельно честно рассказывает, как было, искренне выдаёт всё, что лежало на сердце, беспокоило душу. Сегодня одно, завтра другое, а дальше – опять прежнее. Сомнения, о которых он пишет не как о сомнениях, а как о сиюминутных убеждениях, которые могут запросто поменяться к вечеру, – вот что вызывает такое сложное отношение к нему и даже отталкивает. Вдобавок Толстой, несмотря на все свои сомнения, стремился поучать, наставлять.
Весь этот комплекс запутанных чувств, к сожалению, не привёл меня к его литературе, отделив от меня книги Толстого стеной. Толстой так не стал близок и даже не стал интересен. Он не сделался в моих глазах писателем, хотя написал много. Почему же? Разве это справедливо? Мощнейшая фигура литературы, которую я не только не отрицаю, перед величием которой преклоняюсь, но всё-таки не люблю. Почему…? Быть может, завтра я скажу, что ничего лучше Толстого вообще нет? Возможно… Но не сегодня…
А вот Михаил Булгаков стал для меня писателем величайшим. Его Мастер, живший в подвале и там сочинявший роман и Пилате, стал абсолютным символом того, что есть сочинитель. А настоящий сочинитель живёт только своим творчеством (не существует за счёт творчества, а дышит им); художник полностью погружается в создаваемую им вымышленную реальность, и она становится для него важнее того мира, где он живёт телесно. «Ах, это был золотой век… Совершенно отдельная квартирка, и ещё передняя, и в ней раковина с водой, маленькие оконца над самым тротуарчиком, ведущим от калитки. Напротив, в четырёх шагах, под забором, сирень, липа и клён. Ах, ах, ах! Зимою я очень редко видел в оконце чьи-нибудь чёрные ноги и слышал хруст снега под ногами. И в печке у меня вечно пылал огонь! Но внезапно наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем одевающие в зелень кусты сирени… Пилат летел к концу, и я уже знал, что последними словами романа будут: “…Пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат”…»
Восхитительно, удивительно точно… Впрочем, понятно лишь тем, кто знает, что такое быть поглощённым своим трудом. Время мчится, где-то топчется унылая, неинтересная жизнь, люди прозябают в своих мелких проблемах (даже если это проблемы и беды мирового масштаба), а ты не видишь и не слышишь ничего, ты поглощён другой жизнью – единственно-важной и единственной, которая имеет значение. Потом книга подходит к концу, и ты вдруг понемногу, с каким-то удивлением обнаруживаешь себя в другой обстановке. Нет, нет, это привычная обстановка, окружавшая тебя последние полгода, год, полтора, два, но она отсутствовала, пока ты трудился над книгой, она находилась в ином измерении. «Я увидел, во второй, совсем малюсенькой комнате, – гость стал отмеривать руками, – так… вот диван, а напротив другой диван, а между ними столик и на нём прекрасная ночная лампа, а к окошку ближе книги, тут маленький письменный столик», – написано в «Мастере и Маргарите». И я, в то время ещё не бредивший сочинительством, видел, чувствовал и понимал всё, о чём рассказывает Булгаков. На самом деле, довольно скупо рассказывает. У Михаила Булгакова вообще язык не очень яркий, а если сравнивать с Набоковым, то даже скудный. Но имелось во мне, вероятно, та болезненная точка, в которую безошибочно попало острие булгаковского писательского пера, взрезало и выпустило на свободу дух, ставший моим проводником по жизни.
Хорош писатель или нет, дело не в этом. Важно, живёт ли он здесь, в мире своих знакомых, родственников, друзей, или же он лишь изредка заглядывает сюда, а основное время проводит в другом измерении, где время исчисляется не здешними минутами. Там можно в считанные мгновения прожить годы, а иногда наоборот – часами висеть в одном мгновении, растянув его до состояния вечности, и смаковать, наслаждаться застывшим временем, чтобы из этого состояния вынести, быть может, лишь одно предложение, за которым (будем говорить правду) читатели могут и не увидеть того, что пережил автор. Но художник творит не для того, чтобы передать что-то другим, он создаёт воздух, которым дышит. Если кому-то удаётся передать хотя бы глоток этого воздуха читателю, тот может считать себя гением.
Жизнь Мастера казалась мне самой заманчивой, почти эталонной для художника: существовать в своём подвале, куда не суются посторонние, и превращать этот подвал в канал, через который можно уходить в другие миры. Правда, здесь нужно напомнить, что герой Булгаковского романа смог позволить себе такую жизнь, выиграв сначала сто тысяч рублей. Не каждому выпадает такое везение, поэтому приходится удерживать себя на плаву в здешней суете, чтобы найти минимальные средства для существования. Но об этой стороне дела не думалось, когда я читал «Мастера и Маргариту». Думалось о миру художника. И зависть меня брала, когда я представлял его жизнь.
Добился ли Мастер того, о чём мечтал? Стал ли он счастлив, закончив свой роман о Понтии Пилате? Нет, не стал, потому что важным для него был процесс, а Мастер, закончив сочинять, вернулся в обычную жизнь.
Я готов повторять снова и снова: писательство (как процесс) важнее выхода книги в свет. Не каждому выпадает счастье жить в творчестве. Я бы сказал, что возможность жить в творчестве – небывалая удача. Нужно ли признание писателю? Нужен ли ему успех? Они приятны, они льстят самолюбию, но они не обязательны. Написанная книга, которую люди читают с удовольствием, – это уже успех. Не каждому автору удаётся создать произведение, которое зовёт и открывает двери в тот мир и то состояние, которых обыкновенный человек лишён в повседневности. Если книга не даёт прикоснуться к чему-то величественному, то такая книга не нужна.
Здесь уместно вспомнить слова Дорна в пьесе Чехова «Чайка»: «Вы взяли сюжет из области отвлечённых идей. Так и следовало, потому что художественное произведение непременно должно выражать какую-нибудь большую мысль… Я прожил свою жизнь разнообразно и со вкусом, я доволен, но если бы мне пришлось испытать подъём духа, какой бывает у художников во время творчества, то, мне кажется, я презирал бы свою материальную оболочку и всё, что этой оболочке свойственно, и уносился бы от земли подальше в высоту… И вот ещё что. В произведении должна быть ясная, определённая мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдёте по этой живописной дороге без определённой цели, то вы заблудитесь и ваш талант погубит вас».
И ещё немного Чехова (из письма Суворину): «Я хотел только сказать, что современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают. Одни из них, как Толстой, говорят: “не потребляй женщин, потому что у них бели; жена противна, потому что у неё пахнет изо рта; жизнь – это сплошное лицемерие и обман, так как человек по утрам ставит себе клистир, а перед смертью с трудом сидит на судне, причём видит свои исхудалые ляжки”. Другие же, ещё не импотенты, не пресыщенные телом, но уж пресыщенные духом, изощряют свою фантазию до зелёных чёртиков и изобретают несуществующего полубога Сикста “психологические опыты”… И в памяти остаются только “опыты”, которые… третируют с высоты писательского величия совесть, свободу, любовь, честь, нравственность, вселяя в толпу уверенность, что всё это, что сдерживает в ней зверя и отличает её от собаки и что добыто путём вековой борьбы с природою, легко может быть дискредитировано “опытами”, если не теперь, то в будущем. Неужели подобные авторы “заставляют искать лучшего, заставляют думать и признавать, что скверное действительно скверно”? Неужели они заставляют “обновляться”? нет, они заставляют Францию вырождаться, а в России помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, которая не может придумать для себя приличного образца кредитных бумажек, которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает всё, так как для ленивого мозга гораздо легче отрицать, чем утверждать… Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях – и всё в силу того, что жизнь не имеет смысла, что у женщин бели, и что деньги – зло.
Где вырождение и апатия, там половое извращение, холодный разврат, выкидыши, ранняя старость, брюзжащая молодость, там падение искусств, равнодушие к науке, там несправедливость во всей форме. Общество, которое не верит в Бога, но боится примет и чёрта, которое отрицает всех врачей и в то же время лицемерно оплакивает Боткина и поклоняется Захарьину, не смеет и заикаться о том, что оно знакомо с справедливостью».
ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ
Поиски средств. Некоторые ломаются на этом. Часто приходится слышать от начинающих писателей: «Для начала похалтурю маленько, чтобы деньжат заработать, а уж потом для себя поработаю, настоящее произведение сделаю». Не получается так. Все ломаются на этом «для начала». Начиная с халтуры, человек укрепляет в себе халтуру. Мы – то, что мы делаем. Кто позволяет себе фальшивить, когда нет настроения трудиться в полную силу, тот превращает это в норму. Творчество – это труд, пот, усталость, полная отдача себя. Когда этого нет, творчеством и не пахнет, а есть только халтура, механическое исполнение заказа, за которым прячется тот, кто бережёт себя «для будущих шедевров». Про такого писателя можно уверенно сказать, что у него нет будущего. Он может стать грамотным ремесленником, хорошенько напрактиковавшись и нахватавшись кое-каких знаний, но ему не суждено стать художником.
Мой путь сильно отличается от пути многих других писателей. Я начинал сочинять для себя, не ориентируясь на публику. Но не это главное. Писательский труд не приносил мне денег. Мне приходилось работать кинооператором, журналистом, фотографом, рисовальщиком, и это была не халтура, а качественное выполнение поставленной передо мной задачи, в которую я вкладывал всё моё мастерство. Параллельно я трудился над моими книгами. Неоднократно мне предлагали писать для «кого-то», то есть стать, как это называлось в те дни, «литературным негром», то есть «ghost writer», но это означало, что я должен расстаться с собой, ибо «литературный негр» не пишет своё. Растрачивать талант на это – нравственное преступление.
Однако настал момент, когда я, будучи автором четырнадцати уже опубликованных книг, получил предложение поработать над чужими мемуарами. Я понятия не имел о том, как это может происходить. «Он тебе расскажет, а ты превратишь его слова в литературу, – объяснил мне издатель. – В книге будет указано, что ты автор литературной записи, возле твоего имени будет стоять копирайт».
Я колебался. В первую очередь меня коробило то, что я могу раствориться за чужим именем. Но, покопавшись в архивах и справочниках, я обнаружил, что многие мемуары содержат на первой страничке строку с указанием автора литературной записи. Это был особый вид работы. Окончательно меня убедили воспоминания Андрея Кончаловского («Низкие истины») – это оказалась литературная запись Александра Липкова, а к этой книге я отношусь с большим уважением. Получается, что Кончаловский не сам писал мемуары. И Клавдия Шульженко не сама писала о себе (литературную запись её воспоминаний сделал Глеб Скороходов, мой преподаватель киножурналистики во ВГИКе). Каждый должен заниматься своим делом. И если кому-то хочется написать воспоминания, но он не наделён литературным даром, то ему следует привлечь для работы профессионала. Это всё равно что пойти к хорошему живописцу, а не пытаться самому намалевать себя, если вы не умеете рисовать, а вам захотелось сделать свой портрет… Аркадий Райкин писал в предисловии к своим «Воспоминаниям»: «Некоторые мемуаристы оказывают себе плохую услугу, когда, прибегая к помощи профессиональных литераторов, делают вид, что не только вспоминают и размышляют, но и владеют пером… Я не считаю нужным таить, что литератором не являюсь. Эта книга не написана мной, а рассказана».
Итак, мне предстояло взяться за мемуары господина Т. Труд оказался не из лёгких. Самое сложное для заядлого сочинителя – не сочинять. Заказчик наговаривал всё на диктофон, а я, вернувшись домой, обрабатывал его рассказ. Поначалу мне не удавалось найти нужную форму, потому что я пытался лишь литературно выстроить фразы, из-за этого что-то не складывалось. Но потом я понял, что надо писать так, как я пишу всегда. Если это моя литературная запись, то я имею право говорить моим собственным языком. Я не просто грамотно записывал услышанное, а облачал чужую историю в литературные одежды. Точно так работает первоклассный кутюрье, надевая на чужое тело специально сшитую для этого тела одежду – прислушиваясь к пожеланиям клиента, но следуя своему вкусу.
Работа над чужими мемуарами оказалась похожа на работу с архивными документами или письмами: я проникал в них, пропитывался ими и облекал в привычную мне форму. Принципиальным отличием литературной записи от написания повести на основе каких-то документов является то, что я не могу высказывать моего личного отношения к событиям. А мне всегда нравилось именно это (не в авторском тексте, а словами какого-нибудь персонажа). В литературной записи моё личное отношение к конкретным событиям исключалось. Я должен был предельно точно выразить то, что думал и чувствовал мемуарист – мысли, чувства, ощущения. Ему вспоминался какой-то эпизод, а я начинал расспрашивать о деталях, подбирая для себя необходимые «краски».
Забавно, что я ничего не знал про господина Т, когда согласился работать с ним. То есть общую канву его жизни мне изложил издатель, но детали обнаружились только в процессе общения с ним. Так для меня постепенно появлялся портрет человека. Возможно, это было больше, чем просто портрет человека, это был портрет определённого слоя общества – чужого для меня общества.
Работа над этими мемуарами стала для меня новым этапом в оттачивании профессионализма. К тому времени я написал всё, что меня беспокоило и требовало выхода. Эксплуатировать темы, уже раскрытые, повторять одно и тоже в разных вариантах, как это делает большинство модных писателей, мне не хотелось. В каком-то смысле передо мной встал вопрос, на который я не мог найти ответа: «Что дальше?» У меня лежало пять или шесть начатых романов, но они вдруг стали неинтересны мне. Жаль бросать начатое, особенно когда написано больше половины книги, но замыслы перезрели во мне, я как бы изжил их, не успев воплотить в книгу. Повторюсь: писать одно и то же, как это делают «серийные» авторы, мне скучно, даже если за это платят деньги. Я пишу только для себя, потому что в процессе написания осмысливаю что-то, поднимаюсь на новый уровень.
На тот момент мои желания в литературе исчерпались. Мне требовался новый опыт, новые задачи, которые я бы смог решить, но я не мог найти ничего, что привлекло бы меня. Мемуары господина Т стали для меня большой поддержкой: я занял себя, загрузил голову. Это был в некотором смысле вызов самому себе: а вот такое сможешь? или кишка тонка?
Помню, как в самом начале работы я не просто засомневался, а почти запаниковал, не понимая, как выстраивать хаотично сыпавшийся на меня материал. Алимжан рассказывал не подряд, а фрагментами: сегодня про одно, а завтра про другое, он перепрыгивал с одного островка памяти на другой, потом внезапно возвращался обратно. Стройной картины не складывалось. Возник соблазн отказаться, пока не поздно…
Но ведь я взялся за это. Взялся, осознавая всю сложность поставленной задачи…
Когда на пятый или шестой день он рассказал мне о том, как происходил его арест в Форте деи Марме, я понял, что именно с этого события должна начинаться книга. Тихое солнечное утро на курорте для богачей, и вдруг – полиция, наручники, изнурительный переезд в Венецию… А потом Алимжан упомянул, как его выпускали из тюрьмы, как никто не встречал его, а собранные за время тюремного срока газеты и журналы с упоминанием его имени сыпались из рук, и я понял, что это и есть кульминация всей истории о богатом и скандально знаменитом человеке. Его фигура, ковыляющая по ночной улочке пустынного итальянского городка Толмедзо, стала для меня знаковой. Это была готовая сцена из фильма, ещё никем не снятого, – одна из самых выразительных и грустных сцен: тишина почти уснувшего Толмедзо, одинокий и забытый всеми человек и тюремная дверь позади, растерянность от внезапной свободы. Совсем недавно он был центром внимания, журналисты наваливались на него со всех сторон. И вот вокруг никого нет… «Взяв пакет с газетами и журналами, я поспешил к воротам. В воротах была дверь. Я потянул её на себя, и она отворилась. Не оборачиваясь, я вышел на улицу. Толмедзо встретил меня абсолютной тишиной. От нагревшегося за день асфальта ещё исходило тепло, а воздух уже наполнялся вечерней прохладой. Осмотревшись, я никого не увидел и только теперь понял, что я ожидал истеричных репортёров, фотографов, телевизионщиков. Они преследовали меня всюду. Они появлялись чуть ли не из-под земли, когда на меня надевали наручники и когда возили по судам. Они были возле меня всегда. И вот теперь никого из них не было передо мной. Никто не подкарауливал меня у ворот тюрьмы. Поблизости не было ни души…»
Сегодня могу уверенно сказать, что я доволен выполненной работой. Эти мемуары не похожи на другие. Когда я заявил на пресс-конференции, что книга «Мой шёлковый путь» – художественное произведение, журналисты посмотрели на меня с непониманием. «Вы называете эти мемуары художественным произведением?» – в их глазах стоял вопрос-насмешка. Но я-то знал, о чём говорю, я-то знал, какую гигантскую работу мы проделали. И мне плевать на их мнение. Есть много уважаемых мною людей, которые по достоинству оценили этот труд. Одна из причин, позволяющих мне сказать, что я доволен собой в качестве автора литературной записи заключается в том, что мне позволили остаться собой, не перегибали через колено.
Разумеется, я написал бы многое по-другому, будь это моя личная книга, но тут – воспоминания постороннего человека. Во время работы я даже не задавал вопросов, потому что вопросы – это всегда то, что интересует лично меня в обсуждаемой теме, это уже журналистика, выкапывание информационного тоннеля, по которому намереваешься двигаться, то есть выстраивание темы под свой замысел, а я старался отстраниться от содержания. Журналисты выспрашивают, чтобы добыть факты, а я расспрашивал только для того, чтобы получить полноценную картину: какое время суток, какая погода, сколько людей, долго ли и т.д.
Почему я вспомнил об этой работе?
Потому, что с этой книги начался этап, когда я позволил себе убрать из литературного пространства моё «я». К этому моменту мне почти удалось побороть честолюбие, что позволяло остаться в пространстве чистого творчества и чистого профессионализма. Публикация книг потеряла для меня всякую значимость. Хочу для себя сочинять – пожалуйста, никто не мешает, есть Интернет, куда можно поместить написанное, если хочется поделиться моими произведениями с кем-то.
Сколько было раньше предложений, имевших прямое отношение к режиссуре и написанию сценариев! На деле же они оборачивались жесточайшей интеллектуальной эксплуатацией и тотальным подавлением творческого начала. Я готов был идти в дворники, лишь бы не зарабатывать на пропитание писательством, убивающим во мне писателя, и режиссурой, выжигающей во мне любовь к кино.
Вспоминается Марина Цветаева: «Я не паразит, потому что я работаю и ничего другого не хочу кроме как работать: но – свою работу, не чужую. Заставлять меня работать чужую работу бессмысленно, ибо ни на какую кроме своей и чёрной (таскать тяжести, прочее) неспособна. Ибо буду делать её так, что меня выгонят». По природе своей я трудоголик, раньше мог сутки напролёт не подниматься из-за стола, не есть, не пить. Однако я занимался моим делом – тем, что любимо, что естественно. И как невозможна для любящих родителей мысль об истязании своего ребёнка, так и для меня невозможно было издеваться над любимым делом».
Однажды я пытался работать художником в крупном издательстве. Главному художнику я приглянулся, он сразу распорядился дать мне работу. А вот человек пониже стал мне объяснять «как надо» рисовать для этой серии книг. Я исправлял рисунки снова и снова (ухо поправить, тень дотянуть, штриховку заменить), будто речь шла о росписи Сикстинской капеллы. Когда же мы пришли к главному художнику, он с неудовольствием перебрал выполненные мной иллюстрации и спросил: «Почему вы свой стиль изменили?» – «Мне так велели». И тогда он набросился на того, кто руководил моей работой: «Зачем заставляете художника ломать себя? У него было лицо, своё лицо! А вы сделали из него скучную, шаблонную чушь». Деньги мне всё-таки выдали, но я сразу распрощался с той работой. Никогда не забуду, как мне тошно было делать то, что они заставляли. Руки отказывались служить мне в те дни. Ощущение было такое, что я вообще карандаш не умею держать – вот какое отторжение от дела, когда оно твоё формально, а в действительности тебя пеленают по рукам и ногам.
Правда, возвращаясь к литературной записи, надо сказать, что это всё-таки не соавторство. Литературная запись – ужасно сложное, изнуряющее дело. За такую работу должен браться только тот, кто обожает писательство и для которого такая работа – в определённом смысле творческий эксперимент.
«Хороший писатель – это не просто творец слов. Хороший писатель – это тот, кто может увидеть некую ценность в окружающем мире, и перенести её на страницы произведения. Это нелегко, но обязательно, если мы хотим написать повесть, которая взволнует других» (Сергей Демиденко).
И ещё хороший писатель непременно должен быть хорошим читателем, чтобы читать своё произведение чужими глазами, удивляться чужими глазами, ругать чужими глазами, восторгаться чужими глазами. А потом править написанное, иногда безжалостно вычёркивая целые страницы, а иногда не соглашаясь с самой гневной критикой, потому что правда должна быть внутри писателя – он лучше знает…
В процессе работы над этой книжечкой меня не переставал беспокоить навязчивый вопрос: зачем рассказывать всё это? Передо мной не стоит задача научить правилам, которые могли бы помочь кому-то стать писателем. Но всё-таки я предлагаю что-то и предостерегаю от чего-то…
Ответ оказался прост… Я всегда брался за какую-то тему, если чувствовал в ней некий изъян, пробел, несмотря на множество уже написанных об этом книг. Я ждал того, чего мне никто почему-то не давал (возможно, какую-то мелочь, которой, как нередко случается, не хватает для абсолютной полноты картины). Если мне хотелось услышать, увидеть и прочитать то, чего никак не удавалось найти, то я начинал сочинять «моё и только моё». Это не означает, что я раз и навсегда закрывал для себя взятый «на мушку» вопрос. Но на какой-то момент душа успокаивалась, наступало удовлетворение. Так же и в этот раз. Я попытался рассказать о том, что мне давно хотелось услышать от других, но чего не удалось найти.
Возможно, кому-то мои размышления будут полезны (пусть хоть в самой малой степени). Допускаю, что ничего нового я не открыл, но я выплеснул многое из того, что нёс в себе. Не всё выплеснул, но изрядную часть… Кто-то впитает мои переживания, переварит их и поймёт, что ему тоже необходимо поделиться своим опытом – иначе зачем жить, если только складировать всё глубоко внутри себя? Надеюсь, что после прочтения этой книжечки кто-то ещё почувствует потребность поделиться своим внутренним миром и откроет читателям свою душу, не страшась колких взглядов и ядовитых замечаний. И появится ещё одна книга, дополняющая картину сотворения мира с помощью причудливой игры слов. Появится книга, которую я с удовольствием буду читать…
Желаю всем творческого счастья!
Москва, январь 2010- июль 2011
This file was created
with BookDesigner program
23.07.2016