Сочинительством я баловался с раннего детства. Мне нравилось придумывать необыкновенные истории о путешественниках и разных странах. Чаще всего исходным материалом для моих фантазий служили фильмы или фотографии в журналах. Посмотрев что-нибудь, я мгновенно заряжался энергией и быстро выдавал собственную историю, в основе которой лежали переживания от увиденного кино. Это был не пересказ, а самостоятельная история, пробуждённая моими чувствами. Когда в мою жизнь ворвались фильмы с участием Гойко Митича, я провалился в мир индейцев, как в бездну. Из той бездны мне пришлось долго выбираться. Выкарабкавшись, я вытащил с собой много такого, что привело меня в конце концов в мир литературы. Не знаю, стал бы я писателем, если бы не увлечение индейцами, так похожее на болезнь.
Да, пописывал я всегда, но серьёзная литературная жизнь началась, когда я взялся за роман «В поисках своего дома». Я подбирался к нему с того дня, как влюбился в индейцев. Наверное, слово «подбирался» не совсем верное, поскольку я не замысливал никакого романа и вообще в одиннадцать лет не думал о профессии писателя, но мне настолько хотелось прочитать что-нибудь такое, чего не было в библиотеке, что я принялся сочинять это «что-нибудь» для себя. В основном это были разрозненные, не связанные между собой сценки с участием индейцев, примитивные и плоские, наполненные лишь моей влюблённостью и полным отсутствием знаний. Из прочитанных в школьные годы книг об индейцах только «Харка – сын вождя» по-настоящему покорила моё мальчишеское сердце и надолго стала любимым литературным произведением. Фенимор Купер и Майн Рид не понравились мне, скорее наоборот – разочаровали. Они были слишком ненастоящими, театральными, картонными. Ни одна из тех книг не позволила мне ощутить атмосферу и дух времени. Впрочем, в некоторых книгах встречались эпизоды, обладавшие такой магической притягательностью, что мне делалось не по себе. Они приковывали моё внимание (не всё произведение, а отдельные фрагменты) и удерживали его бесконечно долго. Помню, как поразила меня сцена в книге Брета Гарта «Степной найдёныш», где потерявшийся в прерии мальчик вдруг увидел неподалёку от себя индейца:
«Вдруг он вздрогнул и очнулся. Между ним и горизонтом неожиданно появилась движущаяся тень! Она была в каких-нибудь двадцати шагах и так отчётливо вырисовывалась на спокойном светлом небе, что казалась от этого еще ближе. Это была человеческая фигура, но вся такая взъерошенная, такая причудливая и вместе с тем такая зловещая и ребячливо-нелепая в своей необычайности, будто из детского сна. Это был верховой, но он так нелепо выглядел на своей маленькой лошадке, чьи стройные ноги словно вросли в землю, что его можно было принять за клоуна, отставшего от какого-нибудь захудалого бродячего цирка. На голове у него была высокая шляпа без донышка и полей, подобранная где-нибудь среди отбросов цивилизации и украшенная индюшиным пером; на плечи было накинуто рваное и грязное одеяло, едва достававшее до ног, татуированных, словно обтянутых засаленными узкими жёлтыми чулками. В одной руке он держал ружьё; другую козырьком приставил к глазам, жадно вглядываясь куда-то в даль, на запад от того места, где притаились дети. Потом лошадка бесшумно сделала десяток быстрых шагов, и призрак передвинулся вправо, причём взгляд его по-прежнему был прикован к той же таинственной точке на горизонте. Сомнений не было! Раскрашенное лицо, похожее на лица древних иудеев, большой нос с горбинкой, выступающие скулы, широкий рот, глубоко посаженные глаза, длинные, невьющиеся, спутанные волосы! То был индеец! Не живописный герой фантазии Кларенса, но всё же индеец! Мальчику стало не по себе, он насторожился, ощетинился, но не испытывал страха. Презрительно, с превосходством цивилизованного человека разглядывал он полуголого дикаря с тупым, грубым лицом, сравнивая его одежду со своей, как смотрят на отсталое существо представители “высшей расы”. Но ещё через мгновение, когда индеец повернул лошадь и исчез за холмами на западе, странный холодок пробежал по телу мальчика, хотя он и не подозревал, что вместе с этим безобидным на вид призраком, этим раскрашенным пигмеем мимо него прошла сама смерть во всем своём ужасном величии».
Я перечитывал эту сцену снова и снова, мысленно пытаясь увеличить пространство этого фрагмента до размера целой книги, но фрагмент оставался фрагментом. Были и другие книги, в которых мне нравилось два-три абзаца, и тогда, чтобы сделать их «полноценными», я наращивал на них что-то своё, придумывал историю до и после уворованного эпизода, надеясь, что получится совсем новое, отвечающее моим запросам полотно. Теперь понимаю, что получалось неважно. Когда я, тринадцатилетний «писатель», зачитывал мои сочинения маме, она сразу угадывала, что я украл, а что придумал сам. Это угадывание ужасно огорчало меня. Я никак не мог понять, как ей удавалось определить, с какого места начинался мой текст. Неужели он так уж отличался? Неужели мой язык был беден и скучен, а чужой текст оказывался значительно ярче моего? Но я не унимался и продолжал эксперименты. Так мои детские ручонки прорубали окно в будущий мир моего Дикого Запада.
Источниками моих знаний об индейцах в то время были не только приключенческие романы, но и Большая советская энциклопедия, а также статьи в периодических изданиях. Каждая из таких статей была, что называется, на вес золота. Журналы «Пионер», «Костёр», «Вокруг света», газета «Правда» с подробной информацией о восстании 1973 года в Южной Дакоте… Информация была скудна, а если говорить точнее, то она фактически отсутствовала. Не понимаю, на чём держался мой мальчишеский интерес. Неужели на выдуманных образах, к которым я прикипел, залпом прочитав книгу «Харка – сын вождя»?
В четырнадцать лет я получил от Леонида Владимировича Шебаршина в подарок книгу «Маленький Большой Человек». Этот роман отдёрнул занавес, за которым ждал меня мир настоящих индейцев – диких, грязных, безжалостных, но вместе с тем весёлых, любящих, дружных. «Маленький Большой Человек» пленил меня. Многое из прочитанного в этой книге было для меня ново, но оно, как ни странно, не удивило меня, не озадачило, она было ожидаемо и желанно. Томас Бергер рассказал мне то, что я хотел услышать, привёл меня туда, куда я хотел попасть. Я узнавал в «Маленьком Большом Человеке» детали моей прошлой жизни, узнавал понемногу себя, которым был когда-то давно. Эта великое произведение стало для меня главной книгой на многие годы.
Прошло одиннадцать лет, прежде чем я попал в Библиотеку иностранной литературы и обнаружил там сокровища – этнографическую и мемуарную литературу о колонизации Америки. Глаза разбегались, на всё не хватало сил. Ещё меньше хватало времени, хотя почти полгода я приходил в Иностранку с открытием и уходил оттуда последним. Я чувствовал себя брошенным в муравейник: информация пожирала меня с бешеной скоростью, я в ней растворялся. Вскоре не осталось и следа от того меня, который впервые переступил порог Иностранки. А был я, как выяснилось, пуст до прихода туда, как копилка, в которую никто никогда не бросал ничего, разве две-три мелкие железные монетки как-то случайно попадали в неё. Теперь же я жадно заталкивал в ту копилку золото знаний.
О, прекрасная библиотечная эпоха! С утра до позднего вечера я поедал содержимое разложенных передо мной книг, шаг за шагом проникая в первобытную страну лесов, гор, прерий и удивительных племён. Я был первопроходцем и открывал тропинки, густо усеянные следами интересовавших меня людей. Помню во всех подробностях, как вместе со скаутами генерала Терри я пробирался к долине реки Маленький Большой Рог и вдруг обнаружил окровавленную перчатку. То была перчатка убитого офицера Седьмой Кавалерии… Можно ли передать словами нахлынувшие на меня чувства? Нет, потому что чувства были многослойные: на волнение читателя накладывалось нетерпение исследователя, а к ним примешивалось восторженное удивление человека, к которому понемногу возвращалась память, и он начинал узнавать самого себя, а на это наслаивались потребность двигаться дальше и желание срочно поделится с кем-нибудь увиденным. Объяснить моё состояние невозможно, потому что я не читал, а жил тем, что читал…
В двадцать пять лет я расстался, наконец, с моей безграмотностью в этой области и распрощался с моими детскими представлениями о краснокожих дикарях. Когда наступило насыщение, я взялся за собственную книгу. Терпеть давившее на меня изнутри стало невыносимо.
Вопрос о том, каким должен быть мой роман о Диком Западе по форме, был решён задолго до того, как я сел за пишущую машинку. «Маленький Большой Человек» служил мне примером и знаменем. Мой герой должен был, подобно Джеку Крэббу, стать свидетелем основных исторических событий на американском Западе, переходя то на сторону индейцев, то возвращаясь к белым людям. Ему предстояло испытать боль разлуки и горечь потерь. Не могу сказать, что книга рождалась легко. Объём информации, просившейся наружу, превосходил возможности воплощения этой информации в сюжетную линию. Во всём важна мера, а у меня всюду получался перебор. Мне хотелось рассказать историю, сделать её невероятной, погрузиться в детали, насытить книгу натурализмом и в то же время не разлучаться с романтикой. Две книги служили мне фоном, питавшим моё творческое настроение, – «Всадник без головы» Майн Рида и «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. Ни одна из этих книг не является моей любимой, но на тот момент в каждой из них присутствовало нечто очень важное для меня. Объяснить это невозможно. Я читал то одну, то другую, цеплялся за какие-то сцены, выуживал какие-то эпизоды, иногда только слова. Например, мерцавшая в окне свеча в «Живаго» не отпускала моё воображение, и из её неровного света появилась в моей книге девочка на качелях, а потом карета на свадьбе, где «рука, облитая белоснежной перчаткой, высунулась наружу, как бы ощупывая воздух, и застыла в нерешительности, превратившись в мраморный изгиб». Мне была важна та рука в перчатке, важна девочка на качелях, превратившаяся позже в очаровательную женщину, с которой Бак Эллисон трижды сталкивается на своём пути. Пастернак и Рид тянули меня в разные стороны. Борис Пастернак напоминал о причудливости судьбы, а Майн Рид навязывал пестроту и авантюрность. Никогда больше у меня не было «поддерживающих» книг, тем более столь не похожих друг на друга по содержанию, форме, духу и скорее усложнявших мою работу, а не помогавших мне.
Роман «В поисках своего дома» рождался медленно. Я работал над ним и на берегу Чёрного моря, снимая комнатушку в доме армянской семьи, не разгибался над ним и в Москве. Солнце, зной, дождь, снег, вьюга, холод – всё имело значение, всё сказывалось на атмосфере, всё отражалось в тексте. Я рассказывал об Америке, окунаясь в реальность современной России. Рассказывал об истории чужой страны, в действительности рассказывая о моих мечтах. Часто я отправлялся в ближайшую пивнушку на задворках универмага, где продавалось разливное пиво и где никогда не выветривался отвратительный кислый запах. Это заведение представляло собой большой навес, несколько круглых высоких столов и окошко, где наливали пиво через резиновый шланг в банки, кружки и молочные пакеты. Та пивнушка была для меня крохотным островком Дикого Запада. Скопление великолепных пьяных ублюдков давало возможность окунуться в мир людей, давно пропивших здоровье, деньги и совесть. Находиться рядом с ними и слушать их, не вникая в смысл их речей, было сродни таинству. Мне даже не нужно было мысленно переодевать их в потёртые замшевые куртки, нацеплять на них шляпы, превращать их в персонажей грязного салуна. Они и были таковыми. Под дырявым пластиковым навесом царил мир Дикого Запада, где каждую минуту кто-то мог схватиться за револьвер или за нож. Дух оказался сильнее внешних форм.
Я искал себя – как в литературе, так и в жизни. Действительность угнетала, тревожила, наполняла ощущением бессмысленности бытия. Название «В поисках своего дома» вполне отвечает моему состоянию тех лет. Не уставая делать и переделывать, я создавал произведение, очень важное для меня, потому что оно должно было избавить меня от тяжёлого груза прошлого. Далёкие тени не давали мне покоя. Когда я смотрел «Маленький Большой Человек» Артура Пена, я доводил себя до слёз картиной бойни в долине Уашита, с удовольствием мазохиста возвращаясь к этой сцене снова и снова. Меня душили воспоминания, боль минувшего, невозможность сойтись с моими погибшими братьями и сёстрами. Боль пьяных воспоминаний, боль пьяной тоски, боль обманутого ребёнка, внезапно обнаружившего, что он давно не ребёнок, – вот что сжигало меня. Короткий эпизод, где пьяный Дастин Хофмэн сидит в грязи под струями дождя, а чуть поодаль Баффало-Билл руководит укладкой бизоньих шкур на повозку, казался мне волшебным окном, через которое я проникал на улицу того городка и падал в лужу рядом с Хофмэном. Мы с ним ничего не могли уже изменить. Наш мир был разрушен. Нам оставалось лишь спиваться, осознавая свою никчёмность, неприспособленность к новым условиям. Спиться или отправиться в бой, чтобы подставить себя вражеским пулям и погибнуть, как подобает воину, – вот единственный выбор. К сожалению или к счастью, у меня не было возможности вспрыгнуть на коня и ринуться в сражение.
Когда книга была закончена, я понял, что сбросил с себя непосильную ношу. Приключения приключениями, книга книгой, но случилось нечто более важное для меня: мне удалось избавиться от бремени воспоминаний и страданий, коими я старательно делился с будущим читателем.
О публикации романа не могло быть речи, так как литература об индейцах не интересовала издателей. Я предпринял ряд попыток предложить мой роман, но получал решительный отказ. Никто даже не смотрел, что я принёс. Слово «индеец» вызывало мгновенное и активное отторжение у встречавших меня сотрудников редакции. Однажды я зашёл в издательство, публиковавшее Фенимора Купера, но и они дали мне поворот от ворот. «Неужели вы не хотите посмотреть, что я принёс?» – удивился я. «Нас не интересует такая литература». – «Но вы же занимаетесь приключенческой литературой. Я видел Купера и Эмара среди опубликованных вами книг». – «Это было написано давно. А вы – современный автор». Мне показалось, что меня ударили по голове тяжеленным молотом. Ответ звучал настолько абсурдно, что его невозможно было принимать всерьёз. «Да, я современный автор. И что? – мне хотелось объясниться. – Разве я не имею права писать исторические романы? Разве я обязан писать книги лишь о нашем времени?» – «Нет, не обязаны. Но и мы не обязаны публиковать вас». Пожалуй, это была длинная беседа. Обычно всё ограничивалось коротким «нет» с их стороны, звучавшим, как презрительный плевок.
У меня не было ничего другого, что я мог бы предложить. «В поисках своего дома» был для меня не столько первым шагом на пути в большую литературу, сколько способом излечиться от тяжёлой болезни, изводившей меня в прямом смысле слова. Я работал на телевидении и не думал о литературе, как о возможности заработать. Но всё-таки первый роман! Плох он или хорош, не это имело значение. Впервые в моей душе возникла потребность поделиться с кем-нибудь моей книгой. Она была моя от начала до конца, хотя в ней легко найти много заимствований, много подглядываний, много подражания. Но она была моя, потому что я вложил в неё огромные силы. И ещё я вложил в неё ожидание. Не ожидание читателя, не ожидание успеха, а ожидание себя, который провёл такую длинную жизнь в степях, лесах, горах, который вымазался в крови и копоти, который потерял самых близких людей, остался один посреди своего разрушенного мира индейцев и теперь возвращался в обычный мир современного человека. Пройдя с моим Эллисоном через выпавшие на его долю испытания, я почувствовал себя другим. Да, мой роман никого не интересовал, но ведь не ради публикации, не ради громких аплодисментов я трудился над ним.
В 1995 году моё сочинение о Диком Западе появилось в виде настоящей книги (тонюсенькая, в мягкой обложке, с опечатками на каждой странице, но всё-таки – книга) в серии «Индейцы Северной Америки». К тому моменту серия уже выпустила три книги: «Сражающие Шайены» Гриннела, «Жизнеописание Джеронимо» Баретта и «Деревянная Нога» Томаса. Моя книга была четвёртой. На обложке красовалась чёрно-белая фотография, на которой я позировал в просторных штанах с широкими старинными подтяжками, чёрной рубахе и шляпе с высокой тульей.
Меня распирала гордость. Не на фотографии, а в жизни распирала. Более чем скромный тираж книги не смущал. Не смущало и отсутствие редактуры и корректуры. Свершилось главное – книга появилась. Остальное уже не имело значения. Я раздаривал её направо и налево, упиваясь незнакомым мне доселе восторгом. Такого восторга от публикации я не испытывал потом никогда.
Юрий Никитин в своей работе «Как стать писателем?» говорит: «Первое, что необходимо будущему писателю, – это несокрушимая уверенность, самоуверенность, вплоть до наглости. Понятно, вряд ли обязательно это выказывать на людях, не оценят, но быть уверенным в себе на все сто и больше – необходимо. И полагать, что если не сегодня к вечеру, то уж завтра точно соберете урожай “нобелевок”… Человек с нормальной психикой привык два раза в месяц получать зарплату. Хоть маленькую, но регулярно. Хотя плохо, тягостно ему работать, но терпимо. А писатель? Первый барьер у писателя (как и художника): получится или не получится шедевр. Нормальный человек откажется сразу: полгода писать, горбиться над клавиатурой – а вдруг да придётся бросить на полдороге? И всё уже сделанное коту под хвост? Да ни за что! А наглый да самоуверенный берётся: получится! да ещё как! ещё и медалями обвешают! Затем после долгих трудов поднимается другой барьер: возьмут в издательстве или не возьмут? И, наконец, третий: заплатят или не заплатят? А вдруг мало? Человек нормальный просто не рискнет даже начинать в таких условиях».
На премии я не рассчитывал. Если честно, то не претендовал даже на звание писателя, потому что мечтал быть кинорежиссёром. Уже четыре года как работал на телевидении, лепил обязательные для нашей редакции репортажи о романовской овце, крестьянах, сельских учителях, колбасных заводах и т.д., изредка находя время для авторских телепередач. Если я и мечтал о чём-то в те годы, так это о славе кинорежиссёра. Однажды в рамках цикла «Империя сна» состоялся показ моего фильма «Двери», снятого на третьем курсе ВГИКа. В утреннем эфире фильм прошёл, а в обед внезапно разразился скандал. Меня вызвали на ковёр к начальству и обвинили в том, что я поставил в эфир порнографическую картину.
У меня по жизни всякие неприятности случались. За обнажённую натуру, конечно, журили, но никогда серьёзно не ругали. Даже в советское время, когда я показывал в Союзе кинематографистов мои подпольные фильмы, никто не спешил приклеить мне на лоб ярлык порнографа. В советское время отправляли в тюремную камеру за хранение дома фильма «Последнее танго в Париже», а ведь это классика мирового кинематографа! Но каким-то чудом мне не отвинтили голову за «Пересилие» и «Потуги на любовь», где присутствовал почти неприкрытый секс! А тут разразился скандал с фильмом «Двери». Без малейшей на то причины, на ровном месте – обрушился на меня, как снежная лавина. Это, мягко говоря, это неприятно.
Я показал «Двери» всему руководству. Смотрели внимательно, не проронив ни звука. Никогда у меня не было столь внимательной аудитории. Фильм короткий – всего пятнадцать минут, но для меня этот просмотр, выражаясь штампами, растянулся в вечность. После конечных титров ко мне повернулся руководитель объединения Сергей Торчинский и недоумённо спросил: «А где порнография?» – «Нет никакой порнографии. Не понимаю, кто и зачем пустил слух», – ответил я. В фильме есть любовная сцена, но снята она при раскачивающейся лампе, обнимающиеся тела попадают в свет на доли секунды. И нет там, разумеется, половых органов, по наличию и возбуждению которых формально определяется порнографический уровень. «Хороший фильм. Кто крик поднял? – спросил Торчинский, оглядывая собравшихся. – Что теперь?» Последний вопрос прозвучал неуместно, потому что «Двери» уже изъяли из эфира и ни о каком «теперь» речь уже не шла. Так я стал запрещённым режиссёром. И должен сказать, что запрет произведения вовсе не гарантирует автору громкой или хоть какой-нибудь славы. Никто в стране, за исключением моих коллег, не узнал о том, что мои «Двери» попали под горячую руку какого-то безымянного цензора. Никто не выразил мне сочувствия. Никто не поддержал.
Да, я не мечтал о карьере писателя, хотя в студенческие годы подружка нагадала мне, что я стану известным писателем. Но мне-то хотелось делать кино. Ничто другое не обладало для меня такой магией, как кино. Поэтому кино присутствует во многих моих повестях и романах. Так или иначе, но я рассказываю о кино.
«Как только погас свет и на экране появилось чёрно-белое изображение, Карл ощутил, как к горлу его подкатил приятный спазм. Рейтер любил кино, любил безумно. Оно пробуждало в нём состояние, близкое к трансу. Киноэкран был для него окном в другое измерение. Сколько ни смотрел он фильмов, всякий раз его до глубины души удивляло, что на экране жили бесплотной жизнью тени, в реальность которых зритель верил безоговорочно. Игра света и теней завораживала Карла и давала бесконечную почву для размышлений над материальной стороной бытия. Кино свидетельствовало о том, что реальные люди могли быть и не реальными, а лишь бестелесной формой, за похождениями которых зрители следили с абсолютной верой в то, что тени были вовсе не тенями. Киноэкран был доказательством, что жизнь была не так однозначна, как о ней думало подавляющее большинство людей. Однако в кино продолжали видеть лишь развлечение» («Белый Дух»).
«Среди них, девочек, появилась самая очаровательная, бесспорно вышедшая из той сказки моей души, где колыхались колдовские волны тихого лесного озера. Её звали Суок. Её невозможно было потрогать, как бы того ни желалось, как бы ни распирало мою костлявую грудь непонятным волнением. Я мог притронуться к белому киноэкрану, но мои пальцы в цыпках касались лишь волшебного паруса, который приносил в зрительный зал трёх толстяков, Тибула и куклу наследника Тутти по имени Суок. Её сладкая улыбка гипнотизировала меня, завораживала, когда она пела песню и жонглировала ночью кеглями возле цирковой кибитки» («Сочинительство сказок»).
«Алексей Кирсанов не любил говорить: “Снято! Всем спасибо”. Эти слова означали конец целой жизни. Разумеется, трудиться над фильмом предстояло ещё долго. Алексея ждал кропотливый процесс монтажа, но монтаж – иной пласт существования. Алексей принадлежал к категории режиссёров, для которых съёмочный процесс главнее монтажа. По-настоящему Алексей Кирсанов жил именно на съёмочной площадке, бок о бок с актёрами, дыша с ними одним воздухом, порождая движения их тел, управляя колебаниями их голосов. Он обожал находиться возле актёров, держа их за руки, касаясь их спины и шеи, и сантиметр за сантиметром вырисовывать пластику их жизни перед камерой» («Волки и волчицы»).
Помню, занимаясь литературной записью воспоминаний господина Т, я ухватился за его слова о том, что он ходил в детстве в открытый кинотеатр, и мне, конечно, не составило труда наполнить его слова моими собственными ощущениями: «Включался кинопроектор, освещался экран и там, на этом белом полотне, начиналась чья-то жизнь, к которой невозможно прикоснуться и в которую невозможно войти. Экранная жизнь состояла только из теней, но эти тени обладали такой властью надо мной, что я безоговорочно верил в то, что они наполнены настоящей жизнью. Полтора часа в кинозале дарили мне абсолютное счастье. Это, конечно, детское ощущение, но оно очень сильное».
Власть кино, власть его магических теней надо мной была абсолютной. Против магии киноэкрана я был бессилен. Кинематограф был моим воздухом. Кино манило меня, мне всегда хотелось делать его. Но поскольку режиссура для меня означала не экранизацию чьих-то произведений, а оживление на экране собственных фантазий, то я записывал эти фантазии. Записывал всегда. Куда бы я ни ехал, при мне всегда был и есть блокнот. Наверное, поэтому я легко переключился на сочинительство, когда понял, что дорогу в кино перекрывает шлагбаум, с коим у меня нет сил справиться.