Игнатий Лойола

Ветлугина Анна Михайловна

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

О МАСТЕРСТВЕ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На редкость суровая зима выдалась в Венеции в 1524 году. Особенно холодным стал январь.

Падал снег, замерзали лужи. На площади Святого Марка голуби поджимали лапы. Иниго, простуженный и злой, сгорбившись, ходил взад-вперёд у входа в храм. Его одежда совсем не годилась для такой погоды. Обтрёпанные штаны едва доходили до щиколоток, ропилья прохудилась, а хубон имел на спине многочисленные разрезы — по последней моде, ведь одежду подбирали «уважаемые господа» из Манресы.

До Венеции он добрался с превеликим трудом, измученный морской болезнью, бурями и неучтивыми капитанами. Неудивительно, что сомнения вновь охватили его со страшной силой. Более всего беспокоила теология. Зачем проповеднику эта непонятная расплывчатая наука? Для убеждения нужны сильные выражения и проникновенный голос.

Всем этим Иниго владел с юности. Ему ведь даже удалось однажды уболтать тюремщиков. Они выпустили его, несмотря на учинённый дебош, за который полагалось сидеть несколько месяцев.

Может, выславший его францисканский провинциал просто побоялся конкуренции? Очень похоже. Особенно если учесть нехватку пищи и общий упадок обители. Но отлучение от церкви оставалось для Лойолы страшной угрозой. Церковь была для него зримым воплощением Божиего присутствия в мире людей. Ведь она вела своё начало от самого Христа через Его апостолов.

Размышлять становилось всё труднее от холода. Вдобавок, горожане сидели по домам. Редкие прохожие, прятавшиеся от ветра в тяжёлые складчатые плащи, не очень-то хотели спасать душу, подавая милостыню бездомным.

В конце концов, после долгих терзаний и борьбы с гордостью, Иниго пошёл к дому сенатора.

Слуга, открывший дверь, посмотрел на оборвыша с неприязнью. Лица его Иниго не помнил. Да и вообще, живя в этом доме, не обращал особого внимания на слуг. Придать, что ли, голосу особую вежливость?

   — Скажи Марку Антонию: приехал паломник из Святой земли.

Дверь начала закрываться, но Лойола, предусмотрительно поставив ногу на порог, вкрадчиво заметил:

   — Ты хоть знаешь, кого хочешь не пустить? Знаешь, как сенатор ждёт меня?

Тот мгновенно отпустил дверь и побежал докладывать. «Чем не теология?» — с усмешкой подумал Иниго. Вдруг ему стало противно. Вранье ведь это. Марк Антоний вовсе не ждёт его. Умея говорить, можно убеждать людей в чём угодно. Какой простор для искушений!

Слуга уже вернулся с виноватым видом. Действительно, гостя просят пожаловать в комнаты.

Хозяина не было дома, зато его жена и дочери выказали такое неподдельное радушие! Иниго стало неловко, что у него нет с собой ни крестика, ни даже простого камушка из Святой земли. Его усадили на мягкие подушки, принесли вина и жареной дичи.

   — Сколько неверных вам удалось обратить? — хозяйка уселась поудобнее, укутав плечи бархатной накидкой, отороченной мехом, и приготовилась выслушивать длинный рассказ.

   — Нисколько, — вздохнул Иниго. — Францисканцы не позволили мне этого. По их словам, для проповеди необходимо знать теологию. Мне же казалось достаточно одного Святого Духа.

   — Конечно! Вы абсолютно правы, — возмутилась сенаторша, — какой ужас! Они лишили людей вашей боговдохновенной речи. Но, действительно, без одобрения инквизиции нельзя проповедовать, как мне кажется.

Она задумалась, взяв изящными пальцами изюминку с серебряной тарелки.

   — Послушайте! Вам просто нужно войти в те круги, где диспутируют влиятельные теологи. Как раз завтра здесь, в Венеции, в доме друга моего мужа собирается такое общество. Я договорюсь о вашем присутствии.

На следующий вечер, отмывшись и в новой тёплой одежде, Иниго пришёл в указанный дом. Встреча, как ему сказали, посвящалась обсуждению «Аугсбургского вероисповедания», составленного неким Меланхтоном. Этого Меланхтона, по словам сенаторши, уважал сам Лютер. Иниго не знал ни того ни другого, но глубокомысленно кивнул на всякий случай.

Дом с пятнами сырости на стенах и с подслеповатыми окошками, выходящими на узкий тёмный канал, не говорил о роскоши, но публика, судя по всему, там собралась важная. Пышно одетые вельможи, учёные в академических шапочках, лица духовного звания. Прибыл даже кардинал в малиновом дзукетто. Собравшиеся оживлённо беседовали. Иниго изо всех сил вслушивался в полузнакомые итальянские и латинские слова, но смысл постоянно ускользал.

   — Вы читали? ...ваше мнение?

   — Непобедимая книга. «Liber invictus, non solum immortalitate, sed et canone ecclesiastico dignus», — как говорит Лютер.

   — Лютер — еретик, приговорённый к смерти. Странно, что вы...

   — ...но трактат о первенстве папы...

   — ...и, несомненно, potentia absoluta...

Иниго затосковал. Он не понимал, зачем разговаривать с этими людьми. К тому же нога нестерпимо заныла.

Между тем друг сенатора уже представил его гостям как проповедника и автора теологических трудов. Последнее совсем не понравилось Лойоле. Его «Духовные упражнения» находились ещё в стадии написания. К тому же, не поняв толком, что есть теология, он не знал, можно ли называть его записки теологическими.

   — Гость из Испании — это прекрасно. Давайте для начала послушаем его, — предложил кто-то из магистров.

Все глаза оказались устремлены на Иниго. Он, умеющий вести за собой солдат на смерть и вразумлять толпу пьяных драчунов, вдруг потерялся. «Вот же то, чем ты собираешься заняться!» — говорил ему разум, но сердце колотилось, как пойманная птица.

Кардинал что-то шепнул своему спутнику.

   — Ну давайте же, — с нетерпеливым раздражением велел тот Иниго. Отступать было поздно.

   — Нужно уметь распознать, — наконец сказал он, — чтобы понять: от Бога твои мысли или от дьявола. Для этого нужно испытывать свою совесть... приучать её быть чистой весь день, два дня, неделю... всю жизнь, если получится.

...Он видел разочарование на лицах, но продолжал с отчаянным упорством, будто снова защищая памплонскую цитадель:

   — И надо научиться представлять... видеть всю мерзость ада... чтобы не хотеть совершать мерзости. И всю красоту Царствия Божиего... оно прекрасно, поверьте...

   — Он что, сумасшедший? — спросил кто-то. Остальные напряжённо молчали.

   — Спасибо за ваше внимание, — поблагодарил Иниго, — мне нужно идти.

Ему не было так больно, даже когда хирурги отпиливали кость.

   — Ama Birjinaren buruz! — пробормотал он, обращаясь к Пресвятой Деве, и увидел, как кардинал, стоящий у него на пути, с отвращением отшатнулся. Наверное, принял баскскую речь за ругательство.

   — Извини, что не оправдал доверия, — сказал Иниго сенатору Тревизану, — вероятно, я, действительно, не знаю теологии.

   — Ничего страшного, — отвечал тот, — ты знаешь больше, чем многие теологи. Не стоило тебе выступать перед ними. Зря моя жена это устроила.

Они пили вино в роскошном кабинете сенатора, сидя на полу, устланном шкурами особых кучерявых овец.

   — Нет. Хорошо, что она это сделала, — подумав, возразил Лойола. — Оно, несомненно, принесло мне пользу.

   — Думаешь возвращаться в Испанию? — спросил Марк Антоний.

   — Конечно. Там есть люди, которые помогут мне... распознать... Выйду прямо сегодня же.

   — Возьми это, — сенатор протянул ему увесистый кожаный кошелёк, — и это тоже.

На пол лёг тяжёлый отрез серого сукна.

   — Обвяжешь вокруг пояса, — продолжал сенатор, — так нынче ходят в Венеции щёголи. Это хорошо убережёт тебя от холода. А станет тепло — продашь.

Иниго ощупал добротную материю.

   — Спасибо. Пусть Бог благословит всю твою семью. Прощай.

   — Azur! (До свидания!) — проговорил Тревизан по-баскски.

Выйдя на улицу, Иниго осмотрел содержимое кошелька. Он был набит некрупными монетами. У горбатого мостика через канал сидел замерзший нищий. Увидев человека, считающего деньги, он протянул трясущуюся руку и заныл:

   — Подайте во имя Господне!

«Надо подать», — подумал Лойола. Он больше не собирался жить без денег для распознавания Божиего замысла, просто почувствовал жалость. К тому же сенаторских денег точно не хватало до конца путешествия. А может, Бог учтёт его доброту к нищему и тоже пошлёт что-нибудь хорошее.

За одним нищим появился другой, потом подбежали ещё двое. Даже удивительно, откуда взялось их так много на этом канале, где совсем не было церквей. Нищие слетались, будто голуби. Иниго продемонстрировал последнему приковылявшему пустой кошелёк и со вздохом покинул гостеприимную Венецию. Путь его лежал обратно на запад.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Он шёл, размышляя, как бы обойтись без теологии. Вспомнил о бабушке Бените. Вот кто поможет ему! У неё не могло быть теологического образования, а между тем сам король Фердинанд прислушивался к её словам. И ведь именно после встречи с ней Иниго начал задумываться о распознавании всерьёз.

Полный надежд, он шёл, приближаясь к Ферраре. Пройдя Феррару, направился к Генуе. До Манресы оставалось намного больше половины пути, когда ему стали попадаться сожжённые брошенные деревни и беженцы. Шёл февраль 1524 года, когда старые враги — император Карлос и король Франциск I — спорили из-за герцогства Миланского.

Милостыню теперь подавали значительно хуже. Иниго, давно привыкший есть не досыта, начал страдать от голода. Несмотря на это, он ещё чувствовал в себе силы, потому решил идти почти без отдыха, днём и ночью, дабы скорее миновать разорённые земли.

Однажды, уже под утро, проходя оливковую рощу, он услышал из-за деревьев испанскую речь. Там вокруг догорающего костра сидели солдаты императорской армии.

   — Доброго утра! Не подскажете, что за стычка происходит в этих краях? — спросил их Иниго.

   — Испанец! — зашумели они. — Иди к нам, угощайся!

   — Тебя как сюда занесло? — спросил какой-то офицер. — Тут посты всюду.

   — Я просто иду в Барселону, — объяснил Лойола, — пешком. На другой способ нет денег.

   — И откуда же? — недоверчиво поинтересовался офицер.

   — Из Святой земли. Но, собственно, пешком только из Венеции, — поспешно добавил паломник, услышав смешки.

   — Наверное, по каким-нибудь тропинкам да зарослям пробирался, — предположил другой офицер.

Иниго покачал головой.

   — Нет. По столбовой дороге. Зачем мне прятаться?

   — Ничего не понимаю! — пожал плечами первый. — Допустим, он мог пройти наши посты, говоря по-испански. Но тут французы повсюду! Получается, он уже несколько дней идёт посерединке между двумя войсками, и хоть бы что!

«Странно, — подумал Лойола, — им не приходит в голову заподозрить меня в обмане».

Его накормили сушёным мясом с чёрствыми лепёшками, напоили кислым дешёвым вином. Ему давно уже не везло так с едой.

Отдохнув немного, он снова собрался в путь. Солдаты показали безопасную кружную дорогу. Лойола не согласился.

   — Вот ещё! Охота была кружить. Разве нужен кому-то нищий калека?

Офицер неодобрительно хмыкнул.

   — Впереди большой участок столбовой дороги захвачен французами. Они не пропустят испанца.

   — Предоставим решать это Богу, — возразил Иниго, — а я не привык, знаете ли, прятаться.

Он поблагодарил солдат за пищу и решительно двинулся в сторону столбовой дороги.

Она оказалась совершенно безлюдна. Только однажды Иниго встретил старуху, ведущую козу на привязи. Деревни, которые он проходил, выглядели брошенными. Зато ему попался на глаза чистый ручей, из которого удалось напиться, закусив половинкой солдатской лепёшки.

Так прошёл день. Солнце начало клониться к закату, когда Лойола вступил в очередную деревню.

В ней вроде бы жили. Дома ухожены, улицы чисто подметены. «Может, найдётся лишний кусочек для бедного паломника? — с надеждой подумал он. — Вот в этом домике наверняка найдётся!»

Строение, которое он разглядывал, выложили из розоватого камня, причём не простой кладкой, а фигурной, говорящей не только о богатстве, но и о хозяйском вкусе. Иниго поднял руку — постучать. В этот момент его грубо схватили за плечи.

   — Qui est tu? (Кто ты?) — услышал он французскую речь.

Да уж. Лучше бы ему было послушать того офицера и пойти в обход. Французы затащили паломника в дом напротив и начали допрашивать. Он отвечал по-испански: «Я ничего не знаю». Тогда они перешли на плохой испанский, но, не добившись вразумительного ответа, раздели его и обыскали. Книжечка с записями вызвала большое подозрение. Француз, знающий испанский, полистал её.

   — Тут какие-то молитвы...

Он продолжал листать и наткнулся на записи, сделанные по-баскски.

   — Ничего не понимаю. Видимо, шифр?

   — Сейчас тебя отведут к капитану, — сказали Лойоле, — он хорошо умеет развязывать языки.

   — Верните мою одежду! — потребовал он.

Ему кинули чужие драные штаны.

   — Хватит с тебя. Всё равно расстреляют.

Его потащили в тот самый розовый дом с фигурной кладкой. Оказалось, капитан занят. Пленника временно посадили в подвал, заставленный винными бочонками.

Дрожа от холода, он сидел на сыром полу и думал. Нужно как-нибудь поговорить с капитаном полюбезней. Например, называть его «ваша милость». Прибегнуть к убедительной силе голоса. А то ведь и вправду могут расстрелять. И тут ему пришла в голову обидная мысль. Получается, он не честен перед собой. Все эти испытания совести, даже отказ от денег — ничего не стоят, если сейчас, перед лицом смерти, он уповает не на Божью волю, а на свой голос, да ещё собирается постыдно лебезить.

Собравшись с духом, он начал читать «Душу Христову». Не успел дочитать до конца, как за ним пришли.

Капитан — молодой, с изящными чёрными усиками и капризным невыспавшимся лицом — сидел за столом, на котором красовалась вазочка с засушенными розами и горка ниток. Видимо, то была комната хозяйки дома. Переводить взялся тот же француз, который пытался прочесть записную книжку.

   — Отвечай подробно: кто ты, откуда следуешь и с какой целью? — прозвучал первый вопрос.

   — Я... — Лойола поднял взгляд к потолку. Он решил проводить испытание совести после каждого слова. — Я... Иниго. Иду... — он опять огляделся, — из Святой... — снова пауза, — земли.

Совесть могла торжествовать. Он ощущал себя полностью в Божиих руках, а капитан и вся ситуация вдруг стали совершенно неинтересны.

   — Ну! — поторапливал переводчик, видя нетерпение капитана. — С какой целью идёшь? Говори!

   — С целью... — невозмутимо продолжал тянуть Лойола, — сказать. У меня... отняли одежду. Весьма... — он опять посмотрел на потолок, — нехороший поступок.

   — Какую ещё одежду? Что он мелет? — закричал капитан. — Переведи ему!

   — Одежду... — неторопливо начал рассказывать пленник, — хубон... почти новый. Штаны. Зимние. Тёплые. Также... ропилья.

   — Мы обыскивали его, — оправдывался переводчик. — Разве неправильно?

   — Почему не вернули одежду? — капитан стукнул кулаком по столу, — Он сумасшедший, разве не видите? Где его вещи?

   — Хотели... взять себе, — меланхолично пояснил пленник. Говорить по-французски он не мог, но кое-что понимал.

   — Отдайте ему всё и гоните в шею, — приказал капитан.

Французы вернули Иниго все, кроме записной книжки.

   — Где мои записи? — спросил он переводчика. Вместо ответа тот, взяв его за плечи, вытолкал на улицу.

   — Убирайся, пока цел. А то скажу капитану про твои каракули на непонятном языке.

Иниго, не оборачиваясь, ушёл. «Значит, Богу угодно, чтобы я переписал “Духовные упражнения”», — понял он.

На подступах к Генуе Лойолу снова остановили французы. Но дорога в этом месте не считалась закрытой, хотя во время военных действий по ней почти не ходили. Поэтому его не стали обыскивать и допрашивать, а привели к капитану, имевшему испанское происхождение. Тот начал выяснять, откуда именно родом этот хромой странник, говорящий по-испански. Узнав, что из Гипускоа, офицер обрадовался.

   — Мы почти земляки, — сказал он Лойоле, — я сам из Памплоны.

Он предложил страннику выпить с ним вина. Иниго не стал рассказывать о своих памплонских приключениях, ограничившись описаниями Святой земли. Они расстались почти приятелями. Памплонец дал Иниго адрес одного баска, живущего в Генуе. Лойола нашёл этого баска, и тот посадил его на большой корабль, следующий в Барселону.

«Боже! Хоть бы в этот раз обошлось без шторма!» — взмолился Иниго. Морские путешествия он уже просто ненавидел.

Бог в точности исполнил его просьбу. Корабль шёл мягко, словно по маслу, подгоняемый ровным попутным ветром. Небо сияло чистой лазурью. Никаких намёков на бурю. Но, как выяснилось, в море представляет опасность не только шторм.

Нехорошую суету среди матросов Иниго заметил сразу. Оглянувшись, он увидел, как их судно догоняет корабль средних размеров. Он не удивился, когда на том корабле что-то сверкнуло и появилось облачко дыма. Над спокойной поверхностью моря взметнулся фонтан от упавшего ядра. Потом ещё и ещё.

Паломник не знал, кто преследует их. Одно было понятно: преследователь уверен в себе и имеет достаточно боеприпасов. На торгово-пассажирском корабле тоже имелось несколько бомбард. Только вот ядер оказалось в обрез. Старый канонир, пересчитывая их, ругался на чём свет стоит.

Иниго не заметил, как уже стоял рядом с орудийной коробкой и вглядывался в открытый пушечный порт.

   — Это ж сам Андреа Дориа! — донеслось до него. — Догонит, так никому не жить!

   — А он разве не за испанцев?

   — Держи карман! За Франциска он. Мы для него — отличная жертва!

Про кондотьера Андреа Дориа паломник слышал от генуэзского баска. По словам того, разбойник держал в кулаке пол-Генуи и не загрёб оставшуюся половину исключительно из-за лени.

Кондотьерский корабль настигал. Вдруг от него отделился комок огня. Ярко черканув по небу, он со страшным шипением ухнул в воду у самой кормы. Корабль сильно качнуло.

   — Поджечь хочет... Спаси нас Богоматерь! — пробормотал канонир.

Ещё один огонёк взлетел над водой. Раздался удар.

   — Отцепляй шлюпку, горит!!! — заорал кто-то.

Старый канонир не обернулся на крик. Сосредоточенно глядя в порт, он наводил орудие. Потом медленно взял тлеющий трут.

   — Не подведи же, Пресвятая Дева!

Он сунул трут в запальное отверстие и с неожиданной резвостью отскочил в сторону. Грохот и дым смешались в единой адской смеси. Пушка, подпрыгивая, отъехала назад.

Иниго казалось: ядро давно должно было долететь до цели. Старик, конечно, промазал. Но почему не видно даже фонтана?

И тут послышались торжествующие крики. Передняя мачта кондотьерского судна медленно завалилась. С вражеской палубы вылетела ещё пара огней, но усилившийся попутный ветер увеличил расстояние между кораблями. Через некоторое время судно грозного кондотьера сделалось маленьким, а потом и вовсе растворилось в сияющей дали.

Больше ничего экстраординарного до прибытия в Барселону не случалось.

Из Барселоны Иниго тут же двинулся в Манресу, весь в мыслях о предстоящем разговоре с бабушкой Бенитой. Живя у доминиканцев, он мало общался с ней, не слишком ценя и понимая её дар боговдохновения. Теперь он понял многое из её речей и сформулировал несколько важных вопросов к ней.

   — Она ушла от нас, — сказал ему монастырский привратник.

   — Куда? — Лойола удивился. Бениту очень ценили в Манресе. Кроме того, у неё болели ноги — не очень-то походишь.

   — Ушла, — строго повторил доминиканец. — Наверное, теперь уже в доме Отца, ведь она была праведницей.

   — Ну почему? — прошептал Иниго, не замечая слёз, текущих по щекам.

Больше в Манресе его ничего не держало. Он вернулся в Барселону с твёрдым намерением выучить эту непонятную теологию.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Шёл апрель 1524 года. Исабель Росер, богатая барселонская сеньора, задумчиво пощёлкивала ножницами в оранжерее. Она отстригала пожелтевшие листики, прореживала слишком густые заросли. Нынешняя зима случилась небывало холодная, и несколько особенно теплолюбивых растений, привезённых из Африки, сильно пострадали.

Сеньора хмурилась, трогая пожухлые лианы. Ей хотелось совершенства в её цветочном царстве. Исабель любила цветы, и те отвечали ей взаимностью. Сеньора не считалась красавицей. Но её смуглое и худощавое лицо с большим носом выглядело изысканно, почти царственно, окружённое пышными листьями и диковинными соцветиями.

   — Госпожа, к вам паломник, — тихо, но отчётливо проговорила незаметно подошедшая служанка.

   — Пусть... — рассеянно сказала сеньора, пытаясь придать лианам приличный вид с помощью ножниц и подвязок.

Послышалось постукивание. Припадая на одну ногу, вошёл очень худой, невысокий, лысоватый человек с палкой. Исабель хорошо помнила его. Прошлой зимой он приходил просить денег на поездку в Рим, чем очень разочаровал её. Ей виделся особый загадочный блеск в его глазах — «поволока нездешних слёз», как она назвала это для себя. Человек с такими глазами не должен был стремиться в суетный грешный город. Может, он одумался?

   — Здравствуйте, сеньора, — голос прозвучал негромко, но проникновенно, — вы, пожалуй, меня не помните...

   — Отчего же? — живо спросила она, отпуская недостриженные лианы и приглаживая блестящие чёрные волосы, по-испански уложенные на две стороны. — Как ваши римские впечатления?

   — Их вытеснили впечатления от Святой земли, — по его губам пробежала улыбка и пропала. — Я ведь хотел попасть туда. Просто боялся признаться в этом.

   — Никогда не надо бояться такого,— ободряюще произнесла Исабель. — Это прекрасный порыв души!

   — Навряд ли человек может с точностью оценить: прекрасен его порыв или нет, — сказал он так строго, что она на мгновение почувствовала себя маленькой глупой девочкой. — Но Господь милостив и даёт нам способы прозреть. Правда?

и улыбка снова скользнула по его лицу.

   — Это всё очень интересно, — согласилась она холодноватым тоном. — Зачем вы пришли ко мне снова?

   — В прошлый раз вы советовали мне не вести себя независимо, если мне нужно просить о чём-то влиятельных людей. Я долго думал над вашими словами. Они не вполне верны. Нужно держаться одинаково со всеми. Людская влиятельность и обстоятельства вряд ли важны для Бога. Сейчас мне нужны деньги на учёбу, и я говорю это вам без условностей. Если откажете вы и все остальные тоже — значит, моё решение обучаться противно Божией воле. Только и всего.

Она смотрела на его измождённое лицо. Столько паломников и особ духовного звания приходили к ней! Их речи вились красиво и замысловато. Здесь же в простых фразах ей виделся обнажённый смысл, и это очаровывало.

   — Я дам денег, — сказала она, — и буду помогать вам.

Стараниями Исабель уже через два дня Лойола, со своим неразлучным посохом, вошёл в класс латинской грамматики. Там стояли длинные столы, за которыми сидели мальчики, примерно от восьми до тринадцати лет. Они с любопытством посмотрели на вошедшего.

   — Вы наш новый учитель? — спросил один мальчик.

   — Нет. Ученик, — бесстрастно ответил Лойола. Проковылял на свободное место и сел, с грохотом уронив посох. Дети засмеялись.

...Он собирался постичь латынь быстро — за месяц, максимум два. Но, едва освоив одно правило, обнаруживал кучу исключений. К тому же стоило заняться зубрёжкой, как его начинали посещать прекрасные видения — райские птицы, небесные сады...

Однажды проходили Futurum exactum (предбудущее время). Скучающие мальчики тайком косились в окно. Оттуда светило солнце и разливались птичьи трели. А главное — издалека доносились взвизгивания счастливцев, не отягощённых латынью.

Раздражённый учитель, пообещав всем розог, вызвал отвечать Иниго. Тот встал, размышляя: почему видения не посещают его во время мессы? Не искушение ли это?

   — Господин Иниго, — учитель нетерпеливо барабанил пальцами по столу, — скажите нам что-нибудь о Futurum exactum.

   — О Futurum, простите, что? — «Искушение! Искушение!» — кричал внутренний голос. Лойола поднял взгляд на учителя. — Так какой у нас Futurum?

Класс взорвался смехом.

   — Садитесь, господин Иниго, — вздохнул учитель, но великовозрастный ученик возмутился:

   — Как «садитесь»? Почему вы не обещаете мне розог? Я вполне заслужил их. Правила должны быть общими для всех.

Мальчики посмотрели на него с уважением.

Вечером, когда занятия закончились, преподаватель грамматики встретил Иниго на улице, неподалёку от школы. Странный ученик стоял в окружении не менее странной публики, состоящей из младших школяров, молоденьких служанок, двух монахов и одной весьма знатной госпожи. Все они внимательно слушали его. Подойдя поближе, учитель понял: речь шла об аде. Причём рассказывав этот чудак удивительно захватывающе, будто сам только что вырвался оттуда.

При описании пылающей бездны учитель, считавший себя весьма просвещённым человеком, почувствовал, как спина холодеет. Тут же одна служанка, пискнув, завалилась в обморок. Иниго, не прерывая рассказа, поднял девушку, деловито похлопал по щекам и незаметно перевёл разговор на райские кущи. Очнувшаяся служанка немедленно пришла в восторг и возмечтала о святости.

«Зачем ему это? Он не монах. Говорит плохо, латыни не знает, — думал преподаватель, пытаясь отогнать картины, описанные Лойолой. Те не отгонялись. Учитель уже поужинал и, прочитав вечернюю молитву, собрался отойти ко сну, но адские бездны попеременно с райскими кущами мучили его. — Всё же неправильно я живу, — решил он, — придётся менять свою жизнь. И, наверное, всё же нужно всыпать розог этому сказочнику!»

А Иниго продолжал бродить по Барселоне, собирая вокруг себя слушателей. Временами сомневался: можно ли говорить о сверхъестественном, если перестал подвергать лишениям самого себя? К целомудрию, длившемуся ещё с памплонских времён, он привык и даже не считал это особенным достижением. А вот хождения босиком, запрещённого манресскими врачами, ему не хватало. Сочтя себя достаточно здоровым, он проковырял дырки в подошвах башмаков и постоянно их увеличивал. В итоге к зиме от обувки остался один верх.

Несмотря на видения и проповеди, учился Лойола старательно и за два года смог освоить латынь и основы теологии. Пришла пора изучать свободные искусства. Учитель посоветовал ему идти за этим в Алькалу. Иниго пришлось уходить тайком, иначе бы за ним увязались преданные школяры и восторженные служанки.

С трудом одолев долгий путь, Лойола отдыхал на площади перед собором Святых Детей, главной церковью Алькалы. Более тысячи лет назад, в 306 году, на этом месте по приказу императора Диоклетиана замучили двух христианских мальчиков. В этом городе мореплаватель Колумб впервые встретился с Изабеллой и Фердинандом. А ещё в часовне Святых Детей крестили инфанту Каталину, ныне английскую королеву, которую когда-то в незапамятные времена юный Иниго называл дамой сердца.

Посмотрев на аистов, заполонивших площадь, и послушав их клёкот и щёлканье, Лойола достал чашку для милостыни и сел на ступени собора, закутавшись в плащ скорее от печали, чем от холода. Стоял май 1526 года. Странник снова нуждался. Деньги, полученные им от Исабель, предназначались только для учения. Ему повезло. Он прибыл сюда в воскресенье, и толпа милосердных христиан как раз покидала собор после воскресной службы.

   — Посмотрите на него! Здоров как бык и попрошайничает! — два клирика направились к Иниго явно не с дружелюбными целями.

   — Иди работай! — неприязненно подхватил какой-то ремесленник, проходивший мимо, и даже сделал движение в сторону Иниго, будто собираясь пнуть.

   — А вы не ошиблись? — громко, с интересом спросил Лойола. — Вы точно знаете, кому положена милостыня, а кому нет? Ведь очень легко ошибиться.

   — Чего тут ошибаться, всё ясно, — проворчал ремесленник, но клирики решили продолжить беседу.

Один с ехидцей поинтересовался:

   — То есть, ты считаешь, тебе положено попрошайничать? Может, ты сам святой Франциск? Докажи это, и я брошу что-нибудь в твою чашку.

Любопытные прихожане останавливались послушать спор, высказывали мнения, нелестные для Иниго.

   — Бог докажет, — ответил он, вставая. Забрал чашку, снял плащ, повесил его на руку и двинулся прочь. Все увидели его изуродованную правую ногу, намного короче левой, и замолчали, пристыженные.

Из толпы выступил человек в серой одежде и бросился вслед уходящему:

   — Постой! Я — управляющий странноприимным домом Богородицы Милосердной. Приглашаю тебя жить у нас.

...И вновь всё время, остающееся после учёбы, Лойола тратил на «вразумление душ», проповедуя на улицах и площадях. И здесь, как в Барселоне, за ним ходили толпы самого различного люда. Экзальтированные дамы исправно падали в обморок от его красочных рассказов. Одна сеньора даже собралась публично самобичеваться, но почему-то не смогла поднять руку. Появилось у него и несколько верных товарищей, всюду ходивших за ним и готовых выполнить любое его поручение.

Нехватки в подаянии он больше не испытывал и мог снова помогать другим нищим, по своему обычаю. Особенно много средств давал известный в городе печатник и богач дон Мигель де Эгиа. Семья печатника полюбила Лойолу, его часто звали обедать, с ним советовались, как с духовником.

Однажды они осматривали печатные станки, и дон Мигель сказал ему:

   — Дорогой друг, было бы лучше для тебя проповедовать под крышей, для специально приглашённых, а не на улицах. Слухи о тебе дошли до Толедо, тобою заинтересовалась инквизиция.

   — Инквизиторы? — удивился Лойола. — Зачем я им?

   — Видишь ли, — объяснил печатник, — даже один проповедник, не имеющий сана, вызывает подозрение. А у тебя целых четверо помощников. Инквизиторы считают вас «дерюжниками» или того хуже — «озарёнными». И те и другие запрещены. Недавно в Толедо как раз отлучали от церкви «озарённых». Попомни мои слова, инквизиция устроит вам резню!

   — «Дерюжники», «озарённые»... — Иниго пожал плечами. — А кто это такие? Кажется, сектанты?

   — Они самые, — отвечал Мигель, — и вы, если не вдаваться в подробности, очень похожи на них.

Лойола усмехнулся.

   — Ну какие из нас еретики? Мы веруем в Христа, признаем таинства.

Печатник даже руками развёл.

   — Я удивляюсь, как ты с твоим умом и прозорливостью ухитряешься проповедовать, абсолютно не представляя себе, чем сейчас живёт церковь. Ты хоть знаешь, что творится в Германии?

   — Нет, — честно признался Лойола. — Расскажи.

   — У них война. Настоящая война из-за веры. И все они вроде бы признают Христа, но по-разному.

   — Совесть у них не приживается! — пробормотал Иниго. — А поподробнее, Мигель?

В этот момент в залу со станками торопливо вошёл брат Мигеля, дон Диего, также покровительствующий Лойоле.

   — Вы здесь. Хорошо, — он перевёл дух, — я всюду искал нашего проповедника, хочу предупредить: завтра приедут инквизиторы. Будут расследовать, что за общество организовывает уличные проповеди, не согласуя их с церковью.

   — Я говорил тебе, Иниго! — горестно воскликнул Мигель. — Может, вас спрятать?

   — Зачем же? — возразил Лойола. — Будем уповать на Бога. Если мы правы — Он защитит нас. А пока... Мигель, расскажи всё-таки: что там случилось в Германии?

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

   — Проповедники, пожалуй, самое большое зло, какое можно себе представить в нашем деле, — сказал Людвиг, разглядывая собственноручно нарисованные листки.

Он, как выяснилось, тоже рисовал неплохо. Правда, до Альмы ему всё же было далеко.

   — Они льют яд в умы своими проповедями, — продолжал он. — Мы работаем месяцами, объясняя людям такое понятие, как «свобода». Они же могут свести на нет весь наш труд одним выступлением. Выразятся покрасивее и — народ пускает слезу. Особенно бабы.

   — То, чем мы занимаемся, тоже можно назвать проповедничеством, — возразил Альбрехт. Людвиг раздражённо отшвырнул листок:

   — Фром-бер-гер! Мы не проповедуем, а ведём разъяснительную работу! Понимаешь разницу?

   — Понимаю, — буркнул Альбрехт. Спорить не хотелось. Разницы особой он, если честно, не видел. Он вообще стал брюзгливым и раздражительным.

Прошёл уже год, как их выгнали из замка курфюрста, а он всё не мог забыть Альму и не знал, как найти её. Мало того, что его бы теперь не пустили в замок, у него не получалось даже попасть в окрестности Айзенаха.

Мюнцер гонял своих помощников, как ветер облака.

Вчера они «разъясняли» важные мысли крестьянам в Южном Шварвальде, дабы те не организовывали «неправильных» мелких восстаний, а копили силы на большую войну. Сегодня — обращались к лейпцигским беднякам. А завтра собирались подкладывать специальные выпуски листков веймарским зажиточным бюргерам.

Это не означало постоянных поездок, ведь собственных лошадей студиозусы, разумеется, не имели. Они могли передвигаться только с обозами — медленно и не прямо к цели. Порой так и происходило, но чаще они просто передавали сделанные листки нарочному и возвращались в печатню работать.

Сам Мюнцер часто разъезжал, ведя «разъяснительную работу». Его речи отличались прямо-таки зверской ненавистью к церкви. Храмы он называл не иначе, как «капища». Альбрехт был уверен: жену свою — бывшую монахиню Оттилию — «Новый Гедеон» взял в жёны не из любви, а из желания досадить проклятому духовенству.

При таких речах ему до сих пор удавалось оставаться на свободе, из чего студиозусы сделали радостный вывод: инквизиция в Германии работает из рук вон плохо. Всем управляли многочисленные князья. Каждый из них творил законы в своих владениях, не оглядываясь на соседей. Намозолив глаза одному князю, Мюнцер переезжал в другой город и там начинал всё сначала.

Съездив в Чехию, он снискал там лавры «второго Яна Гуса», после чего был немедленно выслан. Потом поселился в Альтштадте, официально заняв место проповедника, и снова принялся за «разъяснения». Ему удалось договориться с местной типографией. Теперь поэтические воззвания Альбрехта печатали с помощью наборных литер.

Глядя на отпечатанный текст, студиозус испытывал прилив гордости, будто создавал целый эпос.

   — А мы, презренные крестьяне, опять по старинке, — кривился Людвиг, врисовывая свои художества в пустоты, специально оставленные в каждом экземпляре.

В один из мартовских дней 1524 года, в Маллербахе, неподалёку от Альтштадта, Мюнцер говорил на городской площади о «поганых капищах». Из-за весеннего настроения получилось у него особенно вдохновенно. Разъярившаяся толпа, еле дослушав, бросилась к ближайшему храму. Альбрехт не успел даже ничего сообразить, как часовня уже горела. Выбежала плачущая монахиня.

   — Что творите, братья! — рыдала она. — Там статуя Богоматери! Она город наш спасала!

Ответом ей был только смех.

   — Замолчи, папская собачонка! — кричали из толпы. — Спасает Бог, а не ваши картинки! Пойди, залей святой водой, если она у вас такая чудодейственная!

Прибежали ещё две монахини. Втроём они приволокли со двора чан с водой и безуспешно пытались потушить пожар.

Толпа зашумела и заулюлюкала с новой силой.

   — Протухла, видать, ваша святая водичка-то? Не действует!

Монахини метались в бессильном отчаянии. Одна из них, самая старая, плюнула в толпу.

   — Накажет вас Бог, нехристи! Замолите о пощаде, да поздно будет!

   — Смотрите, собачонка ещё кусаться вздумала! — крикнул какой-то школяр. — Держи её!

Он пронзительно свистнул. Трое зарвавшихся юнцов бросились на старуху и, задрав длинный чёрный хабитус, показали толпе старухины чулки — серые, убогие, залатанные тут и там.

   — Отпустите немедленно! Не стыдно приставать к бабушкам? — крикнул Альбрехт. Школяры рванулись к нему с явным намерением подраться, но, оценив телосложение студиозуса, сникли и оставили монахиню.

   — Habitus non facit monachum! (Хабитус не делает монаха!), — всё же не преминул сказать один из них. В толпе снова засмеялись. Школяр гордо приосанился, только Альбрехт не дал ему разгуляться.

   — Иди учить уроки, умник! — и, взяв юнца за плечи, дал показательного пинка.

Часовня с чудотворной статуей пылала. Больше никто не пытался её тушить.

Смотрели молча, будто заворожённые. Пожилая монахиня, обиженная школярами, стояла рядом с Альбрехтом и порывалась что-то сказать ему.

   — Пусть Бог благословит тебя! — наконец решилась она. — Страшные времена пришли. Уже не часто встретишь убеждённого католика...

Он посмотрел в её испуганные просящие глаза.

   — Я не католик, — и быстро ушёл с площади.

Той ночью студиозус не спал до утра, так же, как после откровенности Альмы. Рушился привычный мир. Происходило то, о чём он так мечтал, живя в родном Виттенберге. Только теперь он не мог понять, нравятся ли ему такие изменения.

Впервые родительский дом, эта скучная тюрьма для духа, показался ему уютным.

В самый разгар лета в Альтштадт послушать мюнцеровскую проповедь приехал Филипп Мудрый — хозяин замка, в котором скрывался Лютер и жили студиозусы. Он прибыл с ещё одним саксонским курфюрстом, Иоганном, и многочисленной свитой. Фромбергер весь извёлся, надеясь увидеть Альму. Хотя с какой стати ей находиться здесь?

Оба студиозуса были уверены: «Гедеон» смягчит железо своих речей перед князьями. Однако тот, наоборот, разошёлся пуще прежнего. Объявив темой проповеди вторую главу из Книги пророка Даниила, он сразу переключился на современный мир. Глядя в глаза князьям, говорил о конце их власти и почти прямым текстом подстрекал крестьян взяться за оружие. Никто не верил своим ушам. Даже циничный Людвиг глядел растерянно. Но больше всего Альбрехта поразили курфюрсты. Они покорно дослушали его речь до конца, который был не менее ужасен:

   — Небо наняло меня в подёнщики, и я точу мой серп, чтобы жать колосья, — исступлённо закричал Мюнцер. — Безбожники не имеют права жить, разве что избранные это им позволят.

Видимо, сам испугавшись своих слов, он добавил чуть тише:

   — Князья должны помочь народу, если не хотят лишиться власти.

Студиозусы думали: Мюнцера схватят, не дав ему выйти из церкви. Однако князья заговорили о возможности напечатать его проповедь.

   — Как вам этот праздник сатаны? Прекрасно смотрится в папской церкви, не правда ли? — услышали они рядом знакомый голос.

   — Професс... — выдохнул Альбрехт.

   — Юнкер Йорг, — сухо поправил его Лютер. — Кстати, поздравляю вас с прекрасным выбором наставника.

Он развернулся и быстро пошёл прочь. Фромбергер бросился следом.

   — Прошу вас, скажите...

   — Да что вы, право, себе позволяете! — Лютер попытался отодвинуть студиозуса с дороги, но тот стоял, будто скала. — Что вам от меня опять надо?

   — Скажите... умоляю, как там Альма?

   — Вы безумец, — неприязненно ответил профессор, но, видя отчаянные глаза бывшего ученика, смягчился:

   — Я не знаю, где она. Она покинула замок вскоре после вас.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

   — Ну и где же твои инквизиторы, Мигель? — спросил Иниго печатника, зайдя к нему через неделю.

   — Уже несколько дней, как прибыли и занимаются расследованием твоего дела, — ответил тот. Иниго задумчиво почесал мизинцем бровь.

   — Как ты думаешь, не стоит пойти помочь им, а то ведь нарасследуют, пожалуй...

Мигель энергично замотал головой:

   — Даже не думай. Делай вид, будто ничего не происходит, но особо не высовывайся. Может, обойдётся.

   — Значит, не высовываться... и как же это сделать?

   — Прекрати на месяц-другой свои рассказы и «помощь душам», как ты это называешь.

Лойола посмотрел на него с недоумением:

   — Целый месяц! А то и два! О чём ты говоришь, Мигель?

   — Но если выяснится, что ты неправильно проповедуешь, тебя сожгут, — предостерёг печатник.

   — А если расследуют неправильно и это выяснится, их самих сожгут, — отмахнулся Лойола, — пойду я всё-таки посмотрю на них.

Его вызвали раньше, причём вместе с четырьмя товарищами, но вместо инквизиторов их принял викарий епископа Толедского, по имени Фигероа.

   — Ваш образ жизни тщательно изучили, но не обнаружили никакой ошибки, — объявил он. — Вы можете продолжать беспрепятственно ваши встречи и разговоры. Только измените свой внешний вид.

   — В каком смысле изменить? — не понял Иниго. — Ваше преподобие имеет в виду парики или, может, накладные бороды?

   — Вы не являетесь монашествующими, — бесстрастно заметил Фигероа, — а носите одинаковую одежду. — Он указал на спутников Лойолы. Все они, не исключая своего наставника, носили серые балахоны, полученные в приюте Богоматери Милосердной. — Смените её, если нетрудно.

   — Хм. Если нетрудно! Это трудно, я даже бы сказал, невозможно. Мы — бедные студенты, питаемся милостыней. Кто нам купит новую одежду? Может, ваше преподобие?

Викарий задумался, оглядывая их.

   — А вы не покупайте. Покрасьте то, что есть. Вы и вот этот ваш товарищ, например, в чёрный цвет, те двое — в коричневый, а мальчик (он указал на самого младшего из них) пусть останется, как есть.

   — Хорошо, — согласился Иниго. — Насколько я понял, ереси в нас не обнаружили.

   — Разумеется, — сказал викарий уже более холодно. — Вы заметите, если её совершите. Вас тут же сожгут.

   — Вас тоже сожгут, — пообещал Лойола, — если совершите что-нибудь... такое...

...Они продолжали проповедовать, а также ухаживали за больными, одинокими и обездоленными... Всё больше людей собиралось вокруг Иниго, среди них попадались и местные аристократы, а особенно — аристократки.

Две богатые вдовушки — мать и дочь — пользовались известностью в Алькале. Они рьяно взялись за очищение души, не скупясь на подарки и заботу для нищих, но этого им показалось мало.

Как-то на рассвете Иниго, до сих пор живущего в приюте Богоматери Милосердной, разбудил тихий стук в дверь.

На ходу просыпаясь, он накинул перекрашенный балахон и пошёл открывать. На пороге стояли две фигуры, с головой закутанные в покрывало.

   — Благословите нас, Иниго! — послышался умоляющий шёпот.

   — Я не священник, — он отчаянно боролся с зевотой. — А что вы собрались сделать?

   — Всё давно решено! — дочь, скинув с головы покрывало, обратила на него прекрасные глаза, горящие страстью и преданностью. — Мы бросаем всё и идём! Да, мама?

   — Да! Да! — зашептала мать не менее страстно.

Зевота Иниго мгновенно прошла.

   — Куда идёте?

   — Пешком! Поклоняться, как вы! — воскликнула дочь уже не шёпотом, рискуя разбудить бездомных в соседних комнатах.

   — Как вы, как вы... — восторженным эхом отозвалась мать.

   — В Иерусалим? С ума сошли? — Иниго вдруг понял своего брата Мартина, пытавшегося удерживать его. — Даже не думайте!

   — Нет-нет, мы всего лишь слабые женщины, нам не дойти! — сокрушённо вздохнула дочь.

«Слава богу», — подумал он.

   — Мы идём в Андалусию, в места святой Вероники Хаэнской, — закончила молодая вдовушка.

   — Не ходите, вы не дойдёте, — резко сказал Лойола, — вы слишком хороши собой. В пути, знаете ли...

   — Нас охранит Бог! — торжественно произнесла мать.

Он кусал губы, думая, как остановить этих новоявленных праведниц. Если с ними что-нибудь случится — это ляжет на его совесть тяжким гнетом.

   — Я вынужден буду сообщить вашим родственникам... начал он, но женщины посмотрели на него с такой смертельной обидой...

   — Это нечестно, — сказала дочь. — Зачем пробуждать огонь в душах, если потом гасить его?

   — Идите, — вздохнул он, — да благословит вас Бог.

Так тяжело у него на душе не было уже давно, пожалуй, с момента неудачного выступления на теологическом диспуте в Венеции.

Через несколько дней к нему пришёл альгвасил и со словами: «Пойдёмте-ка со мной ненадолго» отвёл в тюрьму.

Там он просидел чуть ли не месяц, но никто и не думал допрашивать его. Зато многочисленные последователи рвались навещать заключённого, и у тюрьмы образовалась очередь. К нему приходили университетские сокурсники и профессора, а четыре верных товарища умоляли посадить их вместе с наставником. Особенно рвался в тюрьму Каликсто, первым примкнувший к Лойоле. Он был высоченного роста и с большими кулаками, чем повергал тюремщиков в беспокойство.

По прошествии восемнадцати дней с момента заключения арестанта повели на допрос, проводимый всё тем же викарием Фигероа.

   — Скажите, вам известны Мария дель Ваде и Луиза Гонзалес? (Так звали восторженных беглянок).

Лойола ответил утвердительно.

   — А вам известно, где они находятся?

Иниго покачал головой.

   — Очень жаль. Вам вменяется в вину их исчезновение. Полагают, именно вы подстрекали их покинуть дом.

   — У меня нет доказательств, но, видит Бог, я всячески отговаривал их от этого.

   — Ага. Значит, вам были известны их планы. Вы сами признались в этом.

   — Вы не инквизитор и не судья, — сказал Иниго, — что вы хотите от меня?

   — А вот посмотрим! — загадочно сказал Фигероа, и Иниго снова увели.

На следующий день викарий сам пришёл к заключённому и объявил: пропавшие дамы вернулись. По их словам, Иниго их действительно к побегу не подстрекал, а всячески отговаривал. Значит, обвинение в этом злодеянии с него снято.

   — В этом? А разве есть другое? — поинтересовался заключённый.

   — Вы все практикуете теологию, не окончив университета, и потом... инквизицию не устраивает ваш внешний вид.

   — И что же не так в моём виде? — возмутился Лойола. — Мы с товарищами перекрасились сразу после ваших слов.

   — Обуйтесь. Нельзя ходить босиком, — мрачно объяснил викарий. Иниго язвительно посоветовал:

   — Вы уж сразу скажите, может, ещё как-нибудь доработать костюм? Причёсочки, может, какие-нибудь особенные?

   — Идите, — прервал его викарий, — вы свободны.

Едва покинув тюрьму, Лойола в бешенстве пустился на поиски епископа Толедского, начальника этого Фигероа.

Как он и подозревал, епископ не особенно вдавался в суть расследований своего подчинённого. Сам он отличался свободолюбивым нравом и даже уважал Эразма Роттердамского — и за многотомные учёные труды, и за сатирические «безделки», вроде «Похвалы глупости».

Иниго обрадовался, увидев перед собой священника, умеющего выслушать с пониманием. В последнее время ему не везло на таких. Почти со слезами он просил епископа дать ему совет, как поступить со сложившейся в Алькале ситуацией.

   — Идите доучиваться в Саламанку, — вдруг предложил тот, — у меня там есть несколько друзей, я напишу им, пусть помогут вам. И возьмите это, — он протянул Иниго четыре эскудо.

На прощание Фигероа — надо отдать ему должное — одарил студенческой одеждой и четырёхугольными шапочками не только Лойолу, но и четырёх его товарищей.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Они пришли в Саламанку с намерением учиться, более твёрдым, чем когда бы то ни было. Однако в разгар лета профессора отыскивались с большим трудом. Поэтому, ознакомившись с планом будущих занятий, странники снова занялись любимым делом помощи душам.

Лойола вместе с Каликсто как раз растолковывали страждущим способ испытания совести, открытый в Манресе, когда к ним подошёл молодой монах-доминиканец.

   — Отцы весьма наслышаны о вашем праведном образе жизни, — сказал он. — Они желают видеть вас у себя, дабы спокойно потолковать обо всём. Предлагаю пойти прямо сейчас.

   — Пойдём? — спросил Иниго товарища. Тот не возражал.

   — Отчего же нет?

Они пошли за монахом по узким улочкам. А день этот оказался очень знойным, и к обеду жара стала просто невыносимой. Огромный Каликсто снял студенческую лобу (что-то вроде рясы), подаренную Фигероа, и нёс её в руках. Лёгкая, но неудобная ноша раздражала его всё больше. Увидев нищего, сидящего в тени одинокого дерева, он бросился к нему, словно к спасению, и отдал надоевшую одежду. Сам же после этого остался в короткой рубахе, коротких же обтрёпанных штанах и длинных, много выше щиколоток, ботинках со шнурками разного цвета. Выглядел он при этом совершенно дико, но Иниго, памятуя собственные эксперименты с костюмами, промолчал.

Так они пришли к доминиканцам. Один из них тут же выказал возмущение внешним видом Каликсто.

   — Я отдал свою одежду нищему! — гордо объяснил тот. Монах, поморщившись, процедил: «Caritas incipit a se ipso» («Забота должна начинаться с себя самого»). Остальные отцы вели себя благожелательно. Привели гостей в часовню и, усадив, приступили к расспросам.

   — Расскажите нам, господин Иниго, о вашем учении. Правда ли, что оно допускает относительность смертного греха?

   — Моё учение? — он удивился. — Разве есть какое-то учение? Мы просто стараемся совершенствовать душу для наиболее достойного служения Господу.

   — И как же ваши совершенные души относятся к смертному греху? Для них это абсолютное понятие?

   — Интересный вопрос. Я никогда не задавал его себе. Но здесь, вероятно, всё зависит от цели, которую ставит перед человеком Бог.

   — Вот как? — доминиканец встал и начал медленно прогуливаться к алтарю и обратно. — И какие же цели оправдывают смертный грех?

Иниго задумался.

   — Сложно сказать... Хотя почему же? Вот простой пример, с которым могут встретиться многие. Убивать — смертный грех. Но если вы на войне... (перед его внутренним взором встали памплонские стены) и ваши противники такие же христиане, как вы...

   — Но здесь очень важны мысли, — возразил один из отцов, — сожалеете ли вы в этот момент о грехе? Чувствуете ли раскаянье?

   — В этот момент? — Иниго усмехнулся. — Разумеется, нет. Если воин начнёт чувствовать, вместо того чтобы сражаться...

Доминиканец прервал его:

   — А если это не война, если на вас просто напали? Просто оскорбили? Или вообще, вам показалось, будто оскорбили? Видите, как опасны могут быть подобные рассуждения. А вы ведь говорите с людьми о заповедях. Даже толкуете их, не имея на то основания! Вот скажите, как вы понимаете Пресвятую Троицу?

   — По-моему, достаточно, — негромко сказал другой священник, не принимавший участие в разговоре.

   — Они ещё заговорят, — добавил сердитый монах, осудивший внешность Каликсто.

Отцы вдруг дружно встали и с поспешностью покинули часовню.

   — А вы посидите пока здесь, — сказал странникам монах, уходящий последним, и запер часовню на ключ снаружи. Каликсто начал безуспешно дёргать дверь, потом пнул её несколько раз. Лойола с усмешкой смотрел на его старания.

   — Ты же, помнится, хотел посидеть со мной в тюрьме, Каликсто?

   — Но это же не тюрьма, а часовня! — возмутился тот.

   — Лучше не проси, — предостерёг Иниго. — Не ровен час, допросишься.

Ближе к вечеру монахи повели их на обед, причём шли по бокам каждого, будто стражники. В трапезной набилось много народу, и все оглядывали странников с таким любопытством, будто те были, по крайней мере, слонами. Им задавали вопросы. Иниго заметил намечающийся раскол в монашеских рядах. Добрая половина монастырской братии прониклась к странникам симпатией. Однако после обеда их вновь заперли в часовне.

Так продолжалось три дня, потом их всё же перевели в тюрьму, причём не в камеры для преступников, а на заброшенный чердак тюремного здания. Там воняло крысами, всюду валялись грязные погрызенные тюфяки. Арестантов приковали цепью за ноги к столбу, подпирающему крышу. Цепь оказалась совсем короткой, лечь было невозможно, и даже усаживались они с трудом — стальные звенья врезались в тело.

   — Всё, как ты мечтал, Каликсто, — поддразнивал Лойола товарища.

Ночь, разумеется, прошла без сна.

Наутро у тюрьмы образовалась очередь, как в Алькале, даже больше. Узникам передавали одеяла, еду и рвались посмотреть на них. Некоторых посетителей почему-то пускали. Они спрашивали, не страшно ли быть обвинённым в ереси. «Растём потихоньку, — думал Иниго, — в юности меня сажали за дебош, недавно в Алькале — за совращение, пусть и духовное, теперь и до ереси добрались».

   — Ах, это невозможно вынести! — вскричала одна богатая сеньора, тоже попавшая на чердак, в ужасе зажимая нос. — Как вы выносите это?

Лойола грустно посмотрел на неё.

   — Разве вы не хотите попасть за решётку ради любви к Богу? Во всей Саламанке не сыскать цепей, которые я не желал бы из любви к Нему.

   — Всё равно это ужасно! — не согласилась сеньора и заплатила тюремщику, чтобы он снял цепи, — ведь всё равно тюрьма заперта.

В эту ночь узники расположились со всеми удобствами — наелись гостинцев и легли на чистые одеяла.

Ближе к утру их разбудили шум и крики. По чердачной лестнице загремели быстрые шаги, и возникла фигура, еле различимая в темноте.

   — Есть тут кто? — вопрос прозвучал отрывисто, спрашивающий слегка задыхался.

   — Мы, — ответил Каликсто, — что там за шум адский?

   — Побег, — объяснил неизвестный, — охрану всю убрали. Бегите смело!

   — Спасибо, — поблагодарил Лойола, — мы подождём суда.

   — Как знаете! — И фигура исчезла.

   — Может, стоит всё же уйти, пока можно? — осторожно спросил наставника Каликсто, тихонько собирая остатки еды в узелок. Он боялся признаться, но тюрьма утомила его до крайности. Иниго хмыкнул:

   — Я не вижу здесь никакого «можно». Разве нас кто-то отпускал?

Каликсто снова сел на одеяло, радуясь темноте. От стыда у него всегда краснели уши.

Поутру пришедшие разбираться с происшедшим альгвасилы обнаружили пустую тюрьму и двоих арестантов, сидящих на чердаке при открытых дверях.

   — Вы слышали ночью что-нибудь подозрительное? — спросили у них.

   — Подозрительное? — задумался Лойола. — Пожалуй, нет. Мы слышали только, как разбегались арестанты.

Когда об этом узнали в городе — всю площадь перед тюрьмой заполонил народ. Странников немедленно перевели с чердака в особняк, стоявший напротив. Новые условия оказались просто роскошны, но на свободу выйти по-прежнему запрещалось, и посетителей теперь не пускали. Наконец пришло время суда.

На допрос вызвали одного Лойолу. Каликсто перед этим перевели обратно в тюрьму. Судьями были три доктора теологии и один бакалавр. Этот бакалавр прямо-таки горел желанием уличить в чём-нибудь арестанта.

   — Мы знаем, у вас на свободе остались помощники, не отпирайтесь! — начал он. — Вы должны указать их адреса, это может облегчить вашу участь.

   — Моя участь находится в Божиих руках, я навряд ли могу её облегчить, — спокойно сказал Иниго, — а адресов у моих товарищей нет. Мы все — странствующие студенты. Вряд ли они прячутся. Вы можете поискать их в университете, если захотите.

   — Вы понимаете, что творите? — бакалавр нахмурился и слегка надул щёки для значительности. — Вы не учены, а беседуете о добродетелях и о пороках! А ведь говорить об этом можно лишь двумя способами: или от учёности, или от Святого Духа. Образования у вас пока нет. Значит, вы претендуете на святость?

Лойола молчал, глядя на потолок. Доктора наук начали нетерпеливо покашливать.

   — Нехорошая тема для беседы, — наконец выдал он, — давайте поконкретнее: если мы заблуждаемся в чём-то, скажите нам, если нет — отпустите, мы пойдём завершать образование.

   — Не торопитесь, господин Иниго, — подал голос один из докторов теологии, — у инквизиции имеется много вопросов к вам.

   — Инквизиция целую неделю изучала наш образ жизни в Алькале и не нашла ничего предосудительного! — возмутился Иниго. Судьи сделали ему знак замолчать.

   — Инквизиция получила ваши записки, называемые «Духовными упражнениями», — объяснил бакалавр, — сейчас над ними размышляют теологи. Но, насколько нам известно, в Алькале состоялся акт веры (auto da fe) с публичным сожжением вашего изображения. И мы также определённо знаем: вы берётесь объяснять людям, когда мысль является простительным грехом, а когда — смертным. Вы должны разъяснить нам этот пункт.

Иниго по-настоящему испугался. Почему-то до сих пор ему казалось: дело не пойдёт дальше слов. Но аутодафе, хоть и заочное... Может, обманывают с целью запугать?

   — Я отказываюсь отвечать, — твёрдо сказал он, — всё, что я мог бы ответить, вы найдёте в моих «Духовных упражнениях».

Доктор теологии посмотрел на арестанта крайне неодобрительно.

   — Напрасно, очень напрасно. Уведите его.

Лойолу отправили не в прежний особняк и не в помещение на чердаке. По крутой лестнице его привели в подвал, пахнущий сыростью, и заперли в небольшом помещении без окон.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

   — Я говорил тебе: этот искатель истины предаст нас, как только запахнет жареным! Смотри! — Людвиг швырнул на стол какие-то листы. «О мятежном духе» — гласило заглавие. Он полистал. Там говорилось о большой опасности, исходящей от Мюнцера.

   — Нет, ты понимаешь?! — продолжал кипятиться Людвиг. — Он тут, видите ли, открывает глаза князьям! Предостерегает!.. Какая подлость! А ведь они когда-то начинали вместе!

   — Не думаю, будто это как-то особенно повредит Мюнцеру. Курфюрст посетил его проповедь и даже предложил напечатать её... к моему великому изумлению. Что ещё нового может сказать Лютер?

   — Фром-бер-гер! Ты ещё не понял? — теперь Людвиг возбуждённо мерил шагами пространство печатни. — Курфюрст не вдаётся в философские тонкости. Он доверяет этому виттенбергскому предателю! Теперь на нас выпустят войска, помяни моё слово!

   — Странно... Идея свободы, насколько я помню, вовсе не безразлична профессору, — принялся размышлять вслух Альбрехт, перелистывая труд, — но, пожалуй, то, что предлагает Мюнцер... Можно ли это вообще называть свободой, ты как думаешь? Людвиг, ты где?

Товарища не было ни в комнате, где стояли печатные станки, ни в коридоре за дверью. Студиозус даже выглянул в окно — никого. Махнув рукой, он продолжил чтение.

Появился Людвиг так же внезапно.

   — Быстрый ты, аки олень, — заметил Альбрехт, — разве можно исчезать без предупреждения?

   — Да встретил тут одного... с курса...

   — Из Виттенберга? — заинтересовался Фромбергер. — Правильно, откуда же ещё. Ты нигде больше не учился. И кого?

   — Этого... — Людвиг замялся, — ну... Ганса рыжего.

   — Рыжего? — удивился Альбрехт. — Не было у нас такого Ганса.

   — Ты забыл, наверное... ну, давай свои вирши.

   — У нас на курсе не было рыжего Ганса! — упёрся тот. — Зачем ты врёшь?

Людвиг вздохнул виновато:

   — Да не вру я, Фромбергер! Ну забыл я, как его зовут. Вижу — из Витттенберга. Бросился спросить, вдруг про моих скажет...

   — Ну и как?

   — Не знает он их. Но в городе, по его словам, всё спокойно... давай работать.

Альбрехт посмотрел на товарища недоверчиво. Хотя зачем тому врать?

Они принялись за работу. Сегодняшней задачей оказалось «разъяснение» так называемой Гейльброннской программы, вынашиваемой в бюргерских кругах. Она представляла собой проект многочисленных реформ. Все они сводились к разработке общеимперского законодательства. Предлагалось чеканить единую монету, утвердить единую систему мер и весов, отменить пошлины внутри Германии. Одним из пунктов стояла конфискация церковных земель.

   — Какие нам нужны вирши сегодня? — спросил Альбрехт, берясь за перо. — Любим мы эту бумагу или нет?

Людвиг задумался.

   — Сочини какие-нибудь осторожно-ироничные вирши, — наконец сказал он, — такие вещи ругать опасно.

   — А зачем это вообще ругать? Я не понимаю. — Фромбергер перечитал ещё раз. — Тут же всё правильно написано. Даже про церковные земли.

   — Затем, что крестьянам с этих правильностей ни жарко, ни холодно. Ты видишь здесь хоть слово про чинши? А про «посмертный» побор? У меня вот дед умер, так отец отдал хозяину треть наследства, да ещё и заплатил за «допуск к наследованию».

   — Хорошо-хорошо, не пыхти, сейчас напишу в мягкоуничижительном тоне, — согласился Альбрехт. — Ты прав, я всегда забываю про крестьян. А ведь у моей матери тоже родственники в деревне!

   — Вот именно, — пробурчал Людвиг. Задумался и прибавил: — Всё-таки сделай два разных стиха: в одном будем обсмеивать, в другом похвалим. Нам самим гроши получить нужно. Я пока не очень понимаю, в каком случае больше заплатят.

   — Не стыдно быть таким продажным? — Альбрехт оглядел товарища и добавил: — Ты по недоразумению затесался в ряды студиозусов, Людвиг. Да и крестьянин из тебя малоубедительный. Торгаш и есть торгаш. Продавец людских упований.

Людвиг собрал со стола лютеровский труд вместе с Гейльброннской программой. Сровнял в аккуратную стопку.

   — Не так всё просто, Фромбергер. Я хорошо знаю тех, кому нужны твои вирши. Там не только Мюнцер, как ты догадался. Все они — достойные люди. Но я всюду бегаю и всё выясняю, а ты только пишешь. Так кто из нас больше продаётся?

   — Ладно, убедил, — махнул рукой Альбрехт, — будет тебе два стиха.

* * *

Вскоре после этого разговора Мюнцер покинул Альтштадт. После выхода в свет лютеровского «Мятежного духа» он всерьёз опасался ареста. «Новый Гедеон» перебрался в имперский город Мюльхаузен и звал с собой Людвига.

Альбрехт не понимал, как его товарищ ухитряется завоёвывать расположение сильных людей. В Виттенберге Лютер выделял его более всех, несмотря на Альбрехтовы отчаянные попытки выслужиться перед любимым профессором. Теперь Людвиг ухитрился стать нужным Мюнцеру. С каким вниманием «Новый Гедеон» выслушивал его советы! Он бы с радостью сделал этого выходца из крестьян своей правой рукой, вместо монаха Пфайфера, да только пронырливый студиозус не соглашался.

   — Свою свободу нельзя продавать даже за идею свободы! — сказал он как-то Фромбергеру в таверне, потягивая пиво.

После ухода Мыюнцера они ещё некоторое время жили в Альтштадте. Держало их маленькое, но довольно важное дело. Один купец заказал стихи на рождение наследника. Счастливый отец желал видеть их выгравированными в окружении вензелей и ангелочков. Плату пообещал солидную, но придирался хуже инквизитора. То вензеля неблагородные, то ангелы глядят глуповато.

   — Это сияние невинности! — убеждал Людвиг, в который раз переделывавший эскизы. — Земные хитрости ангелам чужды.

   — Ты мне зубы не заговаривай, — басил купец, — я сыну над кроватью повешу. Он вырастет и спросит: фатер, о чём думают эти ангелы? А по их глазам видно: думать их не научили.

   — Не следует путать земной рассудок с небесной мыслью, — отбивался Людвиг, но переделывать опять пришлось.

   — Ну не умею я рисовать, как Альма! — жаловался он товарищу. — Везёт тебе: лепишь свои вирши, будто пирожки. То так, то сяк можешь за минуту переделать. А мне полдня размалёвывать.

   — У меня тоже голова пухнет. Одиннадцать раз переделывал. Еле угодил. Вот, послушай:

Сберись достойно приумножить Всё, что соделал твой отец. Но будет злата пусть дороже Твой благочестия венец.

   — Все хотят благочестия... — вздохнул Людвиг, — да разве ж его купишь! Ладно, гравируем.

С неспокойным сердцем они принесли заказ в купеческий дом. Боялись: хозяин опять придерётся. Тот начал рассматривать гравюру, надувая щёки и заставляя студентов нервно почёсываться. Потом торжественно прокашлялся и вопросил:

   — Лучше, значит, не можете сделать?

   — Позвольте спросить, чем вы недовольны на этот раз? — поинтересовался Альбрехт, чувствуя, как внутри разрастается и крепнет желание убить привередливого заказчика.

   — Да вроде бы всё и нравится... Вроде бы! — со значительностью подчеркнул купец. — Впрочем, если не умеете лучше — оставим так.

Взяв работу, он выразительно посмотрел на студиозусов, явно побуждая их уйти.

   — А где наша плата? — напомнил Людвиг.

   — Плата... Ай-ай-ай! Чуть не забыл сказать. Нету сейчас свободных денег, подождите месячишко.

   — Знаешь что?! — Альбрехт подошёл к торговцу вплотную. Тот был большой, но грузный. Студиозус с огромными кулаками и разъярённым лицом выглядел намного опаснее.

Купец заморгал, якобы непонимающе:

   — Зачем руками размахался? Всё будет через месяц. Может, даже через три недельки.

   — Нам сейчас нужно, — сказал Людвиг спокойно, но твёрдо.

   — Нет у меня сейчас! — развёл руками заказчик. — Хотя подождите.

Он удалился за перегородку и вернулся с большим свёртком.

   — Вот вещички новомодные есть на вас, почти не ношеные.

Альбрехт увидел одежду своей мечты — куртку с многочисленными разрезами и цветными заплатами. Он мечтал о такой ещё в Виттенберге.

   — Вот, гляди какие! — купец с неожиданной ласковостью в голосе демонстрировал сборчатые рукава. Курток оказалось две. — Будете ходить франтами, а не захотите, всегда можно продать.

   — Такое старье никто не купит, — поморщился Людвиг. — Фромбергер! Они ветхие! Разве не видишь?

   — Где же ветхие? Совсем немножко, — Альбрехт не хотел расставаться с мечтой.

Они взяли куртки и покинули дом купца. Едва выйдя на улицу, Фромбергер тут же облачился в обнову.

   — Смотри, будто по мне шили, — сказал он, безуспешно пытаясь оглядеть себя со всех сторон.

Людвиг пробормотал нечто маловразумительное.

Они двинулись в путь. Почти сразу купеческая куртка попыталась развалиться, как предрекал Людвиг. Но на постоялом дворе нашлась одна проворная вдовая «кумушка». Статный голубоглазый студиозус очаровал её. Полночи она чинила ему модную одежду, с нежной улыбкой слушая его воинственный храп. Даже разрезала одну из своих юбок на заплатки.

Через несколько дней достигли Мюльхаузена.

Фромбергера, давно не бывавшего в больших городах, охватило пьянящее чувство свободы. Они с Людвигом шагали по аккуратно мощённым улицам, а те не кончались. Дома и соборы выглядели величественнее, чем в Альтштадте или в Айзенахе, а людей на улицах встречалось совсем мало, хотя стоял день. В воздухе висела таинственная значительность. Казалось: сейчас сам император выедет из-за угла и закажет хвалебную оду с вензелями. Звенящая безлюдная тишина будто подготавливала его торжественный выезд. Но вместо фанфар откуда-то из переулка послышался отчаянный крик.

   — Что это? — в ужасе спросил Альбрехт. Людвиг рванул его за локоть, подтащив к крыльцу, оплетённому хмелем.

   — Прижмись, не вылезай, — велел он. — Время теперь неспокойное.

Будто иллюстрируя его слова, послышался топот. Мимо них, затравленно оглядываясь, промчался ландскнехт в штанах и куртке с разрезами и складками. За ним мчались преследователи. Человек пять, вооружённых кто чем. Один размахивал палкой, с прикованным к ней цепью железным шиповатым шариком. Альбрехт видел такие в сарае у материной родни, но так и не удосужился запомнить название. Кто-то бежал с рогатиной наперевес, кто-то — с кинжалом, а последний, чуть отставший, тащил огромную ржавую косу. От свирепого вида этого косоносца Фромбергеру немедленно захотелось дать стрекача.

Людвиг разделял мнение товарища. Не сговариваясь, они попятились, давя спинами листья хмеля, в спасительный переулок. Не самый правильный поступок, как выяснилось. Их крадущиеся движения привлекли внимание. Мрачный косоносец внезапно остановился и крикнул:

   — Тут ещё один из них! Ловите!

«Почему один? Нас ведь двое», — вспыхнуло в голове у Фромбергера, пока он перепрыгивал через забор вокруг цветника.

«Зачем я бегу? Разве я вор?» — подумал он, мчась по переулку.

Но останавливаться было нельзя. Рядом, тяжело дыша, топотал Людвиг. Сзади настигали товарищи косоносца. Студиозусы изо всех сил ускорились. Погоня вроде бы отстала.

Они стояли в начале узкой улочки, криво взбирающейся на небольшой холм.

   — Не понимаю, что за наваждение? — задыхаясь, спросил Альбрехт товарища. — Зачем они бросились на нас?

   — Не на нас, а на тебя, модник, — зло ответил Людвиг. — Одеваться скромнее нужно. Люди революцию делают, а ты в бахроме разгуливаешь. Они тебя явно за какого-нибудь... сенатора приняли.

   — Меня? Да навряд ли. Видишь ли, сенаторы...

   — Тихо! — Людвиг сдавил ему руку. — Слышишь?

Переулок наполнился шумом погони. Появился несчастный ландскнехт. Как он здесь оказался — одному Богу известно. Видимо, кривые улочки сообщались самым причудливым образом.

Преследователи показались в переулке. Ландскнехт заметался и упал, споткнувшись о булыжник. Студиозусы рванулись было вверх, но остановились и попятились. С холма навстречу им мчался всадник.

   — Это его коняга! — выкрикнул незнакомец на скаку. Альбрехт почувствовал руки на своих плечах, и тут же его туго обмотали верёвкой. Безуспешно подёргавшись, он оглянулся и увидел связанного Людвига. Ландскнехт лежал на мостовой лицом вниз. Один из преследователей поставил ногу на его спину.

   — Он... на этой лошади... Пытался моих детей затоптать! — задыхаясь, прокричал незнакомый всадник. — Сейчас сам сдохнет под копытами. Отойди от него, Конрад! Но! Но! Вперёд, тварь!

Лошадь стояла, не желая топтать лежащего. Тот, не удерживаемый больше ничьими ногами, начал осторожно отползать.

   — Сахарным овсом он кормил тебя, шкура? — сидящий на лошади изо всей силы взгрел её кнутом. Животина покорно двинулась вперёд и аккуратно переступила через ландскнехта.

   — Конь не будет топтать лежащего, — заметил Конрад, покручивая в руках кинжал.

Вышел косоносец:

   — Не надо давить, не по-людски это всё же. Дайте я.

   — Нет, я! — заорал всадник. В руках у него оказался пистолет, которого Альбрехт ранее не заметил, испугавшись лошади.

Глаза ландскнехта расширились от ужаса. Он вскочил и бросился бежать, но Конрад прицелился и метнул оружие точно между лопаток беглеца.

Тот снова упал.

   — Подожди! Не лишай меня! — завопил всадник и выстрелил, но, судя по всему, напрасно.

Закончив расправу, бунтовщики вспомнили о связанных студиозусах.

   — А вы кто? — грозно вопросил всадник. — Всех честных горожан предупредили сегодня не соваться на улицу.

   — Мы странствующие студенты, — смиренно ответил Людвиг, — пришли в Мюльхаузен только утром. Откуда нам знать?

   — Мы приняли их за ландскнехтов или за людей бургомистра, — объяснил Конрад. — Куртка у него — сами видите. А главное, они увидели нас и — ну бежать.

   — Всё это подозрительно, — всадник оглядел пленников. — Киньте их пока в какой-нибудь подвал. Вечный совет с ними разберётся.

Людвиг произнёс спокойно:

   — Вы понимаете, кого хватаете? Мы гнём спины ради свободы для работающих и получаем такую благодарность...

   — Это где ж вы спины-то гнёте? — недоверчиво поинтересовался косоносец.

   — В печатнях, главным образом. Летучие листки читаете? Вот мы их и делаем.

   — Да листки и магистрат делает, и даже торговцы, какие побогаче. Удивили тоже!

   — Спросите кого-нибудь в печатне Вечного совета, — твёрдо сказал Людвиг, — я уверен: они слышали о нас и о наших трудах.

   — Смотри, про печатню знает, — шепелявя, пробормотал бунтовщик, вооружённый палкой с шариком. Альбрехт вспомнил: кажется, это была молотилка, только хитро усовершенствованная шипами. — Может, их бургомистр подослал.

   — Вот ещё! Ходить спрашивать! — раздался голос всадника. — В подвал, и дело с концом. Есть люди, которые быстро разберутся.

   — Слушай, а печатня-то здесь, за углом, на Клостерштрассе, — вмешался Конрад, — пойдём спросим.

Студиозусов поволокли вниз по улице. Всадник уехал в другую сторону. Труп ландскнехта так и остался лежать на дороге.

«Зачем Людвигу отсрочка? — думал Альбрехт. — Эти страшные люди быстро поймут, что их водили за нос, и разозлятся ещё больше».

Улица за углом вся заросла деревьями и кустами. Связанных пленников дотащили до неприметного дома песчаного цвета и втолкнули внутрь.

Там царил полумрак — из-за разросшихся веток, закрывших окна.

   — Вольдемар здесь? — спросил Конрад.

   — Я, — ответил немолодой человек в фартуке и очках. Согнувшись над столом, он сортировал литеры.

   — Знаешь этих? — Конрад показал на пленников. Тот покачал головой.

   — В первый раз вижу.

   — Наврали, стало быть, — мрачно сказал косоносец, снова берясь за косу.

   — А вы у художницы нашей спросите, может, она знает, — предложил печатник. — Альма, пойди сюда!

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

   — Хватит делать из меня дурака! — возмущался Альбрехт. — Я не верю в такие совпадения!

   — Не веришь и не верь. При чём тут я? — утомлённо, уже в который раз говорил Людвиг. — Я вообще тебя не понимаю. Так мечтал её найти и теперь недоволен?

   — Чему радоваться? Ты всё это время знал, где она, и молчал!

   — А вдруг нет?

Они пререкались при Альме, невозмутимо рисующей иллюстрации к календарю. Наконец она не выдержала:

   — Господа студенты, если вы дурно воспитаны — это ваше дело. Я спрашиваю другое. Вы собираетесь работать? Нам задали восставшего крестьянина. Его нужно восславить.

   — До вашего крестьянина я должен набрать «Защитительную речь» — напомнил печатник Вольдемар. — Мюнцеру не терпится обрушить её на голову профессору Мартинусу.

   — Он там осыпает Лютера всеми мыслимыми проклятьями. Называет: василиском, драконом, аспидом, архиязычником, архидьяволом и стыдливой вавилонской блудницей. Говорит: дьявол сварит его в его же собственном соку, — поспешно затараторил Людвиг, стремясь уйти от выяснения отношений.

   — Ладно, не дрожи! — примирительно сказал Альбрехт. — Пока мне здесь работы нет, пойду себя немного прогуляю, взгляну на башни стройные Мюльхаузена.

Альма возмутилась:

   — Почему это работы нет? Ты у нас сегодня вроде как за поэта, а не за наборщика. Гулять он собрался!

   — Не ходи, — предостерёг печатник, — сегодня опять будут погромы. Наши говорят — бургомистру не жить.

   — Зачем ты сказал ему, Вольдемар? — Альма пожала плечами. — Теперь он точно пойдёт. Будет храбреца из себя корчить.

   — Что значит «корчить»? — вскричал студиозус.

Разумеется, он пошёл бродить по улицам, причём всё в той же куртке с разрезами. Всюду стояла тишина, только со стороны ратуши долетали звуки молотов — видно, кто-то работал. Потом ветер донёс отголоски хорового пения.

«Вот и, слава богу, обошлось без погромов», — подумал Альбрехт. После того как на его глазах убили ландскнехта, идея свободы уже не вызывала в душе студиозуса бурного энтузиазма.

С чувством выполненного долга он вернулся в печатню.

   — Поздравляю, — встретил его Вольдемар, — у нас революционное правительство. Бургомистр бежал.

   — А чем там гремели у ратуши? — осторожно спросил Фромбергер. — Я не дошёл, ногу подвернул случайно, — добавил он, как бы между прочим.

   — И хорошо, что не дошёл, — печатник вытер руки о фартук, почерневший от краски. — Там опять убили кого-то. Людвиг забегал, рассказывал.

Фромбергер представил себе, как людей били молотами, и передёрнулся. Вольдемар, не заметив этого, продолжал:

   — Ещё статуи святых расколотили. Людвиг говорит: повсюду руки да головы каменные валяются. Жуткая картина. Теперь Томас, наверное, бургомистром станет.

Альбрехт молча кивнул.

Томас Мюнцер, однако, не занял пост градоправителя. Он исчез на несколько месяцев, оставив в Мюльхаузене свою жену Оттилию и помощника Пфайфера.

В городе воцарилась анархия. Горожане добились отмены всех налогов и поборов. Изгнали священников, опустошили дарохранительницы. Все кузнецы и ювелиры стали оружейниками, а жители заимели оружие и спешно учились пользоваться им. Крестьяне из близлежащих деревень, ездившие раньше на базар по воскресеньям, теперь снаряжали телеги для разбойничьих набегов на монастыри.

В холодном феврале 1525 года Мюнцер вернулся в Мюльхаузен и тут же занялся установлением нового порядка. «Вечный совет», бывший ранее названием небольшого тайного общества, стал официальным органом управления в городе. Сам «Гедеон» отказался от должностей, но посещал все заседания совета и объявлял, насколько то или иное решение соответствует «Божиему Промыслу» — то есть оставлял последнее слово за собой. На заседания он входил торжественно, нарядившись в длинную красную одежду из дорогого сукна. Это одеяние вкупе с отросшей бородой и нарочито плавными движениями придавало ему странный вид: где-то между ветхозаветным патриархом и сказочным волшебником.

Альбрехт, наконец, разобрался в мировоззрении своего... Кем был Мюнцер для студиозуса? Идейным вождём? Выгодным заказчиком? Ни то ни другое. Этот человек привлекал своей мрачной опасной силой. Он казался живым воплощением той самой идеи свободы, которая когда-то вырвала сына пекаря из семейного уклада честных Фромбергеров.

Верования «Нового Гедеона» не предполагали никакой церкви — ни плохой, ни хорошей. Не предполагали они и Христа. Этот пункт душа Альбрехта упорно не принимала. Студиозус мог сколько угодно смеяться над «жирными сковородками адовыми», но в минуты опасности его губы сами шептали: «Христе, помилуй». Мюнцер же призывал искать Бога в красоте природы и в человеческом разуме. Альбрехт считал подобное язычеством. А к самому язычеству относился как к устаревшей дикости.

Своими размышлениями он поделился с Альмой.

   — Не нравится мне ваш Мюнцер. Слишком похож на сову, — хрипло проговорила она, штрихуя углём на листе лодыжку очередного «Восставшего крестьянина».

   — При чём тут внешний вид! Ты не поняла меня, — Альбрехт даже опечалился. Неужели она такая же, как «кумушки» и «овечки»? Альма рассердилась:

   — Если не умеешь читать на лицах людей — зачем вообще заводить разговор о характерах?

   — Я и говорю: ты не поняла. Меня ведь интересует его мировоззрение, а вовсе не характер.

   — Фромбергер! — сказала она с интонацией Людвига. — Как-то ты ловко делишь человека. Тут у тебя характер, тут — мировоззрение. Не бывает. Человек един. У Мюнцера душа во мраке.

   — Странно слышать такое от девушки, которая... — он запнулся.

   — Которая не спит ночами и рисует виселицы, — хмуро закончила Альма. — Вовсе не странно, если подумать хорошенько. Ладно, Фромбергер, если про мюнцеровское ми-ро-воз-зре-ни-е, как ты говоришь, то оно мне тоже не нравится. Людям нельзя без церкви.

   — Я не понимаю, — пожал плечами Альбрехт, — ты внезапно прониклась нежными чувствами к попам? Ты человек или флюгер? Определись уж, племянница капеллана!

Она низко опустила голову, пряча вмиг покрасневшие глаза:

   — Я, кажется, ни слова не сказала о попах. Если бы некоторых из них казнили — я бы только обрадовалась. Но церковь — совсем другое дело. Людей нельзя распускать.

Отложив рисунок, она резко встала и выглянула в окно:

   — Ха! Лёгок на помине. Выйдем, Фромбергер, не хочу его видеть.

Из комнаты, где они находились, выйти можно было только в небольшой чуланчик без окон. Там хранились мешки с углём. Девушка скользнула в полумрак, студиозус последовал за ней.

Мюнцер вошёл не один, а с Людвигом. Их голоса слышались из прихожей, затем переместились в комнату.

Сидеть на мешках оказалось не очень-то удобно, но Альбрехт не замечал этого. Снова, как когда-то в замке курфюрста, он смотрел на Альму в сумерках, делающих её красоту неотразимой. Руки его сами оказались на талии девушки, он почувствовал головокружение. Оттолкнёт или нет? Она сидела неподвижно, будто статуя, и вслушивалась в разговор Мюнцера с Людвигом, происходивший за дверью. Похоже, он занимал её сильнее, чем объятья студиозуса.

   — Телеги... да, — говорил Мюнцер. Его голос звучал непривычно без фанатичного надрыва и подвывания, которым он в последнее время сопровождал свои речи. — Только смотря чем палить будут.

   — Тут важен образ, — услужливо прошелестел Людвиг, — гуситов они, помнится, не подвели.

   — Меня сравнивают с Яном Гусом. Это почётно, да-да.

   — Вот ваш «Восставший крестьянин», — Людвиг продолжал говорить тихо и с крайним почтением, — мы старались, как могли.

   — Кто рисовал? Ты или девочка? — спросил «Новый Гедеон». Альма напряглась, но Людвиг ответил совсем нечленораздельно.

Зашуршала бумага. Теперь Мюнцер тоже стал говорить тише:

   — Они собирают против меня какие-то силы. Я ничего не понимаю в этом. Но Бог будет с нами! Должен быть...

Уже и студиозус, увлёкшись подслушиванием, забыл обнимать девушку.

   — ...придётся, конечно, строить вагенбург — голос Мюнцера зазвучал удаляясь, — ты в этом разбираешься, ты ведь...

Хлопнула входная дверь. Они ушли.

   — Интересно, что это за вагенбург, и почему в нём разбирается Людвиг? — прошептал Альбрехт. Вместо ответа он вдруг почувствовал на своих губах дыхание Альмы, и все размышления мгновенно утонули в потоке страсти.

   — Тут есть кто живой?

Ах, как не вовремя послышался голос вернувшегося Вольдемара! Альма опрометью выскочила из чулана, на бегу схватив листок бумаги и кусок угля. Секунда — и девушка уже сидела за столом, сосредоточенно рисуя. Альбрехт посмотрел на неё через дверь чулана. Она ответила спокойным взглядом, с лёгким оттенком разыгранного удивления: мол, зачем ты туда забрался?

Студиозус посидел немного в печатне, послушал опасливые рассуждения Вольдемара. Печатника сильно испугало происходящее в городе.

   — Не сегодня — завтра князья придут в себя и пожгут всех. А кого не пожгут — тех вздёрнут, — бормотал он, протирая очки дрожащими руками.

   — Кого не надо, не пожгут и не вздёрнут, — уверенно сказала Альма, продолжая рисовать углём. Альбрехт скосил глаза и разглядел на бумаге чьё-то лицо, страшно знакомое, только он не мог вспомнить имя...

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Наступила весна 1525 года. Никогда ещё жизнь не представала перед Альбрехтом такой красочной. Он будто слышал каждую птицу в весенних лесах, чувствовал каждый солнечный лучик, касающийся тонких мюльхаузенских башен. Он обожал этот город. Город плебейской свободы, принёсший ему настоящую любовь.

Он писал Альме стихи, дарил подарки, тратя на них весь свой небольшой заработок в печатне. Его не смущала строгость возлюбленной. Собственно, ничего не изменилось между ними. Они по-прежнему работали вместе, но жизнь Фромбергера наполнилась новым особенным смыслом.

Жители Мюльхаузена навряд ли разделяли настроение влюблённого студиозуса. Город окутал страх. Князья, столько времени спускавшие крестьянам с рук восстания и грабежи, наконец оправились от растерянности и собрали войска. Среди командиров был и знакомый студиозусам курфюрст. Он занял бунтующий Айзенах и несколько деревень неподалёку.

В Мюльхаузене появились беженцы из этих деревень. Они рассказывали ужасные вещи. Айзенахскому печатнику отрубили четыре пальца на руке. Одного из крестьянских вожаков повесили, а ещё одного сожгли в доме вместе с семьёй.

Мюнцер денно и нощно поднимал боевой дух горожан проповедями. В своём кровавом облачении он выходил на площади перед опустевшими разгромленными соборами. За ним выносили знамя с радугой — символом «Вечного Божественного союза», как он сам её называл. «Новый Гедеон» восклицал, вкладывая в голос все свои надежды:

   — Будьте тверды и мужественны! Бог за нас, Он не даст погибнуть правым! Он отклонит от вас клинки и выстрелы. Один такой, как вы, погонит тысячи!

После его речей к горожанам возвращалось присутствие духа, но ненадолго. Все понимали: «Вечный совет» незаконен и не имеет права на существование. Вечерами обыватели собирались кружками на улицах и обсуждали, как поступить: бежать, пока не пришли войска, или сидеть в домах — авось не тронут. Некоторые запасались оружием, иные — наоборот, избавлялись от него и от награбленных церковных ценностей.

Наступил май. Однажды утром Людвиг разбудил товарища словами:

   — Вставай. Кажется, наша судьба начала решаться. К Мюльхаузену движутся князья.

Альбрехт протёр глаза.

   — Ничего себе новость! Похоже, пора переселяться в другое место.

   — Разумеется, так и надо сделать, если ты трус, — жёстко сказал Людвиг, глядя в глаза товарищу, — только тогда поторопись. Город скоро будет окружён, и нам вместе с Мюнцером придётся сражаться за свободу.

Людвиг ошибся. «Новый Гедеон» не собирался ждать князей в Мюльхаузене. Он послал гонцов во все восставшие области, призывая крестьян и плебеев собраться на горе Шлахтберг близ Франкенхаузена, бывшего другим центром повстанцев.

Простившись с Альмой, которая решила остаться со старым печатником, Альбрехт и Людвиг двинулись в путь вместе с другими сторонниками Мюнцера. Идти пешком пришлось совсем недолго. За чертой города начали попадаться повозки, направлявшиеся к той же горе. Их хозяева с радостью усаживали к себе пеших единомышленников.

На дороге царил удивительный дух братства. Все приветствовали друг друга, на повозках попадались и женщины, приветственно машущие платочками. Но ближе к горе для пеших уже не хватало места. Да и повозки запрудили дорогу. Началась толкотня, кто-то пытался драться. Студиозусам повезло. Они начали подниматься одними из первых и не попали в давку.

Собственно, Шлахтберг напоминал не гору, а скорее высокий холм, кое-где поросший деревьями. С трёх сторон его окружали поля, с четвёртой зеленел лесок, за которым меньше чем в миле, располагался город Франкенхаузен. Поднявшись немного, Альбрехт глянул вниз. Там колыхалось целое людское море. Наверняка многие из них видели летучие листки, а значит, собрались здесь из-за него, Фромбергера. В какой-то степени уж точно. Ему стало жутко.

Наконец на гору поднялись почти все. Вкатили и повозки. «Новый Гедеон», облачённый в свою кровавую мантию, гордо стоял на возвышении. Естественным пьедесталом служили белые валуны, вросшие в землю. Рядом трепетало знамя с вышитой радугой.

   — Срочно строим вагенбург, — приказал он, едва увидев Людвига.

   — Лопаты привезли? — спросил тот.

   — Где ваши лопаты? Ну? — закричал помощник Мюнцера, бывший монах Пфайфер.

   — У нас только косы и цепы, — послышалось с одной повозки, — нас не предупредили.

   — Да что ж вы за крестьяне? Лопат не выпросишь, — Пфайфер в сердцах выругался.

   — А у нас есть, — отозвались с другой повозки.

   — И у нас.

   — У нас возьмите.

   — Говори, как строить, — быстро шепнул Мюнцер Людвигу.

Тот дошёл до места наибольшего скопления повозок и поднял руку, требуя внимания. Крестьяне, однако, продолжали галдеть.

   — За-мол-чали! — вдруг гаркнул Людвиг, заставив вздрогнуть всех, даже Фромбергера. — Ставим повозки в два ряда и вкапываем колеса. У нас получается коридор. Перед входом и выходом насыпаем по бастиону. Таскаем землю стар-рательно! Там будут стоять наши бомбарды.

   — Людвиг, ты где приобрёл такие глубокие познания? — удивлённо спросил Альбрехт.

   — Набрёл в... одном месте на военный трактат, написанный кем-то из таборитов, — неохотно ответил тот.

   — Надежда наша в Господе! — прогудел сверху Мюнцер. — Бог не погубит тех, кто творит на земле рай для бедных.

Людвиг медленно склонил голову, выражая согласие со словами «Нового Гедеона» и одновременно великое почтение перед ним. Крестьяне начали окапываться. Людвиг молчал. Его скромный вид никак не предполагал наличие командного голоса. «Не прост он, совсем не прост!» — подумал Альбрехт.

Погрузившись в размышления, студиозус разгуливал среди повозок.

   — Эй! — услышал он голос Пфайфера. — А ты чего без оружия?

   — Да я, в общем, не военный человек, — начал объяснять Фромбергер.

   — Мы все здесь не военные, — перебил его помощник Мюнцера. — А ты вон какой здоровый. Не стыдно?

Не желая ничего слышать, бывший монах сунул в руки студиозусу ржавый цеп.

   — Князья! Князья показались! — послышались голоса.

   — Ого! Да у них целая армия!

   — Смотрите, пушек сколько!

«Влип», — подумал Фромбергер. До этого момента он всё ещё надеялся на мирное разрешение конфликта. Крестьянское орудие в руках уверенности не придавало. Напротив, оно со всей неотвратимостью напоминало о близкой опасности.

   — А конных-то сколько! — упавшим голосом сказал кто-то.

Альбрехту не хотелось присматриваться, но вскоре войско курфюрста стало различимо без всякого труда. Оно расположилось лагерем почти под самой горой.

Через некоторое время князья послали к восставшим парламентёра. Фромбергер, погруженный в свои мысли, понятия не имел, какие условия тот предлагал Мюнцеру. После переговоров объявили перемирие.

Студиозус потерянно бродил среди повозок, перекладывая цеп из руки в руку. Как он ни боялся сражения, это бездействие доканывало его ещё больше. Людвиг постоянно пропадал где-то, а больше поговорить было не с кем. Альбрехт добрел до палатки Мюнцера и Пфайфера. Там жизнь бурлила ключом. Крестьяне постоянно находили вопросы к своему вожаку — начиная от будущего и заканчивая старой коровой, которую давно пора прирезать, но неловко, ведь она столько лет кормила семью.

В неопределённости прошло несколько дней. Альбрехт доел запасённую селёдку, да и сухари заканчивались. Наконец, утром 25 мая снова пришёл парламентёр. Фромбергер заметил, что «Новый Гедеон» не любит секретности. Переговоры он вёл прямо в большом кругу, к которому мог присоединиться каждый. Студиозус решился подойти к самому концу и услышал только фразу: «Теперь всё станет по-новому».

После ухода парламентёра снова установилось гнетущее бездействие. Вдали начало погромыхивать. Над потемневшим горизонтом вспыхивали молнии. Пошёл дождь, превратив свеженасыпанные бастионы в горы текучей грязи.

Настроение восставших портилось с каждой минутой. Они заспорили:

   — Зачем мы остались здесь, если перемирие?

   — Да оно выгодно тем, кто пьёт вино. А нам — только водичка с неба. К чёрту перемирие!

   — А что за радость сидеть под дождём?

   — По домам! Кто за то, чтобы идти по домам?

   — По каким домам? Во Франкенхаузене бои идут, не слыхали? Айзенах сдан, Мюльхаузен окружён.

Мюнцер, зябко подняв плечи, вертел головой. В этот момент он стал совсем похож на сову.

   — Кто хочет договариваться с князьями? — спросил он тихо, но почему-то все тут же замолчали. Вперёд вышел один из рыцарей. Небольшое их количество примкнуло к войску по разным причинам, в основном из-за вражды с курфюрстом.

   — Зачем зря проливать кровь? — сказал рыцарь. — Князья ведь обещали уступить крестьянам во многом. Можно разойтись по домам и проверить, как они держат своё слово. Если не сдержат — собраться ещё раз.

Дождь припустил сильнее, гром ударил совсем близко. Ещё и ещё. Последний раскат прозвучал особенно впечатляюще — со свистом и шипением, а в конце даже земля будто бы дрогнула.

«Странная гроза!» — подумал студиозус и вновь услышал неприятный свист уже без грома. Он приближался со стороны леса и резко оборвался, снова всколыхнув холм.

   — Ядрами пуляют с городских стен, — мрачно произнёс какой-то крестьянин, с сомнением оглядывая наточенную косу, которую держал в руках.

   — В отряде курфюрста до чёрта пушек и в городе, я полагаю, тоже, — рыцарь снова подошёл к Мюнцеру, — а у нас только восемь старых бомбард. Мы не имеем никаких шансов. Надо идти на уступки, пока не поздно.

   — И я сомневаюсь, — поддержал его священник (многие из них тоже присоединились к восставшим). — Господь вряд ли поможет нам, если мы ввяжемся в бой с князьями. Это равносильно самоубийству, стало быть, может рассматриваться как грех.

   — Вот как... — уронил Мюнцер без всякого выражения, — соберитесь-ка снова в круг, проголосуем.

Рядом с «Новым Гедеоном» стояли его ближайшие помощники, человек тридцать. Разумеется, они и не подумали голосовать за капитуляцию.

   — Народ не поддержал вас, — гордо возвестил Мюнцер рыцарю и священнику, — а ведь именно народ призван строить Царствие Божие на земле. Вы ошиблись, — продолжал он, возвышая голос, — но бывает время, когда ошибка равноценна преступлению. Меня послали с небесным серпом, дабы выкосить неугодных Господу! И я сделаю это! — яростно прокричал он. — Сей же час! Схватить этих преступных трусов!!!

Тут же Пфайфер с помощниками заломили руки священнику и рыцарю. «Новый Гедеон» красноречиво провёл рукой по горлу. Пфайфер схватился за топор. Через минуту две головы покатились в грязь под ноги окаменевшим от ужаса бунтовщикам.

«Зачем я здесь? — подумал студиозус. — Это не моя война. И даже нс война Альмы... как бы уйти понезаметней?»

Мюнцер снова поднялся на каменное возвышение. Глаза его горели.

   — Безбожники не имеют права жить, разве что избранные это им позволят! Кто хочет жить — должен рискнуть шеей, иначе будет отвергнут! Небо наняло меня, и я точу свой серп!

Он всё повышал голос, но не мог преодолеть всеобщей угнетённости. С неба по-прежнему лило, ядра долетали со стороны города и падали в лес, ломая деревья.

Вдруг тучи разорвались, выпустив ослепительный солнечный свет. Дождь сразу утратил силу, а над полями раскинулась сочная радуга.

   — Вот вам! — закричал «Новый Гедеон», указывая то на небо, то на своё знамя. — Видите? Бог за нас! Смерть безбожникам!

Крестьяне вскакивали, потрясая кулаками, их лица озарялись радостью. Одни кричали: «Победа!», другие шептали что-то. Дождь совсем перестал, а радуга разгоралась всё ярче.

Альбрехт тоже почувствовал небывалый подъём. «Нет! Прав Мюнцер! — подумал он. — Вот она, свобода!»

И тут через стену вагенбурга перелетело ядро. Шмякнулось в лужу и, шипя, завертелось.

«Почему оно долетело? — с ужасом подумал студиозус. — Не должно долететь из города». Он не успел додумать. Ядра полетели одно за другим. Они тяжело шлёпались на землю, поднимали фонтаны грязи и сбивали людей. Отовсюду послышались отчаянные крики. Восставшие бессмысленно заметались. Кто-то ещё пытался поднимать раненых, но паника росла. Войско Мюнцера превратилось в обезумевшую толпу, топчущую упавших. Пушки перестали стрелять. «Может, ядра закончились?» — с надеждой подумал студиозус, отбегая через пролом в стене телег к краю холма.

Послышался конский топот. На холм мчались многочисленные всадники. Они стреляли из ружей и крушили саблями всех, кто попадался. Крестьяне безуспешно пытались скрыться, давили друг друга и попадали под копыта. Вагенбург вместо защиты обратился в ловушку. Перелезая через телеги, люди падали или становились мишенями для стрелков.

Альбрехт бежал по лесу. Ему казалось: прошла целая вечность с тех пор, как на холм упало первое ядро. Он задыхался. Лицо горело, расцарапанное ветками. Уже дважды он чудом увернулся от сабель солдат курфюрста. Но долго так продолжаться не могло. Лес прочёсывают. В город двигаться смысла нет, раз с его стен стреляли по восставшим. В полях не скроешься.

Сзади снова послышался топот. Студиозус из последних сил помчался вперёд. Сколько он ещё сможет бежать? Вряд ли долго. Преследователь не отставал. А что, если внезапно броситься на него? Альбрехт оттолкнулся ногой и прыгнул, повернувшись в воздухе. Приземляясь, поскользнулся на мокрой тропинке и упал, заодно повалив и противника. Сейчас, быстро нащупать его горло. Ударить ведь нечем...

— Фромбергер, ты сумасшедший! — простонал Людвиг. — Если ты меня задушишь, тебе никто не покажет убежище...

 

РИМ, 3 ИЮНЯ 1553 ГОДА

   — Наш упрямый отче, кажется, добился своего, — грустно сказал Надаль Луису. — Он лежит уже четвёртый месяц и вторую неделю не может принимать пищи. Боюсь, мы всё же не успели с книгой.

   — Он столько раз уже болел на моей памяти, — Луис пытался говорить бодро, — надеюсь, и теперь встанет. Бог милостив.

Поланко прекратил писать и вздохнул:

   — Врачи не говорят ничего хорошего. Он слишком сильно испортил себе здоровье, пока скитался по университетам и святым местам, да к тому же имеет боевые раны. Удивительно, как с таким тяжёлым наследством он всё ещё жив.

Надаль задумчиво барабанил пальцами по столу.

   — Послушайте, братья! Может, он прав? Может, мы хотим эту книгу вовсе не из соображений пользы, а из-за собственной гордыни? В ней ведь будут стоять наши имена...

Луис усмехнулся.

   — Если ты так полагаешь, дорогой отец Надаль, то не ставь своего имени. Твой приступ смирения — не повод лишать потомков рассказа о великом человеке. Подумай хорошенько, ведь если он умрёт, ничего не рассказав, — книга о нём всё равно появится, только напишут её другие люди. И это будут их субъективные домыслы, хотят они того или нет.

   — Слова твои убедительны, — согласился Надаль, — но Бог, вероятно, считает по-другому. Иначе книга бы уже лежала перед нами.

   — А знаешь, как бы ответил тебе сейчас отец Игнатий? Он бы сказал: «Поздравляю. Вы поняли логику Бога». И, скорее всего, почтил бы это чудо аплодисментами.

Отцы заулыбались.

   — Или сплясал бы баскский танец, — добавил Поланко. — Помните, когда к нему пришёл тот мрачный человек, который доказывал всем, что Католическая церковь мертва?

   — Он ему ещё и песню баскскую спел, — вспомнил Луис, — гость не знал потом, как удержать свою мрачность, хотя изо всех сил пытался. Отец Игнатий его прямо-таки обескуражил.

   — А ты сомневаешься, нужна ли книга! — Поланко улыбнулся. — Как без таких примеров показать людям действие Святого Духа? Послушайте, мне пришла в голову мысль. Такому человеку, как наш отче, нужны особенные лекарства. Я уверен, если бы нам каким-то образом удалось вернуть его в хорошее расположение духа — он бы выздоровел.

   — А по-моему, у него сейчас обычное расположение духа, — возразил Луис, — но пойдёмте, справимся о его физическом состоянии. Может, он сможет даже пообщаться с нами.

Они прошли по коридору обители. Недавно побелённые стены пахли известью. Тёмные доски на потолке так и остались некрашеными из соображений экономии. Несмотря на любовь к красоте, генеральный настоятель не позволял даже намёков на излишество ни себе, ни подчинённым.

Трое священников, спросив разрешения у врача, вошли в комнату больного и застыли, удручённые грустным зрелищем. Лицо настоятеля страшно осунулось и заострилось, как у трупа. Веки были опущены, по щекам катились слёзы.

Поланко сокрушённо развёл руками. В этот момент отец Игнатий открыл глаза.

   — Laudetur Jesus Christus! — растерянно вразнобой поприветствовали его священники.

   — Слава вовеки... — отозвался он слабым голосом. Выпростав из-под одеяла руку, попытался отереть лицо, но слёзы продолжали катиться.

Надаль не вынес неловкого молчания.

   — Вы обязательно выздоровеете, вот увидите! — бодрость в голосе прозвучала омерзительно фальшиво. Игнатий обратил взгляд на говорившего.

   — Вы что же, подумали: я плачу из жалости к себе? Удивительная чушь... просто редкостная... скажу я вам...

Помолчав, он продолжил, делая паузы между словами, — говорить ему было трудно.

   — Очень красивые картины приходят... Хочется освободиться... Не писать больше этих писем... по сотне в день... не хлопотать... Горние выси так прекрасны, понимаете?

Им стало страшно, словно в эту минуту он уже уходил от них.

   — Но... — протестуя, начал Надаль. Луис сжал ему руку, побуждая замолчать.

   — Послушайте, отче, — Поланко старался говорить спокойно и рассудительно, — да разве на земле совсем не осталось прекрасного? Леса, озера, звёзды...

   — Их почему-то не приносят сюда, — посетовал настоятель, — здесь вот... только паук на потолке... из прекрасного.

   — А может быть, существует прекрасное, которое мы бы могли принести? — вступил в разговор Луис.

Глаза лежащего осветились чем-то похожим на любопытство и снова погасли:

   — Нет... — выдохнул он, — только начало июня... надо октябрь...

   — В каком смысле — октябрь? — не понял Надаль.

   — В октябре поспевают его любимые каштаны, — тихо пояснил Луис. Поланко склонился над кроватью:

   — Вы имели в виду каштаны, отец?

Игнатий кивнул, прикрывая веки.

   — Мы поищем, может, у кого-то остались прошлогодние, — пообещал Поланко.

Три священника покинули комнату, бесшумно прикрыв за собою дверь. Лежащий, не открывая глаз, улыбнулся и еле слышно прошептал:

   — Жареные каштаны... это прекрасно...

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На редкость мерзостное занятие — двое суток сидеть в мокрой яме с постоянно осыпающимися стенами. Шёпотом проклинать дождь, изо всех сил сдерживать кашель и чихание, страдать от боли в затёкших ногах и не иметь возможности покинуть своё убежище.

На вторые сутки княжеские войска перестали прочёсывать лес, но студиозусы по-прежнему боялись высунуть нос наружу.

   — Как ты нашёл эту могилу, Людвиг? — спросил Альбрехт. — И сколько дней закидывал её ветками?

   — Да ещё в первый день, как мы сюда пришли, десятого, кажется. Я пошёл побродить по лесу и чуть не упал в неё. Её и без моего хвороста разглядеть непросто. Ты же видел, какой густой здесь малинник. А когда на нашей горе запахло жареным — я начал стаскивать сюда этот валежник. Как видишь, не ошибся.

   — Нам повезло, что они без собак искали, — заметил Альбрехт. — От собачьего носа под хворостом не скроешься.

Людвиг вытер мокрым рукавом красный распухший нос и громко шмыгнул.

   — Пока ещё непонятно, насколько повезло. Не жить же нам здесь вечно. Надо возвращаться в Мюльхаузен, а это небезопасно, как ты понимаешь. Одна радость — мы с тобой не такие приметные фигуры, как Мюнцер с Пфайфером.

   — А... Альма? Как ты думаешь? — встревожился Фромбергер.

   — Да кому она нужна? Она ведь всего-навсего баба, хоть и странная.

На третий день дождь перестал. Голодные простуженные студиозусы вылезли из ямы, нашли ручей и очистили одежду от глины. Затем выбрались на дорогу, по которой пришли сюда, и двинулись в обратный путь.

Конечно, они трусили, оттого всячески бодрились и хорохорились. Но никто и не думал хватать их. Редкие торопливые прохожие старались не смотреть по сторонам — видимо, боялись сами.

Всего неделя минула с того дня, когда плебейское воинство Мюнцера шло по этой дороге воевать за свободу, а мир стал другим. По-прежнему светило солнце и разливался с небес жаворонок, но в полях то здесь, то там взмывали стаи ворон. Птицы пировали над трупами. Уже вторая придорожная деревня встретила студиозусов пустыми оконными проёмами, следами пожаров и тишиной.

Чем ближе к Мюльхаузену, тем больше Альбрехт волновался за свою возлюбленную.

   — Да что с ней будет! — отмахивался Людвиг, но в голосе его звучало всё меньше уверенности.

На Клостерштрассе ничего не изменилось. Как раньше, зеленели кусты, и хмель обвивал стены домов. Альбрехт бросился к печатне, распахнул дверь и почувствовал неприятный запах. Сердце его сжалось. Литеры Вольдемара валялись, разбросанные по полу. Печатник относился к своей работе с почти болезненной аккуратностью. Он бы не вынес такого беспорядка. Фромбергер огляделся и увидел стол, залитый помоями. К этому столу Вольдемар относился, словно к живому существу. На зелёном сукне его буквой «U» стоял отпечаток подковы. К «U» пририсовали «R», и мастер называл его ein Urtisch (изначальный стол).

   — Может... уронили чего? — с наигранной весёлостью предположил Людвиг и стал звать: — Вольдемар! Альма!

   — Не зови. — Альбрехт нагнулся, собирая в ладонь маленькие изящные буквы. Губы его тряслись. Почему он позволил Альме остаться? С другой стороны, куда бы он повёл её? На холм, под ядра?

Он упал на колени перед загаженным столом, за которым они столько работали вместе, и стукнулся лбом о столешницу.

   — Мастера ищете? — послышался сзади тихий женский голос. — Я помню, вы жили у него.

   — Кто их убил? — он подскочил к женщине, стоявшей на пороге. Та испуганно забормотала:

   — Почему убил? Паписты их громили. Но мы узнали заранее, предупредили. Они на другом конце города сейчас живут, я провожу, если хотите.

   — Хотим! — сказал Людвиг и взял за локоть застывшего товарища. — Пойдём, Фромбергер.

Они нашли пропавших у вдовой сестры Вольдемара. Её звали Марта. Она оказалась дальней родственницей Альмы. Странно, что печатник за несколько месяцев ни разу не обмолвился о своём родстве с девушкой.

Также их встретил улыбчивый парень с длинными рыжеватыми кудрями и тонкими усиками.

   — Мой брат Иоганн, — представила его Альма. — Только приехал из Испании.

   — Студент, как и вы! — добавила Марта гордо, будто говоря о сыне.

   — Что-то маловато сходства между вами! — съязвил Альбрехт. — Он тоже племянник капеллана?

Альма нахмурилась:

   — Это мой брат. Прошу его любить и жаловать.

Изголодавшиеся студиозусы уселись за стол, уставленный закусками. Были и тонко порезанный окорок, и колбаса, и пиво. Фромбергер обрадовался еде, но, съев кусочек и расслабившись, почувствовал себя больным. Он простудился, сидя в яме, к тому же почему-то сильно расстроился от наличия брата у возлюбленной.

Говорили, разумеется, о последних печальных новостях. Людвиг довольно скупо рассказывал о битве на Шлахтберге. По правде говоря, лучше к этому событию подходило слово «бойня». Марта тихо ахала от ужаса.

   — Мы тут тоже натерпелись, — сказала она. — То князья, то ландскнехты. А уж когда паписты пришли брата громить — у меня чуть сердце не разорвалось. Вы знаете, их ведь соседка спасла. Услышала разговор на базаре и — бегом к моим.

   — Паписты отвратительны, — гневно подхватила Альма. — Кого надо расстрелять из пушек, так это их. Вместо того чтобы честно признаться в своих грехах — они имеют наглость врываться в дома к честным людям!

   — Ладно, Альма, не особо мы и честные, — прервал её Вольдемар, — мы ведь несколько месяцев занимались самым настоящим подстрекательством. Папистов тоже можно понять. Люди хотят защитить то, что стояло веками. Теперь ведь у нас все хотят реформации. Бегают с топорами, кто за Лютера, кто за Мюнцера, кто ещё за кого, а жизни нет. Недавно эти реформаторы навели порядок в нашей церкви — я её с детства помню. Какой там был орган! Как он звучал! От него осталась груда щепок да трубы гнутые.

   — Страх-то какой! — закивала Марта. — И лавочки в городе все позакрывали. Хорошо, у меня запас в погребе. Неужто повсюду такие безобразия?

   — Нет. В Испании совсем не так, — подал голос брат Альмы, до тех пор молчавший. — Там инквизиция в большой силе. Никому и в голову не придёт громить церкви. Могут сжечь даже за неосторожное слово.

   — Может, и лучше в строгости, — пробормотала Марта. Альма гневно сверкнула глазами.

   — Но одной инквизиции испанцам кажется мало, — продолжал Иоганн. — У них ещё и на улицах от проповедников некуда деваться. Причём у нас, если выйдут говорить, то уж о самом наболевшем. Сами понимаете. А у них лекции прямо инквизиторские. Всё время о грехах, какой как нужно трактовать, какой смертный, а какой нет.

   — Вы знаете испанский? — вежливо поинтересовался Людвиг.

   — Испанский? Есть немного. Но эти проповеди я слушал на латыни, правда, довольно безграмотной. Но говорили интересно, я даже заслушался. А уж испанцы вообще плакали от восторга. Вот где настоящие паписты!

   — И много вы слышали разных проповедников? — спросил Людвиг. Иоганн покачал головой, отрезая кусок от колбаски.

   — Думаю, их много. Но в Барселоне мне всё время попадался один и тот же. У него талант, надо отдать ему должное, хоть он и инквизитор.

Альбрехт словно проснулся. Он начал говорить, бурно жестикулируя:

   — Такие люди вредны! Чем лучше они говорят, тем больше вреда! Они затуманивают умы, вместо того чтобы нести свет, заражают всех суевериями! Их надо гнать прочь, как чумных, а лучше даже — убивать!

Столкнувшись взглядом с Альмой, студиозус прочитал в её глазах презрение вместо поддержки.

   — Разве я неправильно говорю? — смутился он.

   — Много говорителей, да мало делателей, — опустив голову, сказала она, — вот Мюнцер делал, и где он теперь?

Людвиг развёл руками:

   — Мы не знаем.

   — Говорят, его схватили, — старый печатник понизил голос, — Марта слышала сегодня на рынке. Да, Марта?

Он посмотрел на сестру.

   — Да разве ж это рынок! — всплеснула руками та. — Даже молока не было. Не иначе голодать придётся...

Фромбергер сидел, чувствуя неприятный стук крови в ушах. Он становился всё громче. Казалось, голова сейчас разорвётся. Альбрехт потёр виски и шумно вздохнул.

   — Ты права, Альма, я слишком много говорю. Нужно заканчивать болтовню и начинать действовать. Я поеду в Испанию и убью этого вашего проповедника.

Альма прыснула.

   — Не веришь? — в бешенстве закричал студиозус. — Да я... я прямо сейчас встану и пойду! И попробуйте меня удержать!

Он со всей силы хрястнул кружкой по столу. Во все стороны полетели черепки, и колбаса оказалась залита пивом.

   — Фромбергер! — Людвиг схватил его за плечи и сильно встряхнул. — Держи себя в руках, чёрт побери! Ты находишься в чужом доме!

Марта с аханьями кинулась искать тряпку. Вытирая стол, внимательно посмотрела на Альбрехта и вдруг положила ему на лоб руку:

   — Э-э-э! Да у него сильный жар. Сейчас постель приготовлю.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

...Иосиф видел женщину на звере, Иосиф смотрел на женщину с вожделением. И был он брат Альмы, а на звере сидела она сама. И зверь кружил кругами великими, а звёзды в небе делались всё багровее. И тогда Альма родила белого кролика с красными глазами и убежала в пустыню. И все стали смотреть на кролика и обнаружили на лбу его зачатки рогов, и раздался громкий голос испанского проповедника: хитрый вероломный зверь не побоялся гнева Божиего. Но гнев велик и падёт на потомков его...

   — Я убью тебя, болтун и обманщик! — выкрикивал Альбрехт, мечась по кровати, и тут же снова засыпал.

   — Вот наказание! Уж не чума ли у него? — причитала Марта, меняя мокрое полотенце на воспалённом лбу студиозуса.

Альбрехт бредил сутки, не давая спать Людвигу, Иоганну и Вольдемару. У Марты не нашлось для гостей отдельных комнат. Альму она положила с собой на кровать.

На следующий день вся компания собралась в гостевой.

   — Нам нужно возвращаться в печатню, — твердила Альма.

   — Да ты что, дорогая! Как мы понесём его через весь город? — увещевал девушку старый печатник. — К тому же ещё не было суда над Мюнцером. Кому-нибудь может прийти в голову схватить нас.

   — Действительно, нам лучше пока оставаться здесь, — послышалось с кровати.

   — Очнулся, — подскочила к студиозусу Марта, — смотри-ка, и жар вроде спал! Благодарение Богу!

   — Да, мне уже лучше, — подтвердил он. — Думаю, скоро смогу поехать в Испанию.

   — Не-ет! — Людвиг в ужасе замахал руками. — Марта, он вовсе не выздоровел, раз порет такую чушь.

   — Это не чушь, а моё твёрдое решение. — Альбрехт поднялся с кровати, сделал несколько неуверенных шагов и вернулся обратно. — Полежу ещё денёк и начну искать возможности. Надо спросить у Иоганна, где эта Испания, за морем или нет. На корабль, я слышал, можно наняться матросом.

   — Зачем куда-то наниматься, — подал голос Иоганн, — я помогу тебе добраться. Мне как раз нужен спутник до Барселоны. Только окажешь мне небольшую услугу.

   — Ворованное носить отказываюсь! — сразу же отреагировал Альбрехт, вызвав гнев своей возлюбленной. — Дело в том, что я однажды уже попадал в неприятную историю... — начал оправдываться он.

Альмин брат успокоил:

   — Никакого воровства. Просто в Испании весьма ценится германское оружие, а я дружу с одним нашим оружейником...

Через несколько дней Альбрехт с Альмой присутствовали на казни вождя бунтовщиков и тридцати его приближённых во главе с Пфайфером. Мюнцера привезли, прикованного к телеге. Молодые люди встали подальше, боясь, как бы их кто не выдал, оттого плохо видели происходящее. Впрочем, даже если бы они пролезли в первые ряды, то вряд ли узнали бы «нового Гедеона». Весь в запёкшейся крови от пыток, он уже не мог шевелиться и только открывал иногда глаза.

Альма ткнула в бок своего спутника:

   — Я не вижу. Посмотри, его причащают или мне кажется?

Студиозус приподнялся на цыпочки.

   — Отсюда не понятно. Скорее всего, он согласился умереть верным сыном церкви. Ты же видела, до чего его довели.

   — Ненавижу папистов! — прошипела она еле слышно.

   — Меня беспокоит другое — почему Бог не захотел помочь ему? — сказал Альбрехт, скорее себе, чем спутнице.

Людвиг не пошёл смотреть на казнь. Он сидел в доме Марты, вздрагивая от каждого шороха. Успокоился только, когда узнал, что голова Мюнцера водружена на шест, а зрители разошлись по домам.

   — Подумать только, мне тоже могли отрубить голову! — сказал он товарищу. — Фромбергер, а как именно ты собираешься убивать этого испанца? Неужели ты способен на такое?

   — Знаешь, после этой пятницы, — Альбрехт имел в виду день казни, — я чувствую себя способным на всё. Но думаю, прежде чем убивать, я попробую переубедить его, рассказав об учении Лютера. Ну а если не выйдет... Иоганн подарил мне замечательный нож.

   — Хорошо, если так... — бывший помощник Мюнцера отвернулся к окну. Сквозь мутную слюду просвечивал красный вечерний свет. Резко встав, Людвиг распахнул окно. Закатные лучи ворвались внутрь и залили небесной кровью комнату доброй вдовы.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Уже третью неделю Иниго находился в одиночной камере. Раз в день стражник приносил миску похлёбки и молча уходил. Никто не говорил с арестантом о его участи, да он и не нуждался в этом. Поглощённый мыслями, он то сидел, будто окаменев, то начинал метаться от стены к стене, бормоча: «Нет, ну надо же так заболеть! Как прикажете жить с этим?»

Он имел в виду болезнь церкви. Вот, оказывается, зачем Бог не дал ему возможности остаться в Иерусалиме! Выходит, единоверцы нуждаются в обращении больше мусульман и язычников.

По прошествии двадцати двух дней его снова вызвали к судьям — тем самым докторам теологии. Теперь они выглядели гораздо приветливей, особенно бакалавр. Он постоянно натужно улыбался, изображая крайнее участие и радушие. «Наверное, рот уже устал порядком», — подумал Лойола.

Бакалавр пододвинул заключённому стул:

   — Рад объявить вам, господин Иниго, решение инквизиции. Ваши «Духовные упражнения» изучены тщательнейшим образом. Ничего в них плохого не обнаружено, кроме недостатка образования автора. И самое главное... — тут увлёкшийся бакалавр даже подмигнул недавнему обвиняемому, — вам позволено и дальше беседовать о Божественном.

   — Ваши помощники тоже могут, — благосклонно прибавил доктор теологии.

   — Вы только не должны определять, какой грех смертный, а какой простительный, пока не пройдут четыре года вашего обучения, — закончил бакалавр, улыбаясь совсем ослепительно.

   — Нет, ну логика у вас совсем не приживается, — со вздохом сказал Иниго. — То есть: наши занятия не преступны, но заниматься ими нам запрещают.

   — Почему же, — бросился успокаивать бакалавр, — закончите учиться, и — пожалуйста.

Лойола с неподвижным лицом выслушал его и, выждав паузу, горько произнёс:

   — Вы собираетесь лишить меня четырёх лет жизни.

Бакалавр рванулся что-то сказать, но Иниго не дал:

   — Я подчинюсь вашему приказу, но только до тех пор, пока нахожусь под юрисдикцией Саламанки. Не дольше.

У ворот тюрьмы его встретили четверо помощников и целая толпа поклонников, слышавших проповеди.

   — Я ухожу в Париж, — сказал он им. — Буду доучиваться там.

Сколько же ему пришлось выслушать за то время, что он собирался в дорогу!

   — Идти учиться к врагам! Какой ужас!

   — Легкомысленные французы не научат ничему хорошему!

   — Там ходят ужасные болезни!

   — Там милостыни не допросишься, зато могут обворовать нищего!

   — Там ненавидят испанцев, говорят, могут даже зажарить на вертеле!

Всем волнующимся доброжелателям Иниго обещал тщательно запомнить их речи, чтобы, будучи в Париже, проверить: действительно ли так обстоят дела.

На самом деле он только храбрился. Переезд во враждебную страну пугал его. Он понимал своих помощников, отказавшихся следовать за ним, но не собирался отступать от задуманного. «Сколько пользы будет, — говорил он себе, — и французский язык, и возлюбление врагов. А главное — может, хоть удастся поучиться некоторое время, не отвлекаясь на дружеские беседы с товарищами».

Одна сердобольная сеньора подарила ему ослика. Иниго погрузил на него своё имущество — несколько книг, купленных в Саламанке, — и отправился в Париж через Барселону. Там он надеялся получить помощь от Исабель Росер.

Цветы в её зимнем саду сильно разрослись. Иниго не сразу разглядел гордый профиль их владелицы.

   — Париж? — она помолчала. — Рим я бы ещё могла понять... Ты уверен, что Бог этого хочет? Я вот точно не собираюсь помогать тебе в таком странном желании.

   — Слава богу, ты не Бог, Исабель, — улыбнулся Иниго, — прощай.

Он уже не нуждался в распознавании своей судьбы посредством отказа от денег. Поэтому, насобирав у храма Святого Креста и Святой Евлалии изрядную милостыню, он не стал тут же раздавать её, а спрятал понадёжней. Потом встал перед храмом, вспоминая путешествие в Святую землю.

   — Сеньор! Какое счастье, я всё-таки нашёл вас!

Иниго обернулся. Перед ним стоял слуга Исабель, протягивающий кредитную расписку.

   — Госпожа велела передать это и сказать: ей радостно действовать в согласии с Господом.

   — Передай госпоже мою искреннюю благодарность, — сказал Иниго, пряча расписку. После чего сел на ослика и покинул Испанию.

Его охватило незнакомое чувство свободы. В прошлом остался бедный дворянин без наследства, и мечущийся паломник, и нерадивый студент. На ослике по французским дорогам ехал рыцарь, посвятивший свою жизнь Богу. Он будет защищать Церковь — невесту Христову — от оков жестокости и язв лицемерия.

Ему мешало собственное имя — Энеко по-баскски, Иниго по-испански. Оно тянуло в прошлое. Хотелось найти созвучное, но иное, соответствующее пути рыцаря.

На одной из лекций в университете Алькалы он слышал о святом, которого называли «носитель Божественного духа» и «Разбрасывающий Божественный огонь». Именно он, если верить легенде, был тем самым ребёнком, которого Иисус поставил среди апостолов со словами: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное». Речь шла о святом мученике Игнатии Антиохийском. Лойола даже помнил его слова, прочитанные в какой-то книге: «Коль скоро для нашего спасения потребен плотский, реальный Христос, то и спасение может совершаться только в реальной, видимой Церкви».

«А ведь это и есть мой путь! — подумал Иниго. — Выберем, пожалуй, этого Игнатия личным небесным покровителем. Даже имя немного созвучно...»

 

РИМ, 1553—1554 ГОДЫ

   — Прямо не знаю, где ещё искать эти каштаны! — с отчаянием сказал Надаль. — У нас в обители точно нет. На рынке, разумеется, тоже. Торговки советуют подождать до октября.

   — Странно, — удивился Поланко. — Мне казалось, мы легко их найдём. Они должны были сохраниться с прошлого года. Это ведь орехи, а не клубника какая-нибудь.

Луис хмуро отозвался, перебирая кипу писем:

   — Клубники на рынке пруд пруди. Только нашего отче она не порадует. А каштаны, как мне сказали, в прошлом году плохо уродились, вот и съели их подчистую. Слушайте, братья, может, написать в иезуитские миссии в Новом Свете?

   — Изумительная идея, Луис, — Поланко тоже зашелестел бумагами, — твоё письмо дойдёт как раз к октябрю.

   — А если наш отче всё же выздоровеет, страшно представить, какой разнос ты получишь за самовольство, — подхватил Надаль. — Может, поспрашивать у местных хозяек? Как ты думаешь, Поланко?

   — Плохо представляю себе, как ты будешь это делать. И потом, опять же самовольство...

   — Не до такой же степени! — возразил Луис. — Это ведь мелочь, в конце концов.

   — Не мелочь, а почти нарушение. Члены Общества не должны привлекать к себе лишнего внимания.

   — Он же сам хотел каштанов! Хотя, зная нашего отче...

   — О чём вы говорите! — с грустью произнёс Надаль. — Человек находится при смерти. Зря вообще мы затеяли эту суету. Надо посидеть спокойно, собраться с духом и помолиться о его душе.

— Вот это точно ему не понравится, неважно, выздоровеет он или уйдёт, — вздохнул Поланко, — разумеется, я имею в виду не молитву, а «посидеть спокойно». Знаете, мне пришла одна мысль. Спрошу-ка я про эти орехи у проституток. Не смотрите на меня так. У бывших проституток из обители Святой Марфы. Они запасливые и любят нашего Игнатия не меньше нас.

* * *

Июньская жара наглухо задраила ставни домов. По раскалённому полуденному Риму отец Поланко спешил в обитель Святой Марфы. Там он поговорил с кем-то, вышел на улицу и до вечера занимался своими делами. На закате солнца священник снова пришёл в этот дом. Его встретила немолодая женщина с очень подвижной мимикой. Из-под плотной косынки выбились две кудрявые прядки. «Рожки», — подумал Поланко.

   — Я нашла, — сказала она сдержанно, но не удержалась и просияла: — Нашла! Весь Рим обежала! Правда, мало совсем...

   — Спасибо, — Поланко ощупывал холщовый гремящий мешочек. — Поспешу к нему.

   — Мы все молимся, — прошептала она, мгновенно погрустнев, — да сохранит его Пресвятая Дева!

   — Врач говорит, может, пора... последние таинства... — растерянно встретил его Надаль. Поланко перекрестился. Посмотрел на мешочек с каштанами в своей руке.

   — Что ж теперь с ними делать? Не выбрасывать же? Пойду пожарю. Будешь есть, Надаль? Я не любитель...

Надаль, замахав руками, убежал. Поланко пошёл на кухню. Там было пусто в этот поздний час. Сколько времени он провёл здесь, то учась послушанию, то смиряя гордыню...

Он развёл огонь, поставил сковороду. Развязал мешочек и высыпал неровные коричневые шарики. Их было всего девять. Скоро помещение наполнилось осенним запахом, таким непривычным в июне. Пожарив каштаны, Поланко выложил их на блюдо, полюбовался немного и понёс в полутёмную, освещённую только одной свечой, комнату генерала.

   — Я всё знаю, — сказал он врачу, — просто поставьте это возле него, если нетрудно.

Врач взял блюдо и подошёл к больному:

   — Святой отец! Вам каштаны принесли.

Лежащий не открыл глаза. Лишь уголки губ его чуть приподнялись, наметив улыбку.

Поланко тихо вышел. Весь следующий день он не видел Надаля и Луиса, кроме как на мессе. Они обменялись кивками, и Поланко опять вернулся к разбору писем. Он просидел над ними весь день, а вечером пошёл проведать настоятеля. Ещё издалека он увидел стоящий в коридоре прикроватный столик с микстурами и своим вчерашним блюдом, и сердце его оборвалось. Поланко стоял и думал о неполучившейся книге и о том, как плохо станет без отца Игнатия. Но печальнее всего казался вид этих нетронутых бесполезных каштанов... Они лежали на блюде, такие сиротливые, все девять штук... Или нет? Священник пересчитал ещё раз. Их было восемь. Наверное, врач взял один, а остальные — постеснялся.

   — Кто преподнёс ему последние таинства? — спросил Поланко выходящего врача.

   — Нет, нет, — резко ответил тот.

   — Неужели состояние улучшилось?

   — Не говорите ничего, лучше помолитесь.

Через несколько дней врач осмелился сказать об улучшении, а ещё через неделю больной начал ходить.

* * *

Вернувшись к делам, отец Игнатий сам напомнил троим священникам о книге, но, как назло, Луису и Надалю предстояло на время покинуть Италию. А Поланко, будучи секретарём настоятеля, не решался взяться за столь серьёзный труд в одиночку.

К осени, когда Рим наполнился запахом жареных каштанов, троица, мечтающая описать жизнь и приключения отца Игнатия, собралась вновь. И всё вернулось на круги своя. Генерал с невероятной изобретательностью находил причины отложить диктовку книги. Недели две он мучил будущих писателей просьбами напомнить ему «вот в этот день в такое-то время». А потом, поблагодарив за напоминания, назначал следующую дату. После перенесения дат начались важные причины — многочисленные и разнообразные. То переговоры с папой Юлием III о дотации на Коллегию в Риме. То ожидание вестей от эфиопской миссии. Потом настоятеля снова одолели боли в желудке.

Наконец, уже весной 1554 года, трое священников вынудили отца Игнатия поговорить серьёзно. Их смелость тут же вознаградилась: генерал назначил новую дату, но уже не для напоминания, а для начала работы!

За несколько дней до этого срока умер папа Юлий III. Из-за его кончины застопорилась и Коллегия, и многие другие дела. Зато вследствие этого у настоятеля появилось немного свободного времени. Словно специально для диктования книги.

Решили, что начнёт писать Луис. Вооружившись письменными принадлежностями, он в назначенный час вошёл в комнату. Отец Игнатий, взглянув на него с сожалением, сказал:

   — Придётся вам отложить свою затею. Папы-то нет.

Луис не нашёлся с ответом от удивления. А настоятель объяснил:

   — Вы ведь придаёте этой книге нечеловеческое значение, а собираетесь начать столь важное дело в период, когда Церковь лишилась главы. Нужно подождать назначения нового папы из уважения к вашему замыслу.

Они подождали, пока появился новый папа, Марцелл. Однако вскоре этот понтифик также заболел и умер. «Затею» отложили до избрания папы Павла IV, но потом уже началось римское лето, а «кто же, скажите мне, пишет книги в такую жару?»

* * *

   — Я уже не понимаю, что происходит! — жаловался Луис своему собрату Надалю в кабинете у третьего участника «затеи» — Поланко. — То ли он продолжает испытывать наше послушание, то ли вообще не хочет этой книги?

   — Скорее первое, — начал размышлять Надаль, — хотя, если вспомнить его борьбу с собственным тщеславием...

Поланко оторвался от писем:

   — Я думаю — всего понемногу. Наш отче — практичный человек. Он никогда не упустит возможность возрасти духовно ни для других, ни для себя, только... думаю, нас сейчас он учит не послушанию, а вере.

   — Ладно, пусть учит, — вздохнул Луис, — ради такого дела можно и потерпеть.